Потоцкий, Станислав Щенсный

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Ф. Щенсный-Потоцкий»)
Перейти к: навигация, поиск
Станислав Щенсный Потоцкий
Stanisław Szczęsny Feliks Potocki<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr><tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Герб Пилява</td></tr>

18-й Воевода русский
1782 — 1788
Предшественник: Август Александр Чарторыйский
Преемник: Ян Кицкий
 
Рождение: 1752(1752)
Кристинополь, Речь Посполитая
Смерть: 15 марта 1805(1805-03-15)
Тульчин, Российская империя
Род: Потоцкие
 
Награды:

Граф Станислав Щенсный Потоцкий (Станислав-Феликс Францевич Потоцкий; польск. Stanisław Szczęsny Feliks Potocki; 1752[1] — 14[2]/15 марта[1] 1805) — военный и политический деятель Речи Посполитой из рода Потоцких, хорунжий великий коронный (1774), воевода русский (1782—88), генерал-лейтенант польской армии (1784), генерал коронной артиллерии (1788—92), староста белзский, грубешовский, сокальский, гайсинский и звенигородский. Фактический руководитель пророссийской Тарговицкой конфедерации (1792). Владелец обширных имений на территории современной Украины, включавших Умань и Тульчин. Основатель парка Софиевка, названного именем его жены Софии.





Биография

Детство и юность

Станислав «Щенсный», чьё второе «домашнее» имя представляет собой перевод латинского крестильного имени Феликс («счастливый»), — единственный сын воеводы волынского и киевского Франца Салезия Потоцкого (1700—1772) от второго брака с Анной Потоцкой (ум. 1772). Юность провёл в родительском поместье — в Кристинополе в Галиции. Его воспитателем был ксендз Вольф. Вольф старался воспитать у юного графа высокую мораль, чувство ответственности, милосердия и заботы о крестьянах.

Отец и мать Щенсного были очень строги, а мать даже деспотичной по отношению к сыну. Родители надеялись на выгодный династический брак с княжеским или графским родом. Однако Щенсный полюбил Гертруду, дочь графа Я. Комаровского, который владел только несколькими селами. С Гертрудой Щенсный тайно от своих родителей обвенчался в 1770 году.

По приказу Салезия Потоцкого беременную Гертруду похитили и увезли в монастырь. Чтобы по дороге она криком не привлекала внимания, её накрыли подушками, под которыми она задохнулась. Труп Гертруды сбросили в прорубь[3]. Узнав об этом, юный Потоцкий пытался покончить жизнь самоубийством, но его спас джура. Отец Гертруды начал судебное дело, которое угрожало Салезию Потоцкому изгнанием из Польши. Не выдержав позора в начале 1772 года внезапно умерла мать Щенсного, Ганна Ельжбета, а 11 октября того самого года умер и Салезий Потоцкий. Так 20-летний Станислав Щенсный стал единственным хозяином огромного имения, обремененный миллионными долгами отца.

Магнат

Поскольку после первого раздела Польши Галиция отошла Австрии, молодой магнат не захотел жить в Кристинополе. В ноябре 1774 года Потоцкий женился вторым браком на знатного рода молодой графине Юзефине Амалии Мнишек и через год перенес свою резиденцию на территорию Польши в Тульчин. Все свои имения в Галичине он отдал графу Понинскому, который обязался выплатить долги его отца и передал Потоцкому на 50 лет право пользования государственным Звенигородским староством.

В 1774 году впервые посетив свои имения на Правобережной Украине, Потоцкий был поражен красотой и щедростью этого края. Он решил заняться ведением хозяйства. В 1782 году в Тульчине был построен прекрасный дворец; здесь же заложили большой парк. Странствуя с молодой женой по Европе, Щенсный привез из Италии в Тульчин много саженцев пирамидального тополя и других растений.

В своих имениях Потоцкий больше занимался животноводством, сельским и лесным хозяйства. В имениях высевали новые на то время для тех мест сорта пшеницы, ржи, овса. Крестьян постепенно переводили на так называемый генеральный чинш, то есть вместо всех повинностей они выплачивали деньги. Когда же крестьян, переведенных на такой чинш, привлекали к работе на помещика, им платили деньгами. Такая форма расчета была выгодна крепостным и содействовала развитию их хозяйственной инициативы. В разработанной для имений Потоцкого инструкции ключевому эконому указывалось, что «эконом должен к подчиненному (крепостному) относиться как к человеку, но если он не может, что тяжело вообразить, то, во всяком случае, он должен подчиненного считать за важнейшее имущество хозяина, которому он служит». В другом пункте говорится, что каждый подчиненный должен жить не в землянке, а в надземной хате, которую должен построить определенный десяток крестьян. Ключевой эконом должен следить, чтобы все крестьяне через каждых 6 лет садили в своем дворе определенное количество яблонь, груш, вишен и шелковицы. Обязывались также крестьяне на своем дворе, а также в оврагах и других непригодных для пахоты землях высаживать для своих потребностей быстрорастущие деревья — ивы и тополя.

