Хаузер, Каспар

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Каспар Хаузер
нем. Kaspar Hauser
Каспар Хаузер,
портрет кисти Йоханна Кройля, 1830
Имя при рождении:

неизвестно

Гражданство:

Королевство Бавария

Ка́спар Ха́узер (ранее также Каспар Гаузер, нем. Kaspar Hauser / Casparus Hauser), прозванный «Дитя Европы» (предположительно 30 апреля 1812 — 17 декабря 1833) — известный своей таинственной судьбой найдёныш, одна из загадок XIX века. Юноша, практически не умевший ходить и говорить, был найден в Нюрнберге, в Троицын день 1828 года[⇨], убит неизвестным пять лет спустя[⇨]. Несмотря на все усилия и огромную награду, назначенную баварским королём, ни подлинное имя, ни происхождение Каспара, ни причину его убийства, ни личность убийцы установить так и не удалось[⇨].

По рассказам самого Каспара, замок Бойгген (нем.), неподалёку от Базеля, и звучание венгерского и немецкого языков вызывали у него смутные воспоминания детства, при том что в возрасте 3 или 4 лет юный Каспар был заключён неизвестным в подземную камеру, где в полном одиночестве жил до шестнадцати лет, пока не был найден и доставлен в Нюрнберг. Народная молва упорно считала Каспара наследным принцем баденского престола, похищенным из колыбели (официально «умершим»), чей трон занял узурпатор[⇨]. Окончательного ответа, кем был на самом деле Каспар Хаузер, нет до нынешнего времени[⇨].





Биография

Начало

Появление

26 мая 1828 года на рыночной площади Нюрнберга был замечен необычный подросток лет 16—17. Его встретил некий сапожник Вайхман, о котором известно только, что он жил по соседству с площадью Уншлитт (нем.)[комм. 1]. Выйдя из дома между четырьмя и пятью часами пополудни, он направлялся к Новой Воротной улице (нем. Neue Torstraße), где встретил своего приятеля Бекка. Приятели решили отправиться за город, попить пива и потанцевать, когда заметили неподалёку странного юношу, который качался, словно пьяный, он знаками показывал им остановиться. Заинтересовавшись его поведением, горожане подошли поближе, после чего незнакомец спросил их, как пройти к предместью Нойе Торштрассе. Вайхман предложил показать дорогу, но, пройдя несколько шагов, юноша молча протянул сапожнику конверт, адресованный «Господину командующему 4-м эскадроном 6-го полка лёгкой кавалерии. Нюрнберг». Сапожник попытался узнать у юноши, кто он и чего желает, но не смог добиться вразумительного ответа. Он довёл юношу до ближайшего поста городской стражи и сдал с рук на руки солдатам. Оттуда неизвестный подросток был направлен к дому командующего герра Фридриха фон Вессенига (нем. von Wessenig)[1], проживавшего в предместье. По мнению первого биографа Каспара Хаузера (как позднее стали называть найдёныша), полицай-президента (нем.) Ансельма фон Фейербаха, полиция города сразу допустила ряд грубых промахов, которые в дальнейшем не позволили по горячим следам раскрыть возможное преступление, по законам страны представлявшееся несомненным. Полицейские просто не придали значения произошедшему; документы по факту обнаружения неизвестного изобиловали лакунами и противоречиями. Имя сапожника, доставившего подростка, осталось неизвестным. Его показания, записанные неизвестно кем и с чьих слов, явно противоречили фактам. Например, он якобы уверял, что юноша в ответ на его вопрос «Откуда ты взялся?» — ответил «Из Регенсбурга» и далее, подойдя к Новым Воротам, заметил, что они закончены недавно и потому так называются.

Однако, по свидетельству фон Фейербаха, впервые увидевшего Каспара Хаузера два месяца спустя, тот объяснялся в основном жестами и обрывками слов, а в день своего обнаружения и вовсе не мог ничего сказать, кроме «Не знаю» и «Хочу быть кавалеристом, как мой отец», причём повторял эти фразы чисто механически, явно не понимая их смысла. По предположению фон Фейербаха, сапожник посчитал юношу слабоумным и, по сути, дофантазировал остальное. Столь же неясно, как Каспар Хаузер, с трудом державшийся на ногах, вообще мог пройти нужное расстояние[2].

Так или иначе, найдёныш был доставлен к дому капитана фон Вессенига (согласно другому источнику, Каспар Хаузер прибыл самостоятельно, а фон Вессениг имел звание полковника[3]), куда вошёл, не сняв шляпы, и на вопрос слуги, что ему нужно, ответил, что его направили в этот дом и что он останется здесь, заключив при этом: «Хочу быть кавалеристом, как мой отец». Позднее слуга рассказывал, что юноша показался ему до крайности измученным. Найдёныш плакал, с трудом держался на ногах и явно страдал от голода и жажды. Слуга (по приказу хозяйки, которой за отсутствием мужа было передано письмо) предложил ему мяса и пива, однако молодой человек выплюнул и то, и другое, гримасой выразив своё отвращение. Зато он жадно съел кусок чёрного хлеба, запив его стаканом воды. Попытки расспросить его ничего не дали, неизвестный заученно повторял «Хочу быть кавалеристом, как мой отец», явно не понимая, о чём ему говорят, в результате чего слуга сделал вывод, что перед ним какой-то дикарь. Так как фон Вессенига не было дома, слуга проводил незнакомца в конюшню и предложил отдохнуть на охапке соломы, где тот и уснул[1].

Фон Вессениг пришёл домой через несколько часов, и возбуждённые дети тут же сообщили ему о «дикаре». Капитан отправился в конюшню и попытался разбудить неизвестного, но тот не реагировал на крики, толчки, шлепки по лицу и даже попытку поставить его на ноги. В конце концов, после долгих усилий его удалось привести в чувство (по другим сведениям, Вессениг пошёл будить Хаузера в сопровождении трёх офицеров, и Каспар проснулся мгновенно[4]). При виде яркой кавалерийской формы неизвестный выказал совершенно детский восторг. С наивным восхищением молодой человек дотронулся до рукоятки сабли Вессенига и тихо произнёс: «Вот таким я хотел бы быть». На это последовал ответ офицера, что для кавалериста тот слишком мал ростом и что ему следует попытать свои силы в пехоте. «Нет, нет, не в пехоту… Я хочу быть вот этим…», — воскликнул молодой человек[4]. Добиться от незнакомца сведений о его личности, по-прежнему, не удавалось, за исключением одной фразы — «Хочу быть кавалеристом, как мой отец»[5]. На вопрос Вессенига, как его зовут, юноша сказал: «Мой опекун говорил мне всегда отвечать: „Не знаю, ваша милость!“» Обнажив, наконец-то, свою голову, он добавил: «Мой опекун советовал мне всегда снимать шляпу и говорить „Ваша милость“»[4]. Позднее, давая показания перед судом, фон Вессениг признался, что инфантильность неизвестного никак не сочеталась с его предполагаемым возрастом (юноша выглядел лет на 17, с пушком над верхней губой), и бравый военный был попросту сбит с толку. В конце концов, решено было доставить странного визитёра в полицейский участок[5].

Около 8 часов вечера еле передвигавшего ноги юношу с огромным трудом привели в полицейский комиссариат. В это время там находилось несколько младших офицеров и нижних полицейских чинов. Попытки допросить неизвестного по привычному сценарию — имя, возраст, место проживания — ничего не дали. От него можно было добиться только трёх фраз: «Мой дом» (по другим сведениям «Домой» или «Отведите домой»), «Не знаю» и «Хочу быть кавалеристом, как мой отец», к чему добавлялись слёзы и нечленораздельные звуки. Юноша, по всей видимости, не отдавал себе отчёта, где находится, не выражал никаких чувств, его взгляд, рассеянный, как у слабоумного, равнодушно скользил вокруг. Предпринимались попытки воздействовать на юношу окриками, но никакие строгости не возымели своего эффекта. Полицейские были совершенно сбиты с толку — случай явно выходил за пределы привычного. О преступлении явно речи не было, неизвестный вызывал у них только жалость. Попытка накормить его мясом и пивом кончилась точно так же, как и в прошлый раз, и вновь он согласился съесть кусок чёрного хлеба и выпить воды[1].

Один из полицейских вынул из кармана монету. Блестящий предмет немедленно вызвал оживление и совершенно детскую реакцию. Найдёныш с восторгом стал вертеть монету в руках, после чего стал твердить «лошадка, лошадка» (Ross, Ross), жестами показывая, что монетка подошла бы для украшения лошадиной сбруи[6]. По требованию полиции Каспар сумел кое-как прочесть Pater noster[7].

Наконец, кто-то догадался принести ему бумагу и чернила и, практически не надеясь на успех, жестами предложил написать что-нибудь. Однако неизвестный уверенно взял перо и вывел на бумаге «Каспар Хаузер». Под этим именем он и вошёл в историю. Попытки заставить его написать название места, откуда он пришёл, кончались только тем, что юноша повторял: «Мой дом. Хочу быть кавалеристом… Почему нет». Добиться от него чего-либо другого было совершенно невозможно[6].

Так как было уже поздно, попытки установить личность неизвестного решили отложить на завтра. Одному из полицейских поручили отвести Каспара на ночь в Фестнерову башню, — местную тюрьму, где содержались бродяги. Расстояние было очень небольшим, но Каспар прошёл его с громадным трудом, плача и явно недомогая. Другой источник, наоборот, свидетельствует, что задержанный довольно легко для его самочувствия преодолел 90 ступенек башни, а оказавшись, наконец, в камере, сказал, что у него уже была такая комната[7]. В тюрьме Каспар оказался вместе с ещё одним задержанным, изнемогший юноша упал на солому и заснул мёртвым сном[8].

Результаты первого осмотра. Одежда. Письма

Согласно полицейской описи, в момент появления в участке на Каспаре была надета войлочная шляпа, сшитая по городской моде, с жёлтой шёлковой лентой и тонкой полоской красной кожи, внутри с трудом различалось полустёршееся изображение Мюнхена. Вокруг шеи был обёрнут чёрный шёлковый шарф. Кроме того, на нём была рубашка из грубой ткани и пёстрый жилет, застиранный и не новый, а также серая полотняная куртка крестьянского покроя. Более внимательный осмотр показал, что куртка эта раньше была фраком, но подверглась неумелой переделке. Фалды были отрезаны, края среза залатаны, сохранился только отложной воротник. Серые брюки из более тонкой и мягкой материи, с полотняной заплатой между ног, как у брюк для верховой езды, принадлежали, скорее всего, конюшему или егерю. На ногах у неизвестного были тяжёлые ботфорты, подбитые гвоздями, на высоких каблуках, с прикреплёнными внизу лошадиными подковами. Сапоги явно были ему малы, их носки были отрезаны, и пальцы ног торчали наружу.

В карманах у Каспара был обнаружен белый носовой платок в красную клетку с красными же вышитыми инициалами К. Х., несколько ярких тряпок красного и голубого цветов, пара карманных молитвенников, на одном из которых было украшение в виде короны, посыпанной золотым песком, ключ, роговые чётки и несколько записок с католическими молитвами (подобные, по выражению фон Фейербаха, в Южной Германии весьма распространены среди богомольцев). На некоторых из них были отмечены адреса типографий в Зальцбурге, Праге и Бургхаузене. Содержание записок говорило само за себя: «Духовный щит», «Пылкая молитва, каковую следует повторять постоянно во время божественных служб», «Молитва ангелу-хранителю» и даже записка, озаглавленная «Искусство как вернуть потерянное время и впустую потраченные годы», что в данной ситуации казалось мрачной насмешкой[9].

В дальнейшем одежда Каспара была уничтожена под предлогом «ветхости», что вызвало гнев и досаду фон Фейербаха, пытавшегося по скудным следам восстановить происхождение найдёныша. Согласно иным сведениям, одежда юноши не была старой. Он был в неё переодет предполагаемым «опекуном» непосредственно перед первым появлением Каспара «на свет» после его длительного пребывания в темнице[3]. Судьба остальных предметов неизвестна, до настоящего времени они не сохранились.

Кроме того, при Каспаре был конверт, содержащий два письма. В углу конверта были видны три полустёртые буквы, которые можно было прочесть как G. I. R. либо как C. T. R. Письма были написаны с настоящими или искусственными орфографическими ошибками в простонародной, возможно, несколько нарочитой манере. Первое из них гласило[10]:

Баварская граница место не названо 1828 г.

Его Высокоблогородию капитану кавалерии!

Я Вам посылаю мальчика, который уверяет, что хочет служить своему Королю верой и правдой. 7 октября 1812 года мне его передали, а я сам бедный поденщик и своих детей десять душ, а мне и на себя не хватает, ещё и работы много. Его мать мне его отдала, чтобы я его воспитал, а где она есть, я не знаю и властям тут не стал сообщать, что мальчик у меня. Я сам себе подумал, что надо его вырастить как сына. Он у меня воспитан в христианской вере а с 1812 года я ему не позволял из дому сделать не шагу, так что никто не знает, где его держали, а сам он тоже не знает, ни что у меня за дом, ни где он есть, так что спрашивайте его, сколько хотите: он вам всё равно ничего не скажет. Читать и писать я его научил, и он теперь пишет прямо как я, не отличишь, а когда его спросишь, чего он для себя хочет, отвечает, что хочет быть кавалеристом как его отец, а ещё будь у него родители, а их нету, стал бы учёным. Ему только раз покажи, он всё сразу на лету и схватит.

Я с ним только добрался до ноймарской дороги, а оттуда он дальше топал сам, я ему сказал, что когда он станет солдатом, я сразу явлюсь и отведу его домой, а если нет, я бы из-за него попал в историю.

Превосходный Капитан, не мучьте вы его вопросами, он все равно не знает, где я есть, я его увез посреди ночи, и ему теперь дорогу домой ни за что не найти. Ваш покорный слуга, имя я вам своё не скажу, потому что не хочу, чтобы меня за это взгрели.

У него при себе нет ни гроша[комм. 2], потому что у меня у самого в кармане пусто, так что если не хотите его себе взять, можете выпустить ему кишки или вздёрнуть у себя над камином.

Приложенная к письму коротенькая записка, якобы от матери Каспара, гласила:

Ребенок крещён, его зовут Каспаром, вам же надо будет ему придумать фамилию. Ребенок вам отдаётся на воспитание. Его отец был кавалерист. Когда ему будет семнадцать, отправьте его в Нюрнберг, в Шестой полк лёгкой кавалерии, где служил его отец. Я же вас прошу его оставить у себя до семнадцати лет. Родился он тридцатого апреля в году 1812. Я простая бедная девчонка, мне кормить ребенка нечем, а его отец умер.

При том, что письмо было написано готическим шрифтом, а записка — простой латиницей, почерк в том и в другом случае был, похоже, одинаков[комм. 3].

Первые два месяца

Первую ночь Каспар провёл в тюремной камере в компании некоего бродяги, задержанного за пьяные бесчинства, чьё имя не сохранилось. Ему было поручено попробовать разговориться с соседом, однако тот вскоре убедился в полной бессмысленности подобных попыток и, назвав его «ослом»[комм. 4], удовлетворился тем, что вместе со своим съел и принесённый Каспару завтрак, — найдёныш по-прежнему отказывался от всего, кроме чёрного хлеба и чистой воды[комм. 5].

Каспаром заинтересовался надзиратель городской тюрьмы Андреас Хильтель. Пожалев юношу, он избавил его от не слишком приятного общества бродяги и перевёл в небольшую комнату по соседству с апартаментами, в которых проживала его собственная семья. В двери комнаты было проделано потайное отверстие, позволявшее Хильтелю незаметно наблюдать за ничего не подозревающим Каспаром. Поднаторевший в разоблачении всевозможных хитростей заключённых, тюремщик желал сам убедиться, что перед ним не лгун и не притворщик. В скором времени он отбросил всякие сомнения. Наедине с собой Каспар вёл себя точно так же, как в присутствии посторонних — днём сидел спиной к стене, вытянув ноги на полу и глядя перед собой в пустоту, ночью — крепко спал. Хильтель стал приглашать Каспара к себе, и тот в скором времени сдружился с его детьми — одиннадцатилетним Юлиусом и трёхлетней Маргарет — и даже стал садиться за один стол с семьёй, по-прежнему упорно отказываясь от любой еды, кроме привычной для себя. Также он стал постепенно делать успехи в языке, легко и быстро усваивая новые для себя слова, в то время как выступающая нижняя челюсть, придававшая ему поначалу сходство с обезьяной, мало-помалу встала на место[11].

Позднее Хильтель вспоминал:

Всё его поведение было, можно сказать, чистым зеркалом детской невинности; в нём не было никакой фальши; что было у него на сердце, то он и говорил, насколько ему позволяли возможности речи. Несомненное доказательство его невинности и неумудренности он дал также при случае, когда я и моя жена первый раз его одевали и мыли; его поведение при этом было, как у ребёнка, совершенно естественным и без всякого стеснения.

Hermann Pies. Kaspar Hauser — eine Dokumentation. — Ansbach, 1966. S. 24.

К этому тюремщик добавил, что Каспар был невероятно грязен, «словно бы не мылся с рождения», пыль и отмерший эпителий сходили с него пластами.

Примерно через две недели после появления Каспара в Нюрнберге о нём узнал доктор Даумер. Он пришёл в тюремный замок навестить найдёныша. Проникнувшись жалостью к юноше, который во многом ощущал себя потерянным среди праздных зевак, глазевших на него, Даумер твёрдо решил выхлопотать у городских властей разрешение взять найдёныша к себе, что ему удалось лишь 18 июля 1828 года[12].

Бургомистр Нюрнберга, Якоб Фридрих Биндер, услышал о странном найдёныше в тот же день или днём позже. Он попытался поговорить с юношей на допросе в городском магистрате, но, не добившись ничего нового («Каспар Хаузер, католик, хочет быть кавалеристом, как отец»), 28 мая 1828 года пригласил к нему доктора Проя, врача нюрнбергского городского суда, который должен был выяснить, больной это или обманщик. Вывод Проя был однозначен — речь идёт о единственном в своём роде, ещё не наблюдавшемся, особом случае. В своём заключении Прой делает вывод: «Этот человек не является ни сумасшедшим, ни тупоумным, но он явно был насильственно лишён всякого человеческого и общественного воспитания»[13].

В течение нескольких следующих дней Биндер продолжал посещать найдёныша порой в одиночку, порой с друзьями, старательно и терпеливо выспрашивая у него о прошлой жизни, семье и месте пребывания. В конечном итоге, к 7 июля 1828 года ему удалось закончить свою «прокламацию» и затем опубликовать её 14 июля того же года. Этот документ является, по сути дела, первым, в котором Каспар сам рассказывает о себе[13]. Кроме того, Биндер потребовал, чтобы ему предоставили оба письма, найденные при Каспаре, и после тщательного исследования объявил письмо «матери» фальшивкой. Для документа, написанного якобы 17 лет назад, бумага и чернила имели слишком свежий вид. Кроме того, почерк в обоих случаях был, по его мнению, одним и тем же, чернила использовались одинаковые. «Этот момент, — заключил Биндер, — вероломный и преступный их автор выпустил из вида»[14][комм. 6]). В скором времени Каспар стал знаменит. «Лесные дети» в это время были как раз модным и обсуждаемым феноменом, у всех на слуху ещё оставалась история Виктора, дикого мальчика из Аверона, умершего как раз в год появления Каспара. Новость распространилась мгновенно, дойдя до Нью-Йорка, Бостона и Филадельфии. Газеты перепечатывали репортажи друг у друга и наперебой гадали, кем может быть найдёныш на самом деле[15]. К Каспару началось подлинное паломничество, люди шли буквально толпами, чтобы увидеть новое чудо. Кто-то удовлетворялся тем, что просто смотрел или обсуждал его с приятелями, кто-то пытался объясниться (словами или жестами), подспудно обучая Каспара новым для него навыкам и обычаям, принятым в человеческом обществе[16].

Бургомистр Биндер, взявшийся опекать Хаузера, не препятствовал посещениям многочисленных посетителей в расчёте на то, что кто-нибудь из них узнает его или сообщит о нём какие-либо подробности. Более того, к юноше был приставлен сержант, в чьи обязанности входило водить молодого человека по многолюдным местам: они бывали на площадях, в парках, в пивных и т. д. Множество врачей, юристов и учёных предлагали свои услуги и знания в разгадке тайны Каспара Хаузера, — так взволновала всю страну его судьба. Содержался Хаузер за счёт нюрнбергского муниципалитета и всё это время считался его баловнем[7].

Возможно, из-за газетной шумихи или неким иным способом новость о найдёныше дошла до Пауля Иоганна Ансельма Риттера фон Фейербаха, главного судьи апелляционного суда Ансбаха[комм. 7], прославившегося тем, что он в законодательном порядке запретил в Баварии применение пыток. 15 июля, сразу после выхода из печати «Прокламации» Биндера, Фейербах направил бургомистру резкий протест, требуя немедленно изъять этот материал из печати, так как он может спугнуть преступника и заставить его принять меры, чтобы замести следы[комм. 8]. По его мнению, для выяснения всех обстоятельств дела требовалось провести правильное расследование и все материалы немедленно передать в суд более высокой инстанции. Нюрнберг ответил немедленно, извинившись за свою неосторожность. По заверениям Биндера, «Прокламацию» успели опубликовать только две местные газеты, и процесс был остановлен в самом начале[15]. Но, несмотря на все усилия, распространение сенсации остановить не удалось. В следующем году только в немецкоязычных газетах (Германского союза и Австрии) появилось 25 статей, посвящённых Каспару, всего же за первые три года из печати вышло около 70 книг и брошюр о «нюрнбергском найдёныше»[14].

