Фултонская речь Уинстона Черчилля

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Фултонская речь»)
Перейти к: навигация, поиск
Фултонская речь

Выступление Черчилля, 1946
Название

Фултонская речь

Оратор

Уинстон Черчилль

Дата

5 марта 1946 года

Место

Фултон, Миссури

Характеристика
Язык

английский

Длительность

15 минут 33 секунды

Аудитория

Вестминстерский колледж

Количество слушателей

1500

Публикация

The Times, 1946, № 18

В Викитеке

Фултонская речь (англ. Sinews of Peace) была произнесена 5 марта 1946 года Уинстоном Черчиллем в Вестминстерском колледже[en] в Фултоне, штат Миссури, США; в СССР считалась сигналом для начала холодной войны. В момент произнесения речи Черчилль не был, вопреки распространённому заблуждению[1][2][3], премьер-министром Великобритании; после поражения консервативной партии на выборах 5 июля 1945 года он являлся лидером оппозиции; в США находился не с официальным визитом, а как частное лицо, на правах отдыхающего[4].





Исторический контекст

Международная обстановка после Второй мировой войны была запутанной и неопределённой. Формально антигитлеровская коалиция сохраняла своё существование. На практике же обнаруживались все более углублявшиеся противоречия между СССР и его западными партнёрами. Сталин претендовал на первенствующую роль, постоянно подчёркивая, что как главный победитель фашизма и главный потерпевший от него СССР имеет больше прав в решении вопросов послевоенного устройства, особенно в Европе и Азии.[5] Шло активное расширение коммунистического влияния в странах Восточной Европы и Юго-Восточной Азии, а также рост влияния коммунистов в Западной Европе. В Греции шла гражданская война между коммунистами и антикоммунистическими силами. СССР предъявил территориальные претензии к Турции и затягивал вывод войск из Ирана[6]. Когда Черчилль произносил свою речь, кризис достиг высшего накала, и президент Трумэн даже грозился применить против СССР атомное оружие[7]. В штабе генерала Эйзенхауэра был даже подготовлен план «Totality» — первый из американских планов войны с СССР (в Англии эти разработки начались по инициативе Черчилля ещё весной 1945 года — см. Операция «Немыслимое»).

В то же время на Западе в широких массах, а также в либеральных и социалистически настроенных кругах сохранялась уверенность, что дружественные и союзнические отношения с СССР, сложившиеся во время войны, можно будет сохранять и дальше. Претензии СССР в этих кругах рассматривали как законную заботу о собственной безопасности, а также необходимость компенсации за страдания и жертвы, понесённые советскими людьми во время войны[4].

Черчилль, изначально бывший последовательным антикоммунистом, относился к этим тенденциям с большим недовольством. Он понимал, что Великобритания, бывшая до войны главной европейской державой, больше таковой не является. Страны Западной Европы, разорённые войной и сами находящиеся под сильным коммунистическим влиянием, не смогут эффективно противостоять экспансии СССР. Остановить Советский Союз могли только США, наименее пострадавшие от войны и обладавшие в то время монополией на атомное оружие. Неспроста свою первую внешнеполитическую речь в качестве лидера оппозиции в ноябре 1945 года Черчилль посвятил «важным проблемам наших отношений с Соединёнными Штатами»[8].

Предыстория речи

Основные тезисы, изложенные в речи, Черчилль вынашивал с 1943 года. Как пишет в книге «Ялта-1945. Начертания нового мира» Н. А. Нарочницкая, ещё до Крымской конференции Сталину положили на стол основные разработки послевоенных планов Черчилля. Так что Фултонское действо было для Сталина не более чем «идеологическим хлопком». Зиму 1945—1946 года Черчилль, по советам врачей, проводил в США. Ещё в декабре он в принципе принял приглашение Вестминстерского колледжа прочитать лекцию о «международных отношениях». Фултон был родиной президента Трумэна и предметом его патриотических чувств. Черчилль выставил условие, что Трумэн должен сопровождать его в Фултон и присутствовать при речи.

4 марта Черчилль и Трумэн сели в специальный поезд и 5 марта прибыли в Фултон, где Черчиллю была устроена триумфальная встреча. В поезде Черчилль окончательно дописал и отредактировал текст своей речи, занимавший 50 листов небольшого формата. Текст он передал Трумэну, который назвал речь «превосходной»: по его выражению, «хотя она и вызовет суматоху, но приведёт только к положительным результатам». При этом официально Трумэн никак не выразил отношения к мыслям и призывам Черчилля: Черчилль как частное лицо имел большую свободу действий, Трумэн же оставлял за собой возможность в случае чего откреститься от содержания речи, приписав её частному мнению Черчилля. В этом смысле Фултонская речь носила отчётливо провокационный характер, будучи рассчитана на зондирование и возбуждение общественного мнения[8].