На Украине Потоцкому принадлежало около полутора миллиона гектаров, на него работало 130 тысяч крепостных, а годовая прибыль имений составляла 3 миллиона злотых.

Первые шаги в политике

С 1773 года Потоцкий погрузился в политическую жизнь Польши. Он получил от короля звание воеводы Русского. Земли воеводства — Галичина — принадлежали тогда Австрии, и звание воеводы было формальным, однако это звание давало право считаться сенатором. На польском сейме 1784 года Потоцкий объявил, что дарит Речи Посполитой артиллерийский полк и будет обеспечивать его дальнейшее содержание. Этот полк должен был стоять в Тульчине, и для создания артиллерийской части сюда в 1786 году направили поручика Л. Метцеля, будущего зодчего «Софиевки». Когда на польском сейме в 1788—1789 гг. дела пошли не так, как желали магнаты, Потоцкий с семьей выехал в Вену и много путешествовал за границей.

В мае 1791 года польский сейм принял новую конституцию и законы, которые ограничивали права феодалов. Это вызвало неудовлетворенность среди польского дворянства. Потоцкий примкнул к «русской партии», целью которой было восстановление магнатства и старого хозяйства, называемого «польской свободой». В октябре 1791 года Потоцкий вместе с гетманами Северином Ржевуским и Ксаверием Браницким прибыли в Яссы на главную квартиру российских войск, которые принимали участие в войне с Турцией, для обсуждения планов борьбы за свои права. Вероятно именно здесь, в Яссах, Потоцкий познакомился с прекрасной гречанкой Софией — женой генерала российской армии, коменданта Херсона графа Юзефа Витта.

В пророссийской партии

Потоцкий вместе с другими магнатами послали императрице Екатерине II проект «конфедерации» с целью низвергнуть тогдашнее польское правительство и создать новое, в котором они играли бы главенствующую роль. Защищая, с одной стороны, преимущества и власть дворянства, а с другой — союз с Россией, Потоцкий скоро утратил любовь своего народа, которой пользовался прежде. Отказавшись от должности Русского воеводы, чтобы быть избранным брацлавским депутатом в сейме, он прибыл в Варшаву, надеясь попасть в председатели сейма. Сейм собрался 6 октября 1788 года — и, к большому изумлению Потоцкого, он не был выбран председателем. В это время сюда приехала красавица София Витт, с тайными поручениями от русского правительства. С первой же встречи Потоцкий страстно влюбился в Софию, но пока ещё сумел противостоять своей страсти. Когда Потоцкий предложил союз с Россией, против него поднялись голоса, что он изменник. Раздраженный клеветой, сыпавшейся на него, и не способный к оппозиционной борьбе, он покинул сейм и вернулся на Украину.

В письме от 13 мая императрица Екатерина писала Потёмкину: «Этот добродетельный гражданин может быть уверен, что я никогда не забуду чувства, которое он выразил относительно меня и моей Империи». Императрица уверяла, что воспользуется первым же случаем, чтобы выразить свою признательность его жене и детям.

В 1790 году в Яссы к Потемкину приехали родовитые поляки, недовольные реформаторскими стремлениями прогрессивной партии и искавшие поддержки России. София Витт, бывшая здесь, также попала, по словам Ралле, в число орудий, которыми старались склонить Потоцкого на свою сторону. Потоцкий примкнул к конфедерации. Наградой за это была любовь Софии, которую Потоцкий купил у её мужа Витта. Екатерина II через графа Безбородко передавала Потоцкому и Ржевусскому, что они и все сторонники старого образа правления найдут в ней истинного друга. Наконец, 29 декабря был подписан мирный договор.

В январе 1792 года польский сейм отстранил Потоцкого от всех государственных должностей.

