Фудзивара-но Ёримити

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Фудзивара но Ёримити»)
Перейти к: навигация, поиск
Фудзивара-но Ёримити
藤原 頼通
Годы жизни
Период Хэйан
Дата рождения 992(0992)
Дата смерти 1074(1074)
Род и родственники
Род Фудзивара
Отец Фудзивара-но Митинага

Фудзива́ра-но Ёрими́ти (яп. 藤原 頼通?, 9921074) — японский политический деятель, аристократ средины периода Хэйан. Старший сын Фудзивары-но Митинаги, глава рода Фудзивара.



Биография

Фудзивара-но Ёримити занимал должности Императорского регента сэссё (10171019), советника кампаку (1019—1067) и дайдзё-дайдзина (10611062) во время правления Императоров Го-Итидзё, Го-Судзаку и Го-Рэйдзэй. Это время считается «золотым веком» рода Фудзивара. Символом могущества Ёримити стал построенный им в местности Удзи монастырь Бёдо-ин и главный храм этого монастыря — Зал Фениксов. По названию этой местности Ёримити называли «Кампаку из Удзи» (яп. 宇治の関白).

Хотя в то время, когда Ёримити был главой рода, аристократы Фудзивара жили в роскоши и занимали все должности в правительстве, в то же время начали проявляться первые признаки упадка этого рода. Дочь Ёримити, выданная замуж за Императора, не смогла родить сына, наследника трона. Впервые за много лет Фудзивара утратили возможность влиять на наследника престола через родственные связи, что обусловило постепенное уменьшение их политического веса. Также дали о себе знать и социально-политические проблемы: вторжение китайских пиратов на Кюсю в 1019 году, восстание Тайры-но Тадацуны в 10301032 годах и Девятилетняя война 10511063 годов в Северной Японии.

В конце жизни Фудзивара-но Ёримити принял монашеский постриг.

Напишите отзыв о статье "Фудзивара-но Ёримити"

Литература

  • Рубель В. А. Японська цивілізація: традиційне суспільство і державність. — К.: «Аквілон-Прес», 1997.
  • Sansom, George. A History of Japan to 1334. — Stanford, CA: Stanford University Press, 1958.
  • Varley, Paul. Japanese Culture. — Honolulu, HI: University of Hawai'i Press, 2000.


Отрывок, характеризующий Фудзивара-но Ёримити

Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.