Харрис, Мэри

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Мэри Харрис
К:Википедия:Статьи без изображений (тип: не указан)

Мэри Харрис Джонс (англ. Mary Harris Jones, более известная как Мамаша / Матушка Джонс, англ. Mother Jones, 1 августа 1837 — 30 ноября 1930) — профсоюзный и общественный деятель, активистка синдикалистского объединения «Индустриальные рабочие мира».





Биография

Мэри Харрис родилась в окрестностях города Корк (Ирландия). Её точная дата рождения неизвестна, но крещена она была 1 августа 1837 года (католическая вера впоследствии стала важным источником её вдохновения в рабочей борьбе, хотя к официальной церкви она относилась скептически). Вскоре после того, как её отец был арестован британскими властями за участие в ирландском республиканском движении, а население острова массово гибло от «картофельного голода», вместе с семьёй перебралась в Торонто (Канада), где и провела свою юность. После окончания школы перебралась в 23-летнем возрасте в США, поочерёдно работая то учителем в Монро и Чикаго, то швеёй в Мемфисе. В 1861 году вышла замуж за рабочего-металлурга Джорджа Джонса, который и приобщил её к профсоюзной работе.

Профсоюзная деятельность

В карьере Харрис можно выделить два поворотных пункта. Первый — смерть её мужа и всех четырёх детей во время эпидемии желтухи в Теннеси в 1867 году. Второй — утрата всего её имущества во время великого пожара в Чикаго в 1871 году. Ведомая необходимостью помочь себе самой и участвуя в восстановлении города после пожара, Харрис вливается в рабочее движение и вступает в объединение «Рыцари труда», предшественника организации «Индустриальные рабочие мира» (ИРМ), в создании которой в 1905 году Мамаша Джонс принимала участие (среди основателей, в числе прочих социалистических и анархистских деятелей, была ещё одна женщина — Люси Парсонс). Проявляя активность как теоретик и практик стачечного движения по всей стране, она также была частично вовлечена в деятельность профсоюза «Объединённые работники горнодобывающей промышленности Америки» (United Mine Workers, UMW) и Социалистической партии Америки.

Как профсоюзный лидер, она стала организовывать жён и детей бастующих рабочих на демонстрации в их поддержку. В 1877 году она помогала в организации забастовки железнодорожников в Питтсбурге и Балтиморе. С 1880 года она ездила по стране, проводя просветительские лекции для рабочих под девизом: «Садись и читай. Готовься к будущим сражениям». Знаменитую чикагскую забастовку за 8-часовой рабочий день (1 мая 1886 года) и последующие события, вошедшие в историю как «бунт на Хеймаркет» она считала настоящим днём своего рождения, сопереживая расстрелянным полицейскими забастовщикам и казнённым властями анархистам. Среди дальнейших забастовок, в которых участвовала Мэри Джонс — забастовка железнодорожников в Бирмингеме (Алабама) в 1894 году, забастовка горняков в Пенсильвании в 1902 году, общенациональная забастовка металлургов в 1919 году.

Джонс активно боролась против использования детского труда в производстве (перепись 1900 года в США показала, что в него были вовлечены по крайней мере 1/6 детей младше 16 лет). В 1901 году в штате Пенсильвания она поддерживала несколько трудовых конфликтов на текстильных фабриках, на которых работало множество несовершеннолетних девушек. В 1903 году она организовала детей, работающих в шахтах и на заводах, в «детский крестовый поход», марш из Кенсингтона (Пенсильвания) в Ойстер-Бэй (Нью-Йорк), город, где жил президент Теодор Рузвельт. Под лозунгами «Нам нужно время для игр!» и «Мы хотим учиться в школе!». Президент отказался встречаться с участниками марша, но это стало причиной для вынесения проблемы эксплуатации детского труда на первый план.

