Ростопчин, Фёдор Васильевич

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Ф. В. Ростопчин»)
Перейти к: навигация, поиск
Фёдор Васильевич Ростопчин<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Портрет работы Сальватора Тончи, 1800</td></tr><tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

Московский главнокомандующий и управляющий по гражданской части
12 (24) мая 1812 — 30 августа (11 сентября1814
Предшественник: Гудович, Иван Васильевич
Преемник: Тормасов, Александр Петрович
Президент Коллегии иностранных дел
6 (17) апреля 1799 — 20 февраля (4 марта1801
Предшественник: Безбородко, Александр Андреевич
Преемник: Панин, Никита Петрович
 
Рождение: Ливны, Орловская губерния
Смерть: Москва
Место погребения: Пятницкое кладбище (Москва)
Отец: Василий Фёдорович Ростопчин
Мать: Надежда Александровна Крюкова
Супруга: Екатерина Петровна Протасова
Дети: Сергей, Наталья, Софья, Павел, Мария, Елизавета, Михаил, Андрей
 
Военная служба
Принадлежность: Российская империя Российская империя
Звание: генерал от инфантерии
Сражения: штурм Очакова
сражение под Фокшанами
сражение при Рымнике
 
Награды:
Граф1799) Фёдор Васи́льевич Ростопчи́н (в «Войне и мире» Л. Н. Толстого упоминается как Растопчин) (12 [23] марта 1763[1], село Косьмодемьянское Ливенского уезда Орловской губернии — 18 [30] января 1826, Москва) — русский государственный деятель, генерал от инфантерии, фаворит императора Павла и руководитель его внешней политики, московский градоначальник и генерал-губернатор Москвы во время наполеоновского нашествия.

Известен также как писатель и публицист патриотического толка, вслед за Фонвизиным высмеивавший галломанию. Член Государственного совета (с 1814). С 1823 г. в отставке, уехал жить в Париж. Автор мемуаров.

Владелец подмосковной усадьбы Вороново. Отец французской писательницы графини де Сегюр и литератора, мецената, коллекционера А. Ф. Ростопчина (мужа писательницы Евдокии Ростопчиной).





Юность

Представитель дворянского рода Ростопчиных, сын ливенского помещика отставного майора[2] Василия Фёдоровича Ростопчина (1733—1802)[3] от брака с Надеждой Александровной Крюковой. Вместе с младшим братом Петром (1769—1789) получил домашнее образование. Десяти или двенадцати лет зачислен на службу в Преображенский полк. В 1782 году получил чин прапорщика, в 1785 — подпоручика.

В 1786—1788 годах совершил гран-тур по Германии, Англии, Голландии; слушал лекции в Лейпцигском университете. Из Лондона вернулся в сопровождении молодого Комаровского, с которым они вместе ходили на поединки знаменитых английских боксёров:

Когда из газет известно стало, что борец совершенно выздоровел, Ростопчину вздумалось брать у него уроки; он нашел, что битва на кулаках такая же наука, как и бой на рапирах. Потом я ездил верхом с Ростопчиным в Гринвич, знаменитый инвалидный дом для моряков, где, как известно, находится и славная обсерватория; это было накануне нашего Рождества, и по дороге мы нашли луга, так зелёные, как у нас летом.

— Мемуары Комаровского

Начало карьеры

В первый год русско-турецкой войны Ростопчин находился при главной квартире русских войск во Фридрихсгаме, участвовал в штурме Очакова, после чего целый год служил под командованием А. В. Суворова; участвовал в сражении под Фокшанами и битве при Рымнике[4]. После окончания турецкой кампании принял участие в военных действиях в Финляндии в ходе войны со Швецией.

В 1790 году умер покровитель Ростопчина в армии, принц Виктор Амадей Ангальт-Бернбургский. Примерно тогда же в морском бою погиб его единственный брат. В ходе шведской кампании военная карьера Ростопчина, командовавшего гренадерским батальоном, складывалась неудачно, и он начал попытки пробиться ко двору, в первое время безуспешныеК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3759 дней].

В качестве протоколиста он принял участие в Ясской мирной конференции, по окончании которой, в декабре 1791 года, был направлен в Санкт-Петербург и представлен к званию камер-юнкера «в чине бригадира» (14 февраля 1792).

Озлобленный на Ростопчина граф Панин впоследствии говорил, что тот играл при дворе Екатерины роль буффона; с лёгкой руки императрицы к Ростопчину пристало прозвище «сумасшедший Федька». Позже он был прикомандирован к «малому двору» престолонаследника, великого князя Павла Петровича, при котором находился почти неотлучно и чьё расположение сумел завоевать.

При дворе Павла I

в 1793 году Ростопчин был прикомандирован к «малому» павловскому дворцу в Гатчине.

В феврале 1794 года женился на Екатерине Петровне Протасовой, племяннице камер-фрейлины императрицы Анны Протасовой. В том же году конфликт с сослуживцами из окружения великого князя привёл к годичной ссылке Ростопчина в родовое имение, где родился его первенец Сергей. Эта короткая опала ещё больше расположила к нему Павла, которому, по его собственным словам, Ростопчин стал необходим, как воздух. В 1796 году, незадолго до смерти Екатерины II, он был удостоен ордена Анны III степени.