В феврале 1792 года Потоцкий и Ржевусский поспешили явиться в Санкт-Петербург как преследуемые изгнанники, лишённые своих званий и имений личными врагами и врагами России, и просили у государыни защиты и восстановления прежней, гарантированной ею конституции. Они были приняты радушно и с участием. «Как не принять их» — сказала императрица — «Потоцкий уже 30 лет нам верен и преданный друг России, а другой из врага сделался другом». Екатерина решила вмешаться в польские дела прежним путём: она обещала Потоцкому озаботиться неприкосновенностью их владений и сильной поддержкой конфедерации ниспровергнуть сделанные в Польше нововведения. В апреле часть русских войск из Турции, под командой Каховского, велено было двинуть в Польшу и перейти Днепр. Императрица приказала Каховскому признать Тарговицкую конфедерацию и действовать с ней заодно. Следуя за русскими войскам и под их защитой, конфедерация графа Потоцкого в Тарговицах открыла заседания и обнародовала конфедерационный акт, под которым первым подписался граф Станислав Щенсный, а за ним и другие. В этом акте конфедераты клятвенно обещались «уничтожить конституцию 3-го мая, могилу свободы» и не расторгать своего союза до тех пор, пока не восстановится прежняя свобода и республиканский образ правления.

Вскоре республиканские войска присоединились к конфедерации, а удачные действия русских побудили и короля примкнуть к акту Тарговицкой конфедерации, и 19 августа были восстановлены в Польше порядки, существовавшие до 3 мая 1791 года, и произведена присяга войск и жителей королю и Тарговицкой конфедерации.

В мае 1792 года в Тарговице, пограничном городке имений Потоцкого, был провозглашен манифест конфедерации магнатов, направленный против польской конституции, а Потоцкий стал маршалом Тарговицкой конфедерации. Накануне второго раздела Речи Посполитой Потоцкий покинул Польшу, передав управление своими имениями жене Юзефине, и поселился в Гамбурге. Позже обратился с письмом к Екатерине И: «Если Е. и. в. признает возможным, чтобы я носил мундир её армии, это сделает меня чрезвычайно гордым и чрезвычайно счастливым…».

31 августа последовало торжественное соединение польской и литовской конфедераций в Брест-Литовске. 14 сентября Потоцкий получил от Екатерины рескрипт с благодарностью; кроме того, графиня Потоцкая была пожалована в статс-дамы (1792), а сам он получил орден Святого Андрея Первозванного. 6 октября граф Станислав представил императрице план будущей формы правления республики, который должен был поступить на рассмотрение сейма при конфедерации.

Тарговицкая конфедерация, благодаря России и как её орудие, одержала верх. Управлять Польшей начала другая партия — Станислава Феликса Потоцкого, стремившаяся, подобно предыдущей, не столько к общему благу, сколько к личному. 14 октября заседания её начались в Гродно, куда приехал и Потоцкий со своей возлюбленной Софьей, которая теперь уже открыто повсюду выезжала с ним. Главная деятельность конфедератов была устремлена на уничтожение всех законов Четырёхлетнего Сейма. Вся власть перешла в их руки, и они щедро пользовались ею для своих выгод. Но вскоре возникла угроза конфедерации со стороны Пруссии. Потоцкий обратился с просьбой о защите к российской императрице. Конфедерация пребывала в неопределённости и страхе. Курьер привёз графине Потоцкой из Петербурга орден Святой Екатерины 1-й степени и собственноручное письмо императрицы, но русский двор молчал. Наконец 27 марта в 10 часов утра был обнародован манифест о присоединении к России некоторых областей Польши. Правление конфедерации в них было уничтожено, и население присягало императрице. Польские войска также присягнули Екатерине.

В 1795 году Потоцкий прибыл в Санкт-Петербург, где при дворе находилась его жена Юзефина, статс-дама Екатерины II. С 1797 Потоцкий — генерал русской службы.

Все огромные имения Потоцкого, при переходе под русское владычество, остались за ним. В это время Потоцкий совершенно подчинился прекрасной Софии, так как только она ещё и привязывала его к жизни в том отчаянном положении, в котором он очутился после Второго раздела Речи Посполитой. Вскоре к одиночеству присоединилось безденежье: Иосиф Витт послал Потоцкому ультиматум: или немедленно вернуть жену, или выплатить баснословную сумму. Тогда Потоцкий решил развестись с Юзефиной; граф и графиня Витт тоже должны были развестись. В начале 1796 года Потоцкий вернулся с Софией в Россию. 30 октября 1798 года он был уволен от службы. Все попытки его к разводу оказались тщетными: Юзефина не соглашалась. Долгий торг Потоцкого с Виттом, наконец, кончился, и первый приобрёл Софию более чем за 2 миллиона польских злотых.

В начале 1798 года умерла Юзефина. 17 апреля того же года близ Тульчина совершился брак Софии Константиновны Витт, урожденной Глявоне, с её старым возлюбленным. Потоцкие поселились в Умани; здесь Щенсный развёл огромный сад, который, в честь своей третьей жены, назвал «Софиевка» (ныне — исключительный по своей красоте и обилию редкой растительности дендрологический парк, посещаемый тысячами туристов со всего света). Жизнь их потекла спокойно, в кругу старых друзей Потоцкого, разделявших с ним участие в злосчастной конфедерации. Мало-помалу и некоторые другие магнаты вспомнили дорогу в Уманский дворец.

