Фрегат «Паллада»

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Фрегат «Паллада» (книга)»)
Перейти к: навигация, поиск
Фрегат «Паллада»

Титульный лист первого отдельного издания
Жанр:

очерки

Автор:

Иван Гончаров

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1855—1858

Дата первой публикации:

1858

Текст произведения в Викитеке

«Фрегат „Паллада“» — книга очерков Ивана Александровича Гончарова, составленная на основе путевых заметок, которые написаны во время экспедиции на военном парусном корабле в 1852—1855 годах. Гончаров, входивший в личный состав фрегата в качестве секретаря главы морской экспедиции вице-адмирала Евфимия Васильевича Путятина, вместе с экипажем посетил Англию, затем побывал в некоторых странах Африки, Китае, Японии; в Петербург писатель вернулся по суше через Сибирь.

Первый очерк, озаглавленный «Ликейские острова», был напечатан в журнале «Отечественные записки» (1855, № 4). В дальнейшем — вплоть до выхода книги — путевые заметки о кругосветном путешествии Гончарова публиковались в журналах «Современник» (1855, № 10), «Морской сборник» (1855, № 5, 6), «Русский вестник» (1856, том 6; 1857, том 7) и «Отечественные записки» (1855, № 10; 1856, № 2, 3). Первое полное издание появилось в 1858 году. При жизни писателя книга выходила шесть раз как отдельными изданиями, так и в составе собраний сочинений автора. Рассматривая произведение в контексте жанра путешествий, исследователи отмечали, что литературными предшественниками «Фрегата „Паллада“» были «Письма русского путешественника» Николая Карамзина и «Путешествие в Арзрум» Александра Пушкина. Определённое влияние на гончаровские очерки оказали Александр Радищев, Лоренс Стерн, Александр Дюма. Впечатления, полученные во время похода, нашли отражение в романе Гончарова «Обломов».





История создания

Замысел и сбор материала

Новость о том, что осенью 1852 года Иван Гончаров отправился в экспедицию на фрегате «Паллада», была встречена представителями российского литературного сообщества с некоторым удивлением. Гончаров — младший столоначальник департамента внешней торговли Министерства финансов и автор единственного в ту пору романа «Обыкновенная история» — имел репутацию человека консервативного, привыкшего к определённому жизненному укладу и не склонного к авантюрам. Спонтанность принятого решения в определённом смысле озадачила и самого писателя, который за несколько месяцев до выхода в море даже не помышлял о том, что ему придётся отложить начатую работу над романом «Обломов» и покинуть свой дом, который доселе он «оставлял только в случае крайней надобности»[1][2].

Изначально глава морской экспедиции Евфимий Путятин, которому в дальнем походе нужен был образованный человек для ведения судового журнала и оформления иной документации, планировал взять на секретарскую должность поэта Аполлона Майкова. Тот от предложения отказался, но посоветовал пригласить в путешествие своего давнего друга Гончарова[3]. На рекомендации настаивал и сам Иван Александрович, рассказывавший в одном из писем, что, узнав о необычной вакансии, он «принялся хлопотать изо всех сил, всех, кого мог, поставил на ноги». Ходатайства, касающиеся Гончарова, были переданы Путятину через товарища министра народного просвещения Авраама Норова[4]. Предложенная кандидатура устроила руководителей экспедиции: как чиновник Иван Александрович хорошо знал делопроизводство, как переводчик был способен оказать помощь при переговорах, как литератор мог составить летопись похода[5]. Через год Путятин поблагодарил Норова за содействие, отметив в письме, что на фрегате «он [Гончаров] чрезвычайно полезен»[6].

Сам Гончаров, объясняя мотивы, побудившие его — «такого ленивого, избалованного» — отправиться в кругосветное путешествие, говорил знакомым, что с детства любил морские истории из произведений Фенимора Купера[2]. В то же время в письме к Майковым, отправленном в ноябре 1852 года, писатель признавался, что его никогда не влекла романтика и экзотика странствий, — мысль о походе возникла у него внезапно: «Ехать… и в голове не было… Я пошутил, а между тем судьба ухватила меня в когти, и вот я — жертва своей шутки»[7]. Тем не менее исследователи считают, что за «шуткой» писателя скрывались серьёзные причины: в тот момент сорокалетний Гончаров нуждался в жизненных переменах. У него не было семьи; чиновничья карьера застопорилась; общение с друзьями стало обыденностью; работа над «Обломовым» шла тяжело. Иван Александрович сознавал, что он «заживо умирает от праздности, скуки, тяжести и запустения в голове и сердце»[8].

Гончаров ещё до начала похода предполагал, что по его итогам издаст книгу, а потому письма, отправляемые друзьям из разных уголков Земли, насыщал максимумом подробностей как о жизни на корабле, так и о пребывании на суше[9]. В то же время Иван Александрович не знал, что путешествие окажется весьма рискованным, а подлинная цель экспедиции, связанная с «подготовкой почвы для заключения русско-японского договора о торговле и границах»[10], — сложной для осуществления. Обратно в Петербург писатель возвращался по суше, и это стало ещё одним серьёзным испытанием для человека с эпикурейскими склонностями — в письме Аполлону Майкову он сообщал: «… что мне предстоит, если бы Вы знали, Боже мой: 4 тысячи вёрст и верхом, через хребты гор и по рекам, да там ещё 6000 вёрст от Иркутска»[11].

Творческая история и публикации

По данным исследователей, ни судовой журнал, в котором Гончаров фиксировал путевые происшествия и наблюдения, ни рукописи «Фрегата „Паллады“» не сохранились. Однако восстановить историю создания книги литературоведам помогли личные дневники автора, а также небольшое количество писем[12]. Судя по ним, Иван Александрович долго не мог приступить к зарисовкам — так, в июне 1853 года он рассказывал Аполлону Майкову, что «от качки невозможно физически писать, всё рвётся из рук, а чуть выдаётся свободная минута, надо приниматься за казённый журнал»[13]. Тем не менее к декабрю уже было написано несколько «статеек», а к лету 1854 года автор подготовил целую тетрадь с путевыми заметками; впрочем, большая их часть создавалась не для публикаций, а для чтения друзьям[14].

Первый очерк, озаглавленный «Ликейские острова», был напечатан в апреле 1855 года в журнале «Отечественные записки» (№ 4). Далее разрозненные главы периодически появлялись в «Современнике», «Русском вестнике» и «Морском сборнике»; часть из них сопровождалась подзаголовками «Из путевых заметок» и «Главы из дневника»[15]. Этот «дневниковый» формат сохранился и в первой отдельной книге «Фрегат „Паллада“», выпущенной в 1858 году по инициативе издателя Александра Глазунова. При подготовке последующих изданий Гончаров сокращал или дополнял отдельные главы, а также вносил стилистические исправления. Однако коренную переработку текста с переходом к жанру путевых очерков писатель осуществил лишь в 1879 году[16].

Исследователи связывают возобновление работы над «Фрегатом „Паллада“» с несколькими обстоятельствами: во-первых, существовали «настойчивые требования читателей», желавших познакомиться с дополнительными подробностями путешествия; во-вторых, после издания романа «Обрыв» в жизни Гончарова наступила творческая пауза, которую необходимо было заполнить; в-третьих, сам автор был не слишком доволен структурой и стилистикой ранних версий книги[17]. Готовясь к созданию нового варианта «Фрегата…», Иван Александрович в письме, датированном августом 1878 года, рассуждал: «Романы пишутся для взрослых, а взрослые поколения меняются, следовательно, и романы должны меняться… Книга моя (путешествие) нравилась прежнему поколению детей, пригодится и нынешнему»[18].

В процессе переработки Гончаров не только внёс много дополнений (в том числе включил в книгу новую главу-эпилог «Через двадцать лет»), но и весьма серьёзно сократил текст (особенно это касалось тех эпизодов, в которых речь шла о национальных кухнях, — именно они вызвали претензии ряда рецензентов, упрекавших рассказчика в избыточном интересе к «гастрономическим» вопросам)[19]. Стилистические исправления были связаны с избавлением от излишней экспрессии («Я опять сладострастно содрогнулся» → «Я радостно содрогнулся»), работой над выражениями, принятыми в среде моряков («шторм в океане» → «шторм на океане»), устранением смысловых повторов и изъятием устаревших слов[20]. Кроме того, в издании 1879 года появились небольшие добавления в зашифрованные имена членов кают-компании корабля: К. Л. → К. И. Л., О. А. → О. А. Г.[21]

Содержание

Книга открывается авторскими размышлениями о том, какую роль в жизни человека играют путешествия. Отвечая на вопросы невидимого собеседника, рассказчик поясняет, почему он, человек «избалованнейший», неожиданно рискнул разрушить сложившийся жизненный распорядок и отправиться в экспедицию, цель которой — подписание соглашения о дипломатических и торговых отношениях с Японией (получившего впоследствии название Симодский трактат)[22]. «Морское крещение» новичка происходит на отрезке от Кронштадта до Портсмута[23]. Затем участники похода посещают Мадейру, останавливаются в Южной Африке, знакомятся с Явой, Сингапуром и Гонконгом. В августе 1853 года фрегат входит на Нагасакский рейд. Переговоры с японской стороной идут сложно, и в ноябре глава экспедиции Евфимий Путятин решает сделать «дипломатическую рекогносцировку»; корабль отправляется в Шанхай. Далее экипажу предстоят остановки на Ликейских островах и в Маниле[24].

Рассказывая об образе жизни, сложившемся на «Палладе», автор знакомит читателей с членами экипажа корабля — капитаном Иваном Унковским, старшим штурманом Дедом, судовым священником Аввакумом, мичманом Зелёным и многими другими. Почти постоянным спутником героя является его денщик — матрос Фадеев. Рисуя картины мелькающих, как в калейдоскопе, новых стран, островов и городов, рассказчик периодически сравнивает их с Россией. Однако его собственное возвращение на родину происходит лишь через два года после начала «кругосветки» и длится много месяцев: автор движется в Петербург через Сибирь, с остановками в Якутске, Иркутске, Симбирске. Завершает книгу послесловие, написанное через двадцать лет после путешествия и добавляющее новые сведения о событиях, происходивших в экспедиции[25].

Маршрут

Фрегат «Паллада» вышел из Кронштадта 7 октября 1852 года. Корабль шёл по маршруту: Кронштадт → Портсмут (30 октября) → Мадейра (18 января 1853) → острова Зелёного Мысамыс Доброй Надежды (10 марта) → остров ЯваСингапурГонконг (весна — лето) → Нагасаки (9 августа) → Шанхай → Нагасаки (22 декабря) → Ликейские острова (январь 1854) → Манила → остров БатанКамигинпорт Гамильтон[en]Императорская гавань (22 мая)[26].

Гончаров, подробно описывая почти каждую точку пересекаемого пространства, создал, по словам литературоведа Людмилы Якимовой, этнологическую картину мира, в котором путешественнику было интересно всё — от питания и одежды разных народов до их ритуалов, верований и мировосприятия. Наблюдая за жизнью людей, населяющих разные части света, писатель сделал акцент на феноменальной «адаптированности человека к разным условиям земного существования», его умению приспосабливаться к любым климатическим зонам[27]. При этом, как заметил Юрий Лотман, авторское восприятие мира постоянно скрещивалось с впечатлениями других участников экспедиции[28].

Кронштадт — Портсмут

Первый и очень небольшой — по сравнению с общими масштабами экспедиции — отрезок пути от Кронштадта до Портсмута, пройденный за двадцать три дня, показался Гончарову настолько сложным, что по прибытии в Англию писатель готов был отказаться от участия в походе и вернуться в Петербург. Из-за вспышки холеры на фрегате умерли три матроса; корабль попадал в шторма, садился на мель, в течение десяти дней безуспешно пытался войти в Английский канал. Проблемы со съестными припасами привели к тому, что в меню офицеров с определённого момента вместо свежих продуктов появилась солонина; ограничения коснулись даже пресной воды, которую стали выдавать по одной кружке в день. В этих условиях единственным утешением для Ивана Александровича оказалась невосприимчивость к морской болезни: его организм практически не реагировал на качку[29].

В Англии Гончаров сообщил сначала капитану Ивану Унковскому, а затем и Евфимию Путятину о своём желании покинуть фрегат. Возражений с их стороны не последовало; напротив, писателю было обещано, что домой он сможет вернуться за казённый счёт. Столь же спокойно Унковский и Путятин отреагировали на более позднее известие о том, что секретарь главы экспедиции всё-таки останется на «Палладе». Вероятными причинами, повлиявшими на изменение решения, стали, по мнению литературоведа Юрия Лощица, нелюбовь Ивана Александровича к дискомфорту и нежелание перемещаться через всю Европу с багажом, связками книг и рукописями (в том числе взятыми в поход черновиками «Обломова»): «Нет уж, лучше плыть дальше вокруг света»[30].

Пока фрегат находился в портсмутском доке (на ремонт и замену отдельных частей ушло почти два месяца), Гончаров знакомился с Англией. Рассказывая об увиденном в письмах к друзьям, Иван Александрович не скрывал, что делится впечатлениями с прицелом на будущую книгу, а потому просил «прятать» послания до его возвращения: «… потому что после я сам многое забуду, а это напомнит мне; может быть понадобится». Так, в доке его особенно заинтересовали паровые машины — наблюдая вместе с другими членами экипажа, как парус на английском корабле меняли на двигатель внешнего сгорания, писатель признался, что «после пароходов на парусное судно совестно смотреть»[31].

Описание непосредственного знакомства рассказчика с Лондоном и англичанами является, по мнению Людмилы Якимовой, не просто путевой зарисовкой, а одним из лучших образцов русской прозы: «Я с неиспытанным наслаждением вглядывался во всё, заходил в магазины, заглядывал в дома, уходил в предместья, на рынки, смотрел на всю толпу и в каждого встречного отдельно». Гончаров подчёркивал, что его мало интересовали «сфинксы и обелиски», но зато он мог часами наблюдать, как люди общаются на улицах, пожимают друг другу руки при встречах, справляются о здоровье[27]. Литературовед Игорь Сухих обратил внимание на то, как чопорный и благопристойный Иван Александрович, изучая повседневную жизнь города, оценивал движения и пластику жительниц британской столицы: «Никакие другие женщины не выставляют так своих ног напоказ, как англичанки: переходя через улицу, в грязь, они так высоко поднимают юбки, что… дают полную возможность рассматривать ноги»[1].

Встречи с мировыми культурами начались для Гончарова на туманном Альбионе, и Англия воспринималась писателем как «абсолютный полюс всемирной „зрелости“». Ивана Александровича удивляли ассортимент и сервис лондонских магазинов, неизменность ежедневного распорядка англичан, относительная тишина в центре столицы («Город, как живое существо, кажется, сдерживает своё дыхание и биение пульса»), уважение к общественным нормам поведения и учтивость местных жителей, граничащая с «чувством гуманности»[32]. Литературный критик Михаил Де-Пуле — один из первых рецензентов книги «Фрегат „Паллада“» (журнал «Атеней», 1858, № 44) — отметил, что её автор, не будучи англоманом, но являясь в то же время «другом цивилизации», создал весьма «величественный и привлекательный» образ Англии[33].

Мадейра — мыс Доброй Надежды

После испытаний, выпавших на долю экипажа в первые недели похода, путь к мысу Доброй Надежды, несмотря на длившуюся нескольких дней качку, воспринимался Гончаровым как относительно благополучный этап экспедиции — об этом свидетельствует фраза, появившаяся в его дневнике 18 января 1853 года: «Как прекрасна жизнь, между прочим и потому, что человек может путешествовать!» Запись была сделана в тот день, когда перед Иваном Александровичем открылись пасторальные пейзажи Мадейры с её виллами и виноградниками. Своим неспешным ритмом жизни и тишиной в послеобеденные часы остров напомнил писателю российскую провинцию[34].

Вскоре представление о Мадейре как об идиллическом месте сменилось у Гончарова лёгким раздражением — ему показалось, что поэзию первозданной природы нарушили те же англичане, которые принесли на остров дух прагматизма. Им принадлежали «лучшие дома в городе и лучшие виноградники за городом»; они ходили по Мадейре в белых жилетах, шляпах и с зонтиками в руках — и это вносило определённый диссонанс в картины не тронутого цивилизацией мира. Однако более близкое знакомство с жизнью острова вынудило писателя подкорректировать собственные тезисы: он увидел, что в лучшем магазине Мадейры на прилавках лежат в основном товары, привезённые из Британии, — от английских булавок и ножей до тканей и фарфоровой посуды. Затем последовало новое признание: «Не будь их на Мадейре, гора не возделывалась бы так деятельно… да и дорога туда не была бы так удобна». По мнению литературоведа Елены Краснощёковой, переоценка личности «новейшего англичанина» произошла у Гончарова не сразу и «как бы вопреки его воле»[35]. На южном берегу Африки, в Саймонсбее, фрегат вновь встал на ремонт. Работы по замене частей судна продолжались почти месяц, и писатель использовал затянувшуюся паузу для знакомства с континентом — изучал флору и фауну, общался с местными жителями, побывал в Капской колонии[36]. Именно в Южной Африке в сознании Гончарова начали разрушаться прежние стереотипы о делении мира на «далёкое» и «близкое»; связь с условными «своими» стала тонкой и зыбкой, зато появилось понимание «самоценности „чужого“»: «Смотрите… уже нет ничего нашего, начиная с человека; всё другое: и человек, и планета его, и обычаи»[37].