7 ноября 1796 года, после смерти Екатерины II, император Павел Петрович назначил бригадира Ростопчина генерал-адъютантом при Его Императорском Величестве[5]. За следующие несколько дней он был: пожалован в генерал-майоры (8 ноября 1796 года) и награждён орденом св. Анны 2-й, а затем и 1-й степени. Среди поручений, данных ему новым императором, была новая, прусского образца, редакция Военного устава, в которую он внёс ряд изменений, уменьшавших, в частности, полномочия фельдмаршалов за счёт усиления роли инспекторов войск — также одна из его новых обязанностей. В апреле он получил от Павла орден Александра Невского и поместье в Орловской губернии с более чем 400 душами крепостных.

Ростопчин, при поддержке ряда других придворных, вёл борьбу против партии императрицы Марии Фёдоровны; борьба велась с переменным успехом: 7 марта 1798 года «генерал-адъютант Ростопчин по прошению его уволняется со службы», лишается всех должностей и высылается в его подмосковное имение Вороново, но в августе возвращается в столицу в чине генерал-лейтенанта и возглавляет Военный департамент[6]. Другим противником, с которым Ростопчин вёл последовательную борьбу, были иезуиты, по отношению к которым он провёл через Павла несколько жёстких законов.

17 октября 1798 года Ростопчин был назначен исполнять обязанности кабинет-министра по иностранным делам, а 24 октября стал действительным тайным советником и членом Коллегии иностранных дел[2]. В декабре он был произведён в командоры ордена св. Иоанна Иерусалимского (с 30 марта 1799 года Великий канцлер и кавалер Большого креста этого ордена), а в феврале получил графский титул. В сентябре того же года Ростопчин, к тому моменту кавалер ордена Андрея Первозванного, против своей воли занял место первоприсутствующего Иностранной коллегии, заполняя вакуум, образовавшийся после смерти князя Безбородко. В этом качестве Ростопчин способствовал сближению России с республиканской Францией и охлаждению отношений с Великобританией. Его меморандум, подтверждённый Павлом 2 октября 1800 года, определил внешнюю политику России в Европе до самой смерти императора. Союз с Францией, по мысли Ростопчина, должен был привести к разделу Османской империи, которую он (как указывает Русский биографический словарь) первым назвал «безнадёжным больным», при участии Австрии и Пруссии. Для осуществления морского эмбарго против Великобритании Ростопчину было поручено заключить военный союз со Швецией и Пруссией (позже, уже после его ухода с поста, к союзу присоединилась Дания). Он также подготовил почву для присоединения Грузии к Российской империи. В качестве главного директора Почтового департамента (пост, занимаемый им с 24 апреля 1800 года) Ростопчин санкционировал расширение в России сети почтовых станций; при нём были введены новые сборы с почтовых отправлений и налажена пересылка денег почтой за границу. С 14 марта 1800 года Ростопчин входил в Совет при императоре.

В феврале 1801 года Ростопчин был вторично отставлен от службы и уехал в Москву. Возможно, что эта опала стала результатом деятельности графа Палена, в это время готовившего заговор против Павла, увенчавшийся успехом уже через три недели. При новом императоре Ростопчин, с недоверием относившийся к либеральным реформам и известный личной преданностью Павлу, долгое время не мог продолжать политическую карьеру.

Литературные занятия

После убийства Павла отправленный в отставку, Ростопчин занимался, в частности, литературой. В промежуток между фавором при дворе Павла I и назначением в 1812 году на пост московского генерал-губернатора, проживая в своём имении Вороново и в Москве, написал большое количество сатирических комедий. По прочтении в кругу близких друзей автор самолично уничтожал написанное.

По мнению Тихонравова, первоначальной школой литературного вкуса Ростопчина явились эрмитажные собрания Екатерины II, на которых были в таком ходу маленькие литературные импровизации, буриме, шарады. Ростопчин не считал себя профессиональным литератором и сочинял между делом.

Его литературная деятельность включает в себя дебют молодости «Путешествие в Пруссию», произведение, которое Тихонравов ставил даже выше карамзинских «Писем русского путешественника». Путевые заметки Ростопчина отличаются большей жизненностью, свободою от пут педантической цеховой литературной традиции.

В качестве публициста стяжал громкую известность благодаря успеху своего памфлета «Мысли вслух на Красном крыльце» (1807). Это резкая критика против склонности русских к французомании и прославление русских исконных доблестей. По форме — это монолог старого дворянина Силы Андреевича Богатырёва, с характерными для стиля Ростопчина затейливыми словечками, как, например: «во французской всякой голове ветряная мельница, госпиталь и сумасшедший дом»; «революция — пожар, французы — головешки, а Бонапарте — кочерга. Вот от того-то и выкинуло из трубы».

Его большая повесть «Ох, французы!» была напечатана в «Отечественных записках» в 1842 году. Цель автора — изобразить идеальную русскую семью, построенную на старозаветных национальных началах в противоположность модным увлечениям французским распущенным нравам. Под именем Пустякова Ростопчин осмеял известного издателя «Друга детей» и автора многих пьес Николая Ильина.