В июне 1912 года Мэри Джонс прибыла в Западную Виргинию, чтобы поддержать местных рабочих во время вооружённого противостояния между бастующими шахтёрами и частной армией собственника. Несмотря на расстрелы и дважды объявлявшееся военное положение, она более полугода продолжала заниматься профсоюзным органайзингом и выступать на собраниях рабочих. В ответ 13 февраля 1913 года она предстала перед военным судом, отказываясь признавать его легитимность. Трибунал, обвинив её в «заговоре с целью подготовки убийства», осудил на двадцать лет, причём во время 85 дней заключения она заболела пневмонией. Впоследствии Мэри Джонс содержали еще несколько раз в частных тюрьмах компаний и дважды заключали в тюрьму официально. Однако это громкое дело привлекло внимание общественности, заставив власти по инициативе Джона У. Керна, представителя прогрессивного крыла Демократической партии в Сенате США, начать расследование условий труда на угольных шахтах, а вновь избранный губернатор Западной Виргинии приказал освободить Мэри Харрис. Она тут же вернулась к борьбе и отправилась к борющимся горнякам другого штата — Колорадо. Там она тоже была арестована и, проведя некоторое время в заключении, выслана из штата — за считанные месяцы до жестоко подавленной забастовки шахтёров в Ладлоу в 1913 году. После бойни она лично встречалась с собственником шахты, представителем династии Рокфеллеров, заставив того посетить шахтёров Колорадо и пойти им на уступки. Она также занималась организацией в профсоюз западновиргинских рабочих незадолго до «битвы в Мэтуоне».

География её политической борьбы не ограничивалась США. Озаботившись положением мексиканских трудящихся, она содействовала им в создании профсоюзов, организации забастовок и собирала пожертвования для мексиканских революционеров, готовившихся к свержению диктатора Порфирио Диаса. Во время Мексиканской революции она посещала Мексику по приглашению нового президента Франсиско Мадеро.

Пожилые годы

В 1924 году её привлекали к суду обвиняя в клевете, оскорблениях и подстрекательстве к мятежу. В следующем году издатель «Чикаго Таймс» выиграл у нее иск на сумму в 350 000 долларов США. В том же году на неё напали двое нанятых местным бизнесменом гангстеров; отбиваясь, 87-летняя женщина обратила одного из них в бегство, а другого поколотила — от удара её чёрным кожаным ботинком он в итоге скончался.

В 1925 году она выпустила свои воспоминания о рабочем движении — «Автобиографию Мамаши Джонс». Последний раз она выступала публично в 1926 году. После этого она удалилась на ферму своих друзей в Адельфи (штат Мэриленд) появлялась на публике только 1 мая 1930 года, празднуя свой самопровозглашённый «столетний юбилей» (на самом деле, ей тогда было 92 года).

Она похоронена на шахтёрском кладбище рядом с семью горняками, погибшими в схватке с нацгвардейцами в Вирдене (штат Иллинойс).

Прозвища

«Мамашей (Матушкой) Джонс» Мэри Харрис называли с 1897 года (утверждали, что так её назвал раненый в схватке рабочий, которому она перевязывала голову). Предполагали, что она намеренно поддерживала свой образ старухи и с этой целью в своей автобиографии даже сдвинула год своего рождения с 1837 на 1830 год. Её также называли «ангелом-хранителем шахтёров», а на слушаниях в Сенате проклинали как «бабушку всех агитаторов». После «крестового похода детей» она стала известна как «самая опасная женщина Америки». Это прозвище дал её Теодор Рузвельт, когда ей было 83 года.

Память

В честь Мэри Харрис назван американский левый журнал «Mother Jones»

Напишите отзыв о статье "Харрис, Мэри"

Литература

Ссылки

  • [tovaryshka.info/mary-jones/ Мэри Джонс: самая опасная женщина США]
  • [www.fembio.org/english/biography.php/woman/biography/mary-harris-mother-jones Mother Jones: biography by Sarah K. Horsley]
  • [www.iww.org Industrial Workers of the World]
  • [www.angelfire.com/nj3/RonMBaseman/mojones.htm Free eBook of The Autobiography of Mother Jones]
  • [www.findagrave.com/cgi-bin/fg.cgi?page=gr&GRid=552 Mother Jones at Find-A-Grave]