Как заметил писатель Георгий Давыдов, в главах, посвящённых Мадейре и мысу Доброй Надежды, Гончаров неожиданно проявил себя как романтик и ценитель красоты. Так, принимая на острове экзотический букет от жены консула, путешественник сообщил, что отправит цветы в подарок русским женщинам. Описывая африканских женщин, обычно сдержанный в проявлении эмоций Иван Александрович не побоялся быть экспрессивным и чувственным: «Что за губы, что за глаза! Тело лоснится, как атлас. Глаза не без выражения ума и доброты, но более, кажется, страсти, так что и обыкновенный взгляд их нескромен»[38].

Мир Японии

Готовясь к экспедиции, Гончаров прочитал немало книг и журнальных публикаций о Японии; часть из них он взял с собой в поход. Однако ни статья Евгения Корша «Япония и японцы», напечатанная в 1852 году в журнале «Современник», ни труды путешественника Энгельберта Кемпфера, естествоиспытателя Филиппа Зибольда, натуралиста Карла Тунберга не могли дать ответов на все вопросы, которые интересовали писателя и его спутников, направлявшихся к берегам восточного соседа России. Предвкушая встречу, Гончаров писал, что Япония — это «странная, занимательная пока своей неизвестностью страна», и называл её «запертым ларцом», в котором спрятаны сокровища «страны чудес»[39].

Фрегат пришёл в Нагасаки 9 августа 1853 года, но команда долго не могла сойти на берег: начались сложные переговоры, во время которых хозяева, с одной стороны, демонстрировали интерес к гостям, охотно соглашались позавтракать в адмиральской каюте, с удовольствием принимали недорогие подарки; с другой — всячески затягивали решение вопроса, подчиняясь законам многоступенчатой японской иерархии[27]. Целый месяц был потрачен на то, чтобы подготовить, согласовать и утвердить церемониал встречи представителей русской дипломатической миссии с нагасакским губернатором[40]. Всё это время Гончаров жил с ощущением ирреальности происходящего — глядя с корабля на холмы и горы, он спрашивал себя: «Что это такое? декорация или действительность? какая местность… всё так гармонично, так непохоже на действительность, что сомневаешься: не нарисован ли весь этот этюд?» Картины, рассказывающие о «благословенном уголке земли», удивительным образом напоминали фрагменты главы «Сон Обломова», опубликованной в приложении к журналу «Современник» в 1849 году. А сам поход Гончаров впоследствии называл «путешествием Обломова»[41].

Пейзажных зарисовок — по сравнению с другими очерками книги «Фрегат „Паллада“» — в «японских» главах мало, но их немногочисленность компенсируется большим количеством портретов. При описании жителей Страны восходящего солнца Гончаров постепенно переходил от массовых изображений к индивидуальным. Вначале Иван Александрович видел людей в лодках — загорелых, с тонкими белыми повязками вокруг головы и на поясе; потом наблюдал за группой прибывших на «Палладу» визитёров, облачённых в кофты из полупрозрачной ткани с вышитыми гербами[42]. Чем больше новых знакомств появлялось у участников экспедиции, тем больше личных качеств обретали их японские собеседники: одного из них писатель характеризовал как «грубого циника», другого (Нарайбайси 2-го) — как скромного мыслителя. Рассказывая о переводчике Эйноске, писатель выделил его «правильные черты и смелый взгляд»[43]. Сорокапятилетний Кавадзи-Соиемонно-ками, фактически выполнявший роль руководителя переговоров с японской стороны, был представлен Гончаровым как человек незаурядный, каждое слово которого «обличало здравый ум, остроумие, проницательность и опытность»[44]. Как отметила Елена Краснощёкова, смена массовых портретов индивидуальными шла в соответствии с новыми открытиями, которые сделал для себя писатель:

Нарастает уверенность, что путь к подлинному постижению национальной психологии лежит не через сравнение «своего» и «чужого», а через вглядывание в отдельного человека — вдумывание в его общечеловеческую сущность[45].

В определённый момент Гончаров осознал, что подходить к жителям Японии с мерками европейца неразумно — необходимо признать за ними право на собственные традиции и рассматривать их поступки, кажущиеся участникам экспедиции нелогичными, в контексте складывавшихся веками нравов и обычаев: «Наша вежливость у них — невежливость, и наоборот»[46]. Ещё одно открытие, сделанное писателем, касалось менталитета японцев, понять который, по мнению писателя, было сложно без глубокого представления об их истории и языке: «Как ни знай сердце человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам… там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его языке, не имея грамматики и лексикона»[47].

Ликейские острова

Описание Ликейских островов, к которым фрегат подошёл 31 января 1854 года, было сделано с явной отсылкой к литературным источникам. Одним из них оказалось сочинение английского мореплавателя Базиля Галля «Отчёт о путешествии к восточному берегу Кореи и островам Лиу-Киу в Японском море», изданное в 1818 году. Согласно версии Галля, Ликейские острова — это идиллическое место, где «люди добродетельны, питаются овощами и ничего друг другу, кроме учтивостей, не говорят». Гончаров, хорошо знавший содержание этого отчёта, изначально был настроен к нему скептически и, выходя на берег, задал себе вопрос: «Что это? где мы? среди древних пастушеских народов, в золотом веке[48]

Однако вскоре ирония сменилась удивлением — писатель обнаружил, что его впечатления в основном совпадают с рассказом Галля: между миниатюрными хижинами стояли сады; на стенах росли цветы и деревья; местные жители, облачённые в чистые одежды с широкими поясами, смотрели на визитёров совершенно бестрепетно; когда гости приблизились, хозяева спокойно, с достоинством поклонились. Гончаров вынужден был признать, что это и «в самом деле идиллическая страна, отрывок из жизни древних»[49]. Помимо переклички с работой Галля, в главе, посвящённой Ликейским островам, присутствуют параллели с «Письмами русского путешественника» Николая Карамзина (речь идёт о стилистическом сходстве) и романом «Обломов»:

Главная примета как Обломовки, так и открывшегося на Ликейских островах идиллического мира — остановка исторического бега, выпадение из времени. Другая примета этих миров — их заключённость в самих себе, отгороженность от человечества. Вне человеческой истории и земной географии жители островов вкушают плоды райского небытия[50].

Аян — Петербург

В мае 1854 года находившаяся в аварийном состоянии «Паллада» прибыла в устье Амура, к месту своей последней стоянки. Евфимий Путятин, планировавший продолжить переговоры с Японией, переместился вместе со значительной частью экипажа на фрегат «Диана». В рапорте на имя великого князя Константина Николаевича глава экспедиции указал, что поскольку «почти никакой переписки и других, по должности секретаря относящихся занятий» уже не предвидится, он считает целесообразным предоставить коллежскому асессору Гончарову возможность вернуться в Петербург «сухим путём, через Сибирь»[51]. 2 августа писатель был переведён на шхуну «Восток», которая через тринадцать дней пришла в поселение Аян. Оттуда Иван Александрович отправил друзьям письмо, в котором сообщил: «Я расквитался с морем, вероятно, навсегда»[52].

До Якутска Гончаров добирался две недели — сначала верхом (в иные дни приходилось находиться в седле по одиннадцать-двенадцать часов), затем — на лодках по холодной реке Мае, позже — вновь верхом и в повозке. О своём новом опыте он рассказывал писательнице Евгении Майковой: «Вы в письме своём называете меня героем, но что за геройство совершать прекрасное плавание на большом судне… Нет, вот геройство — проехать 10 500 вёрст берегом, вдоль целой части света, где нет дорог, где почти нет почвы под ногами, всё болота; где нет людей, откуда и звери бегут прочь»[53].

В Якутске Гончаров задержался на два месяца — там он сумел привести в порядок разрозненные путевые записи и начал работу над «сибирскими» очерками, впоследствии включёнными в книгу «Фрегат „Паллада“». В небольшом городе Иван Александрович быстро познакомился «со всеми жителями, то есть с обществом»: губернатором, купцами, чиновниками, священнослужителями. Следующую большую остановку писатель сделал в Иркутске, дорога до которого заняла у него почти месяц. Ехать пришлось в сильные морозы, от которых не спасала мягкая шуба; в повозке, помимо чемоданов, книг и рукописей, находились запасы продуктов: щи в замороженных кусках, мороженые пельмени, строганина, вино и хлеб[54].

Впечатления от иркутских встреч у Гончарова остались самые тёплые: он почти ежедневно бывал в гостях у генерал-губернатора Восточной Сибири Николая Муравьёва-Амурского (которого называл человеком, «нарочно созданным для совершения переворотов в пустом безлюдном крае»), обедал с военным губернатором Карлом Венцелем, посетил бал в Дворянском собрании, общался с декабристами, из которых особо сблизился с Сергеем Волконским. Далее путь Ивана Александровича пролегал через Казань, Симбирск (где он вновь сделал остановку) и Москву. 25 февраля 1855 года, проведя в путешествиях два с половиной года, Гончаров возвратился в Петербург[55].

По словам Людмилы Якимовой, главы книги «Фрегат „Паллада“», повествующие об обратном пути писателя (они начинаются с зарисовок об аянских утёсах и завершаются очерком о прощании с Иркутском), представляют собой так называемый «сибирский текст». Его основы были заложены Гончаровым и продолжены другими литераторами, совершавшими поездки по России: Антоном Чеховым («Из Сибири», «Остров Сахалин»), Владимиром Короленко («Очерки и рассказы», 1886), Глебом Успенским (цикл «Поездки к переселенцам»). Для Гончарова, побывавшего во многих странах, в том числе «закрытых колпаком национальной непроницаемости», новым и неожиданным открытием стала готовность сибиряков к общению; в них он увидел и хлебосольных хозяев, и бескорыстных проводников[27].

Участники экспедиции

В течение нескольких десятилетий во всех главах книги «Фрегат „Паллада“» подлинные имена и фамилии участников похода скрывались за начальными буквами; их полная расшифровка произошла уже после смерти автора, в XX веке[56]. Кроме того, Гончаров не стал включать в очерки подробности дипломатических переговоров Путятина с японской стороной, хотя хорошо знал основные детали: именно он как секретарь главы морской экспедиции регулярно отправлял в Петербург рапорты, а по возвращении в столицу составил официальный отчёт. Иван Александрович сознательно выбрал вариант обзорного знакомства с маршрутом, и этот формат вызвал недоумение у кронштадтских моряков, которые, по данным литературоведа Бориса Энгельгардта, сочли, что писатель «изобразил героический поход „Паллады“ в виде какой-то увеселительной прогулки. Точно в Москву для развлечений съездил»[57].

О том, что книгу «Фрегат „Паллада“» следует воспринимать как «чисто художественное произведение», одним из первых заявил критик Дмитрий Писарев в рецензии, опубликованной в 1859 году. С его мнением согласился Борис Энгельгардт, который, соотнеся подлинные документы экспедиции с очерками Гончарова, пришёл к выводу, что «действительность, представленная в произведении, далека от реальной»[58]. Иной точки зрения придерживался Юрий Лощиц, писавший, что книга Гончарова — это не только один из образцов реалистической прозы, но и скрупулёзная хроника, воспроизводящая культурные, социальные и политические процессы, происходившие в середине XIX века в разных частях света[59].

В состав кают-компании фрегата «Паллада» входили двадцать один офицер, четыре гардемарина и несколько штатских лиц, в том числе секретарь Иван Гончаров, переводчик Осип Гошкевич, архимандрит Аввакум (Дмитрий Семёнович Честной) и другие[55]. Подтверждением того, что кают-компания была незаурядной, является, по словам Бориса Энгельгардта, дальнейшая карьера некоторых её представителей: в последующие годы десять офицеров, участвовавших в экспедиции, стали адмиралами, трое (Путятин, Посьет и Пещуров) возглавили министерства, пятеро (Путятин, Унковский, Посьет, Пещуров, Бутаков) получили звание генерал-адъютантов[60].

В истории русских кругосветных плаваний трудно найти более блестящую кают-компанию, нежели та, которая собралась на «Палладе» благодаря счастливой способности Путятина «уметь выбирать людей и окружать себя талантливыми личностями»[61].

Образ рассказчика

Книга начинается с пояснений, почему автор, всегда ценивший домашний уют, избегавший сквозняков и отказывавшийся ездить по ухабистым дорогам, внезапно решил отправиться в морскую экспедицию. В первом и последующих очерках рассказчик, по замечанию Елены Краснощёковой, предстаёт в двух возрастных ипостасях. С одной стороны, это слегка утомлённый жизнью эпикуреец средних лет, которого сложно чем-то удивить; с другой — пылкий юноша-поэт, витальная энергия которого «кипит, играет и вырывается наружу»[62]. Своеобразная перекличка, которую путешественник устраивает на страницах книги с позиции того или иного возраста, напоминает диалоги героев гончаровского романа «Обыкновенная история» — Александра Адуева и Петра Адуева. От молодого Адуева, отправляющегося в Петербург в надежде проявить свои творческие способности и найти любовь, автор воспринял огромный интерес к миру и способность видеть прекрасное даже в мелочах. В то же время рассказчик несёт в себе и черты дяди — это проявляется в рациональном взгляде на многие проблемы и умении иронично воссоздать некоторые события[63].

Кроме того, в образе рассказчика соединились педантичный государственный служащий и искатель приключений. Гончаров, рассказывая об одолевавших его перед походом сомнениях, писал: «Жизнь моя как-то раздвоилась… В одном [мире] я — скромный чиновник в форменном фраке, робеющий перед начальственным взглядом… В другом я — новый аргонавт, стремящийся по безднам за золотым руном в недоступную Колхиду». Два разных типажа, присутствующие на страницах «Фрегата „Паллада“», дали возможность читателям увидеть мир с разных ракурсов: один наблюдатель трезв, прохладен и объективен, другой способен опоэтизировать самые заурядные явления[64].

«Игра с планами» сообщает книге обаяние импровизации. Как надеялся сам автор «Фрегата „Паллада“»: «Abandon, полная свобода — вот что будут читать и поглощать»… «Двойное» и подвижное зрение наблюдателя придало полноту картине мира, в котором «проза» и «поэзия» совмещаются хоть подчас и неожиданно, но неизменно[65].

Евфимий Путятин

Глава морской экспедиции Евфимий Путятин (которого Гончаров в книге называл адмиралом, хотя во время похода тот находился в чине вице-адмирала) имел репутацию человека парадоксального: рассудительность опытного дипломата сочеталась в нём с нетерпеливостью при решении бытовых вопросов; лёгкая чудаковость скрещивалась с абсолютным благоразумием[66]. Путятин, судя по описанию Гончарова, не терпел праздности на корабле и считал своим долгом воспитывать и просвещать команду: «Чуть увидит кого-нибудь без дела, сейчас что-нибудь и предложит: то бумагу написать… кому посоветует прочесть какую-нибудь книгу; сам даже возьмёт на себя труд выбрать её в своей библиотеке и укажет, что прочесть или перевести из неё»[67].

К своему секретарю Евфимий Васильевич относился с безусловным доверием; его благосклонность была настолько подчёркнутой, что во время переговоров в Нагасаки представители японской стороны даже приняли Гончарова «за фигуру влиятельную и важную, чуть ли не вторую после самого Путятина». В статье Кадзухико Савады «Гончаров в Японии» (Japanese Slavic and East European Studies, 1989, № 4) упоминалось — со ссылкой на одного из участников переговорного процесса, — что писатель «всегда сидит возле посла и вмешивается в разговор. Выглядит главным советником»[68].

В то же время капитан шхуны «Восток» Воин Римский-Корсаков (его судно входило в состав эскадры Путятина) характеризовал главу морской экспедиции как человека, отличавшегося «скряжничеством», берегущего «казённые деньги бог весть зачем, без всякого положительного убеждения, без расчёта, без взгляда на будущее»[69]. Немало разногласий — особенно поначалу — возникало у Путятина и с капитаном «Паллады» Иваном Унковским; их конфликты в основном были связаны с тем, что Евфимий Васильевич слишком активно «вмешивался во внутренний распорядок фрегатской жизни». Одна из таких размолвок едва не завершилась уходом Унковского с корабля. Узнав о желании капитана покинуть «Палладу», Путятин сначала предложил своему оппоненту «всякое удовлетворение», а затем примирительно заметил: «Я не могу лишить русское военное судно подобного капитана, в то время когда Россия накануне военных действий». Гончаров знал о несостоявшейся дуэли, однако, с приязнью относясь к обоим участникам событий, не стал упоминать о ней в книге. Предвидя возможные вопросы от других очевидцев, писатель подчёркивал, что он не стремился выполнять роль «историографа» экспедиции[70].

Иван Унковский

С первых дней пребывания на фрегате Гончаров чувствовал особую расположенность со стороны Ивана Семёновича Унковского, который всегда интересовался самочувствием писателя, приглашал на обеды, а во время сильной качки предоставлял в его распоряжение свой просторный кабинет, в котором, помимо мягких диванов и большого письменного стола, находилось даже пианино. Полукруглую софу, привинченную к полу в капитанской каюте, Иван Александрович воспринимал как надёжное убежище во время любой непогоды, потому что «упасть с неё было некуда». Поначалу писатель связывал заботливость Унковского с рекомендательной запиской от князя Александра Оболенского, которая была передана командиру корабля перед походом, — в ней содержалась просьба уделять некоторое внимание неопытному путешественнику Гончарову[70].

Позже стало понятно, что доброжелательность Ивана Семёновича искренняя. В одном из писем друзьям Иван Александрович рассказывал, что на корабле сложилась своеобразная традиция долгих ежедневных бесед: «Четверо нас собираемся всегда у капитана вечером закусить и сидим часов до двух». В свою очередь, Гончаров, откликаясь на просьбу Унковского, давал уроки русского языка и литературы самому юному участнику экспедиции — тринадцатилетнему юнкеру гвардейского экипажа Мише Лазареву, сыну адмирала Михаила Лазарева[71]. И капитан фрегата, и глава экспедиции были воспитанниками «лазаревской школы моряков», а потому проявляли максимум заботы о наследнике покойного учителя; по словам Бориса Энгельгардта, Миша «был баловнем как Путятина, так и Унковского»[72].