Роль в Отечественной войне

В 1809 году Ростопчин предпринял попытку возвращения ко двору, заручившись поддержкой княгини Дашковой и великой княгини Екатерины Павловны, сестры Александра I. Ему было позволено представиться императору, после чего он получил поручение обревизовать работу московских богоугодных заведений. Обстоятельный и вдумчивый отчёт произвёл хорошее впечатление, но просьба Ростопчина позволить ему вернуться к активной деятельности удовлетворена не была: 24 февраля 1810 года он получил чин обер-камергера, но ему велено было числиться «в отпуску». Неизбежность новой войны с французами привела к призванию Ростопчина, как одного из идеологов течения «старых русских», особенно влиятельного в Москве и 24 мая 1812 года Ростопчин был назначен военным губернатором Москвы; 29 мая он был произведён в генералы от инфантерии и назначен главнокомандующим Москвы. На новом посту он развил бурную деятельность, в том числе и карательную, причём для репрессивных мер было достаточно даже подозрений. При нём был установлен тайный надзор за московскими масонами и мартинистами, которых он подозревал в подрывной деятельности. Подозрения, хотя и не подтверждавшиеся фактами, заставили его выслать из Москвы почт-директора Ключарёва.

По мере того, как развивались военные действия, Ростопчин пришёл к идее массового распространения в Москве печатных листовок, сводок и пропагандистских прокламаций, написанных простым народным языком, который он отработал за время своих литературных опытов. Сведения с театра военных действий московский главнокомандующий получал через своего представителя в штабе Барклая-де-Толли начиная со 2 августа. Ростопчинские листовки разносились по домам и расклеивались на стенах наподобие театральных афиш, за что и были прозваны «афишками» — название, под которым они остались в истории. Афишки часто содержали подстрекательскую агитацию против проживавших в Москве иностранцев, и после нескольких случаев самосуда ему пришлось разбирать дела всех иностранцев, задержанных по подозрению в шпионаже, лично. В целом, однако, в период его управления в Москве царило тщательно охраняемое спокойствие. После публикации манифеста 6 июля о созыве народного ополчения Ростопчин лично контролировал сбор губернского ополчения, проходивший не только в Москве, но и шести соседних губерниях. От императора он получил общие указания по укреплению Москвы и по эвакуации из неё государственных ценностей в случае необходимости. Всего за 24 дня Ростопчин сформировал в Первом округе 12 полков общей численностью почти в 26 тысяч ополченцев. Среди прочих оборонительных приготовлений этого периода можно отметить финансирование проекта Леппиха по сооружению боевого управляемого аэростата, предназначавшегося для бомбардировки вражеских войск и высадки десанта. Несмотря на большие средства, затраченные на проект Леппиха (более 150 тысяч рублей), он, однако, оказался несостоятельным.

В последнюю декаду августа, по мере приближения военных действий к Москве, Ростопчин был вынужден перейти к плану по эвакуации государственного имущества. За десять дней было вывезено в Вологду, Казань и Нижний Новгород имущество судов, Сената, Военной коллегии, архив министерства иностранных дел, сокровища Патриаршей ризницы, Троицкого и Воскресенского монастырей, а также Оружейной палаты. Были вывезены также 96 пушек. Однако эта операция была начата слишком поздно, и часть ценностей эвакуировать не успели. С 9 августа в Москву стали приходить обозы с ранеными. По приказу московского главнокомандующего под госпиталь были отведены казармы, расположенные в бывшем Головинском дворце, и сформирован штат врачей и фельдшеров. По просьбе возглавившего русскую армию Кутузова были ускорены работы по починке и доставке в войска оружия, а также провианта, а ополченцы сосредоточены под Можайском. Кутузов также возлагал надежды на вторую волну ополчения, так называемую Московскую дружину, которую Ростопчин собирался организовать, но так и не успел в связи с массовым бегством населения из города. Сам Ростопчин слал Кутузову тревожные письма, допытываясь о его планах относительно Москвы, но ответы получал уклончивые, что продолжалось даже после Бородинского сражения, когда стало ясно, что Москву оборонять тот не собирается. После этого Ростопчин наконец выслал из Москвы и свою семью.

31 августа Ростопчин впервые встретился на военном совете с Кутузовым. По-видимому, уже в этот день он предложил Кутузову план сжечь Москву вместо того, чтобы сдавать её неприятелю. Эту же идею он повторил принцу Евгению Вюртембергскому и генералу Ермолову. Когда на следующий день он получил от Кутузова официальное уведомление о готовящейся сдаче Москвы, он продолжил эвакуацию города: был отдан приказ об уходе из города полиции и пожарной команды и о вывозе трёх находившихся в Москве чудотворных икон Богородицы (Иверской, Смоленской и Владимирской). На пяти тысячах подвод были эвакуированы 25 тысяч находившихся в Москве раненых. Тем не менее в городе остались от двух (по словам самого Ростопчина) до десяти (по словам французских очевидцев) тысяч раненых, которых не удалось вывезти. Многие из них погибли в Московском пожаре, за что современники и часть историков склонны возлагать ответственность на Ростопчина. Утром ему пришлось также решать вопрос эвакуации экзарха Грузии и грузинских княжон, брошенных в Москве начальником кремлёвской экспедиции П. С. Валуевым. Своё московское имущество стоимостью около полумиллиона рублей Ростопчин сознательно оставил на разграбление французам, опасаясь обвинений в преследовании личных интересов, и покинул город, имея при себе (по его собственным воспоминаниям) 130 000 рублей казённых денег и 630 рублей собственных. Также ему удалось вывезти портреты своей жены и императора Павла и шкатулку с ценными бумагами.