11 июля фон Фейербах вместе с несколькими друзьями посетил Каспара. Он также пришёл к выводу, что тот не является ни сумасшедшим, ни обманщиком, но ребёнком, которому нужны семья и дом. Бесконечные толпы посетителей стимулировали интерес Каспара ко всему окружающему и постоянно доставляли ему новые сведения об окружающем мире, но в то же время подвергали его нервную систему серьёзному испытанию. Как заключил фон Фейербах, далее это продолжаться не может, и если Каспара не избавить от назойливого любопытства, он «погибнет от нервной лихорадки или превратится в слабоумного». Опасения эти вскоре сбылись — несколькими днями позднее Каспар опасно заболел, и лечивший его доктор Остерхаузен заключил, что речь идёт о нервной лихорадке, вызванной переизбытком новых впечатлений[17].

Физическое состояние

Судя по документам той эпохи, Каспар в момент своего первого появления был юношей около 1,5 м роста, пропорционально сложенным, широким в плечах. Зубы мудрости появились у него лишь три года спустя, что с уверенностью позволило определить его возраст как 16—17 лет. Мягкие волосы светло-каштанового цвета вились крупными кольцами, цвет лица был бледным, но это не придавало юноше болезненного вида. Кисти рук маленькие, изящные, мягкие и слабые, ступни, по всей видимости, не знавшие обуви, также были маленькими, подошва мягкой как у младенца, в момент его прихода в полицейский участок сплошь покрытая волдырями от тесной обуви. На обеих руках следы прививок от оспы, на правой возле локтя — след недавнего удара палкой[18].

Когда Каспар плакал, его лицо искажалось гримасой, когда был доволен, улыбался словно младенец. Большие голубые глаза были яркими и живыми, но вначале совершенно лишёнными выражения. Также, словно младенец, он почти не мог пользоваться руками, в обычном положении держа пальцы растопыренными в разные стороны, соединив большой палец с указательным в кольцо. При необходимости взять какой-нибудь предмет он действовал всей рукой. Что касается ходьбы, то двигался он с огромным трудом, покачиваясь и сразу же делая следующий шаг, чтобы избежать падения. Малейшее препятствие немедленно заставляло его спотыкаться и падать. Подниматься и спускаться по лестнице он долгое время не мог без посторонней помощи[19]. Во время медицинского осмотра Каспар неожиданно от слабости уселся на пол, вытянув ноги, оставаясь в таком положении до конца, находясь в апатичном состоянии, безучастный к вопросам и к угрозам.

Доктор Прой в своём врачебном заключении опирается на объективные данные. Здесь следует упомянуть существенный феномен, связанный с коленями. Прой описывает его так: «Оба колена имеют своеобразное строение. Головки суставов голени и бедра сильно отступают назад, в то время как в передней своей части сильно искривлены, и заметно опускаются вместе с коленной чашечкой; поэтому, когда Хаузер садится на плоскую поверхность, его ноги лежат так, что через подколенную ямку едва ли можно просунуть лист бумаги, в то время как у других людей легко проходит сжатый кулак. Это наблюдение особенно важно потому, что оно подтверждает дальнейшие рассказы Каспара Хаузера о его заключении. Кроме того, можно таким способом ещё раз определить момент его заключения в нижеописанную клетку, в которой он мог только сидеть. Ясно, что только у маленького ребёнка, кости которого ещё гибкие, может быть вызвано многолетним сидением такое неправильное строение»[20].

Желудок Каспара не был приспособлен к иной пище и питью, чем вода и чёрный хлеб, запах любой другой пищи (за исключением запаха укропа, тмина и аниса) вызывал у него отвращение. Попытка подмешать к воде пару капель вина или кофе кончалась тем, что у Каспара начиналась рвота, на теле выступал обильный пот, и ещё какое-то время он мучился головной болью. Попытка однажды поднести ему спирта под видом воды кончилась тем, что от одного запаха найдёныш потерял сознание и пробил бы головой стеклянную дверь, не подхвати его на руки один из свидетелей происшествия[21]. Молоко, кипячёное или сырое, равно вызывало у него тяжёлое расстройство пищеварения. Однажды к хлебу добавили крохотный кусочек мяса, но Каспар немедленно определил его по запаху и есть отказался. Когда же его вынудили это сделать, он тяжело заболел[22]. Такое же отвращение вызывал у него запах розы, резкий звук мог привести к конвульсиям, яркий свет слепил и заставлял моргать. Время от времени найдёныш имел обыкновение застывать, глядя в пустоту, и не реагировал ни на какие внешние раздражители.

Все медицинские наблюдения Прой ещё раз обобщил в более позднем подробном врачебном заключении. Он приходит к выводу, что «Каспар Хаузер действительно с раннего детства был удалён из человеческого общества и помещён в такое место, куда не проникал дневной свет, и в этом состоянии он оставался до того момента, когда однажды, словно с небес, появился среди нас. И этим анатомически-физиологически доказано, что Каспар Хаузер не обманщик»[20].

Фон Фейербах, впервые увидевший Каспара 11 июля 1828 года, вспоминал, что лицо у юноши было асимметричным, левая сторона казалась сведённой судорогой и часто дёргалась от тика, причём этот же тик распространялся на всю левую половину тела. В особенности конвульсивным движениям была подвержена левая рука. В дальнейшем, впрочем, эта особенность также исчезла без следа[23].

Необычная судьба Каспара Хаузера, установленная изысканиями Биндера и закреплённая авторитетным заключением Проя, стала источником всевозможных предположений: строились гипотезы о том, что Каспар мог родиться в результате незаконной связи, что он сын духовного лица или знатной дамы; считали его жертвой какой-нибудь интриги из-за наследства[24].

Уровень психического развития

Разум Каспара действительно представлял собой tabula rasa. Как новорождённый, Хаузер видел вокруг себя лишь мельтешение цветовых пятен и форм. Всех людей без различия пола и возраста найдёныш именовал «Bua» (то есть «мальчик»), различая их по одежде, причём явное предпочтение отдавал ярким женским платьям, и как-то раз даже пожалел, что сам не родился девочкой. Вся остальная живность — как животные, так и птицы — была для него «лошадками» (Ross). Приязнь у него вызывали «лошадки» белого цвета, чёрных он попросту боялся, и когда однажды случилось, что чёрная курица направилась в его сторону, он с криком попытался от неё убежать[22]. Если верить позднейшим наблюдениям фон Фейербаха, больше всего Каспару нравился красный цвет, следом за ним шёл жёлтый (в особенности золотистый, блестящий), к белому он был равнодушен, зелёный и чёрный приводили его в ужас. Увидев однажды яблоню с красными плодами, он пожалел, что листья также не окрашены в красный цвет. Рассматривать пейзажи ему более всего нравилось через красное стекло[25].

Вообще его привлекало всё яркое. Увидев впервые огонёк свечи, найдёныш попытался схватить его пальцами, но обжёгся и заплакал. При виде первого снега он выскочил во двор и с детской непосредственностью принялся хватать снежинки, но вскоре вернулся с красными замёрзшими руками, крича, что «белое кусается»[26].

В первый раз увидев своё отражение в зеркале, он попытался схватить руками своего «двойника». В другой раз, когда с целью напугать на него направили остриё сабли, Каспар остался на месте, с любопытством рассматривая незнакомый предмет[27].

В первые дни, подавленный количеством новых впечатлений, он не реагировал на бой башенных часов и колокольный звон, затем, наконец, обратил на это внимание и долгое время с интересом слушал. Когда однажды мимо окна прошла с песнями и музыкой свадебная процессия, Каспар жадно смотрел и слушал, и даже когда последние звуки замерли вдалеке, продолжал ждать. Однако, едва ему решили показать военный парад, мальчик забился в конвульсиях[28]. Когда ему дали перо и бумагу, он принялся сосредоточенно покрывать страницу буквами и слогами, как это делают дети, осваивающие письмо. Одна из таких страниц сплошь была исписана словами «Каспар Хаузер», которые он, вероятно, ещё сам плохо понимал.

Изо дня в день Каспара приводили в полицейский комиссариат, во-первых, чтобы изучить получше, а во-вторых, чтобы он сам постепенно привыкал к обществу людей. В скором времени полицейские привыкли к найдёнышу и даже баловали его, даря яркие ленточки или монетки, отчего он приходил в восторг, повторяя «лошадка, лошадка», и пытаясь донести до них что-то на своём бедном языке. В конце концов один из солдат эксперимента ради принёс ему игрушечную деревянную лошадь. Успех превзошёл все ожидания — Каспар обрадовался ей, «словно старому другу, чьего возвращения долго ждал», и вплоть до того, как пришло время уходить, не расставался с лошадкой, украшая ей шею монетками, ленточками и всем, что успел за это время получить от полицейских. Найдёныш горько плакал, когда пришло время идти к себе; унести игрушку с собой у него попросту не доставало сил[29].

Вернувшись на следующий день, он уже не обращал внимания ни на что более, кроме своей игрушки и сидел возле печи, возя игрушку по полу туда и сюда, украшая обрывками бумаги, ленточками и всем, что попадало под руку. Догадавшись о его желании взять лошадку с собой, полицейские отнесли её в комнату Каспара, где она заняла своё место подле кровати, так что найдёныш мог видеть её постоянно и играть целыми днями. В скором времени его деревянное стадо увеличилось до пяти лошадок, с которыми он стал буквально неразлучен[29]. С тех пор, принимаясь за еду или за питьё, он тут же отделял часть для своих лошадок, поднося к деревянным мордам хлеб и воду. Попытки объяснить ему, что деревянные лошади есть не умеют, ни к чему не привели. Каспар упорно держался противоположного мнения, указывая на крошки, прилипшие к их мордам. Однажды деревянная игрушка упала и прищемила ему палец, после чего Каспар разразился криком, что «лошадка кусается».

Свою заботу он распространил и на живую лошадь, принадлежащую тюремщику, и попытался поднести ей воды. К его величайшему удивлению, губы животного задвигались, что найдёныш истолковал как отвращение. Тюремщик поспешил ему объяснить, что «эта лошадка не любит пить», после чего Каспар немедленно прекратил свои попытки[30]. В другой раз одна из лошадок, которую он тащил за собой за повод, провалилась задними ногами в трещину в полу, в то время как передние оказались высоко в воздухе. Каспар пришёл от этого в полный восторг и не раз повторял своё представление перед зрителями, пока тюремщик не запретил ему это делать, чему найдёныш со слезами, но всё же подчинился[30]. Вообще, он отличался на редкость мягким и незлобливым характером, чем быстро вызвал всеобщую любовь. Его повиновение вышестоящим было абсолютным, в том, что касается поступков, он ни на йоту не отступал от того, что сказал «господин бургомистр», «господин Даумер» или «господин надзиратель», в то время как в речах по-прежнему считал себя совершенно свободным. На вопрос фон Фейербаха, почему он поступает именно таким образом, Каспар дал ответ, что этому научил его «человек, который с ним был всегда».

Что касается религиозных понятий, то они были ему совершенно чужды, все попытки нескольких пасторов внушить ему понятия о христианстве и о Христе разбивались словно бы о глухую стену. Каспар молча смотрел на говорящих, явно не понимая ни слова[31]. В деньгах он совершенно не разбирался, предпочитая лишь новые и блестящие монетки стёртым и старым, не имея представления об их покупательной способности.

Впрочем, период детских игр продолжался сравнительно недолго, и новой страстью Каспара стали рисунки и гравюры, которыми он украшал стены своей комнаты[32]. Со временем он и сам оказался способным художником, и эта страсть к рисованию, вероятно, стала причиной его гибели. Ансельм фон Фейербах, посетивший его 11 июля в сопровождении «полковника фон Д., двух дам и двух детей», констатировал, что несмотря на то, что в комнате Каспара громоздились сотни оловянных солдатиков, игрушечных собачек и деревянных лошадок, принесённых сердобольными горожанами, игры уже перестали его занимать. Фон Фейербах отметил лишь особую аккуратность, с которой юноша складывал и сортировал свои вещи, вновь и вновь располагая их в строгом порядке[комм. 9]. Зато со всей страстью он предался рисованию, упорно добиваясь сходства рисунка с изображаемым объектом и детских набросков в технике «палка-палка-огуречик» с реальным человеком, в чём также вскоре преуспел[33].

Следует также заметить, что, по словам самого Каспара, он вначале не умел отличать объёмные предметы от нарисованных. Так, изображённый на бумаге круг и реально существующий шар для него были одним и тем же, пирамидка и нарисованный треугольник не отличались друг от друга. Лишь позднее, в процессе игры он научился соразмерять зрительные и тактильные впечатления между собой. Размер предмета, определяемый зрительно, также часто вводил его в заблуждение, монетка, поднесённая к глазу, казалась равной по величине дому, который собой закрывала. Также он не умел зрительно определять расстояние до предмета; словно младенец, Каспар пытался схватить башенные часы, по виду вполне досягаемые[34].

Речь его была в то время ещё набором отдельных мало связанных между собой слов. Никакого понятия о грамматике у найдёныша не наблюдалось — склонения и спряжения, впрочем, как и немецкие вспомогательные глаголы, отсутствовали напрочь, словно иностранец Каспар выражался в манере «я говорить, вы понимать». Также обращаться к нему на «ты» было совершенно бессмысленно, он реагировал лишь на имя «Каспар» и сам о себе говорил исключительно в третьем лице. Что касается семантики, то и здесь его понятия были весьма расплывчаты, одно и то же слово могло обозначать целый круг понятий. Так, любой большой или объёмный предмет именовался в его речи «горой»; имея в виду объёмный живот некоего визитёра, Каспар назвал его «человеком с большой горой». Дама с длинной шалью на плечах именовалась на его языке «дамой с красивым хвостом»[35]. Однако говорил он без видимого усилия, не заикался и не выискивал слова, хотя их запас всё ещё оставался достаточно бедным.

Память у найдёныша была невероятно цепкой, одного раза ему хватало, чтобы запомнить внешность каждого визитёра и позднее без запинки назвать его по имени. Если у нескольких посетителей фамилии совпадали, он различал их по именам или какому-нибудь внешнему признаку. Однажды эксперимента ради доктор Оберштайн принёс ему букет цветов, назвав каждый цветок по имени, после чего Каспару уже не составляло труда узнавать цветы и правильно их определять. Ж. Ленотр сообщает мнение некоего безымянного профессора (Даумера?) об имевшихся якобы экстрасенсорных, или, в терминах науки XIX века, магнетических способностях Каспара Хаузера — «магнетический» субъект необычайной силы[36]. Каспар будто бы мог находить спрятанные золото и алмазы. В числе других необъяснимых особенностей поведения Хаузера данный автор называл следующее: беря за столом в руки серебряную ложку, Каспар не мог ей пользоваться, так как рука его начинала непроизвольно дрожать, так что он вынужден был прерывать еду и менять ложку на стальную. Необъяснимая судорога время от времени сводила его губы при питье из стакана, в эти минуты он чувствовал вокруг рта холод и онемение. Иногда с ним случались галлюцинации, выражавшиеся в том, что, по его словам, его навещали неизвестные личности, с которыми Каспар Хаузер вступал в диалог, при этом сам он затруднялся отличить воображаемое и действительное.

Количество новых впечатлений подавляло Каспара. Он признался посетившему его фон Фейербаху, что хотел бы снова оказаться в своей подземной каморке, где у него «никогда не болела голова». На замечание фон Фейербаха, что «человек, который с ним был» — преступник и достоин тюрьмы, он тут же возразил, что этот человек не сделал ему ничего плохого, при том что лишил сведений о внешнем мире. Наказывать, по мнению Каспара, следовало того, кто распорядился поместить его в каморку, сам же тюремщик ни в чём не виноват[26]. В то же время психиатр Карл Леонгард удивлялся, что ребёнок вообще мог выжить в условиях, описанных Хаузером, а тем более не превратиться в клинического идиота[37].

Воспоминания о прошлом

Как было уже сказано, бургомистр Биндер изо всех сил пытался выяснить у юноши, где он жил ранее и как провёл детство и юность. В один из дней полицейские даже проделали небольшой эксперимент. Логично предположив, что при своём слабом физическом развитии Каспар не мог далеко уйти, они возили его по улицам города, надеясь, что он узнает свой дом. Однако эксперимент ничего не дал.

Биндер, впрочем, не отчаивался. С помощью слов, жестов, догадок, когда приходилось буквально додумывать обрывки слов, которыми Каспар изъяснялся на тот момент, он по крупицам «вытаскивал» из Каспара сведения. Его усилия в конце концов позволили составить так называемую «Прокламацию Биндера», ставшую затем основой дальнейшего поиска. Ансельм фон Фейербах справедливо усомнился в достоверности этого рассказа и посчитал, что он мог быть домыслен или попросту внушён Каспару самим Биндером. Однако в общих чертах он, видимо, соответствовал действительности, так как гораздо позднее Каспар, уже научившись достаточно чётко выражать свои мысли, в целом подтвердил сказанное[38].

Коротко говоря, прокламация Биндера сводилась к следующему. Сколько Каспар помнил себя, он постоянно находился в крохотной каморке, в которой нельзя было ни встать, ни лечь во весь рост. Целыми днями он сидел, прислонившись спиной к стене, или ползал по полу. В каморке было два окна, забитые досками так, что внутрь почти не проникал свет, и потому внутри стояли будто бы вечные сумерки. Кроме того, в каморке была печь, которую топили снаружи, и дверь, постоянно запертая, которую опять же снаружи только и можно было открыть. В полу была проделана дырка, внутри её находилось нечто вроде ночного горшка, куда предполагалось справлять нужду[39].

Когда темнело окончательно, Каспар устраивался спать, также в полусидячем положении. Когда светало, просыпался и обнаруживал рядом с собой кусок чёрного хлеба и кружку воды, ночной горшок был кем-то опорожнён. Если хлеба хватало постоянно, то утолить жажду получалось не всегда. Порой вода имела «дурной вкус», и, выпив её, Каспар засыпал. Когда он просыпался, ногти его были подстрижены, одежда (состоявшая всегда из рубахи и коротких штанишек) менялась[комм. 10]. Компанию в этом подземелье составляли ему две деревянные лошадки и деревянная собачка, вырезанные из светлого дерева, которых Каспар день напролёт возил по полу в разных направлениях и украшал обрывками бумаги. В записях Биндера содержится намёк на то, что Каспар говорил со своими игрушками. Другое дело, что словарь его был крайне бедным и не превышал 50 слов. О существовании внешнего мира и каких-либо живых существ Каспар не имел ни малейшего представления. В каморке царила полная тишина, туда не доносилось ни пения птиц, ни людских голосов[40].

Ж. Ленотр (фр.)[комм. 11], описывая каморку Хаузера, дополняет, что она представляла собой довольно узкое, вытянутое в длину помещение с земляным полом и дощатым потолком, щели которого днём незначительно пропускали свет. Она напоминала подземелье, а мальчик постоянно находился на грязной земле, одетый лишь в рубашку и панталоны на лямках. Вся обстановка состояла из соломенного тюфяка и изразцовой печки в виде пчелиного улья. Однажды «человек, который всегда с ним был», вошёл к нему босиком, низко нагнувшись, чтобы пройти под потолком, положил к нему на колени доску, рядом положил молитвенники и, пристроив сверху кусок бумаги, принялся, стоя сзади, водить по бумаге рукой Каспара с зажатым в ней пером. Мальчик был в восторге от этой новой игры, не понимая, что получается в результате[40].

«Чёрный человек» объяснил мальчику, что каждую ночь он приносит ему хлеб и воду, а сейчас тот должен научиться читать и писать. С тех пор каждые пять дней его наставник приходил к нему с уроками. Каспар прилежно учился и был сообразительным, но учитель был строг и нередко бил его палкой по правой руке за малейшие провинности. Каспар не имел представления, сколько времени пробыл он в своей каморке, но незадолго до того, как оказался в Нюрнберге, «человек, который с ним всегда был», довольно сильно ударил его по рукам палкой в наказание за слишком шумную игру, после чего мальчик стал вести себя осторожней[комм. 12].

Однажды ночью наставник Каспара грубыми движениями разбудил юношу, взвалил его на спину и вынес наружу, после чего, по словам Каспара, «стало совсем темно» — иными словами, мальчик потерял сознание. Он не знал, сколько времени прошло после того, как неизвестный поднялся с ним вверх по холму или по лестнице, но затем его накормили, неизвестный поставил его на ноги, и обхватив сзади руками, стал учить ходить. Таким образом, кое-как переступая, Каспар продвигался вперёд. Неизвестный раз за разом повторял фразу о кавалеристе, пока мальчик не запомнил её наизусть, не понимая что она значит. Каждая попытка поднять голову пресекалась окриком и приказом смотреть себе под ноги. Несколько раз, когда он уставал, его клали на землю вниз лицом, потом снова поднимали, и путь продолжался. Так они шли вдвоём два дня и две ночи. Несмотря на проливные дожди, они не останавливались на отдых в постоялых дворах, не разговаривали с встречными крестьянами, спали на голой и грязной от дождя земле. На третий день неизвестный переодел Каспара в чистую одежду, надел на него ботинки, после чего идти стало куда больнее, и, показав на ряды домов вдали, назвал их «большой деревней», научив, что спрашивать и как искать дорогу к Новым Воротам, сунул ему в руки конверт, исчезнув уже навсегда[41].