Отрывок, характеризующий Харрис, Мэри

– А вы что зеваете?
– Хороши! Так и течет с них! Гостиную нашу не замочите.
– Марьи Генриховны платье не запачкать, – отвечали голоса.
Ростов с Ильиным поспешили найти уголок, где бы они, не нарушая скромности Марьи Генриховны, могли бы переменить мокрое платье. Они пошли было за перегородку, чтобы переодеться; но в маленьком чуланчике, наполняя его весь, с одной свечкой на пустом ящике, сидели три офицера, играя в карты, и ни за что не хотели уступить свое место. Марья Генриховна уступила на время свою юбку, чтобы употребить ее вместо занавески, и за этой занавеской Ростов и Ильин с помощью Лаврушки, принесшего вьюки, сняли мокрое и надели сухое платье.
В разломанной печке разложили огонь. Достали доску и, утвердив ее на двух седлах, покрыли попоной, достали самоварчик, погребец и полбутылки рому, и, попросив Марью Генриховну быть хозяйкой, все столпились около нее. Кто предлагал ей чистый носовой платок, чтобы обтирать прелестные ручки, кто под ножки подкладывал ей венгерку, чтобы не было сыро, кто плащом занавешивал окно, чтобы не дуло, кто обмахивал мух с лица ее мужа, чтобы он не проснулся.
– Оставьте его, – говорила Марья Генриховна, робко и счастливо улыбаясь, – он и так спит хорошо после бессонной ночи.
– Нельзя, Марья Генриховна, – отвечал офицер, – надо доктору прислужиться. Все, может быть, и он меня пожалеет, когда ногу или руку резать станет.
Стаканов было только три; вода была такая грязная, что нельзя было решить, когда крепок или некрепок чай, и в самоваре воды было только на шесть стаканов, но тем приятнее было по очереди и старшинству получить свой стакан из пухлых с короткими, не совсем чистыми, ногтями ручек Марьи Генриховны. Все офицеры, казалось, действительно были в этот вечер влюблены в Марью Генриховну. Даже те офицеры, которые играли за перегородкой в карты, скоро бросили игру и перешли к самовару, подчиняясь общему настроению ухаживанья за Марьей Генриховной. Марья Генриховна, видя себя окруженной такой блестящей и учтивой молодежью, сияла счастьем, как ни старалась она скрывать этого и как ни очевидно робела при каждом сонном движении спавшего за ней мужа.
Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.
– Да ведь вы без сахара? – сказала она, все улыбаясь, как будто все, что ни говорила она, и все, что ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.
– Да мне не сахар, мне только, чтоб вы помешали своей ручкой.
Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто то.
– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет.
– Горячо! – сказала Марья Генриховна, краснея от удовольствия.
Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.
– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью.
Когда самовар весь выпили, Ростов взял карты и предложил играть в короли с Марьей Генриховной. Кинули жребий, кому составлять партию Марьи Генриховны. Правилами игры, по предложению Ростова, было то, чтобы тот, кто будет королем, имел право поцеловать ручку Марьи Генриховны, а чтобы тот, кто останется прохвостом, шел бы ставить новый самовар для доктора, когда он проснется.
– Ну, а ежели Марья Генриховна будет королем? – спросил Ильин.
– Она и так королева! И приказания ее – закон.
Только что началась игра, как из за Марьи Генриховны вдруг поднялась вспутанная голова доктора. Он давно уже не спал и прислушивался к тому, что говорилось, и, видимо, не находил ничего веселого, смешного или забавного во всем, что говорилось и делалось. Лицо его было грустно и уныло. Он не поздоровался с офицерами, почесался и попросил позволения выйти, так как ему загораживали дорогу. Как только он вышел, все офицеры разразились громким хохотом, а Марья Генриховна до слез покраснела и тем сделалась еще привлекательнее на глаза всех офицеров. Вернувшись со двора, доктор сказал жене (которая перестала уже так счастливо улыбаться и, испуганно ожидая приговора, смотрела на него), что дождь прошел и что надо идти ночевать в кибитку, а то все растащат.
– Да я вестового пошлю… двух! – сказал Ростов. – Полноте, доктор.
– Я сам стану на часы! – сказал Ильин.
– Нет, господа, вы выспались, а я две ночи не спал, – сказал доктор и мрачно сел подле жены, ожидая окончания игры.
Глядя на мрачное лицо доктора, косившегося на свою жену, офицерам стало еще веселей, и многие не могла удерживаться от смеха, которому они поспешно старались приискивать благовидные предлоги. Когда доктор ушел, уведя свою жену, и поместился с нею в кибиточку, офицеры улеглись в корчме, укрывшись мокрыми шинелями; но долго не спали, то переговариваясь, вспоминая испуг доктора и веселье докторши, то выбегая на крыльцо и сообщая о том, что делалось в кибиточке. Несколько раз Ростов, завертываясь с головой, хотел заснуть; но опять чье нибудь замечание развлекало его, опять начинался разговор, и опять раздавался беспричинный, веселый, детский хохот.