Перед отъездом Ростопчин вышел к остававшимся в Москве жителям, собравшимся перед крыльцом его дома, чтобы услышать от него лично, действительно ли Москва будет сдана без боя. По его приказу к нему доставили двух забытых в долговой тюрьме заключённых: купеческого сына Верещагина, арестованного за распространение наполеоновских прокламаций, и француза Мутона, уже приговорённого к битью батогами и ссылке в Сибирь. Ростопчин обрушился на первого с обвинениями в измене, объявил, что Сенат приговорил его к смерти и приказал драгунам рубить его саблями. Затем израненного, но ещё живого Верещагина, по свидетельствам очевидцев, бросили на растерзание толпе. Француза же Ростопчин отпустил, велев идти к своим и рассказать, что казнённый был единственным предателем среди москвичей. В Русском биографическом словаре высказывается предположение, что этими действиями он одновременно подогревал ненависть москвичей к захватчикам и давал понять французам, какая участь может их ждать в занятой Москве. Тем не менее впоследствии император Александр, в целом довольный действиями Ростопчина накануне падения Москвы, кровавую расправу над Верещагиным счёл ненужной: «Повесить или расстрелять было бы лучше».

В первую же ночь после захвата Москвы французами в городе начались пожары, к третьему дню охватившие его сплошным кольцом. Поначалу Наполеон и его штаб были склонны винить в этом своих же мародёров, но после того, как были пойманы несколько русских поджигателей и было обнаружено, что все средства тушения пожаров вывезены из Москвы, мнение французского командования изменилось. Наполеон также отдавал себе отчёт, что в любом случае первое обвинение в пожаре Москвы будет обращено к нему, и в своих прокламациях позаботился о том, чтобы отвести от себя подозрения, обвинив в поджоге Ростопчина, которого называл Геростратом. Уже к 12 сентября назначенная им комиссия подготовила заключение, признающее виновными в поджоге русское правительство и лично московского главнокомандующего. Эта версия приобрела популярность как за границей, так и в России, хотя сам Ростопчин на первых порах публично отрицал свою причастность к поджогу, в том числе и в письмах к императору Александру и к собственной жене. В дальнейшем он, однако, перестал отрицать её, хотя и не подтверждал, так как эта точка зрения окружала его ореолом героя и мученика. Только в вышедшем в 1823 году сочинении «Правда о Московском пожаре» он вновь категорически отверг версию, связывающую его имя с этим событием.

Оставаясь после падения Москвы при армии, Ростопчин продолжал сочинять листовки и лично ездил по деревням, ораторствуя перед крестьянами. Он призывал к полномасштабной партизанской войне. Проезжая во время перемещений армии своё поместье Вороново, он распустил крепостных и сжёг свой дом вместе с конским заводом. После ухода французов из Москвы он поспешил вернуться туда и наладить полицейскую охрану, чтобы предотвратить разграбление и уничтожение немногого уцелевшего имущества. Ему также пришлось заниматься вопросами доставки продуктов и предотвращения эпидемий в сожжённом городе, для чего были организованы экстренный вывоз и уничтожение трупов людей и животных. За зиму только в Москве были сожжены более 23 000 трупов и ещё более 90 000 человеческих и конских трупов на Бородинском поле. Были начаты работы по восстановлению застройки города и, в особенности, Кремля, который уходящие французы попытались взорвать. В начале следующего года по представлению Ростопчина в Москве была создана Комиссия для строения, которой были выделены пять миллионов рублей. Ранее казной были выделены два миллиона рублей для раздачи пособий пострадавшим, но этой суммы оказалось мало, и московский главнокомандующий стал объектом обвинений и упрёков со стороны обделённых. Эти нарекания, а также распространившееся мнение о том, что именно он является виновником Московского пожара, возмущали Ростопчина, которому казалось, что его заслуги несправедливо забыты и все помнят только неудачи.

В первые же месяцы по возвращении в Москву Ростопчин приказал восстановить надзор за масонами и мартинистами и учредил комиссию по расследованию случаев сотрудничества с французами. Ему было поручено также организовать в Московской губернии новый рекрутский набор, при котором, однако, следовало учитывать потери, уже понесённые при создании ополчения. В Москве предписывалось собрать всю оставленную французами артиллерию, из которой планировалось создать после победы памятник «для уничижения и помрачения самохвальства» агрессора. К этому моменту у московского главнокомандующего начались проблемы со здоровьем, выразившиеся уже в сентябре 1812 года в повторяющихся обмороках. Он страдал от разлития желчи, стал раздражителен, исхудал и полысел. Александр I, вернувшись из Европы, принял в конце июля 1814 года отставку Ростопчина.

Дальнейшая судьба

После получения отставки Ростопчин некоторое время провёл в Санкт-Петербурге, но, столкнувшись с враждебностью двора, вскоре уехал. В мае 1815 года он покинул Россию с целью пройти в Карлсбаде курс лечения от развившегося геморроя, но в итоге провёл за рубежом восемь лет — до конца 1823 года. Благодаря репутации знаменитого героя войны за границей к нему относились с восхищением, к которому примешивалось чувство неблагодарности со стороны соотечественниковК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4040 дней]. Во время пребывания за рубежом он был удостоен аудиенций у королей Пруссии и Англии. С 1817 года Ростопчин осел в Париже, выезжая периодически в Баден для лечения, а также в Италию и Англию. В Париже с ним виделся мемуарист Филипп Вигель:

Не уважая и не любя французов, известный их враг в 1812 г., жил безопасно между ними, забавлялся их легкомыслием, прислушивался к народным толкам, все замечал, все записывал и со стороны собирал сведения. Жаль только, что, совершенно отказавшись от честолюбия, он предавался забавам, неприличным его летам и высокому званию. Совсем несхожий с Растопчиным, другой недовольный, взбешенный Чичагов, сотовариществовал ему в его увеселениях. Не знаю, могут ли парижане гордиться тем, что знаменитые люди в их стенах, как непристойном месте, почитают все себе дозволенным.