Анализируя этот рассказ, Ансельм фон Фейербах заметил, что нечего удивляться потрясению, испытанному ребёнком, когда на него вдруг навалились звуки и краски внешнего мира. Вполне возможно даже, что Каспара везли в телеге в то время как он был в бессознательном состоянии, или в его питьё вновь подмешали опий, таким образом, определить, сколько времени продолжался путь, оказалось невозможным. Фейербах заметил также, что момент появления был выбран исключительно удачно — на Троицын день обитатели Нюрнберга имели обыкновение отправляться прочь из города, и шанс появиться незамеченными был очень велик. Сам Биндер полагал, что неизвестный, доставивший Каспара в Нюрнберг, хорошо знал город и окрестности и, вполне вероятно, в прошлом служил в городском гарнизоне или в одном из квартировавших здесь полков[42].

1828—1830 годы

Наблюдения Даумера

18 июля 1828 года Каспар окончательно перебрался в дом к профессору Георгу Даумеру. Даумер был лишь на 12 лет старше своего подопечного. Молодой, неженатый мужчина, он жил с матерью и сестрой. Даумер был учеником Ф. В. Шеллинга и Г. В. Ф. Гегеля и позднее стал для последнего гувернёром при его малолетних детях. Ранее Даумер преподавал в гимназии Св. Эгидия в Нюрнберге, но быстро ухудшающееся зрение заставило его в возрасте 28 лет покинуть этот пост. Современники характеризовали его как «чудака», но в то же время это был широко образованный человек, гуманист, поэт и философ, знаток гомеопатии и основатель (в 1840 году) общества по борьбе с жестокостью в отношении животных. Для того, чтобы Каспар не утомлялся, его учителю было приказано не пускать к нему праздных посетителей, в то время как полиция должна была наблюдать за соблюдением порядка вне дома[43].

Каспар жил в доме Даумера до октября 1829 года, и Даумер в течение всего времени вёл дневник, в котором тщательно отмечал события из жизни своего подопечного и его успехи в овладении науками и приспособлении к человеческому обществу. Этот дневник, долгое время считавшийся утраченным, в середине XX века был обнаружен Джеффри Мэссоном и опубликован на немецком языке[13].

В это время найдёныш был впервые по-настоящему счастлив. У него появилась собственная комната и настоящая постель — роскошь до сей поры ему неизвестная. Позднее Каспар уверял, что, лёжа в этой постели, он стал видеть сны (хотя первое время не умел отличать сон от яви и рассказывал о приснившемся как о реально произошедшем событии)[комм. 13]. Здесь его обучили читать, писать, рисовать и даже играть на клавесине. Умственное развитие Каспара в то время прогрессировало со скоростью, удивлявшей даже его учителя — уже к концу августа он научился говорить и писать (хотя и с орфографическими ошибками), связно выражать свои мысли, заинтересовался собственным прошлым и своей потерянной семьёй[43].

Первое время Каспар, по наблюдениям Даумера, не отличал друг от друга даже людей и животных. Он отчитывал лошадей и быков за то, что они оставляют навоз на улице, пытался учить кошку есть лапами вместо того, чтобы тыкаться мордой в миску; серого же котика, по его мнению, следовало отмыть добела. Что касается растений, то они, по мнению Каспара, были воткнуты в землю и обвешаны листьями, подобно тому как рождественскую ёлку обвешивают игрушками. Ударить дерево значило причинить ему боль. Неживые предметы обладали, по его мнению, чувствами и желаниями. Увидев однажды распятие, Каспар в слезах стал просить «не мучить этого беднягу», но объяснить ему, что он видит перед собой лишь изображение, было непросто. Однако через некоторое время он научился этому, а также стал понимать и ценить юмор и вместе с остальными смеяться над шутками[44]. Мать и сестра Георга Даумера привязались к найдёнышу. Здесь он нашёл для себя семью, которой доселе не имел. Кроме того, он привык к многочисленным визитам друзей Даумеров. Так, их постоянно навещали фон Фейербах, барон фон Тухер и другие. Все пять чувств у найдёныша были невероятно обострены. В церковном дворе он чувствовал трупный запах, легко читал в сумерках и различал на небе созвездия, невидимые для прочих невооружённым глазом, в темноте мог отличить цвета предметов, слышал малейший звук, ощущал кожей движение воздуха (к нему невозможно было подкрасться сзади, оставшись незамеченным), а также различал на ощупь металлы и называл их. Интересны были опыты с магнитом. Когда его подносили к Каспару со стороны северного полюса, тот уверял, будто магнит всасывает воздух и тянет его к себе, южный же полюс, наоборот, «дул ему в лицо». Опыты повторялись неоднократно, причём специально обставлялись так, чтобы Каспар не мог видеть, какой из полюсов был к нему направлен, но результат не изменялся. Постепенно с накоплением информации эти странные способности терялись, но в бытность Каспара у доктора Даумера ещё проявлялись в полную силу[45][комм. 14].

По свидетельству Даумера, Каспар в то время отличался, как было уже сказано, остротой всех чувств и детской непосредственностью. Его отзывы об окружающем мире позволили Даумеру сделать интересные наблюдения о природе человеческого восприятия. Например, Каспару поначалу было трудно распознавать удалённость и величину предметов; он был убеждён, что все предметы в мире (земля, деревья, трава) сделаны людьми; у него не было никаких представлений о трансцендентном и т. п.[46]

Особой заботой для приёмной семьи Каспара было приучить его к еде, более подходящей для растущего организма, чем хлеб и вода. Поначалу ему специально стали варить овощные супы на воде, постепенно увеличивая количество овощей, что он сам воспринимал как улучшение вкуса, удивляясь, почему это происходит. Вместе с хлебом он приучался есть выпечку, сухие овощи, затем в суп стали добавлять несколько капель мясного бульона, а к хлебу прилагать кусочки разваренного мяса. Это разнообразие скоро дало свой результат. Каспар начал расти, прибавив за год 5 см[46].

Доктор Даумер выучил его играть в шахматы, чему Каспар позднее предавался со страстью, и постепенно прививал любовь к природе — вместе с ним Каспар стал работать в саду, выполняя несложные задания. Он был крайне любознателен и всё запоминал, однако всё это ослабевало по мере того, как расширялся круг его познаний[47].

В сентябре 1828 года Каспар засел за свою биографию. Неизвестно, была ли подобная мысль подсказана ему Биндером, Даумером, или это было собственное побуждение, однако результат мало чем отличался от «прокламации» Биндера, за исключением того, что в нём появилось больше подробностей. Кроме того, в это же время Каспар начал вести дневник, в котором скрупулёзно отмечал произошедшие с ним события[48].

Первое покушение. Чёрный человек

Внешне жизнь Каспара Хаузера в доме профессора Даумера протекала вполне благополучно. Прошло пятнадцать месяцев его пребывания там. К этому времени молодой человек научился вполне сносно изъясняться, был скромен, имел хорошие манеры, приятную наружность, был чрезвычайно популярен благодаря своей биографии, имел абсолютный успех у баварских красавиц, а прежние скептики начали менять своё мнение о нём в лучшую сторону[36]. Вероятно, заговорщиков (если они, конечно же, существовали) не на шутку всё это, и, в первую очередь, известие о загадочном «мемуаре», которое быстро стало распространяться по городу, встревожило. Следует отметить, что Каспар с его обострённым ощущением опасности стал вдруг бояться прогулок и однажды, вернувшись с конного выезда, заметил, что за живой изгородью «словно бы кто-то сидел»[49].

17 октября 1829 года, в субботу, Даумер отправился на свою обычную утреннюю прогулку, в то время как его мать и сестра были заняты уборкой. Каспар отправился в уборную, и там услышал тихое звяканье дверного колокольчика, словно бы придержанного рукой, затем увидел скользнувшую по двору тень. Он услышал крадущиеся шаги, которые затихли у двери в коридор. Каспар высунул голову в маленькое окно, выходившее на лестницу, и увидел человека, приникшего к стене и кого-то подстерегавшего. Как он вспоминал позднее, убийца имел на себе щегольской чёрный костюм, тёмные панталоны, кожаные чёрные (по другой версии, жёлтые[50]) перчатки, начищенные чёрные изящные башмаки и чёрную же круглую шляпу. Лицо его было замотано чёрным шарфом. В руках «чёрный человек» сжимал нечто похожее на широкий нож мясника.

В этот момент он почувствовал сильный удар в голову, и, падая, отчётливо услышал: «Ты должен умереть раньше, чем успеешь покинуть Нюрнберг!» Каспар будто бы узнал этот голос[50][комм. 15]. Потеряв сознание и некоторое время спустя очнувшись, юноша понял, что лежит на полу, а лицо у него залито кровью. Он кое-как добрался до дома и, плохо понимая, что он делает, вместо верхнего этажа, где можно было рассчитывать на помощь, спустился в подвал. Позднее фрау Даумер, удивляясь, что Каспар не является к обеду, нашла его там по пятнам крови на ступеньках[51]. На лбу у него зияла широкая рана размером с палец, оказавшаяся, впрочем, неопасной. В бреду он бормотал нечто невнятное: «Чёрный… чёрный человек… как трубочист… заточён в погреб…»[50]

Нашлись и другие свидетели, видевшие убийцу. Маленькая девочка, разносившая молоко по домам, позднее рассказывала, будто видела «человека с чёрным лицом», который крался к уборной, сжимая в руках тесак. Перепугавшись, девочка бросилась домой. Соседка Даумеров, жившая через улицу, уверяла, будто видела двоих мужчин, которые тогда же, 17 октября вышли из ворот дома Даумеров между 11 и 12 часами утра. Ещё одна свидетельница показала, что крупный мужчина лет сорока, широкоплечий и смуглый, одетый в чёрное, мыл руки в пожарном ведре, стоявшем рядом со зданием больницы по соседству. Заметив, что на него смотрят, смуглолицый сделал вид, что просто разглядывает ведро[52].

Человек, похожий на него по описанию (но уже в белых перчатках), днём позже остановил ещё одну свидетельницу и стал расспрашивать её, закрыты ли ворота, требуется ли проверка личности при въезде в город, и были ли приняты какие-либо меры после покушения на Каспара. Получив отрицательный ответ, он удовлетворился этим и ушёл прочь. Несмотря на тщательные поиски, убийцу (или убийц) найти не удалось[53].

Позднее, 15 июня 1831 года, Каспар, гостя у фон Фейербаха, рассказал об одном странном инциденте. Если верить его воспоминаниям, то однажды, когда он остался один, в дом вошли двое неизвестных мужчин. Один «весьма злобного вида», с усами и короткой бородой, стал расспрашивать Каспара, что он пишет. Каспар ответил, что речь идёт об автобиографии. Второй немедленно взял листы и принялся читать, в то время как чернобородый продолжал расспрашивать Каспара о его жизни. В особенности неизвестного интересовало, часто ли Каспар ходит на прогулки, посещает ли школу и чему учится. Каспар не скрывал, что выходит из дому редко, так как чувствует боль в ногах, ответил и на остальные вопросы. Загадочные визитёры, закончив расспрашивать и читать, направились к дверям и спросили о небольшом строении, отдельно стоявшем во дворе. Каспар ответил им, что это уборная, затем ответил ещё на несколько вопросов. Когда же мальчик поинтересовался, откуда прибыли эти двое, то получил ответ, что они прибыли издалека и название места ему ничего не скажет, после чего ушли[комм. 16][49].

По горячим следам были предприняты меры к поимке преступников, собраны и допрошены все трубочисты города. Назначено судебное расследование, материалы допроса нескольких сотен свидетелей составили по разным оценкам 8 или 9 томов уголовного дела. Следствие велось достаточно энергично, руководил им непосредственно министр юстиции Баварии. Король баварский Людвиг I в специальном указе объявил о крупном денежном вознаграждении тому, кто сможет пролить свет на таинственное преступление, но все эти усилия оказались тщетными, злоумышленники не были найдены[50].

В доме Иоганна Бибербаха. Случай с пистолетом.

Какое-то время после покушения Каспар метался в лихорадке, но сумел выжить и даже по памяти нарисовать орудие убийства. Бургомистр Биндер, понимая, какой опасности подвергается найдёныш, приказал днём и ночью дежурить подле него двум полицейским. Отныне доступ к Хаузеру рядовых обывателей был ограничен, приезжим и иностранцам попасть к нему было практически невозможно, исключение делалось для представителей знати, но и в этом случае попасть к нему можно было лишь в сопровождении члена магистрата или офицера полиции. Однако небольшой дом Даумера не мог вместить такое количество людей, да и сам хозяин не отличался крепким здоровьем. Поэтому Каспара было решено перевести в дом муниципального главы Иоганна Бибербаха, находившийся в центре города и потому бывший на виду[50].

Барон фон Тухер в письме фон Фейербаху резко высказался против подобного выбора. Бибербах, человек сам по себе неплохой, был прежде всего коммерсантом, совершенно не годившимся на роль воспитателя. Его жена, весьма нервная и истеричная особа, на попечении которой оказался Каспар, также действовала на него угнетающе. Попытки фрау Бибербах сделать из найдёныша для себя приятного собеседника, призванного скрашивать ей жизнь, потерпели полное фиаско — мальчик оказался замкнутым и не расположенным к разговорам. Более того, будучи недоволен чем-либо, он не стеснялся высказывать это вслух, после чего фрау Бибербах принялась мстить ему, шпионя и донося мужу о малейших его провинностях, в глаза называя найдёныша лжецом и тупицей[54].

Каспара также попытались отправить учиться в гимназию, в один из старших классов, соответственно его возрасту. Это начинание закончилось полным провалом — основными предметами в гимназии были римская история и латынь, ничуть не привлекавшие Каспара, который, по его собственным словам, не собирался становиться священником. Жёсткая дисциплина, принятая в гимназии, угнетала его, общество одногодков, которым он казался слишком инфантильным и наивным, — отталкивало[17].

В марте 1830 года Каспара посетил лейтенант фон Пирх, и следом за ним известный в то время берлинский комик Сафир. Обоих привлекли высказывавшиеся в газетах догадки, что Каспар, быть может, был родом из Венгрии и поначалу плохо понимал немецкий, так как этот язык не был для него родным. Эксперимент неожиданно увенчался успехом, и оба уехали убеждённые в том, что Каспар в детстве слышал, хотя и забыл, венгерские слова и выражения, которые нянька употребляла бы, разговаривая с маленьким мальчиком. Однако на самого Каспара эти опыты произвели столь угнетающее впечатление, что их пришлось прервать из опасений за его здоровье[34].

Однажды с Каспаром случился более чем странный инцидент. Поднявшись на табуретку, чтобы достать с полки книгу, он потерял равновесие и, чтобы не упасть, схватился за выступ стенной панели. Однако вместо этого у него в руках оказался заряженный пистолет, висевший тут же на гвозде, и по неосторожности Каспар выстрелил в себя. Пуля оцарапала ему лоб, и вбежавшие немедленно в комнату полицейские обнаружили Каспара на полу без сознания с залитым кровью лицом[54]. Происшествие это наделало много шума, причём мнения нюрнбержцев разделились. Если одни видели в этом новую попытку убить найдёныша, то другие с такой же уверенностью утверждали, что он выстрелил в себя сам, желая, таким образом, подогреть ажиотаж вокруг своей персоны[комм. 17][54].

В доме фон Тухера. Лорд Стенхоуп

Понимая, что мальчика тяготит дальнейшее пребывание в доме Бибербахов, друзья Каспара выхлопотали у городского совета разрешение временно поселить найдёныша в доме барона фон Тухера — одного из знатнейших жителей Нюрнберга. Фон Тухер, в то время ещё остававшийся холостяком, жил вместе с матерью. Она была женщиной педантичной и строгой, однако приняла своего нового жильца весьма приветливо. В это же время Каспар впервые встретился с лордом Стенхоупом[en], английским аристократом, которому сторонники версии королевского происхождения найдёныша отводят роль главного злодея[55].

Филипп-Генри, четвёртый граф Стенхоуп, племянник Уильяма Питта-младшего и единокровный брат авантюристки Эстер Стенхоуп, был женат, имел детей и заседал в палате лордов вместе со своим дядей. Тем не менее, репутация у него была далеко не лучшая. Молодой лорд, постоянно ездивший по Европе и показывавшийся в Англии лишь на короткое время, шокировал всю страну, подав в суд на собственного отца. Также неясно, откуда он брал деньги, которые щедро тратил[56]. Позднее оказалось, что лорд был связан с некоей миссией, призванной распространять христианство в языческих землях, но, как выяснилось, пользовался немалыми пожертвованиями прихожан. По утверждению Элизабет Эванс, лорд Стенхоуп прежде всего заехал в Карлсруэ, где имел тайный разговор с герцогом и его людьми, затем с помпой появился в Нюрнберге. Точная его цель оставалась неясной, однако известно, что он отдал своему банкиру приказ выяснить всё, что можно, о Каспаре Хаузере. Делалось это втайне, внешне интереса к найдёнышу лорд не проявлял[57].

Год спустя, 31 мая 1831 года, он вновь появился в Нюрнберге, на сей раз не скрывая своей цели «усыновить Каспара и забрать его с собой в свой замок в Кенте»[комм. 18]. Ловкому англичанину ничего не стоило втереться в доверие к мальчику и вскружить тому голову рассказами о «высоком положении», которое у него отобрали, при том, что справедливость должна быть обязательно восстановлена. Каспар легко поддался на лесть, и их стали постоянно видеть вместе, держащими друг друга за руки, причём лорд прилюдно обнимал и целовал мальчика, возбудив тем самым в городе сплетни о «неестественном характере» их отношений[58]. Фон Тухер и Даумер были возмущены этими «мартышкиными нежностями», но время было уже упущено[59]. Лорд принялся хлопотать перед городским советом о передаче Каспара под его опеку. Получив от Биндера ответ, что опекуну следует доказать свою платёжеспособность, он уехал в Мюнхен, затем в Инсбрук (солгав Каспару, что едет в Англию) и вернулся с векселями на очень крупные суммы, выданными почему-то германскими торговыми домами[60]. В это время Каролина, графиня Альберсдорфская, не преминула объявить прилюдно, что Стенхоуп служит орудием кого-то неизвестного, желающего оторвать Каспара от его друзей, чтобы затем окончательно разделаться с мальчиком. Это вызвало новую волну пересудов, но лорда всё же не остановило[60].

В июле 1831 года фон Тухер вместе с Каспаром и полицейским офицером по имени Хикель предприняли поездку в Венгрию, стремясь там попытаться разыскать родителей Каспара. Поездка ничего не дала, так как найдёныш не узнал ничего и не понимал местных наречий. В октябре того же года один венгерский аристократ с сыном сам посетил Каспара, возможно, пытаясь проверить некую фамильную историю или доверенную ему тайну. Так или иначе, Каспар якобы вспомнил, что в детстве отзывался на имя Иштван, да и некоторые венгерские слова показались ему знакомыми, но большего добиться не удалось. Зато лорд Стенхоуп, с готовностью ухватившись за эту гипотезу, отныне рассказывал всем, кто желал его слушать, что Каспар является на самом деле венгерским аристократом[61]. В ноябре того же года лорд отправился в Ансбах, в гости к фон Фейербаху, передав Каспару золотые часы, кольцо и цепочку, а также 500 гульденов наличными. Фон Тухер разрешил Каспару оставить у себя подарки, но деньги забрал, мотивируя это тем, что найдёныш был слишком молод, чтобы распоряжаться столь крупной суммой. Из-за этих денег Каспар впервые рассорился со своим опекуном, требуя, чтобы с ним перестали обращаться как с младенцем. Фон Тухер, понимая, что найдёнышу вскружила голову лесть (а Каспар в это время стал заговаривать о том, как ему следует относиться к «подданным», когда он вернёт себе имя и звание) написал Стенхоупу отчаянное письмо, умоляя того оставить Каспара в покое. Никакого результата это не возымело[62].

Ансбах. Последние годы

21 ноября 1831 года лорд Стенхоуп официально потребовал передачи ему опекунства над Каспаром, обещая дать тому достойное образование и воспитание, а до принятия окончательного решения перевести Каспара в дом Биндера. Попытки фон Тухера и фон Фейербаха собрать деньги по подписке в фонд Каспара Хаузера и, таким образом, обеспечить его будущее успеха не имели. Сам Каспар 24 ноября поддержал просьбу лорда, уверяя, что английский аристократ будет ему отцом; он же сам не желает больше вынуждать город Нюрнберг тратиться на его содержание. В это время Каспар окончательно разорвал всяческие отношения с фон Тухером, пожелавшим отдать его в обучение к переплётчику. Подобного будущего Каспар не желал для себя никоим образом[63].

26 ноября городской совет принял предварительное решение удовлетворить ходатайство лорда. 29 ноября это было закреплено на бумаге и, наконец, 7 декабря фон Тухер был официально освобождён от обязанностей опекуна, но с передачей дел Биндер медлил вплоть до 26 декабря[63].

10 декабря лорд Стенхоуп вместе со своим воспитанником, которому была обещана поездка в Италию и Англию, покинул Нюрнберг и перевёз Каспара в Ансбах под тем предлогом, что в этом городе найдёныш будет в большей безопасности. Здесь его поселили в доме школьного учителя Иоганна Георга Мейера. Мейер, которому было тогда 32 года, ворчун и педант, типичный воспитанник старой школы, полагал, что «наказание лишним не бывает» и изводил Каспара мелкими придирками. Доподлинно неизвестно, что заставило его самого и полицейского Хикеля относиться к Каспару недружественно и предвзято. Современные исследователи полагают, что виной тому было убеждение, что мальчик «испорчен» всеобщим вниманием, и желание как можно скорее «выбить из него дурь»[64]. Позднее сам Мейер признавался, что вести себя можно было и помягче, но тут же замечал, что, если Каспар не лгал, то хуже ему от лишнего выговора бы не было, а если лгал, то заслужил его в полной мере[комм. 19][65]. Положение осложнялось тем, что 19 февраля 1832 года фрау Бибербах прислала жене Мейера письмо, полное кляуз, в котором именовала Каспара «лжецом, лицемером и змеёй, пригретой на груди», и мальчику пришлось снова жить в атмосфере недоверия и выговоров, с которой ему уже пришлось столкнуться у Бибербахов[66]. Для охраны Каспара в Ансбахе был назначен отставной солдат, который должен был раз в день посещать дом, чтобы убедиться, что с найдёнышем всё в порядке, и сопровождать его во время прогулок[67].