Для Унковского экспедиция стала серьёзным испытанием. Во-первых, «Паллада» к моменту выхода из Кронштадта была уже весьма изношенным судном и в пути постоянно вставала на ремонт (в одном из писем друзьям Гончаров признался, что фрегат «течёт как решето»[73]); во-вторых, команду спешно собирали накануне похода с разных кораблей. Тем не менее в декабре 1853 года Воин Римский-Корсаков писал, что ему ещё не доводилось «видеть судна, доведённого до такой быстроты в работах и до такого порядка в боевых манёврах и учениях»[74].

Другие члены кают-компании

Неформальным лидером «научной партии» кают-компании был Константин Посьет — ближайший помощник Путятина по дипломатическим вопросам, который, самостоятельно выучив во время похода нидерландский язык (именно на нём велись переговоры с представителями Японии), выполнял ещё и обязанности переводчика. Гончаров описывал Посьета как человека «доброго» и «неугомонного». Деликатность Константина Николаевича позволяла ему выступать посредником в конфликтных ситуациях на фрегате; как вспоминали участники экспедиции, «он один только мог удерживать Путятина от слишком резких выходок и чудачеств». Добрые отношения, сложившиеся у Ивана Александровича с Посьетом, сохранились и после экспедиции. В 1871 году Гончаров, считавший, что он навсегда «расквитался с морем», едва не отправился вместе с Посьетом (ставшим к тому времени вице-адмиралом) в Соединённые Штаты на фрегате «Светлана»; писатель даже был включён в состав экспедиции, но из-за ухудшившегося состояния здоровья в последний момент вынужден был отказаться[75][76].

В первой же главе «Фрегата „Паллада“», рассказывая о начале похода, Гончаров упомянул о книге «История кораблекрушений», которую ему дал почитать Воин Андреевич Римский-Корсаков, отвечавший в экспедиции за научно-исследовательские работы. Присутствие Корсакова в кают-компании было недолгим (в 1853 году его назначили капитаном паровой шхуны «Восток»), однако изначально Воина Андреевича и Ивана Александровича связывали весьма тёплые отношения. В письме к родным, датированном 14 октября 1853 года, Римский-Корсаков отзывался о Гончарове как о «приятном собеседнике» и признавался: «Мне сильно хотелось приманить его к себе в товарищи на шхуну». Позже славившийся резкостью в суждениях Воин Андреевич изменил своё мнение: в письме к отцу он сообщил, что Гончаров — «просто ленивейший из эпикурейцев, расплывшийся от сытных обедов и послеобеденной высыпки, человек, приятный в беседе, но в сообществе часто тягостный по своему… нервному темпераменту». Охлаждение, вероятно, было взаимным, поэтому в книге «Фрегат „Паллада“» Римскому-Корсакову уделено сравнительно мало внимания[77][78].

Эпизоды с участием старшего офицера «Паллады» Ивана Бутакова Гончаров нередко окрашивал мягким юмором: к примеру, писатель вспоминал, как во время прогулок по Мадейре, желая отведать местных экзотических овощей или фруктов, они с Иваном Ивановичем случайно сорвали и съели по пучку «нашего северного плода» — зелёного лука. Между тем обязанности Бутакова на корабле были достаточно серьёзными: он отвечал, кроме прочего, за безопасность фрегата во время стихии. Гончаров характеризовал его как «великолепного моряка», который при штиле выглядел порой сонным и апатичным, однако «в бурю и вообще в критическую минуту — весь огонь»: «Вот и теперь, в эту минуту, орёт так, что, я думаю, голос его разом слышен и на Яве, и на Суматре»[79].

Одним из своих первых наставников на корабле Гончаров считал Деда — старшего штурманского офицера Александра Антоновича Халезова (Хализова), для которого участие в экспедиции стало четвёртым кругосветным путешествием. Он был представлен в книге как человек, «у которого всё отлично»: дул ли попутный ветер или, напротив, встречный, надвигался ли сильнейший шторм или наступал штиль — Дед в любых ситуациях оставался бодрым, невозмутимым, застёгнутым на все пуговицы и твёрдо стоящим на ногах[80].

В палладской кают-компании он [Гончаров] нашёл высокоинтеллигентную атмосферу… Разговоры о предстоящих дипломатических отношениях с Японией сменялись собеседованиями на литературные темы, в которых он принимал самое деятельное участие, выступая с отрывками из своих очерков; каждый участник похода энергично готовился к предстоящим трудам: кто изучал голландский язык, кто занимался историей Китая и Японии, кто собирал гео- и гидрографические материалы для будущих исследований и съёмок[81].

Вестовой Фадеев и другие матросы

С матросской командой Гончаров сталкивался во время похода редко, а потому места ей в книге выделил немного. Чаще всего писатель пересекался с матросами во время праздников и народных гуляний, когда весь экипаж «Паллады» собирался на палубе. На веселье, которое сопровождалось «плясками, имевшими вид каторжного труда», Иван Александрович обычно смотрел с холодным недоумением, как сторонний наблюдатель. В одном из писем Языковым он объяснил причины охватывавшего его раздражения: «Я всегда был враг буйного веселья, в армяке ли оно являлось передо мной или фраке, я всегда прятался в угол. Здесь оно разыгралось в матросской куртке… Скучно, а уйти некуда»[82]. Кроме того, на страницах «Фрегата „Паллада“» периодически появлялись зарисовки с участием выделенных из общей массы лиц: писатель упоминал то про Агапку, который за две чарки водки взялся обучать вестового Фадеева грамоте, то про матроса Мотыгина, решившего в Портсмуте поухаживать за продавщицей рыбы и получившего за свои манеры удар в глаз[83].

Наиболее колоритным представителем матросской команды являлся костромич Фадеев, назначенный Гончарову в денщики. Он постоянно поражал автора цепкостью, ловкостью и сметливостью. Так, получив приказ разложить в каюте вещи прибывшего на корабль рассказчика, вестовой выполнил за полчаса ту работу, на которую слуге Ивана Александровича потребовалось бы три дня. Когда на фрегате ввели лимит на получение пресной воды и начали выдавать её по одной кружке в день, сообразительный Фадеев научился притуплять бдительность боцмана Терентьева и приносить писателю каждое утро полный кувшин для умывания: «На вот, ваше благородие, мойся скорее, чтоб не застали да не спросили, где взял». В неизменном обращении на «ты», по замечанию Юрия Лощица, присутствовала мягкая снисходительность денщика, воспринимавшего повествователя не только как «барина», но и как младшего брата[84].

Подобные отношения, в основе которых — безоглядная преданность и бесконечная опека, — складывались и между другими персонажами произведений Гончарова: точно такая же заботливость была свойственна слуге Обломова Захару и неизменному спутнику Александра Адуева Евсею[85]. В советское время характер этих связок рассматривался в основном с выделением исключительных достоинств крепостных людей — к примеру, критик Давид Заславский писал в газете «Правда» (1937, 17 июня), что Гончаров, рассказывая о Фадееве, «создаёт привлекательный образ смышлёного, лукавого и расторопного матроса-крестьянина»[86].

Литературоведы более позднего времени стали обращать внимание и на другие качества вестового: так, по замечанию Елены Краснощёковой, в психологическом портрете Фадеева присутствовало, помимо расторопности, ещё и «непробиваемое, непростительное равнодушие», с которым денщик относился к миру. Его не интересовала жизнь неизвестных стран, он воспринимал чужие обычаи «с большой недоброжелательностью и даже презрением». Нежелание узнавать новое было для Гончарова синонимом «умственной и душевной неразбуженности»; в то же время писатель видел в этой безучастности ещё и «ничем несокрушимое стремление к своему долгу — к работе, к смерти, если нужно»[87].

Художественные особенности

Свободный формат «Фрегата „Паллада“» позволил соединить в одной книге главы, написанные в разных жанрах: среди них встречаются и авторские размышления-воспоминания, и очерки, детально воспроизводящие историю и географию разных стран, и лирические обращения к друзьям («Не знаю, получили ли вы моё коротенькое письмо из Дании, где я, впрочем, не был…»)[89]. Друзья, которым Гончаров адресовал свои послания, — не вымышленные персонажи, а реальные люди, помогавшие Ивану Александровичу собираться в дорогу и поддерживавшие его письмами во время путешествия: это поэты Аполлон Майков и Владимир Бенедиктов, художник Николай Майков, а также члены их семей. В книге их имена встречаются нечасто, однако фамилии каждого из них легко угадываются из контекста — к примеру, в главе «Ликейские острова» присутствует явное обращение к Николаю Майкову: «Я всё время поминал вас, мой задумчивый артист: войдёшь, бывало, утром к вам в мастерскую, откроешь вас где-нибудь за рамками перед полотном…»[90]

В стилистике «Фрегата „Паллада“» сохранились черты изначального замысла — писатель предполагал по возвращении из путешествия прочитать очерки в кругу друзей. Отсюда и своеобразный диалог, который рассказчик порой ведёт с невидимыми собеседниками, и ориентация на их художественные вкусы, и включение в текст известных им цитат, и даже отголоски неких давних дискуссий[91]. Автор легко переходит от лирических зарисовок (среди которых исследователи выделяют главу «Плавание в атлантических тропиках», названную «поэтической вершиной книги») к повседневной хронике на корабле, от морских пейзажей к описанию быта жителей разных стран[92]. При этом, по замечанию исследователей, Гончаров перемещается «не только по горизонтали пространства, но и по вертикали времени»: к примеру, картины Лондона, живущего в XIX столетии, сменяются экскурсией в тот «золотой век», в котором пребывает население Ликейских островов[93].

Иногда хроника прерывается длинными авторскими размышлениями. Так, рассказывая о ежедневном распорядке «новейшего англичанина», который просыпается строго по будильнику, затем быстро завтракает, бегло просматривает утреннюю газету и отправляется на работу, Гончаров внезапно останавливает рассказ. По его словам, в этот момент мысленно он переносится в русскую деревню — некую «дремотную Обломовку», где на трёх перинах спит человек. У него нет будильника, просыпается он ближе к полудню от петушиного крика, и его жизнь наполнена «деятельной ленью и ленивой деятельностью». Англичанин живёт в мире таблиц, графиков, схем; безымянный русский барин окружён слугами и гостями-соседями. При этом Гончаров никого не хвалит и не осуждает; более того — образ далёкой Обломовки создан мягкими красками с оттенком ностальгии[94]. По словам Юрия Лотмана, автор, противопоставляя разные территории, двигался к поиску своеобразного «идеального» стандарта:

Разрушение штампов в антитезе далёкое/близкое, чужое/своё, экзотическое/бытовое создаёт образ общего совместного движения всех культурных пространств Земли от невежества к цивилизации. Отсюда экзотика часто оборачивается некультурностью, а цивилизация — жестоким бессердечием. Эти противопоставления, по мнению Гончарова, должны быть сняты единой моделью, в которой динамика и прогресс положительно противостоят статике[28].

Лингвисты обращают внимание на насыщенность текста «Фрегата „Паллада“» английскими заимствованиями: Гончаров использовал их, когда воспроизводил речь британских моряков, включал в очерки услышанные в Лондоне пословицы и поговорки, добавлял местные топонимические наименования в описание городов. Вероятно, во время путешествия английская лексика давала писателю возможность «воссоздать новизну восприятия», точнее передать нравы и обычаи незнакомых мест. Так, рассказывая о поездке в шлюпке, направляющейся к фрегату, автор передаёт диалог: «„Russian-frigate?“ — спрашивают мои гребцы. „No“, — пронзительно доносится до нас на ветру». В другом эпизоде рассказчик, услышав от офицера на корабле, что слово «аврал» означает «свистать всех наверх», пытается найти его английский аналог и приходит к выводу, что в Британии призыв к общей работе на судне звучит как allhands up[95].

Отзывы и рецензии

Первые отзывы представителей российского литературного сообщества на ещё не опубликованные очерки стали поступать весной 1855 года, когда их автор, вернувшись в Петербург, начал устраивать домашние чтения отдельных глав. Так, писатель Алексей Писемский в письме, адресованном драматургу Александру Островскому, рассказывал, что одной из обсуждаемых новостей столичной жизни является возвращение Гончарова из кругосветного путешествия: «Привёз с собой кипу заметок, не глупы, да и не очень умны и порядочно скучноваты». Возможно, столь вялое восприятие было связано с авторской манерой чтения — впоследствии Иван Александрович в письме Аполлону Майкову напомнил, что тот, слушая его путевые записи, задремал: «Мне просто было вас совестно звать на чтение»[96].

Довольно много рецензий появилось после журнальных публикаций очерков — здесь реакция критиков в целом была более благожелательной, чем их же отзывы на устное чтение. К примеру, поэт Николай Некрасов оценил «свежесть содержания и художественную умеренность красок» в главе «Манила»[96]. Николай Чернышевский («Современник», 1855, № 10) выделил очерки о Якутске и Японии, признав, что эпизод, повествующий о визите русской дипломатической миссии к нагасакскому губернатору, является «прекрасным». Для публициста Степана Дудышкина («Отечественные записки», 1856, № 1) главным достоинством путевых заметок Гончарова стал авторский взгляд на мир, умение передать личные, а не книжные впечатления об увиденном[97].

В то же время ряд рецензентов поставил в упрёк писателю излишний интерес к «гастрономическим вопросам». Так, писатель Василий Попов («Общезанимательный вестник», 1857, № 13) не без ехидства заметил, что из путевых зарисовок Гончарова «составилась бы интересная поваренная книга», после чего добавил: «Сколько таланта истрачено на эти пустяки!» Подобным же образом отреагировал на выход очерков и Александр Герцен — в статье, озаглавленной «Необыкновенная история о ценсоре Гон-ча-ро из Ши-Пан-ху» (1857), он написал, что для Ивана Александровича путешествие не представляло никакого интереса, «кроме кухонного»[98].

Отклики на выход отдельного издания «Фрегата „Паллада“» оказались опять-таки разноречивыми. Если безымянный автор газеты «Северная пчела» (1858, № 102) поздравил «образованную русскую публику» с появлением «умной, занимательной, общеполезной книги»[99], то Дмитрий Писарев в рецензии, напечатанной в журнале «Рассвет» (1859, № 2) и посвящённой не только «Фрегату „Паллада“», но и роману «Обломов», указал, что Гончарова «не волнуют крупные нелепости жизни; микроскопический анализ удовлетворяет его потребности мыслить и творить». При этом Писарев признал, что как художник и наблюдатель Иван Александрович заслуживает всяческих похвал[100].

«Фрегат „Паллада“» в контексте жанра путешествий

Классическое советское издание книги Гончарова с изображением фрегата на обложке, осуществлённое Географгизом в 1949 году, а также несколько повторений этого издания в 1950-х годах служили для среднестатистического советского читателя своего рода окном в мир, особенно в экзотические южные страны:

Лишённый собственной возможности передвигаться по миру читатель населял планету тем, чему позволено было стоять на полках. Там единовременно жили французы конца XVIII века из «Писем русского путешественника», малайцы середины XIX столетия из «Фрегата „Паллада“», новогвинейские папуасы 80-х годов того же века из Миклухо-Маклая, американцы 30-х уже следующего столетия из «Одноэтажной Америки», африканцы и южноамериканцы 50-х Ганзелки и Зикмунда. Мир получался по-страбоновски диковинный, но получался[101].

Пётр Вайль

Литературные предшественники

Выход гончаровских очерков совпал с ростом общественного интереса к путешествиям. В салоне Майковых, где Иван Александрович формировался как литератор, бывали исследователь Азии Григорий Карелин и председатель статистического комитета Русского географического общества Андрей Заблоцкий-Десятковский, много ездивший по Англии и Франции[102]. В 1848 году журнал «Современник» напечатал цикл путевых заметок «Письма об Испании» очеркиста Василия Боткина, отдельные посылы которого (например, оценка деятельности «новейших англичан») оказались близки размышлениям рассказчика из «Фрегата „Паллада“»[103]. В этот же период в Петербурге вышла книга «Странствователь по морям и сушам» востоковеда Егора Ковалевского [102].

Критик Иван Иванович Льховский, реагируя на претензии коллег, которые упрекали Гончарова в излишнем внимании к пейзажам и людям (рецензенты приводили в качестве альтернативы научные издания о путешествиях, насыщенные больших количеством цифр и статистических выкладок), отметил, что в ту пору появилось немало книг, авторы которых были узкими специалистами в разных областях знаний, а потому в их воспоминаниях присутствовал неизбежный профессиональный интерес[104]. Сравнивать их произведения с «Фрегатом „Паллада“» бессмысленно, потому что книга очерков Гончарова относится к другому жанру, — она сродни «литературным путешествиям», пришедшим в Россию из Европы ещё во второй половине XVIII века, констатировал Льховский. К примеру, рассуждения рассказчика «Фрегата „Паллада“» о том, что возможность посещать незнакомые уголки планеты добавляет в жизнь новых красок, напоминает размышления Жан-Жака Руссо о том, что «путешествие — это необходимый этап духовного созревания человека» («Эмиль, или О воспитании», 1762)[105].