15 марта 1805 года Станислав Щенсный Потоцкий скончался. Гроб с телом был поставлен в костёле и оставлен на всю ночь. Ночью, неизвестные сняли с покойника мундир, забрали все ордена и драгоценности, а совершенно обнажённое тело поставили и облокотили об стенку, рядом был приколот клочок бумаги с надписью «за измену отчизне». Поляки не простили Потоцкому его предательства. Был похоронен на Смоленском лютеранском кладбище. Впоследствии прах был перенесен в фамильный склеп в крипте храма Посещения пресвятой девой Марией Елизаветы, расположенного на территории устроенного в 1856 году Выборгского римско-католического кладбища в Санкт-Петербурге[4].

После смерти мужа вдова его занялась устройством своего имения и благотворительностью и обратилась в образцовую семьянинку, оставив по себе добрую память. От брака с Потоцким она имела трёх сыновей и двух дочерей-красавиц, из которых графиня Софья была замужем за графом П. Д. Киселёвым, а графиня Ольга — за Л. А. Нарышкиным. Графиня София Потоцкая (род. в 1766 г.), известная под прозвищем «la belle Phanariote», умерла в 1822 году в возрасте 56 лет.

Семья и дети

Станислав Потоцкий был женат трижды:

  1. жена с 26 декабря 1770 года Гертруда Комаровская (ум. 1771), женился тайно, от брака детей не было.
  2. жена с 1 декабря 1774 года Юзефина Амалия Мнишек (1752—1798), единственная дочь Ежи Августа Мнишека (1715—1778) и графини Марии Амалии Фредерики фон Брюль (ок. 1737—1772). Свадьбу сыграли в Дукле. Графиня Потоцкая была талантливой художницей и работала под руководством А. Альбертранди. В 1792 году была пожалована в статс-дамы, а в 1793 году получила Орден Святой Екатерины большого креста. Скончалась в 1798 году в С.-Петербурге. В браке имела 11 детей:
  3. жена с 17 апреля 1798 года София Глявоне (1760—1822), свадьба была в Тульчине, дети:

Напишите отзыв о статье "Потоцкий, Станислав Щенсный"

Примечания

  1. 1 2 Т. М. Фадеева. Две Софии и Пушкин. Москва, 2008.
  2. Утаенная любовь Пушкина (под ред. Р. В. Иезуитовой). СПб, 1997. Стр. 240.
  3. books.google.ru/books?id=QfE6AQAAMAAJ&pg=RA2-PA60
  4. Метрические экстракты, с. 615—616 — приложение в формате doc на компакт-диске к изданию: Козлов-Струтинский С. Г. Бывшее Выборгское римско-католическое кладбище в Санкт-Петербурге и церковь во имя Посещения Пресв. Девой Марией св. Елисаветы. // Материалы к истории римско-католического прихода во имя Посещения Пресв. Девой Марией св. Елисаветы и к истории католического кладбища Выборгской стороны в Санкт-Петербурге: Сб. — Гатчина: СЦДБ, 2010. — 263 с.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Потоцкий, Станислав Щенсный

Пьер взял протянутую руку и на ходу (так как карета. продолжала двигаться) неловко поцеловал ее.
– Что с вами, граф? – спросила удивленным и соболезнующим голосом графиня.
– Что? Что? Зачем? Не спрашивайте у меня, – сказал Пьер и оглянулся на Наташу, сияющий, радостный взгляд которой (он чувствовал это, не глядя на нее) обдавал его своей прелестью.
– Что же вы, или в Москве остаетесь? – Пьер помолчал.
– В Москве? – сказал он вопросительно. – Да, в Москве. Прощайте.
– Ах, желала бы я быть мужчиной, я бы непременно осталась с вами. Ах, как это хорошо! – сказала Наташа. – Мама, позвольте, я останусь. – Пьер рассеянно посмотрел на Наташу и что то хотел сказать, но графиня перебила его:
– Вы были на сражении, мы слышали?
– Да, я был, – отвечал Пьер. – Завтра будет опять сражение… – начал было он, но Наташа перебила его:
– Да что же с вами, граф? Вы на себя не похожи…
– Ах, не спрашивайте, не спрашивайте меня, я ничего сам не знаю. Завтра… Да нет! Прощайте, прощайте, – проговорил он, – ужасное время! – И, отстав от кареты, он отошел на тротуар.
Наташа долго еще высовывалась из окна, сияя на него ласковой и немного насмешливой, радостной улыбкой.