Впрочем, в Ансбахе жил фон Фейербах, постаревший, но столь же внимательно следивший за судьбой своего питомца. Немецкие газеты подняли шумиху вокруг этого переезда, требуя забрать Каспара у «английского вертопраха». Так или иначе, Стенхоуп заторопился прочь, объявив Каспару, что неотложные дела требуют его отъезда, однако через несколько месяцев лейтенант Хикель доставит Каспара в Англию, которая станет для него новой родиной[64].

Его отъезд ознаменовался ещё одним загадочным инцидентом. Лорд потребовал у Каспара его дневник, который мальчик вёл со времени проживания у Даумеров. Каспар отказался, заявив, что это его личное дело. Попытки настоять ни к чему не привели, и в отсутствие мальчика Хикель, Мейер и сам лорд обыскали его комнату, но ничего не нашли. Когда к Каспару подступили с расспросами, он объявил, что сжёг дневник. Так это или нет — неизвестно, дневник с тех пор считается пропавшим. К этому времени лорд окончательно охладел к своему «приёмному сыну», хотя публично выказывал к нему самую горячую любовь. Лорд Стенхоуп уехал 28 января 1832 года и прислал Каспару несколько сентиментальных и чувствительных писем, с описанием своих дорожных впечатлений, но сам так и не вернулся в Ансбах[64].

Между тем, поиски родителей Каспара продолжались. Хикель, предположительно на деньги Стенхоупа, 19 февраля 1832 года съездил в Венгрию, чтобы расспросить мадам Дальбон, не является ли Каспар её незаконным сыном от пастора Мюллера, а также посетить все те места, имена которых показались Каспару смутно знакомыми. Поездка закончилась ничем[68]. В это время Каспар, тяготившийся постоянным надзором, стал добиваться для себя разрешения ходить по городу самостоятельно. Опекуны не возражали, фон Фейербах, также решивший, что опасность миновала, так как Каспар в любом случае вскоре покинет страну, тоже согласился. Единственным условием для Каспара было то, что он должен был ходить только по людным улицам[67].

В это время всё упорней становился неизвестно кем пущенный слух, что Каспар на самом деле является наследным принцем Бадена (официально — умершим в колыбели в 1812 году). В марте 1832 года фон Фейербах предпринял поездку в Мюнхен, где беседовал с королевой Баварии Каролиной, и начал своё знаменитое расследование, ставшее затем основой для его книги о Каспаре, наделавшей много шума. Стенхоуп в апреле того же года написал фон Фейербаху, что по-прежнему уверен в венгерском происхождении Каспара, но уже в мае неожиданно стал утверждать, что никаких следов его в Венгрии не найдено, и Каспар — самозванец. После этого он резко прервал переписку как с фон Фейербахом, так и с самим Каспаром, который продолжал ждать своего «приёмного отца». В октябре 1832 года мальчик стал готовиться к конфирмации под наблюдением пастора Фурмана, ставшего ему добрым другом, в то время как отношения с Хикелем и Мейером испортились окончательно. Очевидцы вспоминают об их безобразных ссорах, во время которых Каспар в запальчивости кричал, что скорее умрёт, чем останется в этом доме, на что Хикель с готовностью соглашался, обещая написать на его надгробии «Здесь лежит Каспар Хаузер — самозванец»[69]. Вполне возможно, что лорд поддерживал переписку с Хикелем, несколько более осведомлённым о его планах, чем Мейер. Через некоторое время Каспару стало известно, что его собираются передать под опеку Хикеля. Каспар немедленно этому воспротивился, заявив Мейеру: «Я знаю о нём куда больше вашего». Поэтому план этот никогда не был воплощён в жизнь. 29 декабря Хикель получил ещё одно письмо, в котором лорд сообщал, что уже окончательно разочаровался в Каспаре, и вся его история (кроме заключения) — выдумка от начала и до конца[70]. То же самое он подтвердил в своём втором послании, датированном 30 марта 1833 года.

Фон Фейербах в то время продолжал поиски, передав офицеру полиции Эберхардту портрет Каспара и прядь его волос, чтобы определить, не был ли Каспар ребёнком, родившимся у герра фон Гутенбера, священника, и фройляйн Кинингшайм. В январе нового 1833 года Каспар и сам в сопровождении Хикеля отправился в Готу (Тюрингия) к своей предполагаемой матери. Поездка, как и все прочие, окончилась ничем. Ребёнок, о котором шла речь, родился с заячьей губой, рано умер и был похоронен с соблюдением всех формальностей[71].

Мейер и Хикель тем временем постановили определить Каспара переписчиком бумаг в ансбахский апелляционный суд — назначение, которое он принял с согласием. Работа занимала у него несколько часов в день, остальное время он продолжал брать уроки у Мейера, который по-прежнему раздражался, что его подопечный не делает быстрых успехов. Кроме того, четыре раза в неделю к Каспару ходил учитель латинского языка[72]. 20 мая 1833 года он прошёл конфирмацию, вызвав тем самым недовольство Стенхоупа, который, сам принадлежа к англиканской церкви, почему-то требовал от Хикеля сделать Каспара католиком[73].

Убийство

29 мая 1833 года фон Фейербах, уже некоторое время назад разбитый параличом, скончался. Молва немедленно приписала его смерть отравлению — это сделали якобы заговорщики, так как он слишком близко подошёл к разгадке тайны. Стоит отметить, что и сам фон Фейербах держался подобного мнения. Правая рука у него уже не могла работать, потому на листе бумаги он с трудом вывел левой «Мне что-то подсыпали». Записка эта осталась в семье Фейербахов, и была утрачена внуком криминалиста. Врачи действительно были сбиты с толку течением болезни фон Фейербаха, которую могли описать лишь как «имевшую нервный характер». Трижды казалось, что полицай-президенту становится лучше, он был весел и строил планы на будущее. Но всякий раз его состояние вновь резко ухудшалось. Сам Каспар был глубоко поражён известием о его смерти[74].

29 сентября 1833 года Каспару Хаузеру предположительно исполнился 21 год. После своего дня рождения он совершил поездку в Нюрнберг, где встретился с Биндером и Даумером и был представлен королеве Каролине и её сыну, королю Людвигу[75]. После возвращения в Ансбах жизнь его пошла по-прежнему — уроки у Мейера, уроки латыни, занятия с пастором и, наконец, работа в суде. Изменилось только одно — Каспар взял за привычку гулять в городском парке, что раньше ему запрещалось. Опекуны не препятствовали ему. Элизабет Эванс предполагает, что уже к этому времени с ним свели знакомство агент или агенты заговорщиков, готовившие его убийство. Чтобы вырваться из Ансбаха, Каспар был готов на всё и так же охотно был готов пойти, куда угодно, чтобы узнать правду о своём прошлом[комм. 20][75].

В октябре 1833 года лорд Стенхоуп, наконец-то, объявил о своём возвращении в Ансбах и попросил найти для него гостиницу, однако не приехал. В ноябре он вновь написал, что собирается в гости, на сей раз в сопровождении жены и дочери, и вновь обещания не сдержал. Он продолжал путешествовать — письма приходили из Англии, из самой Германии, наконец, 26 ноября он посетил Карлсруэ, где вновь говорил о чём-то за закрытыми дверями с предполагаемыми заговорщиками.

В декабре Каспар вдруг стал скрытным, молчаливым. Известна одна малопонятная история, которая произошла с ним в доме Мейера. Педантичный учитель, заметив, что из-под двери комнаты, где жил его подопечный, в поздний час пробивается свет, подошёл и постучал, требуя, чтобы его впустили. За дверью было тихо. Мейер долго стучал кулаками и ногами, потом выбежал во двор, чтобы заглянуть в окно, но в тот же момент свет погас. Вернувшись в дом, разъярённый учитель вновь колотил кулаками и ногами, безуспешно пытался высадить дверь и, наконец, сдался. На следующее утро Каспар уверял его, будто спал и ничего не слышал, но принять эту версию, конечно же, не представляется возможным[76]. В начале декабря Хикель уехал из города «по делам». 11 декабря Каспар навестил его жену и во время визита обронил мимоходом, что один «знакомый» приглашает его в городской парк посмотреть, как будут копать артезианский колодец. Фрау Хикель посоветовала ему не ходить, а вместо этого посетить бал, который должен был состояться в ближайшие дни[77]. Каспар последовал её совету и был на балу, где танцевал и отдавался веселью со всей присущей ему непосредственностью[78].

14 декабря 1833 года Каспар до полудня работал в суде, затем отправился к пастору Фурману, чтобы помочь ему изготовить несколько упаковок для рождественских подарков. Закончив работу, в сопровождении пастора он покинул дом, но на полпути извинился, заявив, что ему нужно зайти к «юной фройляйн», живущей по соседству, однако вместо того в три часа дня направился прямиком в городской парк, где неизвестный, отведя его в укромное место под предлогом передачи некоего важного документа, ударил его в грудь длинным ножом[79]. Позднее Мейером было пущено мнение, что «Хаузер сам нанёс себе рану, чтобы снова вызвать к себе внимание». Более того, когда Каспар в этот субботний день около четырёх часов пришёл, шатаясь, к Мейеру, тот не поверил его рассказу.

Он схватил Каспара, получившего, как выяснилось позже, четыре смертельных ранения, и заставил вернуться в городской сад (по другой версии, Каспар сам попросил Мейера побывать на месте преступления, чтобы рассказать ему о произошедшем в деталях, но малодушный профессор пытался уклониться от этой миссии). Всю дорогу Мейер выговаривал смертельно раненному Каспару за ослушание и «авантюризм»[80]. Удивительным выражением жизненной силы, превозмогающей смерть, является то, что Каспар Хаузер ещё смог осилить большую часть пути, прежде чем ноги его подкосились. Его пришлось доставить обратно в дом Мейера, где к Каспару, спустя некоторое время, вернулось сознание. Он рассказал, что к нему обратился человек в чёрном пальто с пелериной, в цилиндре, с усами и бакенбардами: «Не вы ли Каспар Хаузер?» Услышав ответ, незнакомец потребовал от Каспара обещания, что тот никому не расскажет о том, что ему предстоит узнать. Получив желаемый ответ от заинтригованного юноши, незнакомец вручил ему кошелёк с пурпурными кистями, тут же упавший на землю. Каспар, нагнувшийся за кошельком, немедленно получил удар ножом в бок, а незнакомец скрылся[81].

Мейер счёл рассказ Каспара выдумкой. К его мнению присоединился и Хикель. Призванные доктора поначалу не посчитали рану серьёзной, однако состояние Каспара постепенно ухудшалось, а члены магистрата едва ли не до самой смерти мучали его расспросами в надежде получить ключ к расследованию преступления, пастор Фурман горячо убеждал своего подопечного облегчить себе душу обнародованием гнетущей его тайны, слабеющий Каспар всем им отвечал, что наибольшую горечь вызывало недоверие к нему, как если бы он был обычным проходимцем: «О, Боже мой, погибнуть, окружённым позором и презрением»[82]. 17 декабря в 10 часов вечера он умер. Одними из последних его слов были: «за этой мышью охотится слишком много котов…», «мама, мама, приди!», «дама… светская дама… да помилует её Господь!», и «я устал, очень устал, а путь ещё долгий…»[83]. На месте, где Хаузеру была нанесена смертельная рана, воздвигнут памятный камень со словами: «Здесь один неизвестный был убит другим неизвестным» (лат. Hic occulto occultus occisus est).

Последующие события

Возможно, потому что убийство произошло в базарный день, и никого из полицейских не было на посту, а возможно, что из-за упорного недоверия Мейера, никто не поднял тревоги, и время оказалось безвозвратно упущено. На следующий же день хлынул дождь, окончательно смывший всякие следы. В талом снегу остался лежать только выпавший из рук Каспара шёлковый кошелёк пурпурного цвета, в котором нашлась записка, изготовленная таким образом, что прочесть её можно было только в зеркальном отражении. Текст её гласил следующее[84]:

Хаузер вам сможет точно описать
как я выгляжу
и откуда я взялся.
чтобы не утруждать Хаузера,
я вам сам скажу что
я появился_ _
я появился с с_ _
баварской границы _ _
на реке _ _
я вам даже
имя скажу: М. Л. О.

Позднее полицейские всё же взялись за дело, но убийцу так и не нашли. Посмертное вскрытие, выполненное докторами Альбертом, Хорлахером и Хейденрайхом, показало, что рана была нанесена Каспару, по всей вероятности, длинным ножом. Нож пробил сердечную сумку и ушёл вправо почти до брюшной полости. Таким образом, ни о какой «ране для привлечения к себе внимания» не могло быть и речи. В вопросе, могло ли это быть самоубийство, доктора не смогли сойтись между собой. Доктор Альберт категорически отрицал подобную возможность, в то время как доктор Хорлахер допускал её при условии, что Каспар при жизни был левшой и отличался недюжинной силой. Мейер, немедленно подхвативший версию самоубийства, стал утверждать, что Каспар прекрасно владел левой рукой, а для того чтобы вонзить в себя нож, упёр его рукояткой в ближайшее дерево[85]. Доктор Альберт возражал ему, что Каспар в последние дни своей жизни отнюдь не выказывал уныния или печали, а наоборот — танцевал на балу, строил планы на будущее и собирался записаться в полк. Третий врач — доктор Хейденрайх — предпочёл не распространяться о своих выводах, и его мемуар долгое время оставался неопубликованным. В конечном итоге оказалось, что Хейденрайх не смог окончательно остановиться ни на одном из предположений[85].

Вскрытие выявило множество интересных фактов, но в какой-то мере сделало загадку Каспара Хаузера ещё более непроницаемой. Так, оказалось, что мозг его имел чрезвычайно малые размеры, как будто нормальное развитие младенца было искусственно остановлено. Лёгкие также были малы, а печень, наоборот, значительно увеличена, что подтверждало, что ребёнок долгие годы находился почти постоянно в сидячем положении. Однако самым значительным был вывод, что Каспар был помещён в заключение отнюдь не с рождения (хотя и раньше семи лет), а, вероятней всего, в три или четыре года[85].

Каспара Хаузера похоронили 28 декабря при огромном стечении народа. Церемонией руководил пастор Фурман. Хикель, незадолго до того вернувшийся в город, привлёк всеобщее внимание тем, что громко рыдал во время похорон. Мейер упорно утверждал любому, кто желал его слушать, что Каспар покончил с собой. Но куда непонятней оказалось поведение лорда Стенхоупа, пославшего Каспару письмо из Мюнхена, датированное 16 декабря (по мнению Эванс — дата не соответствовала действительности). В письме лорд извинялся, что не может приехать, так как неотложные дела призывают его на родину. Совершенно непонятно, что заставило его делать вид, будто он не знает о смерти Каспара, в то время как всей Германии уже было известно об этом событии. Позднее, вызванный в Мюнхен, он пытался уверить королеву Каролину, что ничего не знал об убийстве (в то время как народная молва утверждала, что его видели неподалёку от Ансбаха). Королева дала ему понять, что считает его прямо или косвенно виновным в произошедшем, но никаких мер принято не было, и лорд отбыл восвояси[86].

В это же время была организована комиссия по расследованию убийства. Первоначально утверждалось, что никакого незнакомца не существовало, кошелёк принадлежал самому Каспару, и записка была также написана им. Однако король Людвиг Баварский держался иного мнения и объявил награду в 10 тысяч гульденов (целое состояние по тем временам) за поимку убийцы. После этого розыскные действия всё же начались. Было доказано, что кошелёк не принадлежит Каспару, и почерк на записке, по-видимому, не совпадает с его почерком[87]. Каспар перед смертью успел описать нападавшего — тому было лет сорок, он был около 1 м 80 см роста, носил чёрную остроконечную шляпу и синий плащ, ниспадавший до колен. Краем плаща незнакомец прикрывал лицо.

Хозяин гостиницы «Gasthaus zum Falken» показал, что похожий человек остановился у него за день до убийства. Ему было по виду лет 30—40, незнакомец был смугл, черноволос, носил чёрную бороду, лицо у него было сплошь изрыто оспинами. Одежда, впрочем, была другой. Её составляла зелёная куртка, чёрный галстук, серые брюки и сапоги на высоких каблуках со шпорами, из чего хозяин заключил, что незнакомец прибыл верхом. Однако, уходя, он надел именно чёрную шляпу и синий плащ. Хозяин припомнил, что человек этот сидел в одиночестве в общем зале, полном других приезжих, а на вопрос, откуда он приехал, ответил, что путь ещё долгий, а погода мерзкая. Речь, по мнению хозяина, выдавала в нём образованного человека[88]. Кроме того, в день убийства школьный учитель по имени Зейц также видел незнакомца в королевском парке, медленно уходившего от него прочь по другой тропе[89].

Около двух часов пополудни тот же незнакомец наведался в гостиницу «Циркель», где осведомился, когда отправляется почтовый дилижанс на Нордлинген и получил ответ, что он может выехать на этом дилижансе через час, если покончит к этому времени со своими делами. Ни имени, ни адреса своего незнакомец не назвал и вскоре ушёл. Около трёх часов дня чернорабочий по фамилии Лайх увидел в парке незнакомца в сопровождении Каспара Хаузера, которого знал в лицо. Они вышли через калитку, причём Каспар двигался первым, а незнакомец шёл сзади. Всего незнакомца видели семь человек. Таким образом, было подтверждено, что он существовал на самом деле, однако разгадку это не приблизило[90].

Тогда же в венских газетах появилось «письмо Каспара Хаузера», якобы отправленное одному из австрийских друзей, в котором излагалась следующая версия. 14 декабря около полудня Каспар возвращался домой после работы, когда его остановил некий незнакомец, предложив пройти вместе с ним в парк, чтобы там, вдали от чужих глаз, передать ему нечто очень важное. Каспар спросил, о чём идёт речь, и получил ответ, что сможет узнать правду о своём происхождении. Каспар якобы попросил перенести встречу на более позднее время, так как его ждали к обеду, и незнакомец согласился увидеться с ним в три часа дня[91].

Позднее доставленный в полицию юноша, продавший эту новость газетчикам, признался, что письмо написал сам, основываясь на разговорах и документах, полученных им из разных мест. Сам Каспар уверял, что незнакомец предложил ему посмотреть, как копают артезианский колодец. Фрау Хикель подтвердила, что подобное же предложение Каспар уже получал несколькими днями ранее[92].

Версия о королевском происхождении

Расследование фон Фейербаха

Мемуар о Каспаре Хаузере

Книга фон Фейербаха о Каспаре Хаузере была направлена в качестве подарка вдовствующей королеве Каролине Баварской 27 января 1832 года. Приложенное к ней письмо отмечало, что история найдёныша во многом напоминает историю другого известного узника — Железной маски, и слишком многое позволяет подозревать, что он был по рождению сыном короля. Расследование этого вопроса было проведено фон Фейербахом, профессиональным криминалистом и судьёй, в частном порядке. Королева настаивала на том, чтобы ей были направлены результаты, что и было сделано в феврале того же года. Пакет документов под общим названием «Мемуар о Каспаре Хаузере» был доставлен полицейским лейтенантом Хикелем, бывшим опекуном Каспара в Ансбахе[комм. 21]. Содержание этого документа затем долгое время сохранялось в секрете, и лишь через 19 лет после смерти отца философ Людвиг фон Фейербах впервые предал его гласности. Издание было возобновлено в 1859, 1889 и, наконец, 1892 годах, причём брошюра выходила без имени издателя. Однако это его не спасло — полиция обязала издателя остановить продажу[93]. Покров секретности был окончательно снят, когда вопрос потерял политическое значение.