К числу литературных «предшественников» «Фрегата „Паллада“» исследователи относят также «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева (здесь речь идёт прежде всего о жанровой близости) и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» Лоренса Стерна, у которого этнографические и географические зарисовки соседствуют с лирическими отступлениями и авторскими рассуждениями о жизни[106]. Кроме того, в книге Гончарова чувствуется влияние путевой прозы таких писателей, как Александр Дюма„Быстрый“, или Танжер, Алжир и Тунис», «Путевые впечатления (Швейцария)»), Теофиль Готье («Путешествие в Испанию», «Зигзаги»), Жерар де Нерваль («Сцены восточной жизни», «Путешествие на Восток»). В 1858 году Гончаров встречался с Александром Дюма, совершавшим поездку по России; о своих недолгих беседах с французским литератором Иван Александрович отзывался так:

Дюма я видел два раза минут на пять, и он сказал мне, что полагает напечатать до 200 волюмов путешествий и, между прочим, определяет 15 вол(юмов) на Россию, 17 на Грецию, 20 на Малую Азию и т. д. Ей-богу, так![107]

Перекличка с «Письмами русского путешественника» Карамзина

Гончаров с большим пиететом относился к творчеству Карамзина и даже называл его своим непосредственным учителем «в развитии гуманитета». О том, что структура и стилистика «Фрегата „Паллада“» перекликаются с карамзинскими «Письмами русского путешественника», изданными в 1797 году, впервые заявил литературовед Виктор Шкловский. Прямые отсылки к «Письмам…» начинаются уже в первом очерке книги Гончарова, когда писатель, рассказывая о сборах и отъезде из дома, переключается на размышления о дружбе, которая «едва ли удержит кого-нибудь от путешествия». Подобным образом, только несколько эмоциональнее, начинает своё повествование и Карамзин: «С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчён, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их»[108][109]. Автор «Писем…» настоятельно советует друзьям время от времени менять обстановку («Путешествуй, ипохондрик, чтобы исцелиться от своей ипохондрии! Путешествуй, мизантроп, чтобы полюбить человечество!»); автор «Фрегата…» пытается донести до читателей практически те же же мысли[110]. Книга Карамзина насыщена риторическими вопросами и сентиментальными признаниями: «Милые друзья! Всегда, всегда о вас думаю, когда могу думать»; Гончаров также включает в текст обращения к тем, кому адресованы его послания: «Где я, о, где я, друзья мои? Куда забросила меня судьба от наших берёз и елей?»[111]

Определённое сходство обнаруживается и в образах путешественников: рассказчик, присутствующий в «Письмах…», — это, по словам Елены Краснощёковой, «отнюдь не „фотография“ писателя Карамзина», несмотря на то, что основу книги составили его личные послания; точно так же герой Гончарова с его «двойным возрастом», хоть и близок психологически Ивану Александровичу, «не исчерпывает глубин его личности»[112]. Автор «Фрегата…» наследует у своего учителя и взгляд на некоторые страны. Так, на Лондон Иван Александрович нередко смотрит «глазами» Карамзина, который восхищается английской столицей, потому что в ней соединены «простота с удивительной чистотой» и «единообразие общего достатка»[113]. При этом ни тот, ни другой не идеализируют «английский мир»: если в «Письмах…» упоминается про холодность и прагматизм жителей Британии, то в гончаровских очерках говорится, что стремление лондонцев к расчёту и оценке всего и вся «простирается даже до некоторой скуки»[114].

Влияние «Путешествия в Арзрум» Пушкина

В 1879 году, спустя почти четверть века после возвращения из морской экспедиции, Гончаров взялся за коренную переработку текста «Фрегата „Паллада“». К этому времени книга уже выдержала несколько изданий, имела читательский успех, и желание автора практически переписать её заново вызвало удивление у многих литераторов. Объясняя мотивы, побудившие Ивана Александровича вернуться к истории кругосветного плавания, юрист Анатолий Кони писал, что Гончарову было свойственно подолгу вынашивать замыслы произведений, поэтому он никогда не спешил со сдачей рукописей в печать. Стремительный выход в свет «Фрегата „Паллада“» не дал автору возможности обдумать композицию и жанр книги, но после того, как были закончены романы «Обломов» и «Обрыв», он получил время для для изменения формата путевых очерков. Новая редакция «Фрегата…» несла, по наблюдениям литературоведов, явные отголоски пушкинского «Путешествия в Арзрум»[17].

Цикл очерков «Путешествие в Арзрум», напечатанный в «Современнике» в 1836 году, стал итогом посещения Пушкиным Закавказья (1829); их основу составили дорожные записи, которые Александр Сергеевич делал во время поездки по Военно-Грузинской дороге. Но за много лет до этого, в 1817 году, Пушкин, согласно воспоминаниям его лицейского товарища Фёдора Матюшкина (ставшего впоследствии адмиралом и полярным исследователем), объяснял друзьям, как нужно вести дневник путешествий, «предостерегая от излишнего разбора впечатлений и советуя только не забывать всех подробностей жизни». Ссылка на слова Матюшкина была опубликована в сборнике Павла Анненкова «Материалы для биографии А. С. Пушкина», изданном в Петербурге в 1855 году и приобретённом Гончаровым сразу после возвращения из экспедиции[115].

В словах 17-летнего Пушкина, приведенных Анненковым, заключена буквально реформа существовавшего в то время жанра путешествий… Есть все основания полагать, что и советы Матюшкина, и «манера» «Путешествия в Арзрум» легли в основу того окончательного текста «Фрегата „Паллада“», который Гончаров выработал в 1879 году[116].

Продолжение темы путешествия в романе «Обломов»

По возвращении из экспедиции Гончаров продолжил работу над начатым в 1848 году романом «Обломов». Впечатления от путешествия, судя по черновикам, не оставляли писателя достаточно долго. Так, по его замыслу, предпринимательская деятельность друга детства Ильи Ильича — Андрея Штольца — должна была простираться вплоть до Сибири, где персонажу надлежало стать «одним из „титанов“», преображающих необжитые пространства[117]. Свидетельством того, что у Ивана Александровича во время посещения Якутска, Иркутска и других городов сформировалась определённая система взглядов на развитие России, являются сохранившиеся в рукописях слова Штольца о том, что «стыдно забиваться в угол, когда нас ждут огромные поля, берега морские, призывает торговля, хлебопашество, русская наука»[118].

В процессе работы (в частности, после «появления» в черновиках Ольги Ильинской и переключения авторского внимания на тему, связанную с испытанием любовью) Иван Александрович удалил из текста сюжетную линию, повествующую о «цивилизаторской миссии» Штольца, однако её отголоски остались в итоговой редакции[119]. К примеру, в характеристике Штольца присутствуют фразы, которые дают представление о нереализованной авторской задумке («Но вот глаза очнулись от дремоты, послышались бойкие, широкие шаги, живые голоса. Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!») и соотносятся с описанием живущего в тунгусском селе отставного матроса Сорокина из сибирских глав «Фрегата „Паллада“»: «Это тоже герой в своём роде — маленький титан. А сколько их явится вслед за ним!»[118].

При изучении черновиков исследовали пришли к выводу, что на определённом этапе работы над романом Гончаров предполагал «пробудить» главного героя с помощью «образовательного путешествия». В рукописях найдены обращённые к Обломову слова Штольца о том, что его друг должен посмотреть на жизненное устройство других стран, познакомиться с системой ведения хозяйства во Франции, Англии, Германии, увидеть, как «люди живут без халатов, не прячась в угол… как они сами надевают чулки и сапоги, как там нет ни одного Захара»[120]. Идея, связанная с поездкой героя по Европе, опять-таки осталась неосуществлённой (в окончательной версии романа эта тема завершается, когда Обломов оформляет себе заграничный паспорт, покупает дорожное пальто и остаётся дома). Тем не менее опыт, полученный Гончаровым в экспедиции, отразился в произведении:

Когда-то Руссо задавал вопрос, естественно, никак не обращая его к русскому писателю: «…чтобы изучать людей, нужно ли для этого объехать всю землю? Нужно ли для наблюдения над европейцами побывать в Японии?» Пример Гончарова показывает: подобный опыт очень плодотворен… Это понятие [обломовщина] могло появиться столь убедительно и чётко благодаря осмыслению феноменов многих стран[121].

Напишите отзыв о статье "Фрегат «Паллада»"

Примечания

  1. 1 2 Сухих И. Н. [magazines.russ.ru/zvezda/2006/5/su16.html Русская литература. ХIХ век] // Звезда. — 2006. — № 5.
  2. 1 2 Божович М. [magazines.russ.ru/nlo/2010/106/bo12.html Большое путешествие «Обломова»: роман Гончарова в свете «просветительной поездки»] // Новое литературное обозрение. — 2010. — № 106.
  3. Калинин Ю. [magazines.russ.ru/neva/2004/8/ka21.html Дачные связи] // Нева. — 2004. — № 8.
  4. Балакин, 2000, с. 399.
  5. Орнатская, 1986, с. 765—766.
  6. Фокин, 2013, с. 177.
  7. Балакин, 2000, с. 400.
  8. Балакин, 2000, с. 401.
  9. Орнатская, 1986, с. 767.
  10. Балакин, 2000, с. 398.
  11. Балакин, 2000, с. 413.
  12. Орнатская, 1986, с. 770.
  13. Балакин, 2000, с. 445.
  14. Балакин, 2000, с. 447—448.
  15. Балакин, 2000, с. 448.
  16. Орнатская, 1986, с. 773.
  17. 1 2 Орнатская, 1986, с. 775.
  18. Балакин, 2000, с. 459.
  19. Балакин, 2000, с. 461.
  20. Балакин, 2000, с. 464—465.
  21. Балакин, 2000, с. 466.
  22. Мельник, 2012, с. 157.
  23. Лощиц, 1977, с. 104.
  24. Балакин, 2000, с. 406—407.
  25. Мельник, 2012, с. 162—178.
  26. Лощиц, 1977, с. 348.
  27. 1 2 3 4 Якимова Л. П. [magazines.russ.ru/sib/2012/12/i17.html «Фрегат “Паллада”» как книга о кругосветном путешествии в контексте мотивов круга и таинственного смысла буквы «О»] // Сибирские огни. — 2012. — № 12.
  28. 1 2 Лотман Ю. М. Современность между Востоком и Западом // Знамя. — 1997. — № 9.
  29. Лощиц, 1977, с. 104—105.
  30. Лощиц, 1977, с. 106.
  31. Лощиц, 1977, с. 107—108.
  32. Лощиц, 1977, с. 109—110.
  33. Краснощёкова, 1997, с. 177.
  34. Лощиц, 1977, с. 112—113.
  35. Краснощёкова, 1997, с. 177—178.
  36. Лощиц, 1977, с. 116.
  37. Краснощёкова, 1997, с. 178.
  38. Давыдов Г. [magazines.russ.ru/znamia/2012/9/g18.html Настоящий Гончаров] // Знамя. — 2012. — № 9.
  39. Краснощёкова, 1997, с. 182—184.
  40. Лощиц, 1977, с. 120.
  41. Краснощёкова, 1997, с. 185—186.
  42. Краснощёкова, 1997, с. 189—191.
  43. Краснощёкова, 1997, с. 191—193.
  44. Краснощёкова, 1997, с. 196.
  45. Краснощёкова, 1997, с. 191.
  46. Краснощёкова, 1997, с. 192.
  47. Краснощёкова, 1997, с. 193.
  48. Краснощёкова, 1997, с. 158—159.
  49. Краснощёкова, 1997, с. 159.
  50. Краснощёкова, 1997, с. 160.
  51. Балакин, 2000, с. 411.
  52. Балакин, 2000, с. 412—413.
  53. Балакин, 2000, с. 413—414.
  54. Балакин, 2000, с. 414—415.
  55. 1 2 Балакин, 2000, с. 415.
  56. Тюнькин, 1972, с. 329.
  57. Балакин, 2000, с. 402—403.
  58. Краснощёкова, 1997, с. 135.
  59. Лощиц, 1977, с. 122.
  60. Энгельгардт, 2000, с. 80.
  61. Энгельгардт, 2000, с. 74.
  62. Краснощёкова, 1997, с. 140—141.
  63. Краснощёкова, 1997, с. 141—142.
  64. Краснощёкова, 1997, с. 142.
  65. Краснощёкова, 1997, с. 142—143.
  66. Энгельгардт, 2000, с. 75.
  67. Балакин, 2000, с. 417.
  68. Балакин, 2000, с. 419.
  69. Балакин, 2000, с. 418.
  70. 1 2 Балакин, 2000, с. 420.
  71. Балакин, 2000, с. 421.
  72. Энгельгардт, 2000, с. 74—76.
  73. Лощиц, 1977, с. 118.
  74. Балакин, 2000, с. 405.
  75. Балакин, 2000, с. 421—422.
  76. Энгельгардт, 2000, с. 76—77.
  77. Балакин, 2000, с. 423—424.
  78. Энгельгардт, 2000, с. 77—78.
  79. Балакин, 2000, с. 425—426.
  80. Мельник, 2012, с. 160.
  81. Энгельгардт, 2000, с. 81.
  82. Балакин, 2000, с. 437.
  83. Балакин, 2000, с. 440.
  84. Лощиц, 1977, с. 112.
  85. Балакин, 2000, с. 441.
  86. Давид Заславский Фрегат «Паллада» // Правда. — 1937. — № 17 июня.
  87. Краснощёкова, 1997, с. 207—208.
  88. Балакин, 2000, с. 491—493.
  89. Балакин, 2000, с. 479.
  90. Балакин, 2000, с. 489.
  91. Балакин, 2000, с. 490.
  92. Балакин, 2000, с. 496.
  93. Балакин, 2000, с. 500.
  94. Балакин, 2000, с. 505—506.
  95. Наумова И. О. [cyberleninka.ru/article/n/angliyskie-zaimstvovaniya-v-putevyh-ocherkah-i-a-goncharova-fregat-pallada Английские заимствования в путевых очерках И. А. Гончарова «Фрегат «Паллада»»] // Вестник Российского университета дружбы народов. — 2012. — № 3.
  96. 1 2 Балакин, 2000, с. 524.
  97. Балакин, 2000, с. 525.
  98. Балакин, 2000, с. 527.
  99. Балакин, 2000, с. 529.
  100. Балакин, 2000, с. 533.
  101. Вайль П. Л. [magazines.russ.ru/inostran/2007/12/va1.html Слово в пути] // Иностранная литература. — 2007. — № 11..
  102. 1 2 Краснощёкова, 1997, с. 147.
  103. Балакин, 2000, с. 487.
  104. Краснощёкова, 1997, с. 148.
  105. Краснощёкова, 1997, с. 149.
  106. Краснощёкова, 1997, с. 150—151.
  107. Балакин, 2000, с. 488—489.
  108. Краснощёкова, 1997, с. 153.
  109. Балакин, 2000, с. 481.
  110. Балакин, 2000, с. 482.
  111. Балакин, 2000, с. 482—483.
  112. Краснощёкова, 1997, с. 154—155.
  113. Краснощёкова, 1997, с. 162.
  114. Краснощёкова, 1997, с. 165.
  115. Орнатская, 1986, с. 777—778.
  116. Орнатская, 1986, с. 779.
  117. Краснощёкова, 1997, с. 216.
  118. 1 2 Краснощёкова, 1997, с. 218.
  119. Краснощёкова, 1997, с. 217.
  120. Краснощёкова, 1997, с. 218—219.
  121. Краснощёкова, 1997, с. 220.

Литература

  • Балакин А. Ю., Гродецкая А. Г., Гуськов С. Н., Калинина Н. В., Кийко Е. И., Орнатская Т. И., Савада К., Туниманов В. А. Примечания // И. А. Гончаров. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах / Т. А. Лапицкая, В. А. Туниманов. — СПб.: Наука, 2000. — Т. 3. — С. 393—829. — ISBN 5-02-028357-6.
  • Гончаров без глянца / П. Фокин. — СПб.: Амфора, 2013. — ISBN 978-5-367-02392-3.
  • Краснощёкова Е. А. Гончаров: Мир творчества. — СПб.: Пушкинский фонд, 1997. — ISBN 5-85767-112-4.
  • Лощиц Ю. М. Гончаров. — М.: Молодая гвардия, 1977.
  • Мельник В. И. Гончаров. — М.: Вече, 2012. — ISBN 978-5-9533-5079-2.
  • Орнатская Т. И. История создания «Фрегата „Паллада“» // И. А. Гончаров. Фрегат «Паллада». Очерки путешествия в двух томах / Д. В. Ознобишин. — Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1986. — С. 763—787. — (Литературные памятники).
  • Тюнькин К. И. Примечания // И. А. Гончаров. Собрание сочинений в шести томах / С. И. Машинский. — М.: Правда, 1972. — Т. 2. — С. 327—348.
  • Энгельгардт Б. М. «Кают-компания фрегата "Паллада"»: (Из первой редакции монографии Б. М. Энгельгардта. Глава III) // И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования / РАН. Институт мировой литературы имени А. М. Горького / Т. А. Орнатская. — М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 2000. — С. 74—82. — (Литературное наследство; т. 102). — ISBN 978-5-9208-0038-1.

Ссылки

  • Тарасов А. [www.novayagazeta.ru/arts/70235.html Иван Гончаров и небеса Нагасаки]. Новая газета (7 октября 2015). [web.archive.org/web/20151109143950/www.novayagazeta.ru/arts/70235.html Архивировано из первоисточника 9 ноября 2015].