— «Записки» Вигеля

В эти годы он пережил несколько разочарований, связанных с членами семьи. Его старший сын вёл в Париже разгульную жизнь, попав даже в долговую тюрьму, и Ростопчину пришлось уплатить его долги. Жена, Екатерина Петровна, перешла в католицизм и обратила в эту веру дочерей, а младшая дочь Елизавета серьёзно заболела. Эти обстоятельства заставили Ростопчина поспешить с возвращением на родину, издав перед этим в Париже заметки «Правда о Московском пожаре».

Отправив дочь в отстроенное Вороново, сам Ростопчин задержался в Лемберге, где прошёл очередной курс лечения, и вернулся в Москву в сентябре 1823 года. По возвращении он, будучи номинальным членом Государственного совета, подал прошение о полной отставке, удовлетворённое в декабре. В отставку он вышел в чине обер-камергера.

1 марта 1825 года дочь Ростопчина Елизавета скончалась в Москве. Это горе окончательно подорвало здоровье отца: в дополнение к геморрою и разлитию жёлчи у него развилась астма. 26 декабря его разбил паралич; он почти потерял способность двигаться и не мог говорить, хотя оставался в полном сознании. Он прожил ещё почти месяц, составив новое завещание, в котором лишал наследства жену в пользу младших детей и сына, и умер в Москве 18 января 1826 года. Похоронен был на Пятницком кладбище.

Награды

Иностранные:

Семья

Екатерина Петровна, жена
Софья Фёдоровна, дочь
Евдокия Петровна, невестка

Женат с 1794 года на фрейлине Екатерине Петровне Протасовой (1775—1859), дочери калужского губернатора, которая рано оставшись сиротой, вместе с сестрами воспитывалась в доме своей тетки, кавалерственной дамы и любимицы Екатерины II — Анны Степановны Протасовой. Их брак был счастливым, до того времени, как жена Ростопчина тайно от него перешла в католичество и способствовала переходу в католичество младшей дочери Елизаветы. «Только два раза ты сделала мне больно», — писал жене Ростопчин незадолго до смерти. Оба случая касались смены вероисповедания жены и дочери. В браке имели 4 сына и 4 дочери:

  • Сергей Фёдорович (1796—1836), получил домашнее воспитание, в 1809 году был пожалован в камер-пажи, в апреле 1812 года без экзамена произведен в поручики Ахтырского гусарского полка; первоначально назначен адъютантом к герцогу Г.Ольденбургскому, затем к князю Барклаю-де-Толли, штаб-ротмистр Кавалергардского полка. Был женат на княжне Марии Игнатьевне де Круи-Сольж (1799—1838), брак был бездетным.
  • Наталья Фёдоровна (1797—1866), автор записок о пребывании семьи Ростопчиных в 1812 году в Ярославле; в июле 1819 году в Париже вышла замуж за Дмитрия Васильевича Нарышкина (1792—1831), впоследствии таврического губернатора. Жила в основном в Крыму, благодаря её покровительству художник Айвазовский был зачислен в Академию художеств.
  • Софья Фёдоровна (1799—1874), французская детская писательница, в июле 1819 года в Париже вышла замуж за графа Эдмона де Сегюра (1798—1869), который в юности служил пажом у Наполеона; после замужества жила во Франции, любимым её местом пребывания была усадьба Нуэт, в Нормандии, которую она купила на деньги, подаренные отцом на свадьбу.
  • Павел Фёдорович (1803—1806)
  • Мария Фёдоровна (род. и ум. в 1805)
  • Елизавета Фёдоровна (1807—1825), любимица отца, «девушка редкой красоты, ума и достоинства», её ранняя смерть от чахотки в марте 1825 года окончательно сразила Ростопчина, перед смертью тайно приняла католичество.
  • Михаил Фёдорович (род. и ум. в 1810)
  • Андрей Фёдорович (1813—1892), корнет, шталмейстером Высочайшего двора, служил при Главном управлении Восточной Сибири, с 1886 года в отставке с чином тайного советника. Был женат первым браком с 1833 года на писательнице Евдокии Петровне Сушковой (1811—1858), вторым — на Анне Владимировне Мирецкой, ур. Скоробокач (ум. 1901).