В третьем часу еще никто не заснул, как явился вахмистр с приказом выступать к местечку Островне.
Все с тем же говором и хохотом офицеры поспешно стали собираться; опять поставили самовар на грязной воде. Но Ростов, не дождавшись чаю, пошел к эскадрону. Уже светало; дождик перестал, тучи расходились. Было сыро и холодно, особенно в непросохшем платье. Выходя из корчмы, Ростов и Ильин оба в сумерках рассвета заглянули в глянцевитую от дождя кожаную докторскую кибиточку, из под фартука которой торчали ноги доктора и в середине которой виднелся на подушке чепчик докторши и слышалось сонное дыхание.
– Право, она очень мила! – сказал Ростов Ильину, выходившему с ним.
– Прелесть какая женщина! – с шестнадцатилетней серьезностью отвечал Ильин.
Через полчаса выстроенный эскадрон стоял на дороге. Послышалась команда: «Садись! – солдаты перекрестились и стали садиться. Ростов, выехав вперед, скомандовал: «Марш! – и, вытянувшись в четыре человека, гусары, звуча шлепаньем копыт по мокрой дороге, бренчаньем сабель и тихим говором, тронулись по большой, обсаженной березами дороге, вслед за шедшей впереди пехотой и батареей.
Разорванные сине лиловые тучи, краснея на восходе, быстро гнались ветром. Становилось все светлее и светлее. Ясно виднелась та курчавая травка, которая заседает всегда по проселочным дорогам, еще мокрая от вчерашнего дождя; висячие ветви берез, тоже мокрые, качались от ветра и роняли вбок от себя светлые капли. Яснее и яснее обозначались лица солдат. Ростов ехал с Ильиным, не отстававшим от него, стороной дороги, между двойным рядом берез.
Ростов в кампании позволял себе вольность ездить не на фронтовой лошади, а на казацкой. И знаток и охотник, он недавно достал себе лихую донскую, крупную и добрую игреневую лошадь, на которой никто не обскакивал его. Ехать на этой лошади было для Ростова наслаждение. Он думал о лошади, об утре, о докторше и ни разу не подумал о предстоящей опасности.
Прежде Ростов, идя в дело, боялся; теперь он не испытывал ни малейшего чувства страха. Не оттого он не боялся, что он привык к огню (к опасности нельзя привыкнуть), но оттого, что он выучился управлять своей душой перед опасностью. Он привык, идя в дело, думать обо всем, исключая того, что, казалось, было бы интереснее всего другого, – о предстоящей опасности. Сколько он ни старался, ни упрекал себя в трусости первое время своей службы, он не мог этого достигнуть; но с годами теперь это сделалось само собою. Он ехал теперь рядом с Ильиным между березами, изредка отрывая листья с веток, которые попадались под руку, иногда дотрогиваясь ногой до паха лошади, иногда отдавая, не поворачиваясь, докуренную трубку ехавшему сзади гусару, с таким спокойным и беззаботным видом, как будто он ехал кататься. Ему жалко было смотреть на взволнованное лицо Ильина, много и беспокойно говорившего; он по опыту знал то мучительное состояние ожидания страха и смерти, в котором находился корнет, и знал, что ничто, кроме времени, не поможет ему.