  1. Начиная расследование, фон Фейербах отталкивался от допущения, что рассказ Каспара о своём многолетнем заключении был без сомнения правдив, а это значит, что его отец и мать, кто бы они ни были, состояли в законном браке. Действительно, для того чтобы избавиться от плода незаконной связи, не стоило применять столь сложную тактику. Богатые и знатные родители с давних пор отдавали подобных детей на воспитание, а беднякам было проще подкинуть или убить младенца. Кроме того, незаконнорождённый, не имевший права ни на деньги, ни на титул, не был опасен, и тем более становилось непонятным, ради чего нужно было на много лет запирать мальчика в подобие тюрьмы и уж тем более прятаться, чтобы он не видел, кто приносит ему пищу[комм. 22][94].
  2. Преступник или преступники были людьми весьма высокого ранга. Покушение на его жизнь в доме Даумера было проведено совершенно открыто, средь бела дня, нападавших видело несколько человек. Но в то же время трёхлетнее расследование этого покушения, к которому были привлечены лучшие полицейские силы всего Германского союза, а также полиция других стран, ничего не дало. Улики как будто растворились в воздухе. Огромное вознаграждение в тысячу флоринов для любого, кто мог бы навести полицию на след преступников, не было никем востребовано. Подобное можно было объяснить только тем, что в сокрытии его были заинтересованы люди очень высокого ранга, способные с помощью угроз или подкупа заставить свидетелей замолчать и подкупить нечистых на руку полицейских чинов, чтобы улики исчезли без следа[95].
  3. Отсюда представляется несомненным, что персона Каспара Хаузера была средоточием интересов очень влиятельных личностей, а его жизнь или смерть имела серьёзное политическое значение. По законам Баварии той эпохи пойманному убийце грозил бы эшафот. Кто и ради чего стал бы рисковать головой ради того, чтобы разделаться с ребёнком, которого содержали из милости? Отсюда, по мнению фон Фейербаха, следовал вывод, что на карту была поставлена жизнь, смерть или политическое влияние личностей столь высокого положения, что мальчика нужно было убрать с дороги любой ценой[комм. 23][96].
  4. Вряд ли преступник или преступники могли руководствоваться соображениями ненависти или мести новорождённому младенцу. Скорее всего, речь шла именно о личной выгоде. Каспара следовало убрать с дороги, чтобы некто другой смог занять его место и пользоваться властью и богатством, по праву принадлежавшим жертве. В таком случае несомненным становился и мотив убийства — некто желал и далее пользоваться незаконно присвоенными правами[97].
  5. Каспар несомненно принадлежал к очень высокопоставленной семье, скорее всего — королевской. Об этом, по мнению фон Фейербаха, свидетельствовал один из снов мальчика, о котором он рассказал в августе 1828 года, в бытность свою гостем Фридриха Даумера. Стоит также заметить, что в то время Каспар ещё не умел отличать сон от реальности и мог легко спутать со сном воспоминания раннего детства[96]. В пересказе самого Каспара этот знаменательный сон звучал следующим образом:
15 августа 1828 года мне приснилось, что я будто бы находился в большом-пребольшом доме, а в этом доме я спал в совсем маленькой кроватке. Я встал, и какая-то женщина меня одела. Когда с одеванием было покончено, она провела меня через другую комнату, также большую. Там я увидел очень красивый комод, кресла и диван. Потом она провела меня через другую большую комнату, где я увидел кофейные чашки, блюда и тарелки, похоже, серебряные. После этой комнаты она меня провела через другую комнату, больше этих двух, где стояло множество книг в искусно сделанных переплётах. После этой комнаты она вместе со мной прошла по длинной галерее и спустилась по лестнице. А потом мы вместе шли ещё по одной длинной галерее, но уже у внешней стороны здания. На стенах висели портреты. Галерея была сводчатой, и из неё видно было двор. Прежде чем галерея закончилась, женщина подвела меня к фонтану с водой во дворе. Фонтан мне очень понравился. Потом она со мной вернулась к крыльцу, с которого мы спустились, чтобы пойти посмотреть фонтан. Потом тем же путём мы вернулись в сводчатую галерею, и далее на пути была лестница. Когда мы подошли к этой лестнице, я увидел статую, изображавшую мужчину в кавалерийском мундире. В левой руке у него была шпага, рукоятка которой была сделана в форме львиной головы. Это была статуя в полный рост, и стояла на столбике лестницы. Я несколько минут её рассматривал, потом эта женщина заставила меня подняться по лестнице и пройти ещё по одной длинной галерее и дальше потянула дверь, чтобы я вошёл. Дверь была заперта, она постучала, но никто не открыл. Тогда она вместе со мной быстро пошла к другой двери и попыталась её открыть. В этот момент я проснулся.

Фон Фейербах заметил, что «большой-пребольшой дом» был скорее всего дворцом, который ребёнок запомнил столь цепко, что по его воспоминаниям можно было изобразить план здания. Комната с посудой могла служить кабинетом или столовой, как это было принято в королевских семьях — с буфетами у стен. Львиные головы, о которых говорил Каспар, также могли бы помочь, если бы потребовалось разыскать семью и дворец. Но самое интересное заключалось в том, что нигде в Нюрнберге Каспар Хаузер не смог бы увидеть ничего подобного[98].

Переходя ко второй части своих рассуждений, фон Фейербах отметил, что долгое заключение для Каспара, быть может, было средством спрятать его и таким образом спасти. Действительно, по воспоминаниям мальчика, его каморка была совершенно чистой, так что он всё время своего заключения ничем не болел. Там не было ни мышей, ни крыс, ни мух, ни даже пауков. Мальчик не нёс на себе никаких паразитов. Погрузив его в сон, тюремщик менял на нём одежду, стриг ему ногти и, возможно, мыл ребёнка, сколь то было в его силах. Сами рубашки, которые он носил в заключении, были, по воспоминаниям Каспара, куда белее и тоньше той, которую тюремщик заставил его натянуть перед путешествием в Нюрнберг. Кормили его мягкими белыми булочками с кориандром и укропом — действительно, уже после появления в Нюрнберге Каспар, не выносивший даже самых слабых запахов, делал исключение для кориандра и даже в позднейшие времена продолжал считать кориандровый чай отличным лекарством в случае нездоровья. Белый хлеб со специями действительно сложно было представить в качестве еды для бедняка. Хлеб этот был к тому же покрыт надрезами, чтобы ребёнку проще было разломить его на кусочки. Более того, неизвестный позаботился об игрушках. В камере у Каспара было два деревянных солдатика, деревянная собачка и т. д., а также разноцветные бантики, чтобы игрушки украшать. Неизвестный, практически единолично распоряжавшийся жизнью и смертью ребёнка, не имел бы никакой необходимости поступать подобным образом, желая погубить своего подопечного. Более того, куда проще было бы уничтожить его во младенчестве или добавить в воду несколько больше опиума, чем требовалось, чтобы его усыпить[99].

Кроме того, тюремщику и самому, видимо, приходилось прятаться и еду для ребёнка приносить тайком, скрываясь от любопытных глаз, что и заставило его ограничиться простейшим — хлебом и водой. Этот же тюремщик не сделал мальчику ничего плохого, более того — Каспар относился к нему очень тепло и просил в случае поимки избавить от наказания. Из всего сказанного фон Фейербах сделал вывод, что речь идёт о тайном спасении, попытке уберечь ребёнка от убийц[комм. 24][100].

Оставалось сделать последний шаг и ответить на вопрос, к какой из королевских семей Германии или соседней страны принадлежал по рождению Каспар Хаузер. Для этого стоило принять во внимание тот факт, что открытое похищение наделало бы много шума и, безусловно, попало бы в газеты. Так как ничего подобного не произошло, ребёнка должны были считать умершим. Его, собственно, и отдали на смерть, другое дело, что потенциальный убийца не выполнил приказа. Таким образом, речь шла о единственном королевском сыне, смерть которого открывала дорогу к престолу для родственника монарха, не слишком разборчивого в средствах для осуществления своего намерения. Чтобы не вызвать подозрений, ребёнка подменили на другого — мёртвого или умирающего, возможно, в тот момент, когда принц был реально болен. Незаконный наследник во избежание всякого риска для себя в будущем должен был разделаться с принцем — но здесь его планам не суждено было осуществиться. И, наконец, фон Фейербах назвал единственную семью, которая могла удовлетворить всем поставленным требованиям — великий герцог Бадена — Карл и его жена, Стефания Богарне[101].

Великие герцоги Баденские

Карл Фридрих, маркграф, а позднее — великий герцог Баденский[комм. 25] (1728—1811) после смерти своей первой жены Каролины-Луизы Гессен-Дармштадтской вступил во второй, морганатический брак с Луизой Каролиной Гейер, баронессой фон Гейерберг 24 ноября 1787 года. Позднее супруг сделал её баронессой, и, наконец, — рейхсграфиней фон Хохберг. Под этим именем главная предполагаемая «злодейка» осталась в истории. На момент заключения брака жениху было 59 лет. В этом браке родилось четверо сыновей, при том что молва упорно делала графиню фон Хохберг любовницей младшего брата герцога Людвига. Так или иначе, дети графини смогли бы унаследовать престол только в случае смерти всех законных наследников мужского пола, так как по законам страны женщины не могли занимать престол[101].

Череду смертей открыл собой великий герцог, погибший самым неожиданным образом во время поездки в Швецию. Карета, в которой он находился, перевернулась, и он оказался единственной жертвой инцидента. Престол унаследовал его внук, Карл-Людвиг, пользовавшийся репутацией пьяницы и дебошира. По настоянию Наполеона он женился на троюродной сестре пасынка императора Евгения Богарне — Стефании. В этом браке родились двое сыновей и три дочери. Первый сын родился 29 сентября 1812 года и умер 16 октября того же года при неясных обстоятельствах. По свидетельству кормилицы, её отпустили накануне домой, но после возвращения она обнаружила стражу у покоев мальчика, и её отказались пустить внутрь под предлогом, что он заболел. Мать ребёнка, Стефания, также не смогла пройти через этот кордон. Ей отказывали из опасений, что она сама может заболеть. Затем было официально объявлено о смерти ребёнка. Второй сын, получивший имя Александр, родился в 1816 году, но не дожил до года, при том что все три дочери благополучно выросли, отличаясь отменным здоровьем[комм. 26][101].

В 1818 году, в возрасте 32 лет, умер герцог Карл-Людвиг, и престол за отсутствием сыновей наследует его дядя Людвиг, 54-летний холостяк, имевший, впрочем, несколько незаконных детей. В 1830 году он умирает (если верить народной молве, от яда), и престол занимает, наконец, старший сын графини Хохберг Леопольд — единокровный брат Людвига I.

Кроме этих фактов, фон Фейербах обратил внимание ещё на определённое сходство в датах. Каспар якобы родился 30 апреля 1812 года. Старший сын Стефании также родился в 1812 году, и умер 16 октября, в то время как Каспар был отдан неизвестному якобы 7 числа того же месяца. Иными словами, письмо содержало в себе ключ к разгадке тайны. Что касается даты 30 апреля, то это день рождения младшего сына Стефании — Александра. Здесь фон Фейербах предположил, что неизвестный просто спутал даты рождения обоих братьев. Кроме того, фон Фейербах полагал, что нельзя сбрасывать со счетов ненависть графини фон Хохберг к Стефании, хорошо известную современникам, да и сами слухи, упорно связывавшие Каспара с баденским домом, не могли возникнуть просто так[102].

Современные попытки реконструкции событий

Современные исследователи Элизабет Эванс и Генри Пис, сторонники королевского происхождения Каспара, попытались восстановить последовательность событий, случившихся накануне предполагаемого похищения. По мнению Писа, которое разделяют и другие исследователи, ребёнком, подменившим наследного принца, был сын Иоганна Блохманна, садовника в поместье графини Хохберг. Этот ребёнок был больной, нежизнеспособный или даже был отравлен. Подозрительным считается то, что именно в это время Блохманн получил пост старшего садовника и, соответственно, прибавку к жалованию. В семье Блохманнов было десять детей, но все или большинство из них умерли в младенческом возрасте. Эванс, в свою очередь, полагает, что ребёнок был куплен у крестьянки[103].

15 октября графиня Хохберг, накрывшись с ног до головы белой вуалью, прошла в комнату кронпринца через потайную дверь в стене, специально для неё открытую. Безопасность операции обеспечивали доверенные слуги Людвига, Буркард и Зауербек. Но, несмотря на поздний час, графиню видел лакей, который, перепугавшись до смерти, принял её за Белую даму — призрак, по легенде, являвшийся перед смертью кого-нибудь из царствующей династии. Видел её также часовой, уверившись в том, что перед ним призрак, когда графиня исчезла в глухой стене[104].

Кормилицу отпустили домой заранее, двум нянькам, нёсшим дежурство в комнате принца, загодя подсыпали снотворное, и графиня, беспрепятственно поменяв детей, передала кронпринца Зауербеку. Тот поспешил через тёмный парк к потайной двери, расположенной рядом с фазаньим вольером, и отдал его майору Хонненбергу, главе тайной полиции при Людвиге Баденском, который уже дожидался его в закрытой наглухо карете на улице Ринтайм[104]. Убивать ребёнка, по мнению Писа и Эванс, никто не собирался. Поначалу его отдали на воспитание какой-то няньке или гувернантке, объявив, что младенец является незаконным сыном некой придворной дамы, чей грех нужно скрыть во что бы то ни стало.

После ребёнка перевозили ещё несколько раз. Возможно, какое-то время он находился в замке Фесте (нем. Veste) недалеко от Нюрнберга. Воспоминания о посещении этого замка оставил барон фон Тухер. По его словам, Каспар вместе со своими опекунами оказался там 14 сентября 1828 года, пять месяцев спустя после своего первого появления. Поднявшись по лестнице, Каспар вдруг остановился перед стеклянными дверями, ведущими в один из залов, явно пытаясь что-то вспомнить. На вопрос фон Тухера, в чём дело, Каспар ответил, что два месяца назад (то есть, 13 августа) видел подобные двери во сне. Фон Тухер подтвердил, что Каспар и ранее упоминал об этом сне, однако он не придал словам юноши особого значения. Кроме того, оказалось, что ему снилась и лестница, по которой они поднялись — единственно, во сне она выглядела более привлекательной. Когда вслед за тем они вошли в зал, украшенный портретами, у Каспара начался судорожный припадок. Позднее, придя в себя, он сказал, что во сне «ему будто бы принадлежал такой дом».

Далее Хаузер начал припоминать, что за дверью виднелась длинная анфилада комнат, все окна выходили на площадь, где бил фонтан. Стены комнат украшали огромные зеркала в золочёных рамах. Люстры свисали с расписных потолков этих зал[36]. Рассказывая позднее о своём сне, он добавил, что ему также казалось, будто он лежит в постели, а рядом стоит женщина в жёлтой шляпе, украшенной пышными белыми перьями. Затем в комнату вошёл мужчина в чёрной высокой шляпе, со шпагой и крестом с голубой лентой на груди. Каспар спросил у женщины, чего она хочет. Та не ответила, а когда он повторил вопрос, молча махнула в его сторону белым платком и вышла вон из комнаты вслед за мужчиной[105].

В другой раз Даумер, расспрашивая Каспара о снах, спросил, что за герб он видел (эта запись осталась в дневнике Даумера, который тот вёл в 1829—1830 годах). Каспар не знал, что значит это слово. Неясно, объяснил ли ему Даумер, или сам Каспар решил, что речь идёт о «картинке», которая в его сне была укреплена на стене и видна, если войти в дверь. По памяти Каспар изобразил эту «картинку». Рисунок уцелел до настоящего времени, а изображено на нём животное, напоминающее льва, скипетр, скрещённые шпаги и крест. В 1929 году немецкий историк Фриц Клее отыскал нечто подобное в замке Бойгген (нем. Schloss Beuggen) на Рейне, по соседству с Базелем, о котором народная молва и раньше твердила, будто здесь и содержался в своём заключении Каспар[комм. 27][106].

Предполагается, что Каспар был заключён в свою каморку, быть может, не без влияния одного события, в 1816 году наделавшего немало шума, но так и оставшегося необъяснённым. История эта была известна уже Фейербаху, однако он оставил её без комментариев[107].

В ноябре 1816 года неким рыбаком из местечка Гросскемпс (нем. Großkemps) из Рейна была выловлена бутылка с запиской на латинском языке. Содержание записки было следующим: «Тому, кто прочтёт это письмо. Меня содержат в тюрьме неподалёку от Лауфенбурга, на Рейне. Моя камера под землёй, и даже человек, занявший мой трон, не знает, где я. Большего я написать не могу, так как меня стерегут весьма жестоко и пристально». Подпись — С. Ханес Спансио (лат. S. Hanès Spancio)[комм. 28]. История эта попала в парижскую газету «Moniteur Universel», откуда её перепечатала немецкая «Hamburgische Abendzeitung». Каспару было тогда около четырёх лет, и, по предположению Мэссона, именно это малопонятное событие испугало заговорщиков, которые посчитали необходимым окончательно спрятать ребёнка от чужих глаз[комм. 29][107].

Уже в настоящее время Роберт Цингг поставил под сомнение «поэтическое» предположение фон Фейербаха, будто жизнь ребёнку сохранил раскаявшийся убийца. По его предположению, убивать Каспара никто и не собирался, более того, семья Хохбергов видела в нём возможность для шантажа последнего герцога законной династии, получившего престол в результате преступления. Действительно, будучи ещё в расцвете сил, герцог Людвиг упорно отказывался от женитьбы, перечёркивая, таким образом, единственную для вымирающей династии возможность сохранить за собой престол. Так или иначе, удерживать Каспара в заключении уже не имело смысла, и его выпустили на волю, обучив фразе о кавалеристе. Каспару, таким образом, предстояло раствориться в баварской армии (как раз в то время пополнявшейся новыми рекрутами), и навсегда исчезнуть с исторической сцены. Однако судьба распорядилась иначе, слухи о родстве найдёныша с баденской династией, источники которых так и не были найдены, встревожили нового герцога, и он отдал приказ убить найдёныша.

Элизабет Эванс называет убийцу по имени — майор Хоффенхефер, начальник тайной службы при рейхсграфине Хохберг и её детях. По её мнению, описание, сделанное свидетелями, довольно точно совпадает с его внешностью. Так это, или нет, сказать затруднительно, однако досконально известно, что архив Хоффенхефера после его смерти был выкуплен правящей династией и бесследно исчез. Во время революции 1848 года толпа забросала камнями дом потенциального «убийцы Каспара».

История Каспара получила неожиданное подтверждение в 1924 году, когда немецкая писательница Клара Хофер приобрела в собственность замок Шлосс Пильзах (нем. Schloss Pilsach) неподалёку от Нюрнберга, где во время ремонта обнаружилась потайная каморка, вполне согласующаяся с описаниями Каспара. Позднее замок был перепродан ещё раз, и новые владельцы пожелали отреставрировать непосредственно каморку. 13 марта 1982 года, когда в неё вошли, на полу обнаружилась деревянная лошадка, по цвету и форме также согласующаяся с описаниями Каспара[108].

Высказывания скептиков

История нюрнбергского найдёныша вызвала немалые разногласия в среде исследователей, часть из которых полагает, что история о герцогском сыне, подменённом в колыбели злобной интриганкой, слишком надумана и слишком романтична для реальной жизни. Герцогиня Кливлендская, дочь лорда Стенхоупа, которая посвятила истории Каспара Хаузера специальную работу под названием «Подлинная история Каспара Хаузера, изложенная на основе официальных источников», беря за основу мемуар Биндера, полагает, что юноша сам подошёл к двум беседующим на площади людям и вполне нормальным языком спросил их, как пройти к дому фон Вессенига. Кроме того, по дороге он объявил, что прибыл из Регенсбурга и никогда не был в Нюрнберге[комм. 30]. Оказавшись там, он был по приказанию капитана доставлен в полицейский участок[комм. 31].

Герцогине кажется непонятным, как юноша, якобы еле державшийся на ногах, смог добраться до башни, где располагалась тюрьма. Но, так или иначе, это случилось, и перепуганный насмерть мальчишка стал разыгрывать непонимание и неумение говорить. Письма, которые он принёс с собой, были, по мнению герцогини, написаны им же. Этим, впрочем, он добился только того, что о нём немедленно пошли слухи, обраставшие самыми невероятными подробностями, будто бы найдёныш был дикарём или, по крайней мере, не слишком цивилизованным индивидом. Сенсация продолжала разрастаться, и вот в его камере уже толпились зеваки, причём среди них были и весьма образованные люди, обладатели докторских степеней. Несмотря на внешнюю наивность, юноша был умён и хитёр и прекрасно сумел извлечь выгоду из случившегося, в особенности прислушиваясь к разнообразным догадкам касательно его прошлого, которые визитёры неосторожно обсуждали тут же, полагая, что «дикарь» неспособен их понять[109].

Решив, что он сможет извлечь из всеобщего любопытства немалую выгоду, Каспар тут же сочинил историю о своём заключении и неизвестном, который якобы выучил его ходить и произносить несколько фраз. В самом деле, — спрашивала герцогиня, — можно ли верить тому, что, не слыша до этого ни единого звука, он вдруг выучился говорить, понимая даже обращённые к нему слова, таким же чудесным образом после пары уроков выучился писать и буквально за сутки научился ходить, если раньше никогда этого не делал? Удивительная история, — заметила герцогиня, — а ещё удивительней, как в неё кто-то поверил. В самом деле, даже если предположить, что мальчик был настолько неразвит, что путал даты и не мог определить, сколько заняло на самом деле его обучение, то как случилось, что до него в каморке не доносилось ни единого звука даже во время грозы? Впрочем, у него был готов ответ на все неудобные вопросы — «У меня голова болит», или «Я подобного не говорил». Как могло случиться, что его глаза якобы не выносили яркого света, и в то же время он ткнул пальцем в пламя свечи?

Также герцогиня считает ложным утверждение, что его ступни были мягкими «как у младенца», противопоставляя этому опубликованное в её же работе свидетельство Андреаса Хильтеля, указывавшего, что ноги у Каспара были не столько натёрты, сколько распухли от тесных башмаков — было очевидно, что мальчишка не привык носить обувь. Но, по её мнению, сторонники Каспара, всё, что не укладывалось в желаемую теорию, просто отбрасывали без объяснений. Так найдёныш не любил резких звуков и в то же время питал склонность к музыке, он выглядел достаточно упитанным и в то же время утверждал, что жил на хлебе и воде. Он якобы привык сидеть, вытянув перед собой ноги, и даже спать в такой позе, но, по свидетельству Хильтеля, сворачивался во время сна калачиком, а сидел часто, поджав под себя ноги, «как то привычно портным». А это уж никак не соотносится с заявлением об особом строении его коленей. Отвращение к мясу также можно объяснить тем, что бедная семья не могла этого себе позволить. Ссылаясь на мнение армейского хирурга Экерта, герцогиня замечала, что подобный казус встречался и ранее у рекрутов из бедных районов[109].

В результате Каспар добился того, что Нюрнберг взял его на своё попечение, выделив на это 300 флоринов годовых. После того, как он поселился у Даумера, на улице его постоянно окружала толпа зевак, несмотря на запрет посещать его в доме. При этом Хаузеру уже приписали высокое происхождение. Зеваки наперебой гадали, к какому из царствующих домов его отнести, он же слушал и запоминал всё, что могло понадобиться в дальнейшем. Случайное сходство с одной из дочерей Стефании породило догадку, будто он и есть один из её умерших сыновей. Постоянное восторженное внимание вскружило мальчишке голову, и он с готовностью принял на себя роль принца в изгнании. Даумер, фантазёр и мечтатель, увлекавшийся гомеопатией, также с готовностью выслушивал сказки о том, что железо притягивает найдёныша, а серебро вызывает дрожь[109].