Отрывок, характеризующий Фрегат «Паллада»

– А вы что ж? тоже позавтракать? Порядочно кормят, – продолжал Телянин. – Давайте же.
Он протянул руку и взялся за кошелек. Ростов выпустил его. Телянин взял кошелек и стал опускать его в карман рейтуз, и брови его небрежно поднялись, а рот слегка раскрылся, как будто он говорил: «да, да, кладу в карман свой кошелек, и это очень просто, и никому до этого дела нет».
– Ну, что, юноша? – сказал он, вздохнув и из под приподнятых бровей взглянув в глаза Ростова. Какой то свет глаз с быстротою электрической искры перебежал из глаз Телянина в глаза Ростова и обратно, обратно и обратно, всё в одно мгновение.
– Подите сюда, – проговорил Ростов, хватая Телянина за руку. Он почти притащил его к окну. – Это деньги Денисова, вы их взяли… – прошептал он ему над ухом.
– Что?… Что?… Как вы смеете? Что?… – проговорил Телянин.
Но эти слова звучали жалобным, отчаянным криком и мольбой о прощении. Как только Ростов услыхал этот звук голоса, с души его свалился огромный камень сомнения. Он почувствовал радость и в то же мгновение ему стало жалко несчастного, стоявшего перед ним человека; но надо было до конца довести начатое дело.
– Здесь люди Бог знает что могут подумать, – бормотал Телянин, схватывая фуражку и направляясь в небольшую пустую комнату, – надо объясниться…
– Я это знаю, и я это докажу, – сказал Ростов.
– Я…
Испуганное, бледное лицо Телянина начало дрожать всеми мускулами; глаза всё так же бегали, но где то внизу, не поднимаясь до лица Ростова, и послышались всхлипыванья.
– Граф!… не губите молодого человека… вот эти несчастные деньги, возьмите их… – Он бросил их на стол. – У меня отец старик, мать!…
Ростов взял деньги, избегая взгляда Телянина, и, не говоря ни слова, пошел из комнаты. Но у двери он остановился и вернулся назад. – Боже мой, – сказал он со слезами на глазах, – как вы могли это сделать?
– Граф, – сказал Телянин, приближаясь к юнкеру.
– Не трогайте меня, – проговорил Ростов, отстраняясь. – Ежели вам нужда, возьмите эти деньги. – Он швырнул ему кошелек и выбежал из трактира.


Вечером того же дня на квартире Денисова шел оживленный разговор офицеров эскадрона.
– А я говорю вам, Ростов, что вам надо извиниться перед полковым командиром, – говорил, обращаясь к пунцово красному, взволнованному Ростову, высокий штаб ротмистр, с седеющими волосами, огромными усами и крупными чертами морщинистого лица.
Штаб ротмистр Кирстен был два раза разжалован в солдаты зa дела чести и два раза выслуживался.
– Я никому не позволю себе говорить, что я лгу! – вскрикнул Ростов. – Он сказал мне, что я лгу, а я сказал ему, что он лжет. Так с тем и останется. На дежурство может меня назначать хоть каждый день и под арест сажать, а извиняться меня никто не заставит, потому что ежели он, как полковой командир, считает недостойным себя дать мне удовлетворение, так…
– Да вы постойте, батюшка; вы послушайте меня, – перебил штаб ротмистр своим басистым голосом, спокойно разглаживая свои длинные усы. – Вы при других офицерах говорите полковому командиру, что офицер украл…
– Я не виноват, что разговор зашел при других офицерах. Может быть, не надо было говорить при них, да я не дипломат. Я затем в гусары и пошел, думал, что здесь не нужно тонкостей, а он мне говорит, что я лгу… так пусть даст мне удовлетворение…
– Это всё хорошо, никто не думает, что вы трус, да не в том дело. Спросите у Денисова, похоже это на что нибудь, чтобы юнкер требовал удовлетворения у полкового командира?
Денисов, закусив ус, с мрачным видом слушал разговор, видимо не желая вступаться в него. На вопрос штаб ротмистра он отрицательно покачал головой.
– Вы при офицерах говорите полковому командиру про эту пакость, – продолжал штаб ротмистр. – Богданыч (Богданычем называли полкового командира) вас осадил.
– Не осадил, а сказал, что я неправду говорю.
– Ну да, и вы наговорили ему глупостей, и надо извиниться.
– Ни за что! – крикнул Ростов.
– Не думал я этого от вас, – серьезно и строго сказал штаб ротмистр. – Вы не хотите извиниться, а вы, батюшка, не только перед ним, а перед всем полком, перед всеми нами, вы кругом виноваты. А вот как: кабы вы подумали да посоветовались, как обойтись с этим делом, а то вы прямо, да при офицерах, и бухнули. Что теперь делать полковому командиру? Надо отдать под суд офицера и замарать весь полк? Из за одного негодяя весь полк осрамить? Так, что ли, по вашему? А по нашему, не так. И Богданыч молодец, он вам сказал, что вы неправду говорите. Неприятно, да что делать, батюшка, сами наскочили. А теперь, как дело хотят замять, так вы из за фанаберии какой то не хотите извиниться, а хотите всё рассказать. Вам обидно, что вы подежурите, да что вам извиниться перед старым и честным офицером! Какой бы там ни был Богданыч, а всё честный и храбрый, старый полковник, так вам обидно; а замарать полк вам ничего? – Голос штаб ротмистра начинал дрожать. – Вы, батюшка, в полку без году неделя; нынче здесь, завтра перешли куда в адъютантики; вам наплевать, что говорить будут: «между павлоградскими офицерами воры!» А нам не всё равно. Так, что ли, Денисов? Не всё равно?
Денисов всё молчал и не шевелился, изредка взглядывая своими блестящими, черными глазами на Ростова.
– Вам своя фанаберия дорога, извиниться не хочется, – продолжал штаб ротмистр, – а нам, старикам, как мы выросли, да и умереть, Бог даст, приведется в полку, так нам честь полка дорога, и Богданыч это знает. Ох, как дорога, батюшка! А это нехорошо, нехорошо! Там обижайтесь или нет, а я всегда правду матку скажу. Нехорошо!
И штаб ротмистр встал и отвернулся от Ростова.
– Пг'авда, чог'т возьми! – закричал, вскакивая, Денисов. – Ну, Г'остов! Ну!
Ростов, краснея и бледнея, смотрел то на одного, то на другого офицера.
– Нет, господа, нет… вы не думайте… я очень понимаю, вы напрасно обо мне думаете так… я… для меня… я за честь полка.да что? это на деле я покажу, и для меня честь знамени…ну, всё равно, правда, я виноват!.. – Слезы стояли у него в глазах. – Я виноват, кругом виноват!… Ну, что вам еще?…
– Вот это так, граф, – поворачиваясь, крикнул штаб ротмистр, ударяя его большою рукою по плечу.
– Я тебе говог'ю, – закричал Денисов, – он малый славный.
– Так то лучше, граф, – повторил штаб ротмистр, как будто за его признание начиная величать его титулом. – Подите и извинитесь, ваше сиятельство, да с.
– Господа, всё сделаю, никто от меня слова не услышит, – умоляющим голосом проговорил Ростов, – но извиняться не могу, ей Богу, не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощенья просить?
Денисов засмеялся.
– Вам же хуже. Богданыч злопамятен, поплатитесь за упрямство, – сказал Кирстен.
– Ей Богу, не упрямство! Я не могу вам описать, какое чувство, не могу…
– Ну, ваша воля, – сказал штаб ротмистр. – Что ж, мерзавец то этот куда делся? – спросил он у Денисова.
– Сказался больным, завтг'а велено пг'иказом исключить, – проговорил Денисов.
– Это болезнь, иначе нельзя объяснить, – сказал штаб ротмистр.
– Уж там болезнь не болезнь, а не попадайся он мне на глаза – убью! – кровожадно прокричал Денисов.
В комнату вошел Жерков.
– Ты как? – обратились вдруг офицеры к вошедшему.
– Поход, господа. Мак в плен сдался и с армией, совсем.
– Врешь!
– Сам видел.
– Как? Мака живого видел? с руками, с ногами?
– Поход! Поход! Дать ему бутылку за такую новость. Ты как же сюда попал?
– Опять в полк выслали, за чорта, за Мака. Австрийской генерал пожаловался. Я его поздравил с приездом Мака…Ты что, Ростов, точно из бани?
– Тут, брат, у нас, такая каша второй день.
Вошел полковой адъютант и подтвердил известие, привезенное Жерковым. На завтра велено было выступать.
– Поход, господа!
– Ну, и слава Богу, засиделись.


Кутузов отступил к Вене, уничтожая за собой мосты на реках Инне (в Браунау) и Трауне (в Линце). 23 го октября .русские войска переходили реку Энс. Русские обозы, артиллерия и колонны войск в середине дня тянулись через город Энс, по сю и по ту сторону моста.
День был теплый, осенний и дождливый. Пространная перспектива, раскрывавшаяся с возвышения, где стояли русские батареи, защищавшие мост, то вдруг затягивалась кисейным занавесом косого дождя, то вдруг расширялась, и при свете солнца далеко и ясно становились видны предметы, точно покрытые лаком. Виднелся городок под ногами с своими белыми домами и красными крышами, собором и мостом, по обеим сторонам которого, толпясь, лилися массы русских войск. Виднелись на повороте Дуная суда, и остров, и замок с парком, окруженный водами впадения Энса в Дунай, виднелся левый скалистый и покрытый сосновым лесом берег Дуная с таинственною далью зеленых вершин и голубеющими ущельями. Виднелись башни монастыря, выдававшегося из за соснового, казавшегося нетронутым, дикого леса; далеко впереди на горе, по ту сторону Энса, виднелись разъезды неприятеля.
Между орудиями, на высоте, стояли спереди начальник ариергарда генерал с свитским офицером, рассматривая в трубу местность. Несколько позади сидел на хоботе орудия Несвицкий, посланный от главнокомандующего к ариергарду.
Казак, сопутствовавший Несвицкому, подал сумочку и фляжку, и Несвицкий угощал офицеров пирожками и настоящим доппелькюмелем. Офицеры радостно окружали его, кто на коленах, кто сидя по турецки на мокрой траве.
– Да, не дурак был этот австрийский князь, что тут замок выстроил. Славное место. Что же вы не едите, господа? – говорил Несвицкий.
– Покорно благодарю, князь, – отвечал один из офицеров, с удовольствием разговаривая с таким важным штабным чиновником. – Прекрасное место. Мы мимо самого парка проходили, двух оленей видели, и дом какой чудесный!
– Посмотрите, князь, – сказал другой, которому очень хотелось взять еще пирожок, но совестно было, и который поэтому притворялся, что он оглядывает местность, – посмотрите ка, уж забрались туда наши пехотные. Вон там, на лужку, за деревней, трое тащут что то. .Они проберут этот дворец, – сказал он с видимым одобрением.
– И то, и то, – сказал Несвицкий. – Нет, а чего бы я желал, – прибавил он, прожевывая пирожок в своем красивом влажном рте, – так это вон туда забраться.
Он указывал на монастырь с башнями, видневшийся на горе. Он улыбнулся, глаза его сузились и засветились.
– А ведь хорошо бы, господа!
Офицеры засмеялись.
– Хоть бы попугать этих монашенок. Итальянки, говорят, есть молоденькие. Право, пять лет жизни отдал бы!
– Им ведь и скучно, – смеясь, сказал офицер, который был посмелее.
Между тем свитский офицер, стоявший впереди, указывал что то генералу; генерал смотрел в зрительную трубку.
– Ну, так и есть, так и есть, – сердито сказал генерал, опуская трубку от глаз и пожимая плечами, – так и есть, станут бить по переправе. И что они там мешкают?
На той стороне простым глазом виден был неприятель и его батарея, из которой показался молочно белый дымок. Вслед за дымком раздался дальний выстрел, и видно было, как наши войска заспешили на переправе.
Несвицкий, отдуваясь, поднялся и, улыбаясь, подошел к генералу.
– Не угодно ли закусить вашему превосходительству? – сказал он.
– Нехорошо дело, – сказал генерал, не отвечая ему, – замешкались наши.
– Не съездить ли, ваше превосходительство? – сказал Несвицкий.
– Да, съездите, пожалуйста, – сказал генерал, повторяя то, что уже раз подробно было приказано, – и скажите гусарам, чтобы они последние перешли и зажгли мост, как я приказывал, да чтобы горючие материалы на мосту еще осмотреть.
– Очень хорошо, – отвечал Несвицкий.
Он кликнул казака с лошадью, велел убрать сумочку и фляжку и легко перекинул свое тяжелое тело на седло.
– Право, заеду к монашенкам, – сказал он офицерам, с улыбкою глядевшим на него, и поехал по вьющейся тропинке под гору.
– Нут ка, куда донесет, капитан, хватите ка! – сказал генерал, обращаясь к артиллеристу. – Позабавьтесь от скуки.
– Прислуга к орудиям! – скомандовал офицер.
И через минуту весело выбежали от костров артиллеристы и зарядили.
– Первое! – послышалась команда.
Бойко отскочил 1 й номер. Металлически, оглушая, зазвенело орудие, и через головы всех наших под горой, свистя, пролетела граната и, далеко не долетев до неприятеля, дымком показала место своего падения и лопнула.
Лица солдат и офицеров повеселели при этом звуке; все поднялись и занялись наблюдениями над видными, как на ладони, движениями внизу наших войск и впереди – движениями приближавшегося неприятеля. Солнце в ту же минуту совсем вышло из за туч, и этот красивый звук одинокого выстрела и блеск яркого солнца слились в одно бодрое и веселое впечатление.


Над мостом уже пролетели два неприятельские ядра, и на мосту была давка. В средине моста, слезши с лошади, прижатый своим толстым телом к перилам, стоял князь Несвицкий.
Он, смеючись, оглядывался назад на своего казака, который с двумя лошадьми в поводу стоял несколько шагов позади его.
Только что князь Несвицкий хотел двинуться вперед, как опять солдаты и повозки напирали на него и опять прижимали его к перилам, и ему ничего не оставалось, как улыбаться.
– Экой ты, братец, мой! – говорил казак фурштатскому солдату с повозкой, напиравшему на толпившуюся v самых колес и лошадей пехоту, – экой ты! Нет, чтобы подождать: видишь, генералу проехать.
Но фурштат, не обращая внимания на наименование генерала, кричал на солдат, запружавших ему дорогу: – Эй! землячки! держись влево, постой! – Но землячки, теснясь плечо с плечом, цепляясь штыками и не прерываясь, двигались по мосту одною сплошною массой. Поглядев за перила вниз, князь Несвицкий видел быстрые, шумные, невысокие волны Энса, которые, сливаясь, рябея и загибаясь около свай моста, перегоняли одна другую. Поглядев на мост, он видел столь же однообразные живые волны солдат, кутасы, кивера с чехлами, ранцы, штыки, длинные ружья и из под киверов лица с широкими скулами, ввалившимися щеками и беззаботно усталыми выражениями и движущиеся ноги по натасканной на доски моста липкой грязи. Иногда между однообразными волнами солдат, как взбрызг белой пены в волнах Энса, протискивался между солдатами офицер в плаще, с своею отличною от солдат физиономией; иногда, как щепка, вьющаяся по реке, уносился по мосту волнами пехоты пеший гусар, денщик или житель; иногда, как бревно, плывущее по реке, окруженная со всех сторон, проплывала по мосту ротная или офицерская, наложенная доверху и прикрытая кожами, повозка.
– Вишь, их, как плотину, прорвало, – безнадежно останавливаясь, говорил казак. – Много ль вас еще там?
– Мелион без одного! – подмигивая говорил близко проходивший в прорванной шинели веселый солдат и скрывался; за ним проходил другой, старый солдат.
– Как он (он – неприятель) таперича по мосту примется зажаривать, – говорил мрачно старый солдат, обращаясь к товарищу, – забудешь чесаться.
И солдат проходил. За ним другой солдат ехал на повозке.
– Куда, чорт, подвертки запихал? – говорил денщик, бегом следуя за повозкой и шаря в задке.
И этот проходил с повозкой. За этим шли веселые и, видимо, выпившие солдаты.
– Как он его, милый человек, полыхнет прикладом то в самые зубы… – радостно говорил один солдат в высоко подоткнутой шинели, широко размахивая рукой.
– То то оно, сладкая ветчина то. – отвечал другой с хохотом.
И они прошли, так что Несвицкий не узнал, кого ударили в зубы и к чему относилась ветчина.
– Эк торопятся, что он холодную пустил, так и думаешь, всех перебьют. – говорил унтер офицер сердито и укоризненно.
– Как оно пролетит мимо меня, дяденька, ядро то, – говорил, едва удерживаясь от смеха, с огромным ртом молодой солдат, – я так и обмер. Право, ей Богу, так испужался, беда! – говорил этот солдат, как будто хвастаясь тем, что он испугался. И этот проходил. За ним следовала повозка, непохожая на все проезжавшие до сих пор. Это был немецкий форшпан на паре, нагруженный, казалось, целым домом; за форшпаном, который вез немец, привязана была красивая, пестрая, с огромным вымем, корова. На перинах сидела женщина с грудным ребенком, старуха и молодая, багроворумяная, здоровая девушка немка. Видно, по особому разрешению были пропущены эти выселявшиеся жители. Глаза всех солдат обратились на женщин, и, пока проезжала повозка, двигаясь шаг за шагом, и, все замечания солдат относились только к двум женщинам. На всех лицах была почти одна и та же улыбка непристойных мыслей об этой женщине.
– Ишь, колбаса то, тоже убирается!
– Продай матушку, – ударяя на последнем слоге, говорил другой солдат, обращаясь к немцу, который, опустив глаза, сердито и испуганно шел широким шагом.
– Эк убралась как! То то черти!
– Вот бы тебе к ним стоять, Федотов.
– Видали, брат!
– Куда вы? – спрашивал пехотный офицер, евший яблоко, тоже полуулыбаясь и глядя на красивую девушку.
Немец, закрыв глаза, показывал, что не понимает.
– Хочешь, возьми себе, – говорил офицер, подавая девушке яблоко. Девушка улыбнулась и взяла. Несвицкий, как и все, бывшие на мосту, не спускал глаз с женщин, пока они не проехали. Когда они проехали, опять шли такие же солдаты, с такими же разговорами, и, наконец, все остановились. Как это часто бывает, на выезде моста замялись лошади в ротной повозке, и вся толпа должна была ждать.
– И что становятся? Порядку то нет! – говорили солдаты. – Куда прешь? Чорт! Нет того, чтобы подождать. Хуже того будет, как он мост подожжет. Вишь, и офицера то приперли, – говорили с разных сторон остановившиеся толпы, оглядывая друг друга, и всё жались вперед к выходу.
Оглянувшись под мост на воды Энса, Несвицкий вдруг услышал еще новый для него звук, быстро приближающегося… чего то большого и чего то шлепнувшегося в воду.
– Ишь ты, куда фатает! – строго сказал близко стоявший солдат, оглядываясь на звук.
– Подбадривает, чтобы скорей проходили, – сказал другой неспокойно.
Толпа опять тронулась. Несвицкий понял, что это было ядро.
– Эй, казак, подавай лошадь! – сказал он. – Ну, вы! сторонись! посторонись! дорогу!
Он с большим усилием добрался до лошади. Не переставая кричать, он тронулся вперед. Солдаты пожались, чтобы дать ему дорогу, но снова опять нажали на него так, что отдавили ему ногу, и ближайшие не были виноваты, потому что их давили еще сильнее.
– Несвицкий! Несвицкий! Ты, г'ожа! – послышался в это время сзади хриплый голос.
Несвицкий оглянулся и увидал в пятнадцати шагах отделенного от него живою массой двигающейся пехоты красного, черного, лохматого, в фуражке на затылке и в молодецки накинутом на плече ментике Ваську Денисова.
– Вели ты им, чег'тям, дьяволам, дать дог'огу, – кричал. Денисов, видимо находясь в припадке горячности, блестя и поводя своими черными, как уголь, глазами в воспаленных белках и махая невынутою из ножен саблей, которую он держал такою же красною, как и лицо, голою маленькою рукой.
– Э! Вася! – отвечал радостно Несвицкий. – Да ты что?
– Эскадг'ону пг'ойти нельзя, – кричал Васька Денисов, злобно открывая белые зубы, шпоря своего красивого вороного, кровного Бедуина, который, мигая ушами от штыков, на которые он натыкался, фыркая, брызгая вокруг себя пеной с мундштука, звеня, бил копытами по доскам моста и, казалось, готов был перепрыгнуть через перила моста, ежели бы ему позволил седок. – Что это? как баг'аны! точь в точь баг'аны! Пг'очь… дай дог'огу!… Стой там! ты повозка, чог'т! Саблей изг'ублю! – кричал он, действительно вынимая наголо саблю и начиная махать ею.
Солдаты с испуганными лицами нажались друг на друга, и Денисов присоединился к Несвицкому.
– Что же ты не пьян нынче? – сказал Несвицкий Денисову, когда он подъехал к нему.
– И напиться то вг'емени не дадут! – отвечал Васька Денисов. – Целый день то туда, то сюда таскают полк. Дг'аться – так дг'аться. А то чог'т знает что такое!
– Каким ты щеголем нынче! – оглядывая его новый ментик и вальтрап, сказал Несвицкий.
Денисов улыбнулся, достал из ташки платок, распространявший запах духов, и сунул в нос Несвицкому.
– Нельзя, в дело иду! выбг'ился, зубы вычистил и надушился.
Осанистая фигура Несвицкого, сопровождаемая казаком, и решительность Денисова, махавшего саблей и отчаянно кричавшего, подействовали так, что они протискались на ту сторону моста и остановили пехоту. Несвицкий нашел у выезда полковника, которому ему надо было передать приказание, и, исполнив свое поручение, поехал назад.
Расчистив дорогу, Денисов остановился у входа на мост. Небрежно сдерживая рвавшегося к своим и бившего ногой жеребца, он смотрел на двигавшийся ему навстречу эскадрон.
По доскам моста раздались прозрачные звуки копыт, как будто скакало несколько лошадей, и эскадрон, с офицерами впереди по четыре человека в ряд, растянулся по мосту и стал выходить на ту сторону.
Остановленные пехотные солдаты, толпясь в растоптанной у моста грязи, с тем особенным недоброжелательным чувством отчужденности и насмешки, с каким встречаются обыкновенно различные роды войск, смотрели на чистых, щеголеватых гусар, стройно проходивших мимо их.
– Нарядные ребята! Только бы на Подновинское!
– Что от них проку! Только напоказ и водят! – говорил другой.
– Пехота, не пыли! – шутил гусар, под которым лошадь, заиграв, брызнула грязью в пехотинца.
– Прогонял бы тебя с ранцем перехода два, шнурки то бы повытерлись, – обтирая рукавом грязь с лица, говорил пехотинец; – а то не человек, а птица сидит!
– То то бы тебя, Зикин, на коня посадить, ловок бы ты был, – шутил ефрейтор над худым, скрюченным от тяжести ранца солдатиком.
– Дубинку промеж ног возьми, вот тебе и конь буде, – отозвался гусар.