Пьер, со времени исчезновения своего из дома, ужа второй день жил на пустой квартире покойного Баздеева. Вот как это случилось.
Проснувшись на другой день после своего возвращения в Москву и свидания с графом Растопчиным, Пьер долго не мог понять того, где он находился и чего от него хотели. Когда ему, между именами прочих лиц, дожидавшихся его в приемной, доложили, что его дожидается еще француз, привезший письмо от графини Елены Васильевны, на него нашло вдруг то чувство спутанности и безнадежности, которому он способен был поддаваться. Ему вдруг представилось, что все теперь кончено, все смешалось, все разрушилось, что нет ни правого, ни виноватого, что впереди ничего не будет и что выхода из этого положения нет никакого. Он, неестественно улыбаясь и что то бормоча, то садился на диван в беспомощной позе, то вставал, подходил к двери и заглядывал в щелку в приемную, то, махая руками, возвращался назад я брался за книгу. Дворецкий в другой раз пришел доложить Пьеру, что француз, привезший от графини письмо, очень желает видеть его хоть на минутку и что приходили от вдовы И. А. Баздеева просить принять книги, так как сама г жа Баздеева уехала в деревню.
– Ах, да, сейчас, подожди… Или нет… да нет, поди скажи, что сейчас приду, – сказал Пьер дворецкому.
Но как только вышел дворецкий, Пьер взял шляпу, лежавшую на столе, и вышел в заднюю дверь из кабинета. В коридоре никого не было. Пьер прошел во всю длину коридора до лестницы и, морщась и растирая лоб обеими руками, спустился до первой площадки. Швейцар стоял у парадной двери. С площадки, на которую спустился Пьер, другая лестница вела к заднему ходу. Пьер пошел по ней и вышел во двор. Никто не видал его. Но на улице, как только он вышел в ворота, кучера, стоявшие с экипажами, и дворник увидали барина и сняли перед ним шапки. Почувствовав на себя устремленные взгляды, Пьер поступил как страус, который прячет голову в куст, с тем чтобы его не видали; он опустил голову и, прибавив шагу, пошел по улице.
Из всех дел, предстоявших Пьеру в это утро, дело разборки книг и бумаг Иосифа Алексеевича показалось ему самым нужным.
Он взял первого попавшегося ему извозчика и велел ему ехать на Патриаршие пруды, где был дом вдовы Баздеева.
Беспрестанно оглядываясь на со всех сторон двигавшиеся обозы выезжавших из Москвы и оправляясь своим тучным телом, чтобы не соскользнуть с дребезжащих старых дрожек, Пьер, испытывая радостное чувство, подобное тому, которое испытывает мальчик, убежавший из школы, разговорился с извозчиком.
Извозчик рассказал ему, что нынешний день разбирают в Кремле оружие, и что на завтрашний народ выгоняют весь за Трехгорную заставу, и что там будет большое сражение.
Приехав на Патриаршие пруды, Пьер отыскал дом Баздеева, в котором он давно не бывал. Он подошел к калитке. Герасим, тот самый желтый безбородый старичок, которого Пьер видел пять лет тому назад в Торжке с Иосифом Алексеевичем, вышел на его стук.
– Дома? – спросил Пьер.
– По обстоятельствам нынешним, Софья Даниловна с детьми уехали в торжковскую деревню, ваше сиятельство.
– Я все таки войду, мне надо книги разобрать, – сказал Пьер.
– Пожалуйте, милости просим, братец покойника, – царство небесное! – Макар Алексеевич остались, да, как изволите знать, они в слабости, – сказал старый слуга.
Макар Алексеевич был, как знал Пьер, полусумасшедший, пивший запоем брат Иосифа Алексеевича.
– Да, да, знаю. Пойдем, пойдем… – сказал Пьер и вошел в дом. Высокий плешивый старый человек в халате, с красным носом, в калошах на босу ногу, стоял в передней; увидав Пьера, он сердито пробормотал что то и ушел в коридор.
– Большого ума были, а теперь, как изволите видеть, ослабели, – сказал Герасим. – В кабинет угодно? – Пьер кивнул головой. – Кабинет как был запечатан, так и остался. Софья Даниловна приказывали, ежели от вас придут, то отпустить книги.
Пьер вошел в тот самый мрачный кабинет, в который он еще при жизни благодетеля входил с таким трепетом. Кабинет этот, теперь запыленный и нетронутый со времени кончины Иосифа Алексеевича, был еще мрачнее.
Герасим открыл один ставень и на цыпочках вышел из комнаты. Пьер обошел кабинет, подошел к шкафу, в котором лежали рукописи, и достал одну из важнейших когда то святынь ордена. Это были подлинные шотландские акты с примечаниями и объяснениями благодетеля. Он сел за письменный запыленный стол и положил перед собой рукописи, раскрывал, закрывал их и, наконец, отодвинув их от себя, облокотившись головой на руки, задумался.
Несколько раз Герасим осторожно заглядывал в кабинет и видел, что Пьер сидел в том же положении. Прошло более двух часов. Герасим позволил себе пошуметь в дверях, чтоб обратить на себя внимание Пьера. Пьер не слышал его.
– Извозчика отпустить прикажете?
– Ах, да, – очнувшись, сказал Пьер, поспешно вставая. – Послушай, – сказал он, взяв Герасима за пуговицу сюртука и сверху вниз блестящими, влажными восторженными глазами глядя на старичка. – Послушай, ты знаешь, что завтра будет сражение?..
– Сказывали, – отвечал Герасим.
– Я прошу тебя никому не говорить, кто я. И сделай, что я скажу…
– Слушаюсь, – сказал Герасим. – Кушать прикажете?
– Нет, но мне другое нужно. Мне нужно крестьянское платье и пистолет, – сказал Пьер, неожиданно покраснев.
– Слушаю с, – подумав, сказал Герасим.
Весь остаток этого дня Пьер провел один в кабинете благодетеля, беспокойно шагая из одного угла в другой, как слышал Герасим, и что то сам с собой разговаривая, и ночевал на приготовленной ему тут же постели.
Герасим с привычкой слуги, видавшего много странных вещей на своем веку, принял переселение Пьера без удивления и, казалось, был доволен тем, что ему было кому услуживать. Он в тот же вечер, не спрашивая даже и самого себя, для чего это было нужно, достал Пьеру кафтан и шапку и обещал на другой день приобрести требуемый пистолет. Макар Алексеевич в этот вечер два раза, шлепая своими калошами, подходил к двери и останавливался, заискивающе глядя на Пьера. Но как только Пьер оборачивался к нему, он стыдливо и сердито запахивал свой халат и поспешно удалялся. В то время как Пьер в кучерском кафтане, приобретенном и выпаренном для него Герасимом, ходил с ним покупать пистолет у Сухаревой башни, он встретил Ростовых.