Впрочем, постепенно всеобщий интерес ослаб, а немногие скептики всё чаще обращали внимание, что мальчишка хитёр и верить ему нельзя. И тут город потрясло известие о нападении неизвестного, который зачем-то порезал ему лоб[комм. 32]. Возникает вопрос — как неизвестный мог войти, если исключить пособничество слуг (что представляется маловероятным). Почему он позвонил, причём так, что Каспар единственный это услышал? Почему убийцу никто не видел?[комм. 33] Зачем было убийце входить в дом перед обедом, рискуя быть увиденным, да ещё и звонить в колокольчик, объявляя о себе? В конце концов, почему неизвестный не довёл дело до конца? Вывод, как полагает герцогиня, может быть сделан только один — никакого убийцы никогда не существовало. Рану же Каспар нанёс себе сам, чтобы подогреть ослабевший интерес к своей персоне.

Доктор Даумер, по мнению герцогини, поспешил избавиться от своего ученика, с опозданием распознав в нём обычного лжеца[комм. 34]. Фрау Бибербах также в скором времени распознала в нём лжеца и самозванца, её муж также не питал иллюзий относительно морального облика своего нового жильца, после чего Каспар обратился к уже отработанному трюку и выстрелил в себя из пистолета. Неудивительно, замечает герцогиня, что после этого Бибербах немедленно от него избавился. Барон фон Тухер, в целом положительно настроенный, в то же время жаловался, что мальчишка явно избалован вниманием и слишком уж тщеславен. В конце концов Каспар перестарался, нанеся себе слишком глубокую рану, от которой и умер в конечном итоге. Вывод, который сделала герцогиня из всего вышеизложенного, был суровым — Каспар Хаузер был на самом деле школяром из некоей нищей семьи, сбежавшим от родителей, чтобы завербоваться в армию. Всё остальное представляет из себя выдумки восторженной толпы, желающей верить в чудо[109].

Герцогиню поддержали и другие исследователи. В 1876 году Отто Миттельштедт опубликовал документы касательно рождения, крещения, медицинского освидетельствования и, наконец, похорон принца, которые, по его мнению, свидетельствовали против отождествления наследника баденского престола с Каспаром Хаузером[110]. Эндрю Лэнг в своём исследовании, озаглавленном «Тайны истории», отмечает: «Действительно, великая герцогиня в 1812 году чувствовала себя слишком плохо, и потому её не допустили к умершему младенцу, но отец ребёнка, его бабушка и тётя, да и все десять лейб-медиков, нянек и прочих без сомнения видели его мёртвое тело, и предположить без всяких на то оснований, что они были все вовлечены в заговор под руководством Белой дамы, было бы совершенно нелепым»[111].

Немецкий историк Фриц Трауц и вовсе назвал предположение о родстве Каспара Хаузера с баденским домом «глупой сказочкой, по поводу которой вплоть до нынешнего времени было пролито немало чернил, и в которую многие желают верить, полностью развенчанную в сочинении Отто Миттельштедта»[112]. Далее, опубликованные принцем Адальбертом Баварским в 1951 году письма великой герцогини, матери Карла, детально описывают рождение, болезнь и смерть ребёнка. Содержащаяся в них информация, по мнению автора, не оставляет камня на камне от истории о подменённом младенце[113].

Французский исследователь Ж. Ленотр, в целом придерживаясь точки зрения «каспаристов», допускает, что сам Хаузер отчасти давал пищу для кривотолков и отчуждения вокруг себя, превратившись из послушного, ласкового и удобного для всех конформиста в капризного, упрямого, неискреннего молодого человека, избалованного славой, всеобщим вниманием, пересудами о пресловутом «монаршьем» происхождении и, при финансовой поддержке лорда Стенхоупа, мало дорожившего скромными бюргерскими добродетелями[114].

ДНК-тестирование

Окончательную точку в деле Каспара Хаузера было решено поставить с помощью ДНК-анализа, для чего в 1996 году с пятна крови на кальсонах, предположительно принадлежавших Каспару и хранящихся ныне в музее Ансбаха, был взят генетический материал. Образец разделили пополам, причём одну половину получил Институт судебной медицины при Мюнхенском университете, другую — судебно-экспертная лаборатория в Бирмингеме (Англия). Кровь для анализа предоставили двое потомков Стефании Богарне по женской линии. В качестве метода использовался анализ митохондриальной ДНК, передающейся ребёнку только от матери. Таким образом, все члены одной семьи, происходящие от одной женщины-предка, имеют сходную структуру этого типа ДНК. Результат оказался отрицательным — если допустить, что панталоны действительно принадлежали Каспару, он никак не мог быть родственником Стефании, великой герцогини Баденской[115].

Однако в 2002 году появилась информация, что произошла ошибка, и панталоны отнюдь не принадлежали нюрнбергскому найдёнышу. Попытку решили повторить, взяв на сей раз за основу образцы генетического материала, взятые со шляпы, брюк и пряди волос, до сих пор хранящихся в так называемой «фейербахской коллекции». Было взято 6 образцов, ДНК которых оказались идентичными между собой. Кровь для анализа дала Астрид фон Медингер — потомок Стефании по женской линии. Анализ проводился в Институте судебной медицины Мюнстера под руководством профессора Б. Бринкмана[116]. Результат оказался положительным — цепочки ДНК совпали на 95%. Таким образом, вероятность, что Каспар был действительно сыном Стефании, очень высока[117], хотя с этим результатом согласны далеко не все исследователи, и, возможно, потребуется дополнительная проверка[118].

Каспар Хаузер и дети-маугли

Уже при жизни Каспара его случай вызывал горячие споры, мнения о нём расходились от безусловного признания подлинности его воспоминаний до обвинений во лжи и притворстве. Свидетели его первого появления не могли сойтись между собой в том, кто перед ними — «слабоумный, сумасшедший или некий дикарь». Доктор Прой, осматривавший найдёныша, безусловно считал его выходцем из леса, вскормлённым дикими зверями. Отвергая это мнение, Фейербах указывал, что для дикаря Каспар демонстрировал слишком мягкий и незлобивый характер; также он не проявлял ни малейших признаков помешательства или идиотизма[119]. По мнению Фейербаха, речь с необходимостью могла идти лишь о преступлении против личности ребёнка — оставлении без помощи и насильственном заключении, за что преступник, будь он пойман, по тогдашним законам Баварии понёс бы суровую кару[99].

Спор о том, стоит ли относить Каспара к тому же типу, что «дети-маугли», начался во второй половине XIX века и к середине XX века завершился тем, что Каспар Хаузер прочно занял место среди них[120]. Так профессор Роберт Цингг в своей работе отнёс этот случай ко второй категории найдёнышей — оставленных без помощи и подвергшихся заключению (в то время как первую составили дети, воспитанные животными)[121].

Современные исследователи находят в поведении Каспара Хаузера много общего с поведением детей, которые были воспитаны зверями: Камалой и Амалой, Виктором из Аверона, Марией-Анжеликой и другими, а также детьми, выращенными взаперти психически больными родителями. Классическим примером подобного рода является феральная девочка Джини. Сходство её случая с историей Каспара специально разбирается в работе Адрианы Бензакен[122]. Немецкий учёный П. Й. Блументаль даже назвал книгу о таких детях «Собратья Каспара Хаузера»[123]. И Каспар Хаузер, и дети-маугли обладали острым зрением, слухом и обонянием. Как и дети-маугли, Каспар в начале своего пребывания среди людей не понимал смысла собственных слов и повторял их практически бездумно, предпочитая объясняться скорее жестами и нечленораздельными звуками. Многие поступки Каспара, пунктуально зафиксированные на бумаге Даумером и Биндером, сходны с реакциями детей, выросших в зверином обществе — трудности пребывания среди людей, сложность в переходе к новой пище, упорное желание вернуться к прежнему образу жизни и т. д. Спорным остаётся вопрос о развитии аутизма в случае насильственной изоляции от человеческого общества, но, с другой стороны, обращается внимание, что феральный ребёнок испытывает стойкую привязанность к животным или предметам, ассоциирующимся с детскими воспоминаниями — Каспар также демонстрировал подобное по отношению к своим деревянным лошадкам[124].

Однако при сравнении Каспара с феральными детьми бросается в глаза и резкое отличие, объяснения которому не найдено до сих пор (если не считать мнения скептиков, что Каспар Хаузер был искусным притворщиком, выдававшим себя за «дикаря» с целью наживы). Эта разница заключается в том, что дети-маугли, известные до настоящего времени, как правило, так и не могут приспособиться к человеческому обществу и в полной мере овладеть речью и сравняться в умственном развитии со своими ровесниками. Каспар в этом случае является исключением из правила. Это отличие, замеченное уже при жизни «нюрнбергского найдёныша», бургомистр Биндер объяснял как следствие «благородного происхождения», проявления которого не смогли стереть даже годы, проведённые в насильственной изоляции[125]. Фейербах предпочитал видеть в этом врождённые способности. Современная наука оставляет этот вопрос открытым.

Для психолога, психолингвиста, врача случай Каспара Хаузера интересен также как возможность для изучения взаимодействия и взаимовлияния языка, памяти и склада личности. Требует дополнительного изучения вопрос о влиянии насильственной изоляции в ранние годы на становление характера ребёнка, в современной науке называемый «синдромом Каспара Хаузера». Остаются также непрояснёнными вопросы внешнего воздействия на память — иными словами, возможность того, что рассказы Каспара о детстве, заключении, о снах и т. д. были внушены ему Биндером и прочими, прикладывавшими все возможные усилия, чтобы развеять покров тайны, его окружавшей[126].

Джеффри Мэссон, сумевший в середине XX века разыскать дневник Даумера, считавшийся утерянным, на основе содержащихся в этом дневнике сведений, поднимает вопрос о потере памяти как сублимации воспоминаний о физическом насилии, пережитом Каспаром в заключении[127]. Джон Мани, автор книги «Синдром Каспара Хаузера», педиатр, сексолог, специалист по медицинской психологии, соглашаясь с ним лишь отчасти, утверждает, что речь идёт не о сексуальном насилии, но о жестокости и бездушии, фактическом отказе от ребёнка. Подобная психическая травма, как полагает Мани, ведёт за собой ощутимую задержку физического и психического развития[128]. Мартин Китчен, опираясь на результаты первого ДНК-анализа, согласно которым Каспар не мог быть наследником герцогов баденских, предполагает, в свою очередь, что он был слабоумным от рождения, возможно, подверженным эпилептическим припадкам ребёнком, которого психически больные родители — или родитель — действительно держали взаперти в каком-нибудь чулане и в конечном итоге выбросили вон, желая навсегда от него избавиться[129]. Так или иначе, многие вопросы, связанные с «нюрнбергским найдёнышем», до сих пор остаются без ответа.

Отражение в искусстве

Необычная судьба Хаузера нашла отражение во многих произведениях литературы и кинематографа, в частности, в научно-фантастической литературе и кино.

В Каспаре Хаузере автор вывел чистого сердцем человека, доброго и благородного от природы — своего рода вариант Алёши Карамазова. Чистым, непосредственным восприятием своего героя Вассерман проверяет догмы религии, нравственные установления, человеческие взаимоотношения. Простодушные вопросы Каспара ставят в тупик и приводят в отчаяние его наставников. Брошенный в водоворот жизни, он испуган огромным и жестоким миром, открывшимся перед ним. Так и не сумев привыкнуть к людям, к их морали, философии, он остаётся одиноким и непонятым.

Каспар Хаузер, пример «естественного сознания», проявившегося, однако, только в соприкосновении с обществом, становится в этом обществе словно бы лупой, меняющей оптику. Он делает очевидной условность человеческих представлений о мире. Являясь одновременно «человеком» и «человеком, свободным от предвзятости мышления»… Каспар Хаузер вынуждает общество защищаться, включать реакцию конструирования и вытеснения Другого[132].

  • Песня Kaspar Hauser (музыка — Вольфганг Хайхель, текст — Бернд Майнунгер) вошла во второй студийный альбом «Rom» (1980) немецкой группы Dschinghis Khan[133].
  • Песня «Деревянная лошадка» («Песня Каспара Хаузера») входит в альбом Сюзанны Вега Solitude Standing (1987).
  • Французский балетмейстер Франсуа Верре поставил по биографии Хаузера балет «Концерт Каспара» (1998).
  • Клип немецкой группы Rammstein Mutter снят по мотивам истории Каспара[134].
  • «Каспар Хаузер» (Москва) — название российской рок-группы, игравшей в стиле гранж[135].
  • «Дитя Нюрнберга» — эссе английского писателя-фантаста Эрика Фрэнка Рассела о жизни и судьбе Каспара Хаузера[136].
  • «Легенда о Каспаре Хаузере» (2012) — чёрно-белый сюрреалистический постмодернистский вестерн, фильм Давида Манули с Винсентом Галло и музыкой DJ Vitalic[137].
  • В романе Дэна Абнетта «Сожжение Просперо» (Prospero Burns) один из главных героев — Каспер Ансбах, во многом схожий с Каспаром Хаузером. Об этом сходстве прямо упоминается устами одного из персонажей.

См. также

Напишите отзыв о статье "Хаузер, Каспар"

Комментарии

  1. Различные источники называют сапожника Вайхман (или Вейкман), он жил здесь же по соседству, — но источник этих сведений остаётся неизвестным.
  2. В подлиннике — «ни крейцера».
  3. Неизвестно, сохранились ли подлинники письма и записки, но их факсимильное воспроизведение приводится в приложении к немецкому изданию книги фон Фейербаха.
  4. Точнее, «быком» — также символ глупости и упрямства.
  5. Если верить дневникам первого учителя Каспара, доктора Даумера, найдёныш «плакал беспрестанно в течение восьми дней и ночей», но неизвестно, было ли это результатом недоверия и плохого обращения со стороны полицейских или результатом шока от резкой перемены обстановки, тем более, что и позднее Каспар часто выказывал признаки тяжёлой депрессии.
  6. Ещё один аргумент в пользу того, что второе письмо являлось подделкой, выдвигает английская исследовательница Элизабет Эванс. Дело в том, что Шестой полк лёгкой кавалерии не был за 17 лет до обнаружения Каспара расквартирован в Нюрнберге, и невозможно было заранее предсказать, что он там окажется в будущем.
  7. Он был отцом знаменитого немецкого философа Людвига фон Фейербаха, известного в России тем, что часть его идей легла в основу «Капитала» Маркса.
  8. Возможно, опасения фон Фейербаха оказались пророческими. Именно попытка замести следы привела позднее к убийству найдёныша.
  9. В современной психологии страсть к упорядочению считается одним из симптомов аутизма.
  10. Позднее доктор Даумер сумел выяснить о каком «дурном вкусе» шла речь, добавив в воду несколько капель опия. Попробовав питьё, Каспар заявил, что это и есть «вода с дурным вкусом», как было ранее.
  11. G. Lenotre, настоящее имя фр. Louis Léon Théodore Gosselin, 1855—1935, французский историк, драматург, член Французской академии (1932—1935).
  12. След от этого удара был зафиксирован при первом осмотре Каспара доктором Проем.
  13. Эти «сны» или воспоминания, возможно, стали также одной из причин его гибели.
  14. Сам Каспар уверял, что они стали исчезать с того времени, как он вынужден был начать питаться мясом.
  15. Ленотр пишет, что голос принадлежал его первому безымянному опекуну-надзирателю — «человеку, который всегда с ним был». Впрочем, это утверждение противоречит указанию Фейербаха о том, что Каспар Хаузер с теплотой относился к своему подземному тюремщику
  16. Сам Каспар полагал, что это случилось «шесть недель спустя после покушения», но шесть недель спустя его уже не было в доме Даумера, и потому английская исследовательница Элизабет Эванс относит этот инцидент к более раннему времени.
  17. Кое-кто шёл в этом мнении ещё дальше, уверяя, что и убийцы, напавшего на него в доме Даумера, также никогда не существовало.
  18. Стоит заметить, что в своей обширной переписке с женой и детьми лорд не упоминает о Каспаре ни единым словом.
  19. Оба воспитателя оставили потомкам свои записки. «Отчёт» Мейера и «Письма» Хикеля служат достаточной иллюстрацией атмосферы, в которой Каспар вынужден был в то время существовать.
  20. В одном из разговоров с фон Фейербахом Каспар признался, что ему всё равно — жил ли его отец во дворце или в хижине, важно лишь его встретить.
  21. Элизабет Эванс считает Хикеля доверенным лицом лорда Стенхоупа, вполне посвящённым в его планы.
  22. В принципе, не исключён вариант психически ненормального тюремщика. Современная наука знает подобные примеры. Так, девочку Джини с рождения содержал в клетке её безумный отец. Но это не отменяет вывода фон Фейербаха о высоком ранге преступников, так как для бедняка содержать лишний рот, причём в течение многих лет, было бы непозволительной роскошью. Кроме того, если верить рассказу Каспара, «человек, с которым он всегда был», вёл себя совершенно разумно.
  23. Теоретически нельзя сбрасывать со счетов маньяка-мегаломана, желавшего из тщеславия разделаться с ребёнком прославленным и известным. Однако же мастерство, с которым были скрыты все следы преступления, заставляет скорее согласиться с фон Фейербахом.
  24. Фон Фейербах предположил в своём мемуаре, что речь, возможно, шла о священнике или монахе, который не побоялся рискнуть жизнью ради спасения малыша.
  25. Наполеон Бонапарт сделал Баден великим герцогством в 1806 году.
  26. Подобные казусы характерны для близкородственных браков. В таких случаях действительно чаще выживают девочки, но в этом случае ни о каком близком родстве речи не шло.
  27. Справедливости ради следует сказать, что сны Каспара бывали порой запутаны и явно неправдоподобны. Так, ему снилось, будто в 14 лет или около того у него был учитель, и отец, приведший его в классную комнату, угрожал наказать, если Каспар не будет учиться с достаточным прилежанием. В другой раз ему снилось, будто мать обливала его слезами и называла «Готфрид» (он настаивал, что это была отнюдь не та женщина, что водила его к фонтану и стояла рядом с белым платком).
  28. Мэссон полагает, что это лжеимя могло быть анаграммой слов «его сын Каспар». Элизабет Эванс, идя ещё дальше, предположила, что имя, написанное неразборчивым почерком, было прочитано неверно, на самом деле на листе было написано Hares Sprauka — иначе говоря, анаграмма исходного Kaspar Hauser.
  29. Элизабет Эванс связывает это событие с нераскрытым убийством монаха из Хохзаля, который как раз в это время был найден мёртвым на дороге, но ничего из бывших при нём вещей не пропало.
  30. Об этом свидетельстве говорит и фон Фейербах, однако считает его не заслуживающим доверия.
  31. Случись это в Англии, не без яда замечает герцогиня, с несчастным не поступили бы столь жестоко.
  32. Этот момент действительно неясен, в некоторых изданиях пишется, что Каспару пытались перерезать горло, в других — что порез действительно был на лбу.
  33. Герцогиня полагает, что свидетельство соседки относилось к случайному бродяге, а человек, мывший руки в ведре с водой, никак не походил на убийцу, описанного Каспаром.
  34. Герцогиня пишет, будто существует письмо Даумера, в котором тот жалуется, будто Каспар растерял свою наивность, однако сведения эти требуют проверки; как в большинстве книг, посвящённых Каспару, часть сведений взята неведомо откуда и не подтверждается источниками, или источники неизвестны.