Остальная пехота поспешно проходила по мосту, спираясь воронкой у входа. Наконец повозки все прошли, давка стала меньше, и последний батальон вступил на мост. Одни гусары эскадрона Денисова оставались по ту сторону моста против неприятеля. Неприятель, вдалеке видный с противоположной горы, снизу, от моста, не был еще виден, так как из лощины, по которой текла река, горизонт оканчивался противоположным возвышением не дальше полуверсты. Впереди была пустыня, по которой кое где шевелились кучки наших разъездных казаков. Вдруг на противоположном возвышении дороги показались войска в синих капотах и артиллерия. Это были французы. Разъезд казаков рысью отошел под гору. Все офицеры и люди эскадрона Денисова, хотя и старались говорить о постороннем и смотреть по сторонам, не переставали думать только о том, что было там, на горе, и беспрестанно всё вглядывались в выходившие на горизонт пятна, которые они признавали за неприятельские войска. Погода после полудня опять прояснилась, солнце ярко спускалось над Дунаем и окружающими его темными горами. Было тихо, и с той горы изредка долетали звуки рожков и криков неприятеля. Между эскадроном и неприятелями уже никого не было, кроме мелких разъездов. Пустое пространство, саженей в триста, отделяло их от него. Неприятель перестал стрелять, и тем яснее чувствовалась та строгая, грозная, неприступная и неуловимая черта, которая разделяет два неприятельские войска.
«Один шаг за эту черту, напоминающую черту, отделяющую живых от мертвых, и – неизвестность страдания и смерть. И что там? кто там? там, за этим полем, и деревом, и крышей, освещенной солнцем? Никто не знает, и хочется знать; и страшно перейти эту черту, и хочется перейти ее; и знаешь, что рано или поздно придется перейти ее и узнать, что там, по той стороне черты, как и неизбежно узнать, что там, по ту сторону смерти. А сам силен, здоров, весел и раздражен и окружен такими здоровыми и раздраженно оживленными людьми». Так ежели и не думает, то чувствует всякий человек, находящийся в виду неприятеля, и чувство это придает особенный блеск и радостную резкость впечатлений всему происходящему в эти минуты.
На бугре у неприятеля показался дымок выстрела, и ядро, свистя, пролетело над головами гусарского эскадрона. Офицеры, стоявшие вместе, разъехались по местам. Гусары старательно стали выравнивать лошадей. В эскадроне всё замолкло. Все поглядывали вперед на неприятеля и на эскадронного командира, ожидая команды. Пролетело другое, третье ядро. Очевидно, что стреляли по гусарам; но ядро, равномерно быстро свистя, пролетало над головами гусар и ударялось где то сзади. Гусары не оглядывались, но при каждом звуке пролетающего ядра, будто по команде, весь эскадрон с своими однообразно разнообразными лицами, сдерживая дыханье, пока летело ядро, приподнимался на стременах и снова опускался. Солдаты, не поворачивая головы, косились друг на друга, с любопытством высматривая впечатление товарища. На каждом лице, от Денисова до горниста, показалась около губ и подбородка одна общая черта борьбы, раздраженности и волнения. Вахмистр хмурился, оглядывая солдат, как будто угрожая наказанием. Юнкер Миронов нагибался при каждом пролете ядра. Ростов, стоя на левом фланге на своем тронутом ногами, но видном Грачике, имел счастливый вид ученика, вызванного перед большою публикой к экзамену, в котором он уверен, что отличится. Он ясно и светло оглядывался на всех, как бы прося обратить внимание на то, как он спокойно стоит под ядрами. Но и в его лице та же черта чего то нового и строгого, против его воли, показывалась около рта.
– Кто там кланяется? Юнкег' Миг'онов! Hexoг'oшo, на меня смотг'ите! – закричал Денисов, которому не стоялось на месте и который вертелся на лошади перед эскадроном.
Курносое и черноволосатое лицо Васьки Денисова и вся его маленькая сбитая фигурка с его жилистою (с короткими пальцами, покрытыми волосами) кистью руки, в которой он держал ефес вынутой наголо сабли, было точно такое же, как и всегда, особенно к вечеру, после выпитых двух бутылок. Он был только более обыкновенного красен и, задрав свою мохнатую голову кверху, как птицы, когда они пьют, безжалостно вдавив своими маленькими ногами шпоры в бока доброго Бедуина, он, будто падая назад, поскакал к другому флангу эскадрона и хриплым голосом закричал, чтоб осмотрели пистолеты. Он подъехал к Кирстену. Штаб ротмистр, на широкой и степенной кобыле, шагом ехал навстречу Денисову. Штаб ротмистр, с своими длинными усами, был серьезен, как и всегда, только глаза его блестели больше обыкновенного.
– Да что? – сказал он Денисову, – не дойдет дело до драки. Вот увидишь, назад уйдем.
– Чог'т их знает, что делают – проворчал Денисов. – А! Г'остов! – крикнул он юнкеру, заметив его веселое лицо. – Ну, дождался.
И он улыбнулся одобрительно, видимо радуясь на юнкера.
Ростов почувствовал себя совершенно счастливым. В это время начальник показался на мосту. Денисов поскакал к нему.
– Ваше пг'евосходительство! позвольте атаковать! я их опг'окину.
– Какие тут атаки, – сказал начальник скучливым голосом, морщась, как от докучливой мухи. – И зачем вы тут стоите? Видите, фланкеры отступают. Ведите назад эскадрон.
Эскадрон перешел мост и вышел из под выстрелов, не потеряв ни одного человека. Вслед за ним перешел и второй эскадрон, бывший в цепи, и последние казаки очистили ту сторону.
Два эскадрона павлоградцев, перейдя мост, один за другим, пошли назад на гору. Полковой командир Карл Богданович Шуберт подъехал к эскадрону Денисова и ехал шагом недалеко от Ростова, не обращая на него никакого внимания, несмотря на то, что после бывшего столкновения за Телянина, они виделись теперь в первый раз. Ростов, чувствуя себя во фронте во власти человека, перед которым он теперь считал себя виноватым, не спускал глаз с атлетической спины, белокурого затылка и красной шеи полкового командира. Ростову то казалось, что Богданыч только притворяется невнимательным, и что вся цель его теперь состоит в том, чтоб испытать храбрость юнкера, и он выпрямлялся и весело оглядывался; то ему казалось, что Богданыч нарочно едет близко, чтобы показать Ростову свою храбрость. То ему думалось, что враг его теперь нарочно пошлет эскадрон в отчаянную атаку, чтобы наказать его, Ростова. То думалось, что после атаки он подойдет к нему и великодушно протянет ему, раненому, руку примирения.
Знакомая павлоградцам, с высокоподнятыми плечами, фигура Жеркова (он недавно выбыл из их полка) подъехала к полковому командиру. Жерков, после своего изгнания из главного штаба, не остался в полку, говоря, что он не дурак во фронте лямку тянуть, когда он при штабе, ничего не делая, получит наград больше, и умел пристроиться ординарцем к князю Багратиону. Он приехал к своему бывшему начальнику с приказанием от начальника ариергарда.
– Полковник, – сказал он с своею мрачною серьезностью, обращаясь ко врагу Ростова и оглядывая товарищей, – велено остановиться, мост зажечь.
– Кто велено? – угрюмо спросил полковник.
– Уж я и не знаю, полковник, кто велено , – серьезно отвечал корнет, – но только мне князь приказал: «Поезжай и скажи полковнику, чтобы гусары вернулись скорей и зажгли бы мост».
Вслед за Жерковым к гусарскому полковнику подъехал свитский офицер с тем же приказанием. Вслед за свитским офицером на казачьей лошади, которая насилу несла его галопом, подъехал толстый Несвицкий.
– Как же, полковник, – кричал он еще на езде, – я вам говорил мост зажечь, а теперь кто то переврал; там все с ума сходят, ничего не разберешь.
Полковник неторопливо остановил полк и обратился к Несвицкому:
– Вы мне говорили про горючие вещества, – сказал он, – а про то, чтобы зажигать, вы мне ничего не говорили.
– Да как же, батюшка, – заговорил, остановившись, Несвицкий, снимая фуражку и расправляя пухлой рукой мокрые от пота волосы, – как же не говорил, что мост зажечь, когда горючие вещества положили?
– Я вам не «батюшка», господин штаб офицер, а вы мне не говорили, чтоб мост зажигайт! Я служба знаю, и мне в привычка приказание строго исполняйт. Вы сказали, мост зажгут, а кто зажгут, я святым духом не могу знайт…
– Ну, вот всегда так, – махнув рукой, сказал Несвицкий. – Ты как здесь? – обратился он к Жеркову.
– Да за тем же. Однако ты отсырел, дай я тебя выжму.
– Вы сказали, господин штаб офицер, – продолжал полковник обиженным тоном…
– Полковник, – перебил свитский офицер, – надо торопиться, а то неприятель пододвинет орудия на картечный выстрел.
Полковник молча посмотрел на свитского офицера, на толстого штаб офицера, на Жеркова и нахмурился.
– Я буду мост зажигайт, – сказал он торжественным тоном, как будто бы выражал этим, что, несмотря на все делаемые ему неприятности, он всё таки сделает то, что должно.
Ударив своими длинными мускулистыми ногами лошадь, как будто она была во всем виновата, полковник выдвинулся вперед к 2 му эскадрону, тому самому, в котором служил Ростов под командою Денисова, скомандовал вернуться назад к мосту.
«Ну, так и есть, – подумал Ростов, – он хочет испытать меня! – Сердце его сжалось, и кровь бросилась к лицу. – Пускай посмотрит, трус ли я» – подумал он.
Опять на всех веселых лицах людей эскадрона появилась та серьезная черта, которая была на них в то время, как они стояли под ядрами. Ростов, не спуская глаз, смотрел на своего врага, полкового командира, желая найти на его лице подтверждение своих догадок; но полковник ни разу не взглянул на Ростова, а смотрел, как всегда во фронте, строго и торжественно. Послышалась команда.
– Живо! Живо! – проговорило около него несколько голосов.
Цепляясь саблями за поводья, гремя шпорами и торопясь, слезали гусары, сами не зная, что они будут делать. Гусары крестились. Ростов уже не смотрел на полкового командира, – ему некогда было. Он боялся, с замиранием сердца боялся, как бы ему не отстать от гусар. Рука его дрожала, когда он передавал лошадь коноводу, и он чувствовал, как со стуком приливает кровь к его сердцу. Денисов, заваливаясь назад и крича что то, проехал мимо него. Ростов ничего не видел, кроме бежавших вокруг него гусар, цеплявшихся шпорами и бренчавших саблями.
– Носилки! – крикнул чей то голос сзади.
Ростов не подумал о том, что значит требование носилок: он бежал, стараясь только быть впереди всех; но у самого моста он, не смотря под ноги, попал в вязкую, растоптанную грязь и, споткнувшись, упал на руки. Его обежали другие.
– По обоий сторона, ротмистр, – послышался ему голос полкового командира, который, заехав вперед, стал верхом недалеко от моста с торжествующим и веселым лицом.
Ростов, обтирая испачканные руки о рейтузы, оглянулся на своего врага и хотел бежать дальше, полагая, что чем он дальше уйдет вперед, тем будет лучше. Но Богданыч, хотя и не глядел и не узнал Ростова, крикнул на него:
– Кто по средине моста бежит? На права сторона! Юнкер, назад! – сердито закричал он и обратился к Денисову, который, щеголяя храбростью, въехал верхом на доски моста.
– Зачем рисковайт, ротмистр! Вы бы слезали, – сказал полковник.
– Э! виноватого найдет, – отвечал Васька Денисов, поворачиваясь на седле.