Напишите отзыв о статье "Ростопчин, Фёдор Васильевич"

Примечания

  1. В изданных Смирдиным в 1853 году [dlib.rsl.ru/viewer/01003572462#?page=303 «Сочинениях Ростопчина»] (впервые они были напечатаны в 1839 году) указан год рождения 1765-й. 1763-й год выбит на надгробном камне на Пятницком кладбище.
  2. 1 2 3 4 5 Лонгинов М..
  3. За заслуги сына пожалован орденом святой Анны 1-й степени и чином действительного статского советника.
  4. Александр Васькин указал, что Суворов Ростопчина заметил и даже подарил ему свою походную палатку — см. Московские градоначальники XIX века — М.: Молодая гвардия, 2012. — 294 с. — (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 1395).
  5. При объявлении Ростопчину этой мидости, государь благоволил сказать ему: «Знай, что я назначаю тебя генерал-адъютавтом, но не таким, чтобы гулять по дворцу с тростью, а для того, чтобы ты правил Военной Коллегией.»
  6. Причиной этого быстрого возвращения стала смена фаворитки Павла: вместо Нелидовой, происки которой и привели к опале, появилась новая — Лопухина.

Библиография

  • [www.museum.ru/1812/Persons/Russ/ra_pr04.html Биография в Интернет-проекте «1812 год»]
  • [www.museum.ru/museum/1812/library/rostopchin/afishi.txt Афиши 1812 года, или дружеские послания от главнокомандующего в Москве к жителям её]
  • [memoirs.ru/texts/Broker_RC93T77N1.htm Брокер В. Ф. Биография Графа Фёдора Васильевича Ростопчина, составленная А. Ф. Брокером в 1826 году // Русская старина, 1893. — Т. 77. — № 1. — С. 161—172.]
  • [memoirs.ru/texts/Bulgak_RA95_1_1.htm Булгаков А. Письмо из Москвы в Одессу от Московского почтдиректора А. Я. Булгакова к графу М. С. Воронцову от 31 декабря 1825 года // Русский архив, 1893. — Кн. 1. — Вып. 1. — С. 39-41. — Под загл.: Как умирал граф Ф. В. Ростопчин.]
  • [memoirs.ru/texts/VyazRostRA77K2V5.htm Вяземский П. А. Характеристические заметки и воспоминания о графе Ростопчине // Русский архив, 1877. — Кн. 2. — Вып. 5. — С. 69-78.]
  • Горностаев Михаил. [www.museum.ru/museum/1812/Library/Gornostaev/gornostaev.txt Генерал-губернатор Москвы Ф. В. Ростопчин: страницы истории 1812 года]
  • Лонгинов М. [www.memoirs.ru/rarhtml/Longin_Ros_RA68.htm Материалы для биографии и полного собрания сочинений графа Фёдора Васильевича Ростопчина // Русский архив, 1868. — Изд. 2-е. — М., 1869. — Стб. 851—859.]. Проверено 9 января 2014.
  • Лякишева С. И. 1812 год: ростопчинские афиши и издания походной типографии // ПРО Книги. Журнал библиофила. 2012. № 3. С.6 — 15.
  • Любченко О. Н. Граф Ростопчин. М., 2000
  • Мещерякова А. О. Ф. В. Ростопчин: У основания консерватизма и национализма в России / Науч. ред. к.и.н. А. Ю. Минаков. — Воронеж: ИД «Китеж», 2007. — 264 с. — 500 экз. — ISBN 978-5-9726-0006-9.
  • [memoirs.ru/texts/NekCGR_RA68.htm Некоторые черты для биографии графа Ф. В. Ростопчина // Русский архив, 1868. — Изд. 2-е. — М., 1869. — Стб. 1674—1675.]
  • [memoirs.ru/texts/RostShvedKorol.htm Ростопчин Ф. В. 11-го сентября 1796. Записка современника графа Ростопчина, составленная для графа С. Р. Воронцова // Русский архив, 1887. — Кн. 1. — С. 96-97.]
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/Ro_KP_RA69_5.htm Ростопчин Ф. В. Два письма Ф. В. Ростопчина к цесаревичу Константину Павловичу // Русский архив, 1869. — Вып. 5. — Стб. 763—766.]
  • [memoirs.ru/texts/RostZapRA78K1V1.htm Ростопчин Ф. В. Записка графа Ф. В. Ростопчина о политических отношениях России в последние месяцы павловского царствования // Русский архив, 1878. — Кн. 1. — Вып. 1. — С. 103—110.]
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/1509Rost_RA68.htm Ростопчин Ф. В. Письма графа Ф. В. Ростопчина к А. Ф. Брокеру / Сообщ. В. А. Брокером // Русский архив, 1868. — Изд. 2-е. — М., 1869. — Стб. 1873—1924.]
  • [memoirs.ru/texts/RostPisRA78K1V3.htm Ростопчин Ф. В. Письмо графа Ф. В. Ростопчина о состоянии России в конце екатерининского царствования // Русский архив, 1878. — Кн. 1. — Вып. 3. — С. 292—298.]
  • [www.memoirs.ru/texts/Rost_AKV_76.htm Ростопчин Ф. В. Последний день жизни императрицы Екатерины II-й и первый день царствования императора Павла I-го // Архив князя Воронцова. — Кн. 8. — М., 1876. — С. 158—174.]
  • Ростопчин Ф. В. Правда о пожаре Москвы. Сочинение графа Ф. В. Ростопчина / Пер. с франц. А. Волкова. — М.: Университетск. тип., 1823. — 69 с.
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/Ros_3P_RA69_5.htm Ростопчин Ф. В. Три письма графа Ф. В. Ростопчина к великой княгине Екатерине Павловне // Русский архив, 1869. — Вып. 5. — Стб. 759—762.]
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/Sver_ZSV_RA70_2.htm Свербеев Д. Заметка о смерти Верещагина // Русский архив, 1870. — Изд. 2-е. — М., 1871. — Стб. 517—522.]