Примечания

  1. 1 2 3 Feuerbach, 1985, p. 14.
  2. Feuerbach, 1985, p. 13.
  3. 1 2 Ленотр, 1911, p. 93.
  4. 1 2 3 Ленотр, 1911, p. 94.
  5. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 15.
  6. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 16.
  7. 1 2 3 Ленотр, 1911, p. 95.
  8. Feuerbach, 1985, p. 17.
  9. Feuerbach, 1985, p. 19—20.
  10. Masson, 1996, p. 80—81.
  11. Feuerbach, 1985, p. 30—35.
  12. Feuerbach, 1985, p. 36.
  13. 1 2 3 Masson, 1996, p. 5.
  14. 1 2 Masson, 1996, p. 212.
  15. 1 2 Masson, 1996, p. 6.
  16. Feuerbach, 1985, p. 35—36.
  17. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 62.
  18. Evans, 1892, p. 22.
  19. Feuerbach, 1985, p. 22.
  20. 1 2 Jean Torrent, Luc Meichler. Écrits de et sur Kaspar Hauser. — Paris: C. Bourgois, 2003. — P. 69. — 440 p. — ISBN 2-267-01677-X.
  21. Feuerbach, 1985, p. 25.
  22. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 26.
  23. Feuerbach, 1985, p. 52.
  24. Masson, 1996, p. 5—6.
  25. Feuerbach, 1985, p. 57.
  26. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 55.
  27. Feuerbach, 1985, p. 56.
  28. Feuerbach, 1985, p. 27.
  29. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 29.
  30. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 30.
  31. Feuerbach, 1985, p. 31.
  32. Feuerbach, 1985, p. 32.
  33. Feuerbach, 1985, p. 49—55.
  34. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 61.
  35. Feuerbach, 1985, p. 54.
  36. 1 2 3 Ленотр, 1911, p. 97.
  37. Karl Leonhard. Kaspar Hauser und die moderne Kenntnis des Hospitalismus (нем.) // Confinia Psychiatrica. — 1970. — H. 3 (13). — P. 229. — ISSN [www.sigla.ru/table.jsp?f=8&t=3&v0=0010-5686&f=1003&t=1&v1=&f=4&t=2&v2=&f=21&t=3&v3=&f=1016&t=3&v4=&f=1016&t=3&v5=&bf=4&b=&d=0&ys=&ye=&lng=&ft=&mt=&dt=&vol=&pt=&iss=&ps=&pe=&tr=&tro=&cc=UNION&i=1&v=tagged&s=0&ss=0&st=0&i18n=ru&rlf=&psz=20&bs=20&ce=hJfuypee8JzzufeGmImYYIpZKRJeeOeeWGJIZRrRRrdmtdeee88NJJJJpeeefTJ3peKJJ3UWWPtzzzzzzzzzzzzzzzzzbzzvzzpy5zzjzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzztzzzzzzzbzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzvzzzzzzyeyTjkDnyHzTuueKZePz9decyzzLzzzL*.c8.NzrGJJvufeeeeeJheeyzjeeeeJh*peeeeKJJJJJJJJJJmjHvOJJJJJJJJJfeeeieeeeSJJJJJSJJJ3TeIJJJJ3..E.UEAcyhxD.eeeeeuzzzLJJJJ5.e8JJJheeeeeeeeeeeeyeeK3JJJJJJJJ*s7defeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeSJJJJJJJJZIJJzzz1..6LJJJJJJtJJZ4....EK*&debug=false 0010-5686]. — PMID 4940483.
  38. Feuerbach, 1985, p. 37.
  39. Jean Torrent, Luc Meichler. Écrits de et sur Kaspar Hauser. — Paris: C. Bourgois, 2003. — P. 20—25. — 440 p. — ISBN 2-267-01677-X.
  40. 1 2 Torrent, 2003, p. 25.
  41. Torrent, 2003, p. 26.
  42. Feuerbach, 1985, p. 42.
  43. 1 2 Masson, 1996, p. 5—10.
  44. Masson, 1996, p. 10.
  45. Evans, 1892, p. 44.
  46. 1 2 Evans, 1892, p. 46—48.
  47. Evans, 1892, p. 47.
  48. Evans, 1892, p. 48.
  49. 1 2 Masson, 1996, p. 15.
  50. 1 2 3 4 5 Ленотр, 1911, p. 98.
  51. Evans, 1892, p. 58—59.
  52. Evans, 1892, p. 59.
  53. Evans, 1892, p. 60.
  54. 1 2 3 Feuerbach, 1985, p. 64.
  55. Evans, 1892, p. 46.
  56. Evans, 1892, p. 54.
  57. Masson, 1996, p. 14.
  58. Masson, 1996, p. 17.
  59. Evans, 1892, p. 77.
  60. 1 2 Evans, 1892, p. 78.
  61. Evans, 1892, p. 80.
  62. Evans, 1892, p. 81.
  63. 1 2 Evans, 1892, p. 83.
  64. 1 2 3 Evans, 1892, p. 86.
  65. Masson, 1996, p. 18.
  66. Evans, 1892, p. 88.
  67. 1 2 Evans, 1892, p. 89.
  68. Evans, 1892, p. 87.
  69. Evans, 1892, p. 93.
  70. Evans, 1892, p. 96.
  71. Evans, 1892, p. 95.
  72. Evans, 1892, p. 98.
  73. Evans, 1892, p. 99.
  74. Evans, 1892, p. 100—101.
  75. 1 2 Evans, 1892, p. 101.
  76. Evans, 1892, p. 102.
  77. Evans, 1892, p. 103.
  78. Evans, 1892, p. 102—104.
  79. Evans, 1892, p. 104.
  80. Ленотр, 1911, p. 99—100.
  81. Ленотр, 1911, p. 100.
  82. Ленотр, 1911, p. 100—101.
  83. Evans, 1892, p. 105.
  84. Evans, 1892, p. 107.
  85. 1 2 3 Evans, 1892, p. 116.
  86. Evans, 1892, p. 121.
  87. Evans, 1892, p. 119.
  88. Evans, 1892, p. 120.
  89. Evans, 1892, p. 120—122.
  90. Evans, 1892, p. 122.
  91. Evans, 1892, p. 123—124.
  92. Evans, 1892, p. 124.
  93. Feuerbach, 1985, p. 101.
  94. Feuerbach, 1985, p. 104—105.
  95. Feuerbach, 1985, p. 105.
  96. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 106.
  97. Feuerbach, 1985, p. 107.
  98. Feuerbach, 1985, p. 108—109.
  99. 1 2 Feuerbach, 1985, p. 109.
  100. Feuerbach, 1985, p. 110—112.
  101. 1 2 3 Feuerbach, 1985, p. 112.
  102. Feuerbach, 1985, p. 115.
  103. Evans, 1892, p. 4—5.
  104. 1 2 Evans, 1892, p. 5.
  105. Masson, 1996, p. 197—198.
  106. Masson, 1996, p. 200.
  107. 1 2 Masson, 1996, p. 36.
  108. Masson, 1996, p. 35.
  109. 1 2 3 4 Catherine Lucy Wilhelmina Powlett Cleveland (Duchess of). [www.archive.org/stream/truestoryofkaspa00clevrich#page/60/mode/2up The true story of Kaspar Hauser, from official documents]. — Catherine Lucy Wilhelmina Powlett Cleveland (Duchess of). — 112 p.
  110. Otto Mittelstädt. Kaspar Hauser und sein badisches Prinzenthum. — Heidelberg, 1876.
  111. Andrew Lang. [www.online-literature.com/andrew_lang/historical-mysteries/6/ The Mystery of Kaspar Hauser] (англ.) // Historical Mysteries. — 1905.
  112. Fritz Trautz. Zum Problem der Persönlichkeitsdeutung: Anläßlich das Kaspar-Hauser-Buches von Jean Mistler // Francia 2. — 1974. — P. 723.
  113. Adalbert Prinz von Bayern. Königin Caroline von Bayern und Kaspar Hauser (нем.) // Der Zwiebelturm. — 1951. — P. 102—107, 121—128.
  114. Ленотр, 1911, p. 99.
  115. G. M. Weichhold, G. E. Bark, W. Korte, W. Eisenmenger, K. M. Sullivan. [resources.metapress.com/pdf-preview.axd?code=b1ud312e2jqkelnu&size=largest DNA Alysis in the Case of Caspar Hauser] // Inf. J. Legal Med. — 1998. — Вып. 11. — P. 287—291.
  116. Dr. phil. Rudolf Biedermann. [users.skynet.be/etc/Art_Histo/Khde103.html Kaspar Hauser était bel et bien prince héritier de la famille de Bade] (10.2002). Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuEXrG4 Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  117. Brian Haughton. [www.mysteriouspeople.com/Hauser3.htm Kaspar Hauser — An Unsolved Mystery] (англ.) 3. Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuF2GQb Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  118. Terry Boardman. [www.scribd.com/pierocammerinesi/d/49286116-Terry-Boardman-The-Ongoing-Struggle-for-the-Truth-About-the-Child-of-Europe The Ongoing Struggle for the Truth About the Child of Europe] (англ.). Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuFiMBj Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  119. Adriana S. Benzaquén. Encounters with Wild Children. Temptation and Disappointment in the Study of Human Nature. — Mtl: Mc. Gill Queen's University Press. — P. 253. — 393 p. — ISBN 0-7735-2972-1.
  120. Benzaquén, 2010, p. 253.
  121. J. A. L. Singh, R. M. Zingg. L'homme en friche de l'enfant-loup à Kaspar Hauser. — Bruxelles: Éditions Complexe, 1980. — P. 268—269. — 375 p. — ISBN 2-87027-038-0.
  122. Benzaquén, 2010, p. 251.
  123. Александр Волков. [wsyakayawsyachina.narod.ru/social_sciences/maugly.html Человек между лесом и волком] (рус.). Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuHZyZg Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  124. Benzaquén, 2010, p. 59.
  125. Benzaquén, 2010, p. 254.
  126. Benzaquén, 2010, p. 255.
  127. Masson, 1996, p. 65.
  128. Benzaquén, 2010, p. 256.
  129. Martin Kitchen. Kaspar Hauser, Europe's child. — NY: Palgrave Macmillan, 2001. — P. 192—193. — 257 p. — ISBN 0333962141.
  130. Верлен, Поль. [litera.edu.ru/catalog.asp?cat_ob_no=14085&ob_no=14091 Каспар Гаузер поёт] (рус.). Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuJmDa2 Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  131. Н. С. Павлова, Л. М. Юрьева. [feb-web.ru/feb/ivl/vl8/vl8-3382.htm?cmd=p Писатели-реалисты: (Немецкая литература на рубеже XIX и XX веков)] (рус.). Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuLIUt6 Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  132. Наталья Самутина. [www.kinozapiski.ru/ru/article/sendvalues/279/ Райнер Вернер Фассбиндер и Вернер Херцог. Европейский человек: упражнения в антропологии] (рус.). Проверено 30 декабря 2011. [www.webcitation.org/65BuMc84M Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].
  133. [www.steppenwind.com/texte2.htm STEPPENWIND Texte]
  134.  [youtube.com/watch?v=ASI-TNKJdog Rammstein — Making of Mutter]
  135. [dic.academic.ru/dic.nsf/enc_rus_rock/287/КАСПАР Малая энциклопедия русского рока] (рус.). Проверено 14 марта 2012. [www.webcitation.org/66NzfqSXR Архивировано из первоисточника 23 марта 2012].
  136. [fantlab.ru/work22566 Эрик Фрэнк Рассел «Дитя Нюрнберга»] (рус.). Проверено 16 марта 2012.
  137. [www.kinopoisk.ru/film/586968/ Легенда о Каспаре Хаузере]. Кинопоиск. [www.webcitation.org/69y3FiqzA Архивировано из первоисточника 16 августа 2012].

Литература

  • Гаузер, Каспар // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Anselm von Feuerbach. Kaspar Hauser ou exemple de la crime contre de l'ame de l'homme = Kaspar Hauser oder Beispiel eines Verbrechens am Seelenleben eines Menschen (Ansbach 1832). — Paris: Vertiges Publications, 1985. — 125 p. — ISBN 2-86896-014-6.
  • Jeffrey Moussaieff Masson. Lost Prince, the Unsolved Mystery of Kaspar Hauser. — NY: the Free Press A division of Simon and Schuster Inc, 1996. — 254 p. — ISBN 0-684-82296-2.
  • Elizabeth E. Evans. The story of Kaspar Hauser from authentic records. — London: Sean Sonnenschein, 1892. — 188 p.
  • Baron v. Artin. Kaspar Hauser. Des Räthsels Lösung. — 2-е изд. — Цюрих, 1892.
  • Петер Традовски. Каспар Хаузер или борьба за Дух. — Калуга: Духовное познание, 2001.
  • Ленотр Ж. Тайна Каспара Гаузера. Исторический очерк // Новое слово. — СПб.: Биржевые ведомости, 1911. — Т. 3. — С. 93—101.

Ссылки

  • Сергей Степанов. [psy.1september.ru/2000/07/14.htm Дважды рождённый, дважды убитый]. Проверено 3 января 2012. [www.webcitation.org/65BuNsJnw Архивировано из первоисточника 4 февраля 2012].

Отрывок, характеризующий Хаузер, Каспар

– Доложи князю и княжне, что мне ничего не известно было: я поступал по высшим приказаниям – вот…
Он дал бумагу Алпатычу.
– А впрочем, так как князь нездоров, мой совет им ехать в Москву. Я сам сейчас еду. Доложи… – Но губернатор не договорил: в дверь вбежал запыленный и запотелый офицер и начал что то говорить по французски. На лице губернатора изобразился ужас.
– Иди, – сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и все усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая де Толли смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812 года.)
Народ беспокойно сновал по улицам.
Наложенные верхом возы с домашней посудой, стульями, шкафчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В соседнем доме Ферапонтова стояли повозки и, прощаясь, выли и приговаривали бабы. Дворняжка собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
– До смерти убил – хозяйку бил!.. Так бил, так волочил!..
– За что? – спросил Алпатыч.
– Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, что, говорит, мы то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова и, не желая более ничего знать, подошел к противоположной – хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
– Злодей ты, губитель, – прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней и, увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
– Аль уж ехать хочешь? – спросил он.
Не отвечая на вопрос и не оглядываясь на хозяина, перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
– Сочтем! Что ж, у губернатора был? – спросил Ферапонтов. – Какое решение вышло?
Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
– По нашему делу разве увеземся? – сказал Ферапонтов. – Дай до Дорогобужа по семи рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! – сказал он.
– Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Что же, чай пить будете? – прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
– Однако затихать стала, – сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, – должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит, сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать, что ли, в один день потопил.
Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в пятом часу приказал открыть Наполеон по городу, из ста тридцати орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
– То то сила! – говорил один. – И крышку и потолок так в щепки и разбило.
– Как свинья и землю то взрыло, – сказал другой. – Вот так важно, вот так подбодрил! – смеясь, сказал он. – Спасибо, отскочил, а то бы она тебя смазала.
Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядра попали в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом – ядра, то с приятным посвистыванием – гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
– Чего не видала! – крикнул он на кухарку, которая, с засученными рукавами, в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, что рассказывали.
– Вот чуда то, – приговаривала она, но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что то и застлало дымом улицу.
– Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки:
– Ой о ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!..
Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным шепотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали смоленскую чудотворную икону.
К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечера нее небо все было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров. Стоны кухарки теперь затихли. С двух сторон поднимались и расходились черные клубы дыма от пожаров. На улице не рядами, а как муравьи из разоренной кочки, в разных мундирах и в разных направлениях, проходили и пробегали солдаты. В глазах Алпатыча несколько из них забежали на двор Ферапонтова. Алпатыч вышел к воротам. Какой то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад.
– Сдают город, уезжайте, уезжайте, – сказал ему заметивший его фигуру офицер и тут же обратился с криком к солдатам:
– Я вам дам по дворам бегать! – крикнул он.
Алпатыч вернулся в избу и, кликнув кучера, велел ему выезжать. Вслед за Алпатычем и за кучером вышли и все домочадцы Ферапонтова. Увидав дым и даже огни пожаров, видневшиеся теперь в начинавшихся сумерках, бабы, до тех пор молчавшие, вдруг заголосили, глядя на пожары. Как бы вторя им, послышались такие же плачи на других концах улицы. Алпатыч с кучером трясущимися руками расправлял запутавшиеся вожжи и постромки лошадей под навесом.
Когда Алпатыч выезжал из ворот, он увидал, как в отпертой лавке Ферапонтова человек десять солдат с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами. В то же время, возвращаясь с улицы в лавку, вошел Ферапонтов. Увидав солдат, он хотел крикнуть что то, но вдруг остановился и, схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.
– Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! – закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Некоторые солдаты, испугавшись, выбежали, некоторые продолжали насыпать. Увидав Алпатыча, Ферапонтов обратился к нему.
– Решилась! Расея! – крикнул он. – Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… – Ферапонтов побежал на двор.
По улице, запружая ее всю, непрерывно шли солдаты, так что Алпатыч не мог проехать и должен был дожидаться. Хозяйка Ферапонтова с детьми сидела также на телеге, ожидая того, чтобы можно было выехать.
Была уже совсем ночь. На небе были звезды и светился изредка застилаемый дымом молодой месяц. На спуске к Днепру повозки Алпатыча и хозяйки, медленно двигавшиеся в рядах солдат и других экипажей, должны были остановиться. Недалеко от перекрестка, у которого остановились повозки, в переулке, горели дом и лавки. Пожар уже догорал. Пламя то замирало и терялось в черном дыме, то вдруг вспыхивало ярко, до странности отчетливо освещая лица столпившихся людей, стоявших на перекрестке. Перед пожаром мелькали черные фигуры людей, и из за неумолкаемого треска огня слышались говор и крики. Алпатыч, слезший с повозки, видя, что повозку его еще не скоро пропустят, повернулся в переулок посмотреть пожар. Солдаты шныряли беспрестанно взад и вперед мимо пожара, и Алпатыч видел, как два солдата и с ними какой то человек во фризовой шинели тащили из пожара через улицу на соседний двор горевшие бревна; другие несли охапки сена.
Алпатыч подошел к большой толпе людей, стоявших против горевшего полным огнем высокого амбара. Стены были все в огне, задняя завалилась, крыша тесовая обрушилась, балки пылали. Очевидно, толпа ожидала той минуты, когда завалится крыша. Этого же ожидал Алпатыч.
– Алпатыч! – вдруг окликнул старика чей то знакомый голос.
– Батюшка, ваше сиятельство, – отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади, стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
– Ты как здесь? – спросил он.
– Ваше… ваше сиятельство, – проговорил Алпатыч и зарыдал… – Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
– Как ты здесь? – повторил князь Андрей.
Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
– Что же, ваше сиятельство, или мы пропали? – спросил он опять.
Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре:
«Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
– Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
– Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
– Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
– Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
«Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
– Да, отпускай, – сказал он.
– Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
– Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
– Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
– Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.
Князь Андрей освежился немного, выехав из района пыли большой дороги, по которой двигались войска. Но недалеко за Лысыми Горами он въехал опять на дорогу и догнал свой полк на привале, у плотины небольшого пруда. Был второй час после полдня. Солнце, красный шар в пыли, невыносимо пекло и жгло спину сквозь черный сюртук. Пыль, все такая же, неподвижно стояла над говором гудевшими, остановившимися войсками. Ветру не было, В проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду – какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Все это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно.
Один молодой белокурый солдат – еще князь Андрей знал его – третьей роты, с ремешком под икрой, крестясь, отступал назад, чтобы хорошенько разбежаться и бултыхнуться в воду; другой, черный, всегда лохматый унтер офицер, по пояс в воде, подергивая мускулистым станом, радостно фыркал, поливая себе голову черными по кисти руками. Слышалось шлепанье друг по другу, и визг, и уханье.
На берегах, на плотине, в пруде, везде было белое, здоровое, мускулистое мясо. Офицер Тимохин, с красным носиком, обтирался на плотине и застыдился, увидав князя, однако решился обратиться к нему:
– То то хорошо, ваше сиятельство, вы бы изволили! – сказал он.
– Грязно, – сказал князь Андрей, поморщившись.
– Мы сейчас очистим вам. – И Тимохин, еще не одетый, побежал очищать.
– Князь хочет.
– Какой? Наш князь? – заговорили голоса, и все заторопились так, что насилу князь Андрей успел их успокоить. Он придумал лучше облиться в сарае.
«Мясо, тело, chair a canon [пушечное мясо]! – думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивая не столько от холода, сколько от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде.
7 го августа князь Багратион в своей стоянке Михайловке на Смоленской дороге писал следующее:
«Милостивый государь граф Алексей Андреевич.
(Он писал Аракчееву, но знал, что письмо его будет прочтено государем, и потому, насколько он был к тому способен, обдумывал каждое свое слово.)
Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 ти часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 ти часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…
Что стоило еще оставаться два дни? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…
Слух носится, что вы думаете о мире. Чтобы помириться, боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться: вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас за стыд поставит носить мундир. Ежели уже так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах…
Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу вам правду: готовьте ополчение. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно; но, любя моего благодетеля и государя, – повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашею ретирадою мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч; а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите ради бога, что наша Россия – мать наша – скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и посрамление. Чего трусить и кого бояться?. Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…»