Между тем Несвицкий, Жерков и свитский офицер стояли вместе вне выстрелов и смотрели то на эту небольшую кучку людей в желтых киверах, темнозеленых куртках, расшитых снурками, и синих рейтузах, копошившихся у моста, то на ту сторону, на приближавшиеся вдалеке синие капоты и группы с лошадьми, которые легко можно было признать за орудия.
«Зажгут или не зажгут мост? Кто прежде? Они добегут и зажгут мост, или французы подъедут на картечный выстрел и перебьют их?» Эти вопросы с замиранием сердца невольно задавал себе каждый из того большого количества войск, которые стояли над мостом и при ярком вечернем свете смотрели на мост и гусаров и на ту сторону, на подвигавшиеся синие капоты со штыками и орудиями.
– Ох! достанется гусарам! – говорил Несвицкий, – не дальше картечного выстрела теперь.
– Напрасно он так много людей повел, – сказал свитский офицер.
– И в самом деле, – сказал Несвицкий. – Тут бы двух молодцов послать, всё равно бы.
– Ах, ваше сиятельство, – вмешался Жерков, не спуская глаз с гусар, но всё с своею наивною манерой, из за которой нельзя было догадаться, серьезно ли, что он говорит, или нет. – Ах, ваше сиятельство! Как вы судите! Двух человек послать, а нам то кто же Владимира с бантом даст? А так то, хоть и поколотят, да можно эскадрон представить и самому бантик получить. Наш Богданыч порядки знает.
– Ну, – сказал свитский офицер, – это картечь!
Он показывал на французские орудия, которые снимались с передков и поспешно отъезжали.
На французской стороне, в тех группах, где были орудия, показался дымок, другой, третий, почти в одно время, и в ту минуту, как долетел звук первого выстрела, показался четвертый. Два звука, один за другим, и третий.
– О, ох! – охнул Несвицкий, как будто от жгучей боли, хватая за руку свитского офицера. – Посмотрите, упал один, упал, упал!
– Два, кажется?
– Был бы я царь, никогда бы не воевал, – сказал Несвицкий, отворачиваясь.
Французские орудия опять поспешно заряжали. Пехота в синих капотах бегом двинулась к мосту. Опять, но в разных промежутках, показались дымки, и защелкала и затрещала картечь по мосту. Но в этот раз Несвицкий не мог видеть того, что делалось на мосту. С моста поднялся густой дым. Гусары успели зажечь мост, и французские батареи стреляли по ним уже не для того, чтобы помешать, а для того, что орудия были наведены и было по ком стрелять.
– Французы успели сделать три картечные выстрела, прежде чем гусары вернулись к коноводам. Два залпа были сделаны неверно, и картечь всю перенесло, но зато последний выстрел попал в середину кучки гусар и повалил троих.
Ростов, озабоченный своими отношениями к Богданычу, остановился на мосту, не зная, что ему делать. Рубить (как он всегда воображал себе сражение) было некого, помогать в зажжении моста он тоже не мог, потому что не взял с собою, как другие солдаты, жгута соломы. Он стоял и оглядывался, как вдруг затрещало по мосту будто рассыпанные орехи, и один из гусар, ближе всех бывший от него, со стоном упал на перилы. Ростов побежал к нему вместе с другими. Опять закричал кто то: «Носилки!». Гусара подхватили четыре человека и стали поднимать.
– Оооо!… Бросьте, ради Христа, – закричал раненый; но его всё таки подняли и положили.
Николай Ростов отвернулся и, как будто отыскивая чего то, стал смотреть на даль, на воду Дуная, на небо, на солнце. Как хорошо показалось небо, как голубо, спокойно и глубоко! Как ярко и торжественно опускающееся солнце! Как ласково глянцовито блестела вода в далеком Дунае! И еще лучше были далекие, голубеющие за Дунаем горы, монастырь, таинственные ущелья, залитые до макуш туманом сосновые леса… там тихо, счастливо… «Ничего, ничего бы я не желал, ничего бы не желал, ежели бы я только был там, – думал Ростов. – Во мне одном и в этом солнце так много счастия, а тут… стоны, страдания, страх и эта неясность, эта поспешность… Вот опять кричат что то, и опять все побежали куда то назад, и я бегу с ними, и вот она, вот она, смерть, надо мной, вокруг меня… Мгновенье – и я никогда уже не увижу этого солнца, этой воды, этого ущелья»…
В эту минуту солнце стало скрываться за тучами; впереди Ростова показались другие носилки. И страх смерти и носилок, и любовь к солнцу и жизни – всё слилось в одно болезненно тревожное впечатление.
«Господи Боже! Тот, Кто там в этом небе, спаси, прости и защити меня!» прошептал про себя Ростов.
Гусары подбежали к коноводам, голоса стали громче и спокойнее, носилки скрылись из глаз.
– Что, бг'ат, понюхал пог'оху?… – прокричал ему над ухом голос Васьки Денисова.
«Всё кончилось; но я трус, да, я трус», подумал Ростов и, тяжело вздыхая, взял из рук коновода своего отставившего ногу Грачика и стал садиться.
– Что это было, картечь? – спросил он у Денисова.
– Да еще какая! – прокричал Денисов. – Молодцами г'аботали! А г'абота сквег'ная! Атака – любезное дело, г'убай в песи, а тут, чог'т знает что, бьют как в мишень.
И Денисов отъехал к остановившейся недалеко от Ростова группе: полкового командира, Несвицкого, Жеркова и свитского офицера.
«Однако, кажется, никто не заметил», думал про себя Ростов. И действительно, никто ничего не заметил, потому что каждому было знакомо то чувство, которое испытал в первый раз необстреленный юнкер.
– Вот вам реляция и будет, – сказал Жерков, – глядишь, и меня в подпоручики произведут.
– Доложите князу, что я мост зажигал, – сказал полковник торжественно и весело.
– А коли про потерю спросят?
– Пустячок! – пробасил полковник, – два гусара ранено, и один наповал , – сказал он с видимою радостью, не в силах удержаться от счастливой улыбки, звучно отрубая красивое слово наповал .


Преследуемая стотысячною французскою армией под начальством Бонапарта, встречаемая враждебно расположенными жителями, не доверяя более своим союзникам, испытывая недостаток продовольствия и принужденная действовать вне всех предвидимых условий войны, русская тридцатипятитысячная армия, под начальством Кутузова, поспешно отступала вниз по Дунаю, останавливаясь там, где она бывала настигнута неприятелем, и отбиваясь ариергардными делами, лишь насколько это было нужно для того, чтоб отступать, не теряя тяжестей. Были дела при Ламбахе, Амштетене и Мельке; но, несмотря на храбрость и стойкость, признаваемую самим неприятелем, с которою дрались русские, последствием этих дел было только еще быстрейшее отступление. Австрийские войска, избежавшие плена под Ульмом и присоединившиеся к Кутузову у Браунау, отделились теперь от русской армии, и Кутузов был предоставлен только своим слабым, истощенным силам. Защищать более Вену нельзя было и думать. Вместо наступательной, глубоко обдуманной, по законам новой науки – стратегии, войны, план которой был передан Кутузову в его бытность в Вене австрийским гофкригсратом, единственная, почти недостижимая цель, представлявшаяся теперь Кутузову, состояла в том, чтобы, не погубив армии подобно Маку под Ульмом, соединиться с войсками, шедшими из России.
28 го октября Кутузов с армией перешел на левый берег Дуная и в первый раз остановился, положив Дунай между собой и главными силами французов. 30 го он атаковал находившуюся на левом берегу Дуная дивизию Мортье и разбил ее. В этом деле в первый раз взяты трофеи: знамя, орудия и два неприятельские генерала. В первый раз после двухнедельного отступления русские войска остановились и после борьбы не только удержали поле сражения, но прогнали французов. Несмотря на то, что войска были раздеты, изнурены, на одну треть ослаблены отсталыми, ранеными, убитыми и больными; несмотря на то, что на той стороне Дуная были оставлены больные и раненые с письмом Кутузова, поручавшим их человеколюбию неприятеля; несмотря на то, что большие госпитали и дома в Кремсе, обращенные в лазареты, не могли уже вмещать в себе всех больных и раненых, – несмотря на всё это, остановка при Кремсе и победа над Мортье значительно подняли дух войска. Во всей армии и в главной квартире ходили самые радостные, хотя и несправедливые слухи о мнимом приближении колонн из России, о какой то победе, одержанной австрийцами, и об отступлении испуганного Бонапарта.
Князь Андрей находился во время сражения при убитом в этом деле австрийском генерале Шмите. Под ним была ранена лошадь, и сам он был слегка оцарапан в руку пулей. В знак особой милости главнокомандующего он был послан с известием об этой победе к австрийскому двору, находившемуся уже не в Вене, которой угрожали французские войска, а в Брюнне. В ночь сражения, взволнованный, но не усталый(несмотря на свое несильное на вид сложение, князь Андрей мог переносить физическую усталость гораздо лучше самых сильных людей), верхом приехав с донесением от Дохтурова в Кремс к Кутузову, князь Андрей был в ту же ночь отправлен курьером в Брюнн. Отправление курьером, кроме наград, означало важный шаг к повышению.
Ночь была темная, звездная; дорога чернелась между белевшим снегом, выпавшим накануне, в день сражения. То перебирая впечатления прошедшего сражения, то радостно воображая впечатление, которое он произведет известием о победе, вспоминая проводы главнокомандующего и товарищей, князь Андрей скакал в почтовой бричке, испытывая чувство человека, долго ждавшего и, наконец, достигшего начала желаемого счастия. Как скоро он закрывал глаза, в ушах его раздавалась пальба ружей и орудий, которая сливалась со стуком колес и впечатлением победы. То ему начинало представляться, что русские бегут, что он сам убит; но он поспешно просыпался, со счастием как будто вновь узнавал, что ничего этого не было, и что, напротив, французы бежали. Он снова вспоминал все подробности победы, свое спокойное мужество во время сражения и, успокоившись, задремывал… После темной звездной ночи наступило яркое, веселое утро. Снег таял на солнце, лошади быстро скакали, и безразлично вправе и влеве проходили новые разнообразные леса, поля, деревни.
На одной из станций он обогнал обоз русских раненых. Русский офицер, ведший транспорт, развалясь на передней телеге, что то кричал, ругая грубыми словами солдата. В длинных немецких форшпанах тряслось по каменистой дороге по шести и более бледных, перевязанных и грязных раненых. Некоторые из них говорили (он слышал русский говор), другие ели хлеб, самые тяжелые молча, с кротким и болезненным детским участием, смотрели на скачущего мимо их курьера.
Князь Андрей велел остановиться и спросил у солдата, в каком деле ранены. «Позавчера на Дунаю», отвечал солдат. Князь Андрей достал кошелек и дал солдату три золотых.
– На всех, – прибавил он, обращаясь к подошедшему офицеру. – Поправляйтесь, ребята, – обратился он к солдатам, – еще дела много.
– Что, г. адъютант, какие новости? – спросил офицер, видимо желая разговориться.
– Хорошие! Вперед, – крикнул он ямщику и поскакал далее.
Уже было совсем темно, когда князь Андрей въехал в Брюнн и увидал себя окруженным высокими домами, огнями лавок, окон домов и фонарей, шумящими по мостовой красивыми экипажами и всею тою атмосферой большого оживленного города, которая всегда так привлекательна для военного человека после лагеря. Князь Андрей, несмотря на быструю езду и бессонную ночь, подъезжая ко дворцу, чувствовал себя еще более оживленным, чем накануне. Только глаза блестели лихорадочным блеском, и мысли изменялись с чрезвычайною быстротой и ясностью. Живо представились ему опять все подробности сражения уже не смутно, но определенно, в сжатом изложении, которое он в воображении делал императору Францу. Живо представились ему случайные вопросы, которые могли быть ему сделаны,и те ответы,которые он сделает на них.Он полагал,что его сейчас же представят императору. Но у большого подъезда дворца к нему выбежал чиновник и, узнав в нем курьера, проводил его на другой подъезд.
– Из коридора направо; там, Euer Hochgeboren, [Ваше высокородие,] найдете дежурного флигель адъютанта, – сказал ему чиновник. – Он проводит к военному министру.
Дежурный флигель адъютант, встретивший князя Андрея, попросил его подождать и пошел к военному министру. Через пять минут флигель адъютант вернулся и, особенно учтиво наклонясь и пропуская князя Андрея вперед себя, провел его через коридор в кабинет, где занимался военный министр. Флигель адъютант своею изысканною учтивостью, казалось, хотел оградить себя от попыток фамильярности русского адъютанта. Радостное чувство князя Андрея значительно ослабело, когда он подходил к двери кабинета военного министра. Он почувствовал себя оскорбленным, и чувство оскорбления перешло в то же мгновенье незаметно для него самого в чувство презрения, ни на чем не основанного. Находчивый же ум в то же мгновение подсказал ему ту точку зрения, с которой он имел право презирать и адъютанта и военного министра. «Им, должно быть, очень легко покажется одерживать победы, не нюхая пороха!» подумал он. Глаза его презрительно прищурились; он особенно медленно вошел в кабинет военного министра. Чувство это еще более усилилось, когда он увидал военного министра, сидевшего над большим столом и первые две минуты не обращавшего внимания на вошедшего. Военный министр опустил свою лысую, с седыми висками, голову между двух восковых свечей и читал, отмечая карандашом, бумаги. Он дочитывал, не поднимая головы, в то время как отворилась дверь и послышались шаги.
– Возьмите это и передайте, – сказал военный министр своему адъютанту, подавая бумаги и не обращая еще внимания на курьера.
Князь Андрей почувствовал, что либо из всех дел, занимавших военного министра, действия кутузовской армии менее всего могли его интересовать, либо нужно было это дать почувствовать русскому курьеру. «Но мне это совершенно всё равно», подумал он. Военный министр сдвинул остальные бумаги, сровнял их края с краями и поднял голову. У него была умная и характерная голова. Но в то же мгновение, как он обратился к князю Андрею, умное и твердое выражение лица военного министра, видимо, привычно и сознательно изменилось: на лице его остановилась глупая, притворная, не скрывающая своего притворства, улыбка человека, принимающего одного за другим много просителей.
– От генерала фельдмаршала Кутузова? – спросил он. – Надеюсь, хорошие вести? Было столкновение с Мортье? Победа? Пора!
Он взял депешу, которая была на его имя, и стал читать ее с грустным выражением.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Шмит! – сказал он по немецки. – Какое несчастие, какое несчастие!
Пробежав депешу, он положил ее на стол и взглянул на князя Андрея, видимо, что то соображая.
– Ах, какое несчастие! Дело, вы говорите, решительное? Мортье не взят, однако. (Он подумал.) Очень рад, что вы привезли хорошие вести, хотя смерть Шмита есть дорогая плата за победу. Его величество, верно, пожелает вас видеть, но не нынче. Благодарю вас, отдохните. Завтра будьте на выходе после парада. Впрочем, я вам дам знать.
Исчезнувшая во время разговора глупая улыбка опять явилась на лице военного министра.
– До свидания, очень благодарю вас. Государь император, вероятно, пожелает вас видеть, – повторил он и наклонил голову.
Когда князь Андрей вышел из дворца, он почувствовал, что весь интерес и счастие, доставленные ему победой, оставлены им теперь и переданы в равнодушные руки военного министра и учтивого адъютанта. Весь склад мыслей его мгновенно изменился: сражение представилось ему давнишним, далеким воспоминанием.