Название

В названии речи Черчилля обыгрывается английский фразеологизм «sinews of war», означающий средства для ведения войны (буквально «сухожилия войны»), в котором слово «война» заменено на слово «мир». Первоначальный же вариант названия был «Всемирный мир» или, в другом переводе, «Мир во всём мире» (англ. World peace). Так, 14 февраля Черчилль написал Макклуеру:

Я боюсь, что ещё не пришел к окончательному заключению по поводу названия речи, но думаю, что возможно это будет «Мир во всем мире» (World peace)[8]

Содержание

В начале Фултонской речи Черчилль констатировал, что отныне «Соединенные Штаты находятся на вершине мировой силы». «Это — торжественный момент американской демократии», но и крайне ответственное положение. Противостоят им два главных врага — «война и тирания». Объединённые Нации не смогли защитить мир, и поэтому было бы «преступным безумием» поделиться с ними секретом ядерной бомбы, которым пока владеют США, Англия и Канада. Чтобы стать реальным гарантом мира, Объединённые Нации должны иметь собственные вооруженные силы — в первую очередь, воздушные — сформированные на международной основе. «Я, — сказал Черчилль, — хотел видеть эту идею реализованной после первой мировой войны и считаю, что это нужно осуществить немедленно».

Далее Черчилль сказал:

Мы не можем закрыть глаза на то, что свободы, которые имеют граждане в США, в Британской империи, не существуют в значительном числе стран, некоторые из которых очень сильны. В этих странах контроль над простыми людьми навязан сверху через разного рода полицейские правительства до такой степени, что это противоречит всем принципам демократии. Единственным инструментом, способным в данный исторический момент предотвратить войну и оказать сопротивление тирании, является «братская ассоциация англоговорящих народов». Это означает специальные отношения между Британским содружеством и Империей и Соединенными Штатами Америки

Во второй части речи Черчилль перешёл к анализу ситуации в Европе и Азии. Он открыто назвал Советский Союз причиной «международных трудностей»:

Тень упала на сцену, ещё недавно освещенную победой Альянса. Никто не знает, что Советская Россия и её международная коммунистическая организация намерены делать в ближайшем будущем и есть ли какие-то границы их экспансии. Я очень уважаю и восхищаюсь доблестными русскими людьми и моим военным товарищем маршалом Сталиным… Мы понимаем, что России нужно обезопасить свои западные границы и ликвидировать все возможности германской агрессии. Мы приглашаем Россию с полным правом занять место среди ведущих наций мира. Более того, мы приветствуем или приветствовали бы постоянные, частые, растущие контакты между русскими людьми и нашими людьми на обеих сторонах Атлантики. Тем не менее моя обязанность, и я уверен, что и вы этого хотите, изложить факты так, как я их вижу сам.

Как Черчилль видел эти факты, он изложил в основном параграфе речи:

От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике, через весь континент, был опущен «железный занавес». За этой линией располагаются все столицы древних государств Центральной и Восточной Европы: Варшава, Берлин, Прага, Вена, Будапешт, Белград, Бухарест и София, все эти знаменитые города с населением вокруг них находятся в том, что я должен назвать советской сферой, и все они, в той или иной форме, объекты не только советского влияния, но и очень высокого, а в некоторых случаях и растущего контроля со стороны Москвы… Коммунистические партии, которые были очень маленькими во всех этих восточноевропейских государствах, были выращены до положения и силы, значительно превосходящих их численность, и они стараются достичь во всем тоталитарного контроля.

Опасность коммунизма, заявил Черчилль, растёт везде, «за исключением Британского содружества и Соединенных Штатов, где коммунизм ещё в младенчестве». Он сказал, что «в большом числе стран, далёких от границ России, во всём мире созданы коммунистические „пятые колонны“, которые работают в полном единстве и абсолютном послушании в выполнении директив, получаемых из коммунистического центра».