Ссылки

  • [ru.rodovid.org/wk/Запись:124011 Ростопчин, Фёдор Васильевич] на «Родоводе». Дерево предков и потомков
  • Отрывок, характеризующий Ростопчин, Фёдор Васильевич



    Пьер в последнее время редко виделся с женою с глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями. В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф Безухий.
    Он прилег на диван и хотел заснуть, для того чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом с нею представлялось красивое, наглое и твердо насмешливое лицо Долохова, каким оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким оно было, когда он повернулся и упал на снег.
    «Что ж было? – спрашивал он сам себя. – Я убил любовника , да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до этого? – Оттого, что ты женился на ней, – отвечал внутренний голос.
    «Но в чем же я виноват? – спрашивал он. – В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, – и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю.] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12 м часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
    «А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
    «Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет».
    Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous promener», [убирайся,] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
    И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
    Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
    «Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
    «Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
    Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
    Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
    Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
    – Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
    Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
    – Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
    – Я? что я? – сказал Пьер.
    – Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
    – Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
    – Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
    – И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
    – Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
    – Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
    – Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
    – Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
    Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
    – Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
    Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
    Элен не выбежала из комнаты.

    Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


    Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
    «Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
    Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
    Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
    – А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
    Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
    – Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
    – Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
    Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
    – Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
    – Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
    – Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
    – Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
    Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
    – Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
    Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
    Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
    – Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
    – Что с тобой, Маша?
    – Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
    – Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
    – Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
    – Так ничего?
    – Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.


    – Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
    – Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m'aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
    – А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
    – Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
    – И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
    – Ах, нет, нет! – И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
    – Non, c'est l'estomac… dites que c'est l'estomac, dites, Marie, dites…, [Нет это желудок… скажи, Маша, что это желудок…] – и княгиня заплакала детски страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
    – Mon Dieu! Mon Dieu! [Боже мой! Боже мой!] Oh! – слышала она сзади себя.
    Потирая полные, небольшие, белые руки, ей навстречу, с значительно спокойным лицом, уже шла акушерка.
    – Марья Богдановна! Кажется началось, – сказала княжна Марья, испуганно раскрытыми глазами глядя на бабушку.
    – Ну и слава Богу, княжна, – не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. – Вам девицам про это знать не следует.
    – Но как же из Москвы доктор еще не приехал? – сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
    – Ничего, княжна, не беспокойтесь, – сказала Марья Богдановна, – и без доктора всё хорошо будет.
    Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что то тяжелое. Она выглянула – официанты несли для чего то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что то торжественное и тихое.
    Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя,не входившая к ней в комнату.
    – С тобой, Машенька, пришла посидеть, – сказала няня, – да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, – сказала она вздохнув.
    – Ах как я рада, няня.
    – Бог милостив, голубка. – Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая то общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
    В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что? – Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
    – Доложи князю, что роды начались, – сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
    – Хорошо, – сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.

    Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
    Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
    Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабушки.
    – Бог помилует, никогда дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной, и пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и высунувшись стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
    – Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала она, держа раму и не затворяя ее. – С фонарями, должно, дохтур…
    – Ах Боже мой! Слава Богу! – сказала княжна Марья, – надо пойти встретить его: он не знает по русски.
    Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечей в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой то знакомый, как показалось княжне Марье, голос, говорил что то.
    – Слава Богу! – сказал голос. – А батюшка?
    – Почивать легли, – отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
    Потом еще что то сказал голос, что то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! – подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
    – Вы не получили моего письма? – спросил он, и не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру. – Какая судьба! – проговорил он, – Маша милая – и, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.


    Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски, испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что я страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
    – Душенька моя, – сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. – Бог милостив. – Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.
    – Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже! – сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
    Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шопотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
    – Allez, mon ami, [Иди, мой друг,] – сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидав князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно животные стоны слышались из за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто то.
    – Нельзя, нельзя! – проговорил оттуда испуганный голос. – Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик – не ее крик, она не могла так кричать, – раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
    «Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. Ребенок? Какой?… Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?» Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.
    «Я вас всех люблю и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали?» говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. В углу комнаты хрюкнуло и пискнуло что то маленькое, красное в белых трясущихся руках Марьи Богдановны.

    Через два часа после этого князь Андрей тихими шагами вошел в кабинет к отцу. Старик всё уже знал. Он стоял у самой двери, и, как только она отворилась, старик молча старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал как ребенок.

    Через три дня отпевали маленькую княгиню, и, прощаясь с нею, князь Андрей взошел на ступени гроба. И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. «Ах, что вы со мной сделали?» всё говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и высоко лежащую на другой, и ему ее лицо сказало: «Ах, что и за что вы это со мной сделали?» И старик сердито отвернулся, увидав это лицо.

    Еще через пять дней крестили молодого князя Николая Андреича. Мамушка подбородком придерживала пеленки, в то время, как гусиным перышком священник мазал сморщенные красные ладонки и ступеньки мальчика.
    Крестный отец дед, боясь уронить, вздрагивая, носил младенца вокруг жестяной помятой купели и передавал его крестной матери, княжне Марье. Князь Андрей, замирая от страха, чтоб не утопили ребенка, сидел в другой комнате, ожидая окончания таинства. Он радостно взглянул на ребенка, когда ему вынесла его нянюшка, и одобрительно кивнул головой, когда нянюшка сообщила ему, что брошенный в купель вощечок с волосками не потонул, а поплыл по купели.