1 го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Рязанскую дорогу.
Первые войска двинулись в ночь. Войска, шедшие ночью, не торопились и двигались медленно и степенно; но на рассвете двигавшиеся войска, подходя к Дорогомиловскому мосту, увидали впереди себя, на другой стороне, теснящиеся, спешащие по мосту и на той стороне поднимающиеся и запружающие улицы и переулки, и позади себя – напирающие, бесконечные массы войск. И беспричинная поспешность и тревога овладели войсками. Все бросилось вперед к мосту, на мост, в броды и в лодки. Кутузов велел обвезти себя задними улицами на ту сторону Москвы.
К десяти часам утра 2 го сентября в Дорогомиловском предместье оставались на просторе одни войска ариергарда. Армия была уже на той стороне Москвы и за Москвою.
В это же время, в десять часов утра 2 го сентября, Наполеон стоял между своими войсками на Поклонной горе и смотрел на открывавшееся перед ним зрелище. Начиная с 26 го августа и по 2 е сентября, от Бородинского сражения и до вступления неприятеля в Москву, во все дни этой тревожной, этой памятной недели стояла та необычайная, всегда удивляющая людей осенняя погода, когда низкое солнце греет жарче, чем весной, когда все блестит в редком, чистом воздухе так, что глаза режет, когда грудь крепнет и свежеет, вдыхая осенний пахучий воздух, когда ночи даже бывают теплые и когда в темных теплых ночах этих с неба беспрестанно, пугая и радуя, сыплются золотые звезды.
2 го сентября в десять часов утра была такая погода. Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца.
При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого. Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыханио этого большого и красивого тела.
– Cette ville asiatique aux innombrables eglises, Moscou la sainte. La voila donc enfin, cette fameuse ville! Il etait temps, [Этот азиатский город с бесчисленными церквами, Москва, святая их Москва! Вот он, наконец, этот знаменитый город! Пора!] – сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorgne d'Ideville. «Une ville occupee par l'ennemi ressemble a une fille qui a perdu son honneur, [Город, занятый неприятелем, подобен девушке, потерявшей невинность.] – думал он (как он и говорил это Тучкову в Смоленске). И с этой точки зрения он смотрел на лежавшую перед ним, невиданную еще им восточную красавицу. Ему странно было самому, что, наконец, свершилось его давнишнее, казавшееся ему невозможным, желание. В ясном утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его.
«Но разве могло быть иначе? – подумал он. – Вот она, эта столица, у моих ног, ожидая судьбы своей. Где теперь Александр и что думает он? Странный, красивый, величественный город! И странная и величественная эта минута! В каком свете представляюсь я им! – думал он о своих войсках. – Вот она, награда для всех этих маловерных, – думал он, оглядываясь на приближенных и на подходившие и строившиеся войска. – Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица des Czars. Mais ma clemence est toujours prompte a descendre sur les vaincus. [царей. Но мое милосердие всегда готово низойти к побежденным.] Я должен быть великодушен и истинно велик. Но нет, это не правда, что я в Москве, – вдруг приходило ему в голову. – Однако вот она лежит у моих ног, играя и дрожа золотыми куполами и крестами в лучах солнца. Но я пощажу ее. На древних памятниках варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия… Александр больнее всего поймет именно это, я знаю его. (Наполеону казалось, что главное значение того, что совершалось, заключалось в личной борьбе его с Александром.) С высот Кремля, – да, это Кремль, да, – я дам им законы справедливости, я покажу им значение истинной цивилизации, я заставлю поколения бояр с любовью поминать имя своего завоевателя. Я скажу депутации, что я не хотел и не хочу войны; что я вел войну только с ложной политикой их двора, что я люблю и уважаю Александра и что приму условия мира в Москве, достойные меня и моих народов. Я не хочу воспользоваться счастьем войны для унижения уважаемого государя. Бояре – скажу я им: я не хочу войны, а хочу мира и благоденствия всех моих подданных. Впрочем, я знаю, что присутствие их воодушевит меня, и я скажу им, как я всегда говорю: ясно, торжественно и велико. Но неужели это правда, что я в Москве? Да, вот она!»