Вспоминая конец первой мировой войны, Черчилль напомнил, что в те дни были уверенность и большие надежды, что время войн навсегда прошло. Но сейчас он не чувствует такой уверенности и таких надежд. Однако, сказал Черчилль, «я отвергаю идею, что новая война неотвратима… Я не верю, что Советская Россия жаждет войны. Она жаждет плодов войны и неограниченного расширения своей власти и идеологии». И далее: «Из того, что я видел во время войны в наших русских друзьях и соратниках, я заключаю, что ничем они не восхищаются больше, чем силой, и ничего они не уважают меньше, чем слабость, особенно военную слабость. Поэтому старая доктрина баланса сил ныне неосновательна».

Черчилль подчеркнул:

Никогда не было в истории войны, которую было бы легче предотвратить своевременным действием, чем ту, которая только что опустошила огромную область на планете. Такой ошибки повторить нельзя. А для этого нужно под эгидой Объединённых Наций и на основе военной силы англоязычного содружества найти взаимопонимание с Россией. Тогда главная дорога в будущее будет ясной не только для нас, но для всех, не только в наше время, но и в следующем столетии.

В ходе своей речи, написанной и прочитанной с присущим Черчиллю блеском, он активно применял запоминающиеся образы и ёмкие выражения — «железный занавес» и его «тень, опустившаяся на континент», «пятые колонны» и «полицейские государства», «полное послушание» и «безусловное расширение власти» и т. д. Интересно, что бывший (и будущий) премьер-министр Великобритании лишь по разу использовал слова «Британия» и «Великобритания». Зато «Британское содружество и Империя» — шесть раз, «англоговорящие народы» — шесть раз, «родственные» — восемь, чем подчеркивалось, что вопрос в Фултонской речи ставился не о национальных интересах Англии, а об интересах всего англоговорящего мира.

Последствия и оценки

Сталин практически сразу был проинформирован о речи бывшего союзника по антигитлеровской коалиции. Тассовские шифровки и перевод легли на стол к Сталину и Молотову уже на следующий день. Пару дней с характерной для него осторожностью Сталин ожидал реакции за рубежом. Затем последовала статья академика Е. В. Тарле с историческим обзором внешней политики Великобритании и статья в «Известиях» «Черчилль бряцает оружием». Обо всех перипетиях вокруг речи Черчилля подробно пишет профессор МГИМО историк В. Печатнов в журнале «Источник» № 1 (32) за 1998 год. В СССР текст речи не переводился полностью, но был подробно пересказан в сообщении ТАСС от 11 марта 1946 года[9].

14 марта И. В. Сталин в интервью «Правде» внимательно дозировал соотношение предупреждения об угрозе возможной войны и призывал к сдержанности, но однозначно поставил Черчилля в один ряд с Гитлером и заявил, что в своей речи тот призвал Запад к войне с СССР, а также обвинил его в расизме:

Следует отметить, что господин Черчилль и его друзья поразительно напоминают в этом отношении Гитлера и его друзей. Гитлер начал дело развязывания войны с того, что провозгласил расовую теорию, объявив, что только люди, говорящие на немецком языке, представляют полноценную нацию. Господин Черчилль начинает дело развязывания войны тоже с расовой теории, утверждая, что только нации, говорящие на английском языке, являются полноценными нациями, призванными вершить судьбы всего мира. Немецкая расовая теория привела Гитлера и его друзей к тому выводу, что немцы как единственно полноценная нация должны господствовать над другими нациями. Английская расовая теория приводит господина Черчилля и его друзей к тому выводу, что нации, говорящие на английском языке, как единственно полноценные должны господствовать над остальными нациями мира[10][11][12].

Сталин, И. В. Ответ корреспонденту «Правды» // Правда. — 1946. — 14 марта.</span>

Обвинения Черчилля в «англо-саксонском» расизме стали общим местом в советской пропаганде второй половины 1940-х — начала 1950-х; их использовали даже лингвисты-марристы в проработочной кампании конца 1940-х годов, обратив их против советских языковедов, занимавшихся английским языком[13].

Для всего мира эта мартовская неделя стала началом «холодной войны».

Современный российский исследователь Н. В. Злобин отмечает «прозорливость и политический инстинкт Черчилля», выразившиеся в этой речи. По его мнению, «его [Черчилля] предвидение на следующие 40 лет структуры и характера международных отношений в целом и советско-американских в частности подтвердилось полностью»[4].