    Участие Ростова в дуэли Долохова с Безуховым было замято стараниями старого графа, и Ростов вместо того, чтобы быть разжалованным, как он ожидал, был определен адъютантом к московскому генерал губернатору. Вследствие этого он не мог ехать в деревню со всем семейством, а оставался при своей новой должности всё лето в Москве. Долохов выздоровел, и Ростов особенно сдружился с ним в это время его выздоровления. Долохов больной лежал у матери, страстно и нежно любившей его. Старушка Марья Ивановна, полюбившая Ростова за его дружбу к Феде, часто говорила ему про своего сына.
    – Да, граф, он слишком благороден и чист душою, – говаривала она, – для нашего нынешнего, развращенного света. Добродетели никто не любит, она всем глаза колет. Ну скажите, граф, справедливо это, честно это со стороны Безухова? А Федя по своему благородству любил его, и теперь никогда ничего дурного про него не говорит. В Петербурге эти шалости с квартальным там что то шутили, ведь они вместе делали? Что ж, Безухову ничего, а Федя все на своих плечах перенес! Ведь что он перенес! Положим, возвратили, да ведь как же и не возвратить? Я думаю таких, как он, храбрецов и сынов отечества не много там было. Что ж теперь – эта дуэль! Есть ли чувство, честь у этих людей! Зная, что он единственный сын, вызвать на дуэль и стрелять так прямо! Хорошо, что Бог помиловал нас. И за что же? Ну кто же в наше время не имеет интриги? Что ж, коли он так ревнив? Я понимаю, ведь он прежде мог дать почувствовать, а то год ведь продолжалось. И что же, вызвал на дуэль, полагая, что Федя не будет драться, потому что он ему должен. Какая низость! Какая гадость! Я знаю, вы Федю поняли, мой милый граф, оттого то я вас душой люблю, верьте мне. Его редкие понимают. Это такая высокая, небесная душа!
    Сам Долохов часто во время своего выздоровления говорил Ростову такие слова, которых никак нельзя было ожидать от него. – Меня считают злым человеком, я знаю, – говаривал он, – и пускай. Я никого знать не хочу кроме тех, кого люблю; но кого я люблю, того люблю так, что жизнь отдам, а остальных передавлю всех, коли станут на дороге. У меня есть обожаемая, неоцененная мать, два три друга, ты в том числе, а на остальных я обращаю внимание только на столько, на сколько они полезны или вредны. И все почти вредны, в особенности женщины. Да, душа моя, – продолжал он, – мужчин я встречал любящих, благородных, возвышенных; но женщин, кроме продажных тварей – графинь или кухарок, всё равно – я не встречал еще. Я не встречал еще той небесной чистоты, преданности, которых я ищу в женщине. Ежели бы я нашел такую женщину, я бы жизнь отдал за нее. А эти!… – Он сделал презрительный жест. – И веришь ли мне, ежели я еще дорожу жизнью, то дорожу только потому, что надеюсь еще встретить такое небесное существо, которое бы возродило, очистило и возвысило меня. Но ты не понимаешь этого.
    – Нет, я очень понимаю, – отвечал Ростов, находившийся под влиянием своего нового друга.

    Осенью семейство Ростовых вернулось в Москву. В начале зимы вернулся и Денисов и остановился у Ростовых. Это первое время зимы 1806 года, проведенное Николаем Ростовым в Москве, было одно из самых счастливых и веселых для него и для всего его семейства. Николай привлек с собой в дом родителей много молодых людей. Вера была двадцати летняя, красивая девица; Соня шестнадцати летняя девушка во всей прелести только что распустившегося цветка; Наташа полу барышня, полу девочка, то детски смешная, то девически обворожительная.
    В доме Ростовых завелась в это время какая то особенная атмосфера любовности, как это бывает в доме, где очень милые и очень молодые девушки. Всякий молодой человек, приезжавший в дом Ростовых, глядя на эти молодые, восприимчивые, чему то (вероятно своему счастию) улыбающиеся, девические лица, на эту оживленную беготню, слушая этот непоследовательный, но ласковый ко всем, на всё готовый, исполненный надежды лепет женской молодежи, слушая эти непоследовательные звуки, то пенья, то музыки, испытывал одно и то же чувство готовности к любви и ожидания счастья, которое испытывала и сама молодежь дома Ростовых.
    В числе молодых людей, введенных Ростовым, был одним из первых – Долохов, который понравился всем в доме, исключая Наташи. За Долохова она чуть не поссорилась с братом. Она настаивала на том, что он злой человек, что в дуэли с Безуховым Пьер был прав, а Долохов виноват, что он неприятен и неестествен.
    – Нечего мне понимать, – с упорным своевольством кричала Наташа, – он злой и без чувств. Вот ведь я же люблю твоего Денисова, он и кутила, и всё, а я всё таки его люблю, стало быть я понимаю. Не умею, как тебе сказать; у него всё назначено, а я этого не люблю. Денисова…
    – Ну Денисов другое дело, – отвечал Николай, давая чувствовать, что в сравнении с Долоховым даже и Денисов был ничто, – надо понимать, какая душа у этого Долохова, надо видеть его с матерью, это такое сердце!