Князь Андрей остановился в Брюнне у своего знакомого, русского дипломата .Билибина.
– А, милый князь, нет приятнее гостя, – сказал Билибин, выходя навстречу князю Андрею. – Франц, в мою спальню вещи князя! – обратился он к слуге, провожавшему Болконского. – Что, вестником победы? Прекрасно. А я сижу больной, как видите.
Князь Андрей, умывшись и одевшись, вышел в роскошный кабинет дипломата и сел за приготовленный обед. Билибин покойно уселся у камина.
Князь Андрей не только после своего путешествия, но и после всего похода, во время которого он был лишен всех удобств чистоты и изящества жизни, испытывал приятное чувство отдыха среди тех роскошных условий жизни, к которым он привык с детства. Кроме того ему было приятно после австрийского приема поговорить хоть не по русски (они говорили по французски), но с русским человеком, который, он предполагал, разделял общее русское отвращение (теперь особенно живо испытываемое) к австрийцам.
Билибин был человек лет тридцати пяти, холостой, одного общества с князем Андреем. Они были знакомы еще в Петербурге, но еще ближе познакомились в последний приезд князя Андрея в Вену вместе с Кутузовым. Как князь Андрей был молодой человек, обещающий пойти далеко на военном поприще, так, и еще более, обещал Билибин на дипломатическом. Он был еще молодой человек, но уже немолодой дипломат, так как он начал служить с шестнадцати лет, был в Париже, в Копенгагене и теперь в Вене занимал довольно значительное место. И канцлер и наш посланник в Вене знали его и дорожили им. Он был не из того большого количества дипломатов, которые обязаны иметь только отрицательные достоинства, не делать известных вещей и говорить по французски для того, чтобы быть очень хорошими дипломатами; он был один из тех дипломатов, которые любят и умеют работать, и, несмотря на свою лень, он иногда проводил ночи за письменным столом. Он работал одинаково хорошо, в чем бы ни состояла сущность работы. Его интересовал не вопрос «зачем?», а вопрос «как?». В чем состояло дипломатическое дело, ему было всё равно; но составить искусно, метко и изящно циркуляр, меморандум или донесение – в этом он находил большое удовольствие. Заслуги Билибина ценились, кроме письменных работ, еще и по его искусству обращаться и говорить в высших сферах.
Билибин любил разговор так же, как он любил работу, только тогда, когда разговор мог быть изящно остроумен. В обществе он постоянно выжидал случая сказать что нибудь замечательное и вступал в разговор не иначе, как при этих условиях. Разговор Билибина постоянно пересыпался оригинально остроумными, законченными фразами, имеющими общий интерес.
Эти фразы изготовлялись во внутренней лаборатории Билибина, как будто нарочно, портативного свойства, для того, чтобы ничтожные светские люди удобно могли запоминать их и переносить из гостиных в гостиные. И действительно, les mots de Bilibine se colportaient dans les salons de Vienne, [Отзывы Билибина расходились по венским гостиным] и часто имели влияние на так называемые важные дела.
Худое, истощенное, желтоватое лицо его было всё покрыто крупными морщинами, которые всегда казались так чистоплотно и старательно промыты, как кончики пальцев после бани. Движения этих морщин составляли главную игру его физиономии. То у него морщился лоб широкими складками, брови поднимались кверху, то брови спускались книзу, и у щек образовывались крупные морщины. Глубоко поставленные, небольшие глаза всегда смотрели прямо и весело.
– Ну, теперь расскажите нам ваши подвиги, – сказал он.
Болконский самым скромным образом, ни разу не упоминая о себе, рассказал дело и прием военного министра.
– Ils m'ont recu avec ma nouvelle, comme un chien dans un jeu de quilles, [Они приняли меня с этою вестью, как принимают собаку, когда она мешает игре в кегли,] – заключил он.
Билибин усмехнулся и распустил складки кожи.
– Cependant, mon cher, – сказал он, рассматривая издалека свой ноготь и подбирая кожу над левым глазом, – malgre la haute estime que je professe pour le православное российское воинство, j'avoue que votre victoire n'est pas des plus victorieuses. [Однако, мой милый, при всем моем уважении к православному российскому воинству, я полагаю, что победа ваша не из самых блестящих.]
Он продолжал всё так же на французском языке, произнося по русски только те слова, которые он презрительно хотел подчеркнуть.
– Как же? Вы со всею массой своею обрушились на несчастного Мортье при одной дивизии, и этот Мортье уходит у вас между рук? Где же победа?
– Однако, серьезно говоря, – отвечал князь Андрей, – всё таки мы можем сказать без хвастовства, что это немного получше Ульма…
– Отчего вы не взяли нам одного, хоть одного маршала?
– Оттого, что не всё делается, как предполагается, и не так регулярно, как на параде. Мы полагали, как я вам говорил, зайти в тыл к семи часам утра, а не пришли и к пяти вечера.
– Отчего же вы не пришли к семи часам утра? Вам надо было притти в семь часов утра, – улыбаясь сказал Билибин, – надо было притти в семь часов утра.
– Отчего вы не внушили Бонапарту дипломатическим путем, что ему лучше оставить Геную? – тем же тоном сказал князь Андрей.
– Я знаю, – перебил Билибин, – вы думаете, что очень легко брать маршалов, сидя на диване перед камином. Это правда, а всё таки, зачем вы его не взяли? И не удивляйтесь, что не только военный министр, но и августейший император и король Франц не будут очень осчастливлены вашей победой; да и я, несчастный секретарь русского посольства, не чувствую никакой потребности в знак радости дать моему Францу талер и отпустить его с своей Liebchen [милой] на Пратер… Правда, здесь нет Пратера.
Он посмотрел прямо на князя Андрея и вдруг спустил собранную кожу со лба.
– Теперь мой черед спросить вас «отчего», мой милый, – сказал Болконский. – Я вам признаюсь, что не понимаю, может быть, тут есть дипломатические тонкости выше моего слабого ума, но я не понимаю: Мак теряет целую армию, эрцгерцог Фердинанд и эрцгерцог Карл не дают никаких признаков жизни и делают ошибки за ошибками, наконец, один Кутузов одерживает действительную победу, уничтожает charme [очарование] французов, и военный министр не интересуется даже знать подробности.
– Именно от этого, мой милый. Voyez vous, mon cher: [Видите ли, мой милый:] ура! за царя, за Русь, за веру! Tout ca est bel et bon, [все это прекрасно и хорошо,] но что нам, я говорю – австрийскому двору, за дело до ваших побед? Привезите вы нам свое хорошенькое известие о победе эрцгерцога Карла или Фердинанда – un archiduc vaut l'autre, [один эрцгерцог стоит другого,] как вам известно – хоть над ротой пожарной команды Бонапарте, это другое дело, мы прогремим в пушки. А то это, как нарочно, может только дразнить нас. Эрцгерцог Карл ничего не делает, эрцгерцог Фердинанд покрывается позором. Вену вы бросаете, не защищаете больше, comme si vous nous disiez: [как если бы вы нам сказали:] с нами Бог, а Бог с вами, с вашей столицей. Один генерал, которого мы все любили, Шмит: вы его подводите под пулю и поздравляете нас с победой!… Согласитесь, что раздразнительнее того известия, которое вы привозите, нельзя придумать. C'est comme un fait expres, comme un fait expres. [Это как нарочно, как нарочно.] Кроме того, ну, одержи вы точно блестящую победу, одержи победу даже эрцгерцог Карл, что ж бы это переменило в общем ходе дел? Теперь уж поздно, когда Вена занята французскими войсками.
– Как занята? Вена занята?
– Не только занята, но Бонапарте в Шенбрунне, а граф, наш милый граф Врбна отправляется к нему за приказаниями.
Болконский после усталости и впечатлений путешествия, приема и в особенности после обеда чувствовал, что он не понимает всего значения слов, которые он слышал.
– Нынче утром был здесь граф Лихтенфельс, – продолжал Билибин, – и показывал мне письмо, в котором подробно описан парад французов в Вене. Le prince Murat et tout le tremblement… [Принц Мюрат и все такое…] Вы видите, что ваша победа не очень то радостна, и что вы не можете быть приняты как спаситель…
– Право, для меня всё равно, совершенно всё равно! – сказал князь Андрей, начиная понимать,что известие его о сражении под Кремсом действительно имело мало важности ввиду таких событий, как занятие столицы Австрии. – Как же Вена взята? А мост и знаменитый tete de pont, [мостовое укрепление,] и князь Ауэрсперг? У нас были слухи, что князь Ауэрсперг защищает Вену, – сказал он.
– Князь Ауэрсперг стоит на этой, на нашей, стороне и защищает нас; я думаю, очень плохо защищает, но всё таки защищает. А Вена на той стороне. Нет, мост еще не взят и, надеюсь, не будет взят, потому что он минирован, и его велено взорвать. В противном случае мы были бы давно в горах Богемии, и вы с вашею армией провели бы дурную четверть часа между двух огней.
– Но это всё таки не значит, чтобы кампания была кончена, – сказал князь Андрей.
– А я думаю, что кончена. И так думают большие колпаки здесь, но не смеют сказать этого. Будет то, что я говорил в начале кампании, что не ваша echauffouree de Durenstein, [дюренштейнская стычка,] вообще не порох решит дело, а те, кто его выдумали, – сказал Билибин, повторяя одно из своих mots [словечек], распуская кожу на лбу и приостанавливаясь. – Вопрос только в том, что скажет берлинское свидание императора Александра с прусским королем. Ежели Пруссия вступит в союз, on forcera la main a l'Autriche, [принудят Австрию,] и будет война. Ежели же нет, то дело только в том, чтоб условиться, где составлять первоначальные статьи нового Саmро Formio. [Кампо Формио.]
– Но что за необычайная гениальность! – вдруг вскрикнул князь Андрей, сжимая свою маленькую руку и ударяя ею по столу. – И что за счастие этому человеку!
– Buonaparte? [Буонапарте?] – вопросительно сказал Билибин, морща лоб и этим давая чувствовать, что сейчас будет un mot [словечко]. – Bu onaparte? – сказал он, ударяя особенно на u . – Я думаю, однако, что теперь, когда он предписывает законы Австрии из Шенбрунна, il faut lui faire grace de l'u . [надо его избавить от и.] Я решительно делаю нововведение и называю его Bonaparte tout court [просто Бонапарт].
– Нет, без шуток, – сказал князь Андрей, – неужели вы думаете,что кампания кончена?
– Я вот что думаю. Австрия осталась в дурах, а она к этому не привыкла. И она отплатит. А в дурах она осталась оттого, что, во первых, провинции разорены (on dit, le православное est terrible pour le pillage), [говорят, что православное ужасно по части грабежей,] армия разбита, столица взята, и всё это pour les beaux yeux du [ради прекрасных глаз,] Сардинское величество. И потому – entre nous, mon cher [между нами, мой милый] – я чутьем слышу, что нас обманывают, я чутьем слышу сношения с Францией и проекты мира, тайного мира, отдельно заключенного.
– Это не может быть! – сказал князь Андрей, – это было бы слишком гадко.
– Qui vivra verra, [Поживем, увидим,] – сказал Билибин, распуская опять кожу в знак окончания разговора.
Когда князь Андрей пришел в приготовленную для него комнату и в чистом белье лег на пуховики и душистые гретые подушки, – он почувствовал, что то сражение, о котором он привез известие, было далеко, далеко от него. Прусский союз, измена Австрии, новое торжество Бонапарта, выход и парад, и прием императора Франца на завтра занимали его.
Он закрыл глаза, но в то же мгновение в ушах его затрещала канонада, пальба, стук колес экипажа, и вот опять спускаются с горы растянутые ниткой мушкатеры, и французы стреляют, и он чувствует, как содрогается его сердце, и он выезжает вперед рядом с Шмитом, и пули весело свистят вокруг него, и он испытывает то чувство удесятеренной радости жизни, какого он не испытывал с самого детства.
Он пробудился…
«Да, всё это было!…» сказал он, счастливо, детски улыбаясь сам себе, и заснул крепким, молодым сном.


На другой день он проснулся поздно. Возобновляя впечатления прошедшего, он вспомнил прежде всего то, что нынче надо представляться императору Францу, вспомнил военного министра, учтивого австрийского флигель адъютанта, Билибина и разговор вчерашнего вечера. Одевшись в полную парадную форму, которой он уже давно не надевал, для поездки во дворец, он, свежий, оживленный и красивый, с подвязанною рукой, вошел в кабинет Билибина. В кабинете находились четыре господина дипломатического корпуса. С князем Ипполитом Курагиным, который был секретарем посольства, Болконский был знаком; с другими его познакомил Билибин.
Господа, бывавшие у Билибина, светские, молодые, богатые и веселые люди, составляли и в Вене и здесь отдельный кружок, который Билибин, бывший главой этого кружка, называл наши, les nфtres. В кружке этом, состоявшем почти исключительно из дипломатов, видимо, были свои, не имеющие ничего общего с войной и политикой, интересы высшего света, отношений к некоторым женщинам и канцелярской стороны службы. Эти господа, повидимому, охотно, как своего (честь, которую они делали немногим), приняли в свой кружок князя Андрея. Из учтивости, и как предмет для вступления в разговор, ему сделали несколько вопросов об армии и сражении, и разговор опять рассыпался на непоследовательные, веселые шутки и пересуды.
– Но особенно хорошо, – говорил один, рассказывая неудачу товарища дипломата, – особенно хорошо то, что канцлер прямо сказал ему, что назначение его в Лондон есть повышение, и чтоб он так и смотрел на это. Видите вы его фигуру при этом?…
– Но что всего хуже, господа, я вам выдаю Курагина: человек в несчастии, и этим то пользуется этот Дон Жуан, этот ужасный человек!
Князь Ипполит лежал в вольтеровском кресле, положив ноги через ручку. Он засмеялся.
– Parlez moi de ca, [Ну ка, ну ка,] – сказал он.
– О, Дон Жуан! О, змея! – послышались голоса.
– Вы не знаете, Болконский, – обратился Билибин к князю Андрею, – что все ужасы французской армии (я чуть было не сказал – русской армии) – ничто в сравнении с тем, что наделал между женщинами этот человек.
– La femme est la compagne de l'homme, [Женщина – подруга мужчины,] – произнес князь Ипполит и стал смотреть в лорнет на свои поднятые ноги.
Билибин и наши расхохотались, глядя в глаза Ипполиту. Князь Андрей видел, что этот Ипполит, которого он (должно было признаться) почти ревновал к своей жене, был шутом в этом обществе.
– Нет, я должен вас угостить Курагиным, – сказал Билибин тихо Болконскому. – Он прелестен, когда рассуждает о политике, надо видеть эту важность.
Он подсел к Ипполиту и, собрав на лбу свои складки, завел с ним разговор о политике. Князь Андрей и другие обступили обоих.
– Le cabinet de Berlin ne peut pas exprimer un sentiment d'alliance, – начал Ипполит, значительно оглядывая всех, – sans exprimer… comme dans sa derieniere note… vous comprenez… vous comprenez… et puis si sa Majeste l'Empereur ne deroge pas au principe de notre alliance… [Берлинский кабинет не может выразить свое мнение о союзе, не выражая… как в своей последней ноте… вы понимаете… вы понимаете… впрочем, если его величество император не изменит сущности нашего союза…]
– Attendez, je n'ai pas fini… – сказал он князю Андрею, хватая его за руку. – Je suppose que l'intervention sera plus forte que la non intervention. Et… – Он помолчал. – On ne pourra pas imputer a la fin de non recevoir notre depeche du 28 novembre. Voila comment tout cela finira. [Подождите, я не кончил. Я думаю, что вмешательство будет прочнее чем невмешательство И… Невозможно считать дело оконченным непринятием нашей депеши от 28 ноября. Чем то всё это кончится.]
И он отпустил руку Болконского, показывая тем, что теперь он совсем кончил.
– Demosthenes, je te reconnais au caillou que tu as cache dans ta bouche d'or! [Демосфен, я узнаю тебя по камешку, который ты скрываешь в своих золотых устах!] – сказал Билибин, y которого шапка волос подвинулась на голове от удовольствия.
Все засмеялись. Ипполит смеялся громче всех. Он, видимо, страдал, задыхался, но не мог удержаться от дикого смеха, растягивающего его всегда неподвижное лицо.
– Ну вот что, господа, – сказал Билибин, – Болконский мой гость в доме и здесь в Брюнне, и я хочу его угостить, сколько могу, всеми радостями здешней жизни. Ежели бы мы были в Брюнне, это было бы легко; но здесь, dans ce vilain trou morave [в этой скверной моравской дыре], это труднее, и я прошу у всех вас помощи. Il faut lui faire les honneurs de Brunn. [Надо ему показать Брюнн.] Вы возьмите на себя театр, я – общество, вы, Ипполит, разумеется, – женщин.
– Надо ему показать Амели, прелесть! – сказал один из наших, целуя кончики пальцев.
– Вообще этого кровожадного солдата, – сказал Билибин, – надо обратить к более человеколюбивым взглядам.
– Едва ли я воспользуюсь вашим гостеприимством, господа, и теперь мне пора ехать, – взглядывая на часы, сказал Болконский.
– Куда?
– К императору.
– О! о! о!
– Ну, до свидания, Болконский! До свидания, князь; приезжайте же обедать раньше, – пocлшaлиcь голоса. – Мы беремся за вас.
– Старайтесь как можно более расхваливать порядок в доставлении провианта и маршрутов, когда будете говорить с императором, – сказал Билибин, провожая до передней Болконского.
– И желал бы хвалить, но не могу, сколько знаю, – улыбаясь отвечал Болконский.
– Ну, вообще как можно больше говорите. Его страсть – аудиенции; а говорить сам он не любит и не умеет, как увидите.


На выходе император Франц только пристально вгляделся в лицо князя Андрея, стоявшего в назначенном месте между австрийскими офицерами, и кивнул ему своей длинной головой. Но после выхода вчерашний флигель адъютант с учтивостью передал Болконскому желание императора дать ему аудиенцию.
Император Франц принял его, стоя посредине комнаты. Перед тем как начинать разговор, князя Андрея поразило то, что император как будто смешался, не зная, что сказать, и покраснел.
– Скажите, когда началось сражение? – спросил он поспешно.
Князь Андрей отвечал. После этого вопроса следовали другие, столь же простые вопросы: «здоров ли Кутузов? как давно выехал он из Кремса?» и т. п. Император говорил с таким выражением, как будто вся цель его состояла только в том, чтобы сделать известное количество вопросов. Ответы же на эти вопросы, как было слишком очевидно, не могли интересовать его.
– В котором часу началось сражение? – спросил император.
– Не могу донести вашему величеству, в котором часу началось сражение с фронта, но в Дюренштейне, где я находился, войско начало атаку в 6 часу вечера, – сказал Болконский, оживляясь и при этом случае предполагая, что ему удастся представить уже готовое в его голове правдивое описание всего того, что он знал и видел.
Но император улыбнулся и перебил его:
– Сколько миль?
– Откуда и докуда, ваше величество?
– От Дюренштейна до Кремса?
– Три с половиною мили, ваше величество.
– Французы оставили левый берег?
– Как доносили лазутчики, в ночь на плотах переправились последние.
– Достаточно ли фуража в Кремсе?
– Фураж не был доставлен в том количестве…
Император перебил его.
– В котором часу убит генерал Шмит?…
– В семь часов, кажется.
– В 7 часов. Очень печально! Очень печально!
Император сказал, что он благодарит, и поклонился. Князь Андрей вышел и тотчас же со всех сторон был окружен придворными. Со всех сторон глядели на него ласковые глаза и слышались ласковые слова. Вчерашний флигель адъютант делал ему упреки, зачем он не остановился во дворце, и предлагал ему свой дом. Военный министр подошел, поздравляя его с орденом Марии Терезии З й степени, которым жаловал его император. Камергер императрицы приглашал его к ее величеству. Эрцгерцогиня тоже желала его видеть. Он не знал, кому отвечать, и несколько секунд собирался с мыслями. Русский посланник взял его за плечо, отвел к окну и стал говорить с ним.
Вопреки словам Билибина, известие, привезенное им, было принято радостно. Назначено было благодарственное молебствие. Кутузов был награжден Марией Терезией большого креста, и вся армия получила награды. Болконский получал приглашения со всех сторон и всё утро должен был делать визиты главным сановникам Австрии. Окончив свои визиты в пятом часу вечера, мысленно сочиняя письмо отцу о сражении и о своей поездке в Брюнн, князь Андрей возвращался домой к Билибину. У крыльца дома, занимаемого Билибиным, стояла до половины уложенная вещами бричка, и Франц, слуга Билибина, с трудом таща чемодан, вышел из двери.
Прежде чем ехать к Билибину, князь Андрей поехал в книжную лавку запастись на поход книгами и засиделся в лавке.
– Что такое? – спросил Болконский.
– Ach, Erlaucht? – сказал Франц, с трудом взваливая чемодан в бричку. – Wir ziehen noch weiter. Der Bosewicht ist schon wieder hinter uns her! [Ах, ваше сиятельство! Мы отправляемся еще далее. Злодей уж опять за нами по пятам.]
– Что такое? Что? – спрашивал князь Андрей.
Билибин вышел навстречу Болконскому. На всегда спокойном лице Билибина было волнение.
– Non, non, avouez que c'est charmant, – говорил он, – cette histoire du pont de Thabor (мост в Вене). Ils l'ont passe sans coup ferir. [Нет, нет, признайтесь, что это прелесть, эта история с Таборским мостом. Они перешли его без сопротивления.]