– Qu'on m'amene les boyards, [Приведите бояр.] – обратился он к свите. Генерал с блестящей свитой тотчас же поскакал за боярами.
Прошло два часа. Наполеон позавтракал и опять стоял на том же месте на Поклонной горе, ожидая депутацию. Речь его к боярам уже ясно сложилась в его воображении. Речь эта была исполнена достоинства и того величия, которое понимал Наполеон.
Тот тон великодушия, в котором намерен был действовать в Москве Наполеон, увлек его самого. Он в воображении своем назначал дни reunion dans le palais des Czars [собраний во дворце царей.], где должны были сходиться русские вельможи с вельможами французского императора. Он назначал мысленно губернатора, такого, который бы сумел привлечь к себе население. Узнав о том, что в Москве много богоугодных заведений, он в воображении своем решал, что все эти заведения будут осыпаны его милостями. Он думал, что как в Африке надо было сидеть в бурнусе в мечети, так в Москве надо было быть милостивым, как цари. И, чтобы окончательно тронуть сердца русских, он, как и каждый француз, не могущий себе вообразить ничего чувствительного без упоминания о ma chere, ma tendre, ma pauvre mere, [моей милой, нежной, бедной матери ,] он решил, что на всех этих заведениях он велит написать большими буквами: Etablissement dedie a ma chere Mere. Нет, просто: Maison de ma Mere, [Учреждение, посвященное моей милой матери… Дом моей матери.] – решил он сам с собою. «Но неужели я в Москве? Да, вот она передо мной. Но что же так долго не является депутация города?» – думал он.
Между тем в задах свиты императора происходило шепотом взволнованное совещание между его генералами и маршалами. Посланные за депутацией вернулись с известием, что Москва пуста, что все уехали и ушли из нее. Лица совещавшихся были бледны и взволнованны. Не то, что Москва была оставлена жителями (как ни важно казалось это событие), пугало их, но их пугало то, каким образом объявить о том императору, каким образом, не ставя его величество в то страшное, называемое французами ridicule [смешным] положение, объявить ему, что он напрасно ждал бояр так долго, что есть толпы пьяных, но никого больше. Одни говорили, что надо было во что бы то ни стало собрать хоть какую нибудь депутацию, другие оспаривали это мнение и утверждали, что надо, осторожно и умно приготовив императора, объявить ему правду.
– Il faudra le lui dire tout de meme… – говорили господа свиты. – Mais, messieurs… [Однако же надо сказать ему… Но, господа…] – Положение было тем тяжеле, что император, обдумывая свои планы великодушия, терпеливо ходил взад и вперед перед планом, посматривая изредка из под руки по дороге в Москву и весело и гордо улыбаясь.
– Mais c'est impossible… [Но неловко… Невозможно…] – пожимая плечами, говорили господа свиты, не решаясь выговорить подразумеваемое страшное слово: le ridicule…
Между тем император, уставши от тщетного ожидания и своим актерским чутьем чувствуя, что величественная минута, продолжаясь слишком долго, начинает терять свою величественность, подал рукою знак. Раздался одинокий выстрел сигнальной пушки, и войска, с разных сторон обложившие Москву, двинулись в Москву, в Тверскую, Калужскую и Дорогомиловскую заставы. Быстрее и быстрее, перегоняя одни других, беглым шагом и рысью, двигались войска, скрываясь в поднимаемых ими облаках пыли и оглашая воздух сливающимися гулами криков.
Увлеченный движением войск, Наполеон доехал с войсками до Дорогомиловской заставы, но там опять остановился и, слезши с лошади, долго ходил у Камер коллежского вала, ожидая депутации.