Интересные факты

  • Хотя впоследствии эта речь Черчилля часто упоминалась под другим названием — «Железный занавес», собственно параграф о «железном занавесе» Черчилль не включил в предварительно розданный прессе текст. Стенографисты и репортёры, не ожидавшие, что он отойдёт от текста, почти упустили этот исторический параграф. Только после окончания церемонии они восстановили его как могли из того, что каждый из них успел записать. Тогдашняя техника не позволила сразу сделать качественную аудиозапись выступления. Была привлечена компания «Аудио-Скрипшн» из Нью-Йорка для восстановления тембра голосов Черчилля и Трумэна, очистки записи от посторонних шумов, и лишь тогда текст речи был окончательно уточнён.[8]
  • В предварительно напечатанном и розданном тексте речи отсутствовал также и параграф, в котором Черчилль упоминает необходимость создания нового союза в Европе («…безопасность в мире требует нового союза в Европе, из которого ни одна нация не может быть постоянно исключена.»). Эта мысль в более развёрнутом виде была раскрыта в выступлении Черчилля в сентябре 1946 года в Цюрихе и формулировала идею Европейского Союза и призывала к формированию организации, получившей позднее название Совета Европы, а в 1949 году сам Черчилль принял участие в первой её ассамблее.[8]

Напишите отзыв о статье "Фултонская речь Уинстона Черчилля"

Примечания

  1. [raal100.narod.ru/istoriya/vneshnyaya_politika_sssr_v_1945-1953_gg/ Внешняя политика СССР в 1945—1953 гг. / История России / Главная / Внеклассный урок]
  2. Бобков Ф. Д. КГБ и власть. Москва. Издательство «Ветеран МП», 1995. «Холодная война». С.31—32
  3. [www.proza.ru/2012/02/25/657 Фултонская речь Черчилля (Николай Серый) / Проза.ру — национальный сервер современной прозы]
  4. 1 2 3 [vivovoco.astronet.ru/VV/PAPERS/HISTORY/FULTON.HTM VIVOS VOCO: Н. В. Злобин, «О выступлении У. Черчилля в Фултоне»]
  5. [vivovoco.astronet.ru/VV/PAPERS/HISTORY/FULTON.HTM Злобин Н. В.] (рус.) (2000). — «Советский Союз во главе со Сталиным чувствовал себя очень уверенно и постоянно подчеркивал, что, как главный победитель над фашизмом и главный потерпевший от него, имеет больше прав в решении вопросов послевоенного устройства, особенно в Европе и Азии.»
  6. [www.warandpeace.ru/ru/analysis/view/8973 Неизвестная операция: Иранский кризис (1945—1946 гг.)]
  7. [Орлов, Александр Семёнович [militera.lib.ru/research/orlov_as1/02.html Тайная битва сверхдержав] М.: Вече, 2000.
  8. 1 2 3 4 5 [vivovoco.astronet.ru/VV/PAPERS/HISTORY/FULTON.HTM В. Н. Злобин. Неизвестные американские архивные материалы о выступлении У. Черчилля 5.III.1946 // «Новая и новейшая история», № 2, 2000.]
  9. Москва послевоенная. 1945—1947. Архивные документы и материалы. М.: Издательство объединения «Мосгорархив», 2000. С. 149—151.
  10. [www.coldwar.ru/stalin/about_churchill.php Интервью И. В. Сталина газете «Правда» о речи Черчилля в Фултоне (14 марта 1946 года)]
  11. Сталин, И. В. [grachev62.narod.ru/stalin/t16/t16_04.htm Ответ корреспонденту «Правды»] // Сочинения : в 18 т. — М. : Политиздат : Изд-во «Писатель» : Северная корона : Союз, 1946–2006. — Т. 18.</span>
  12. Москва послевоенная. С. 152—154.
  13. Алпатов В. М. История одного мифа. Марр и марризм. М., 2004.
  14. </ol>

Ссылки

  • [britannia.com/history/docs/sinews1.html Текст речи Черчилля] (англ.)
  • [vivovoco.astronet.ru/VV/PAPERS/HISTORY/FULTON.HTM Н. В. Злобин. Неизвестные американские архивные материалы о выступлении У. Черчилля 5.III.1946 // «Новая и новейшая история», № 2, 2000.]

Источник, 1998. № 1 (32). Там же опубликовано интервью И. В. Сталина корреспонденту газеты «Правда» от 14 марта 1946 г.

  • [www.coldwar.ru/stalin/about_churchill.php Интервью И. В. Сталина газете «Правда» о речи Черчилля в Фултоне (14 марта 1946 года).]

Отрывок, характеризующий Фултонская речь Уинстона Черчилля

– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.