Москва между тем была пуста. В ней были еще люди, в ней оставалась еще пятидесятая часть всех бывших прежде жителей, но она была пуста. Она была пуста, как пуст бывает домирающий обезматочивший улей.
В обезматочившем улье уже нет жизни, но на поверхностный взгляд он кажется таким же живым, как и другие.
Так же весело в жарких лучах полуденного солнца вьются пчелы вокруг обезматочившего улья, как и вокруг других живых ульев; так же издалека пахнет от него медом, так же влетают и вылетают из него пчелы. Но стоит приглядеться к нему, чтобы понять, что в улье этом уже нет жизни. Не так, как в живых ульях, летают пчелы, не тот запах, не тот звук поражают пчеловода. На стук пчеловода в стенку больного улья вместо прежнего, мгновенного, дружного ответа, шипенья десятков тысяч пчел, грозно поджимающих зад и быстрым боем крыльев производящих этот воздушный жизненный звук, – ему отвечают разрозненные жужжания, гулко раздающиеся в разных местах пустого улья. Из летка не пахнет, как прежде, спиртовым, душистым запахом меда и яда, не несет оттуда теплом полноты, а с запахом меда сливается запах пустоты и гнили. У летка нет больше готовящихся на погибель для защиты, поднявших кверху зады, трубящих тревогу стражей. Нет больше того ровного и тихого звука, трепетанья труда, подобного звуку кипенья, а слышится нескладный, разрозненный шум беспорядка. В улей и из улья робко и увертливо влетают и вылетают черные продолговатые, смазанные медом пчелы грабительницы; они не жалят, а ускользают от опасности. Прежде только с ношами влетали, а вылетали пустые пчелы, теперь вылетают с ношами. Пчеловод открывает нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья. Вместо прежде висевших до уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, – сонные, ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Вместо чисто залепленного клеем и сметенного веерами крыльев пола на дне лежат крошки вощин, испражнения пчел, полумертвые, чуть шевелящие ножками и совершенно мертвые, неприбранные пчелы.
Пчеловод открывает верхнюю колодезню и осматривает голову улья. Вместо сплошных рядов пчел, облепивших все промежутки сотов и греющих детву, он видит искусную, сложную работу сотов, но уже не в том виде девственности, в котором она бывала прежде. Все запущено и загажено. Грабительницы – черные пчелы – шныряют быстро и украдисто по работам; свои пчелы, ссохшиеся, короткие, вялые, как будто старые, медленно бродят, никому не мешая, ничего не желая и потеряв сознание жизни. Трутни, шершни, шмели, бабочки бестолково стучатся на лету о стенки улья. Кое где между вощинами с мертвыми детьми и медом изредка слышится с разных сторон сердитое брюзжание; где нибудь две пчелы, по старой привычке и памяти очищая гнездо улья, старательно, сверх сил, тащат прочь мертвую пчелу или шмеля, сами не зная, для чего они это делают. В другом углу другие две старые пчелы лениво дерутся, или чистятся, или кормят одна другую, сами не зная, враждебно или дружелюбно они это делают. В третьем месте толпа пчел, давя друг друга, нападает на какую нибудь жертву и бьет и душит ее. И ослабевшая или убитая пчела медленно, легко, как пух, спадает сверху в кучу трупов. Пчеловод разворачивает две средние вощины, чтобы видеть гнездо. Вместо прежних сплошных черных кругов спинка с спинкой сидящих тысяч пчел и блюдущих высшие тайны родного дела, он видит сотни унылых, полуживых и заснувших остовов пчел. Они почти все умерли, сами не зная этого, сидя на святыне, которую они блюли и которой уже нет больше. От них пахнет гнилью и смертью. Только некоторые из них шевелятся, поднимаются, вяло летят и садятся на руку врагу, не в силах умереть, жаля его, – остальные, мертвые, как рыбья чешуя, легко сыплются вниз. Пчеловод закрывает колодезню, отмечает мелом колодку и, выбрав время, выламывает и выжигает ее.