В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.
С 1805 года мы мирились и ссорились с Бонапартом, мы делали конституции и разделывали их, а салон Анны Павловны и салон Элен были точно такие же, какие они были один семь лет, другой пять лет тому назад. Точно так же у Анны Павловны говорили с недоумением об успехах Бонапарта и видели, как в его успехах, так и в потакании ему европейских государей, злостный заговор, имеющий единственной целью неприятность и беспокойство того придворного кружка, которого представительницей была Анна Павловна. Точно так же у Элен, которую сам Румянцев удостоивал своим посещением и считал замечательно умной женщиной, точно так же как в 1808, так и в 1812 году с восторгом говорили о великой нации и великом человеке и с сожалением смотрели на разрыв с Францией, который, по мнению людей, собиравшихся в салоне Элен, должен был кончиться миром.
В последнее время, после приезда государя из армии, произошло некоторое волнение в этих противоположных кружках салонах и произведены были некоторые демонстрации друг против друга, но направление кружков осталось то же. В кружок Анны Павловны принимались из французов только закоренелые легитимисты, и здесь выражалась патриотическая мысль о том, что не надо ездить во французский театр и что содержание труппы стоит столько же, сколько содержание целого корпуса. За военными событиями следилось жадно, и распускались самые выгодные для нашей армии слухи. В кружке Элен, румянцевском, французском, опровергались слухи о жестокости врага и войны и обсуживались все попытки Наполеона к примирению. В этом кружке упрекали тех, кто присоветывал слишком поспешные распоряжения о том, чтобы приготавливаться к отъезду в Казань придворным и женским учебным заведениям, находящимся под покровительством императрицы матери. Вообще все дело войны представлялось в салоне Элен пустыми демонстрациями, которые весьма скоро кончатся миром, и царствовало мнение Билибина, бывшего теперь в Петербурге и домашним у Элен (всякий умный человек должен был быть у нее), что не порох, а те, кто его выдумали, решат дело. В этом кружке иронически и весьма умно, хотя весьма осторожно, осмеивали московский восторг, известие о котором прибыло вместе с государем в Петербург.
В кружке Анны Павловны, напротив, восхищались этими восторгами и говорили о них, как говорит Плутарх о древних. Князь Василий, занимавший все те же важные должности, составлял звено соединения между двумя кружками. Он ездил к ma bonne amie [своему достойному другу] Анне Павловне и ездил dans le salon diplomatique de ma fille [в дипломатический салон своей дочери] и часто, при беспрестанных переездах из одного лагеря в другой, путался и говорил у Анны Павловны то, что надо было говорить у Элен, и наоборот.
Вскоре после приезда государя князь Василий разговорился у Анны Павловны о делах войны, жестоко осуждая Барклая де Толли и находясь в нерешительности, кого бы назначить главнокомандующим. Один из гостей, известный под именем un homme de beaucoup de merite [человек с большими достоинствами], рассказав о том, что он видел нынче выбранного начальником петербургского ополчения Кутузова, заседающего в казенной палате для приема ратников, позволил себе осторожно выразить предположение о том, что Кутузов был бы тот человек, который удовлетворил бы всем требованиям.
Анна Павловна грустно улыбнулась и заметила, что Кутузов, кроме неприятностей, ничего не дал государю.
– Я говорил и говорил в Дворянском собрании, – перебил князь Василий, – но меня не послушали. Я говорил, что избрание его в начальники ополчения не понравится государю. Они меня не послушали.
– Все какая то мания фрондировать, – продолжал он. – И пред кем? И все оттого, что мы хотим обезьянничать глупым московским восторгам, – сказал князь Василий, спутавшись на минуту и забыв то, что у Элен надо было подсмеиваться над московскими восторгами, а у Анны Павловны восхищаться ими. Но он тотчас же поправился. – Ну прилично ли графу Кутузову, самому старому генералу в России, заседать в палате, et il en restera pour sa peine! [хлопоты его пропадут даром!] Разве возможно назначить главнокомандующим человека, который не может верхом сесть, засыпает на совете, человека самых дурных нравов! Хорошо он себя зарекомендовал в Букарещте! Я уже не говорю о его качествах как генерала, но разве можно в такую минуту назначать человека дряхлого и слепого, просто слепого? Хорош будет генерал слепой! Он ничего не видит. В жмурки играть… ровно ничего не видит!
Никто не возражал на это.
24 го июля это было совершенно справедливо. Но 29 июля Кутузову пожаловано княжеское достоинство. Княжеское достоинство могло означать и то, что от него хотели отделаться, – и потому суждение князя Василья продолжало быть справедливо, хотя он и не торопился ого высказывать теперь. Но 8 августа был собран комитет из генерал фельдмаршала Салтыкова, Аракчеева, Вязьмитинова, Лопухина и Кочубея для обсуждения дел войны. Комитет решил, что неудачи происходили от разноначалий, и, несмотря на то, что лица, составлявшие комитет, знали нерасположение государя к Кутузову, комитет, после короткого совещания, предложил назначить Кутузова главнокомандующим. И в тот же день Кутузов был назначен полномочным главнокомандующим армий и всего края, занимаемого войсками.
9 го августа князь Василий встретился опять у Анны Павловны с l'homme de beaucoup de merite [человеком с большими достоинствами]. L'homme de beaucoup de merite ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения императрицы Марии Федоровны. Князь Василий вошел в комнату с видом счастливого победителя, человека, достигшего цели своих желаний.
– Eh bien, vous savez la grande nouvelle? Le prince Koutouzoff est marechal. [Ну с, вы знаете великую новость? Кутузов – фельдмаршал.] Все разногласия кончены. Я так счастлив, так рад! – говорил князь Василий. – Enfin voila un homme, [Наконец, вот это человек.] – проговорил он, значительно и строго оглядывая всех находившихся в гостиной. L'homme de beaucoup de merite, несмотря на свое желание получить место, не мог удержаться, чтобы не напомнить князю Василью его прежнее суждение. (Это было неучтиво и перед князем Василием в гостиной Анны Павловны, и перед Анной Павловной, которая так же радостно приняла эту весть; но он не мог удержаться.)
– Mais on dit qu'il est aveugle, mon prince? [Но говорят, он слеп?] – сказал он, напоминая князю Василью его же слова.
– Allez donc, il y voit assez, [Э, вздор, он достаточно видит, поверьте.] – сказал князь Василий своим басистым, быстрым голосом с покашливанием, тем голосом и с покашливанием, которым он разрешал все трудности. – Allez, il y voit assez, – повторил он. – И чему я рад, – продолжал он, – это то, что государь дал ему полную власть над всеми армиями, над всем краем, – власть, которой никогда не было ни у какого главнокомандующего. Это другой самодержец, – заключил он с победоносной улыбкой.
– Дай бог, дай бог, – сказала Анна Павловна. L'homme de beaucoup de merite, еще новичок в придворном обществе, желая польстить Анне Павловне, выгораживая ее прежнее мнение из этого суждения, сказал.
– Говорят, что государь неохотно передал эту власть Кутузову. On dit qu'il rougit comme une demoiselle a laquelle on lirait Joconde, en lui disant: «Le souverain et la patrie vous decernent cet honneur». [Говорят, что он покраснел, как барышня, которой бы прочли Жоконду, в то время как говорил ему: «Государь и отечество награждают вас этой честью».]
– Peut etre que la c?ur n'etait pas de la partie, [Может быть, сердце не вполне участвовало,] – сказала Анна Павловна.
– О нет, нет, – горячо заступился князь Василий. Теперь уже он не мог никому уступить Кутузова. По мнению князя Василья, не только Кутузов был сам хорош, но и все обожали его. – Нет, это не может быть, потому что государь так умел прежде ценить его, – сказал он.
– Дай бог только, чтобы князь Кутузов, – сказала Анпа Павловна, – взял действительную власть и не позволял бы никому вставлять себе палки в колеса – des batons dans les roues.
Князь Василий тотчас понял, кто был этот никому. Он шепотом сказал:
– Я верно знаю, что Кутузов, как непременное условие, выговорил, чтобы наследник цесаревич не был при армии: Vous savez ce qu'il a dit a l'Empereur? [Вы знаете, что он сказал государю?] – И князь Василий повторил слова, будто бы сказанные Кутузовым государю: «Я не могу наказать его, ежели он сделает дурно, и наградить, ежели он сделает хорошо». О! это умнейший человек, князь Кутузов, et quel caractere. Oh je le connais de longue date. [и какой характер. О, я его давно знаю.]
– Говорят даже, – сказал l'homme de beaucoup de merite, не имевший еще придворного такта, – что светлейший непременным условием поставил, чтобы сам государь не приезжал к армии.
Как только он сказал это, в одно мгновение князь Василий и Анна Павловна отвернулись от него и грустно, со вздохом о его наивности, посмотрели друг на друга.


В то время как это происходило в Петербурге, французы уже прошли Смоленск и все ближе и ближе подвигались к Москве. Историк Наполеона Тьер, так же, как и другие историки Наполеона, говорит, стараясь оправдать своего героя, что Наполеон был привлечен к стенам Москвы невольно. Он прав, как и правы все историки, ищущие объяснения событий исторических в воле одного человека; он прав так же, как и русские историки, утверждающие, что Наполеон был привлечен к Москве искусством русских полководцев. Здесь, кроме закона ретроспективности (возвратности), представляющего все прошедшее приготовлением к совершившемуся факту, есть еще взаимность, путающая все дело. Хороший игрок, проигравший в шахматы, искренно убежден, что его проигрыш произошел от его ошибки, и он отыскивает эту ошибку в начале своей игры, но забывает, что в каждом его шаге, в продолжение всей игры, были такие же ошибки, что ни один его ход не был совершенен. Ошибка, на которую он обращает внимание, заметна ему только потому, что противник воспользовался ею. Насколько же сложнее этого игра войны, происходящая в известных условиях времени, и где не одна воля руководит безжизненными машинами, а где все вытекает из бесчисленного столкновения различных произволов?
После Смоленска Наполеон искал сражения за Дорогобужем у Вязьмы, потом у Царева Займища; но выходило, что по бесчисленному столкновению обстоятельств до Бородина, в ста двадцати верстах от Москвы, русские не могли принять сражения. От Вязьмы было сделано распоряжение Наполеоном для движения прямо на Москву.
Moscou, la capitale asiatique de ce grand empire, la ville sacree des peuples d'Alexandre, Moscou avec ses innombrables eglises en forme de pagodes chinoises! [Москва, азиатская столица этой великой империи, священный город народов Александра, Москва с своими бесчисленными церквами, в форме китайских пагод!] Эта Moscou не давала покоя воображению Наполеона. На переходе из Вязьмы к Цареву Займищу Наполеон верхом ехал на своем соловом энглизированном иноходчике, сопутствуемый гвардией, караулом, пажами и адъютантами. Начальник штаба Бертье отстал для того, чтобы допросить взятого кавалерией русского пленного. Он галопом, сопутствуемый переводчиком Lelorgne d'Ideville, догнал Наполеона и с веселым лицом остановил лошадь.
– Eh bien? [Ну?] – сказал Наполеон.
– Un cosaque de Platow [Платовский казак.] говорит, что корпус Платова соединяется с большой армией, что Кутузов назначен главнокомандующим. Tres intelligent et bavard! [Очень умный и болтун!]
Наполеон улыбнулся, велел дать этому казаку лошадь и привести его к себе. Он сам желал поговорить с ним. Несколько адъютантов поскакало, и через час крепостной человек Денисова, уступленный им Ростову, Лаврушка, в денщицкой куртке на французском кавалерийском седле, с плутовским и пьяным, веселым лицом подъехал к Наполеону. Наполеон велел ему ехать рядом с собой и начал спрашивать:
– Вы казак?
– Казак с, ваше благородие.
«Le cosaque ignorant la compagnie dans laquelle il se trouvait, car la simplicite de Napoleon n'avait rien qui put reveler a une imagination orientale la presence d'un souverain, s'entretint avec la plus extreme familiarite des affaires de la guerre actuelle», [Казак, не зная того общества, в котором он находился, потому что простота Наполеона не имела ничего такого, что бы могло открыть для восточного воображения присутствие государя, разговаривал с чрезвычайной фамильярностью об обстоятельствах настоящей войны.] – говорит Тьер, рассказывая этот эпизод. Действительно, Лаврушка, напившийся пьяным и оставивший барина без обеда, был высечен накануне и отправлен в деревню за курами, где он увлекся мародерством и был взят в плен французами. Лаврушка был один из тех грубых, наглых лакеев, видавших всякие виды, которые считают долгом все делать с подлостью и хитростью, которые готовы сослужить всякую службу своему барину и которые хитро угадывают барские дурные мысли, в особенности тщеславие и мелочность.
Попав в общество Наполеона, которого личность он очень хорошо и легко признал. Лаврушка нисколько не смутился и только старался от всей души заслужить новым господам.
Он очень хорошо знал, что это сам Наполеон, и присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что не было ничего у него, чего бы не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон.
Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
– Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
– Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
Известие было передано.
Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
– Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
«А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
– Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
– Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
– Где же он?
– Он в армии, mon pere, в Смоленске.
Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
– Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
– Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
– Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.
– Идите, княжна, идите, идите!
Княжна Марья пошла опять в сад и под горой у пруда, в том месте, где никто не мог видеть, села на траву. Она не знала, как долго она пробыла там. Чьи то бегущие женские шаги по дорожке заставили ее очнуться. Она поднялась и увидала, что Дуняша, ее горничная, очевидно, бежавшая за нею, вдруг, как бы испугавшись вида своей барышни, остановилась.
– Пожалуйте, княжна… князь… – сказала Дуняша сорвавшимся голосом.
– Сейчас, иду, иду, – поспешно заговорила княжна, не давая времени Дуняше договорить ей то, что она имела сказать, и, стараясь не видеть Дуняши, побежала к дому.
– Княжна, воля божья совершается, вы должны быть на все готовы, – сказал предводитель, встречая ее у входной двери.
– Оставьте меня. Это неправда! – злобно крикнула она на него. Доктор хотел остановить ее. Она оттолкнула его и подбежала к двери. «И к чему эти люди с испуганными лицами останавливают меня? Мне никого не нужно! И что они тут делают? – Она отворила дверь, и яркий дневной свет в этой прежде полутемной комнате ужаснул ее. В комнате были женщины и няня. Они все отстранились от кровати, давая ей дорогу. Он лежал все так же на кровати; но строгий вид его спокойного лица остановил княжну Марью на пороге комнаты.
«Нет, он не умер, это не может быть! – сказала себе княжна Марья, подошла к нему и, преодолевая ужас, охвативший ее, прижала к щеке его свои губы. Но она тотчас же отстранилась от него. Мгновенно вся сила нежности к нему, которую она чувствовала в себе, исчезла и заменилась чувством ужаса к тому, что было перед нею. «Нет, нет его больше! Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, что то чуждое и враждебное, какая то страшная, ужасающая и отталкивающая тайна… – И, закрыв лицо руками, княжна Марья упала на руки доктора, поддержавшего ее.
В присутствии Тихона и доктора женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги. Потом они одели в мундир с орденами и положили на стол маленькое ссохшееся тело. Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой. К ночи кругом гроба горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной вокруг гроба толпился народ чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися испуганными глазами, крестились и кланялись, и целовали холодную и закоченевшую руку старого князя.


Богучарово было всегда, до поселения в нем князя Андрея, заглазное именье, и мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, и нравами. Они назывались степными. Старый князь хвалил их за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их дикость.
Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея, с его нововведениями – больницами, школами и облегчением оброка, – не смягчило их нравов, а, напротив, усилило в них те черты характера, которые старый князь называл дикостью. Между ними всегда ходили какие нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Феодоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет. Слухи о войне в Бонапарте и его нашествии соединились для них с такими же неясными представлениями об антихристе, конце света и чистой воле.
В окрестности Богучарова были всё большие села, казенные и оброчные помещичьи. Живущих в этой местности помещиков было очень мало; очень мало было также дворовых и грамотных, и в жизни крестьян этой местности были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богучаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда то на юго восток. Как птицы летят куда то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали, и ехали, и шли туда, на теплые реки. Многие были наказаны, сосланы в Сибирь, многие с холода и голода умерли по дороге, многие вернулись сами, и движение затихло само собой так же, как оно и началось без очевидной причины. Но подводные струи не переставали течь в этом народе и собирались для какой то новой силы, имеющей проявиться так же странно, неожиданно и вместе с тем просто, естественно и сильно. Теперь, в 1812 м году, для человека, близко жившего с народом, заметно было, что эти подводные струи производили сильную работу и были близки к проявлению.
Алпатыч, приехав в Богучарово несколько времени перед кончиной старого князя, заметил, что между народом происходило волнение и что, противно тому, что происходило в полосе Лысых Гор на шестидесятиверстном радиусе, где все крестьяне уходили (предоставляя казакам разорять свои деревни), в полосе степной, в богучаровской, крестьяне, как слышно было, имели сношения с французами, получали какие то бумаги, ходившие между ними, и оставались на местах. Он знал через преданных ему дворовых людей, что ездивший на днях с казенной подводой мужик Карп, имевший большое влияние на мир, возвратился с известием, что казаки разоряют деревни, из которых выходят жители, но что французы их не трогают. Он знал, что другой мужик вчера привез даже из села Вислоухова – где стояли французы – бумагу от генерала французского, в которой жителям объявлялось, что им не будет сделано никакого вреда и за все, что у них возьмут, заплатят, если они останутся. В доказательство того мужик привез из Вислоухова сто рублей ассигнациями (он не знал, что они были фальшивые), выданные ему вперед за сено.
Наконец, важнее всего, Алпатыч знал, что в тот самый день, как он приказал старосте собрать подводы для вывоза обоза княжны из Богучарова, поутру была на деревне сходка, на которой положено было не вывозиться и ждать. А между тем время не терпело. Предводитель, в день смерти князя, 15 го августа, настаивал у княжны Марьи на том, чтобы она уехала в тот же день, так как становилось опасно. Он говорил, что после 16 го он не отвечает ни за что. В день же смерти князя он уехал вечером, но обещал приехать на похороны на другой день. Но на другой день он не мог приехать, так как, по полученным им самим известиям, французы неожиданно подвинулись, и он только успел увезти из своего имения свое семейство и все ценное.
Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до шестидесяти – семидесяти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал, как и другие, был сделан старостой бурмистром в Богучарове и с тех пор двадцать три года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий, уважали его и в шутку называли министром. Во все время своей службы Дрон нн разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
Этого то Дрона Алпатыч, приехавший из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить двенадцать лошадей под экипажи княжны и восемнадцать подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было двести тридцать тягол и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков, и у тех лошадей не было, по словам Дрона, одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормицы. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой мужиком, так и Алпатыч недаром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями – господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде, и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
– Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто останется, тот царю изменник. Слышишь?
– Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
– Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
– Власть ваша! – сказал Дрон печально.
– Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина все насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
– Ты вздор то оставь и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
– Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
– Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что то сказать, но Алпатыч перебил его:
– Что вы это вздумали? А?.. Что ж вы думаете? А?
– Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
– То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

Х
После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
– Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее. Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила m lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч, архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с той же улыбкой согласия, с которой он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал «слушаю с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
Наконец вошел в комнату староста Дрон и, низко поклонившись княжне, остановился у притолоки.
Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свой особенный пряник. – Дронушка, теперь, после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
– Все под богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
– Дронушка, Алпатыч куда то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
– Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
– Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
– Отчего же нет? – сказала княжна.
– Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…
– Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я все сделаю, что могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков и о том, что есть господского в Богучарове.
– Ведь у нас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
– Господский хлеб весь цел, – с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
– Выдай его мужикам, выдай все, что им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
– Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Все раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что, что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так ты скажи.
Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
– Уволь ты меня, матушка, ради бога, вели от меня ключи принять, – сказал он. – Служил двадцать три года, худого не делал; уволь, ради бога.
Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего он просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности и что она все готова сделать для него и для мужиков.


Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики, по приказанию княжны, собрались у амбара, желая переговорить с госпожою.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья, – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
– Только ради бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Все обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут, и поедем… и вы не извольте…
– Какой же обман? – удивленно спросила княжна
– Да уж я знаю, только послушайте меня, ради бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, не согласны уезжать по вашему приказанию.
– Ты что нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты, верно, не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
Дрон, не отвечая, вздохнул.
– Если прикажете, они уйдут, – сказал он.
– Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья
Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дрон, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею. «Они, вероятно, думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтобы они остались на своих местах, и сама уеду, бросив их на произвол французов, – думала княжна Марья. – Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что Andre еще больше бы сделав на моем месте», – думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
Толпа, скучиваясь, зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала, как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы, и она смело начала свою речь.
– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что уже опасно здесь и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю все, мои друзья, и прошу вас взять все, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я, напротив, прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
– Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и его сына.
Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
– Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Все, что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
Все глаза смотрели на нее с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность, или испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
– Много довольны вашей милостью, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
– Да отчего же? – сказала княжна.
Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
– Отчего же вы не хотите? – спросила она опять.
Никто не отвечал.
Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей нибудь взгляд.
– Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что нибудь нужно. Я все сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как бы рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
– Чего соглашаться то, не нужно нам хлеба.
– Что ж, нам все бросить то? Не согласны. Не согласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, а нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
– Да вы не поняли, верно, – с грустной улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас…
Но голос ее заглушали голоса толпы.
– Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
Княжна Марья старалась уловить опять чей нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко.
– Вишь, научила ловко, за ней в крепость иди! Дома разори да в кабалу и ступай. Как же! Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.


Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала все об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В двенадцатом часу голоса стали затихать, пропел петух, из за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
Одна за другой представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустной радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такой ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар и его из сада в Лысых Горах волокли под руки и он бормотал что то бессильным языком, дергал седыми бровями и беспокойно и робко смотрел на нее.
«Он и тогда хотел сказать мне то, что он сказал мне в день своей смерти, – думала она. – Он всегда думал то, что он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что то с Тихоном. Ему, видно, хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона? – думала тогда и теперь княжна Марья. – Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, что было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил все, что ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату? – думала она. – Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уже нет, и он закричал: „Дурак“. Ему тяжело было. Я слышала из за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: „Бог мой!Отчего я не взошла тогда? Что ж бы он сделал мне? Что бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово“. И княжна Марья вслух произнесла то ласковое слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду ше нь ка! – повторила княжна Марья это слово и зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор, как себя помнила, и которое она всегда видела издалека; а то лицо – робкое и слабое, которое она в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, что он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.
«Душенька», – повторила она.
«Что он думал, когда сказал это слово? Что он думает теперь? – вдруг пришел ей вопрос, и в ответ на это она увидала его перед собой с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице. И тот ужас, который охватил ее тогда, когда она прикоснулась к нему и убедилась, что это не только не был он, но что то таинственное и отталкивающее, охватил ее и теперь. Она хотела думать о другом, хотела молиться и ничего не могла сделать. Она большими открытыми глазами смотрела на лунный свет и тени, всякую секунду ждала увидеть его мертвое лицо и чувствовала, что тишина, стоявшая над домом и в доме, заковывала ее.
– Дуняша! – прошептала она. – Дуняша! – вскрикнула она диким голосом и, вырвавшись из тишины, побежала к девичьей, навстречу бегущим к ней няне и девушкам.


17 го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в пятнадцати верстах от Богучарова, поехали кататься верхами – попробовать новую, купленную Ильиным лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард, и потому Ростов, как заботливый эскадронный командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который оставался в Богучарове.
Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой в Богучарово, в княжеское именье с усадьбой, где они надеялись найти большую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь Ильина.
Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была именье того самого Болконского, который был женихом его сестры.
Ростов с Ильиным в последний раз выпустили на перегонку лошадей в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал в улицу деревни Богучарова.
– Ты вперед взял, – говорил раскрасневшийся Ильин.
– Да, всё вперед, и на лугу вперед, и тут, – отвечал Ростов, поглаживая рукой своего взмылившегося донца.
– А я на французской, ваше сиятельство, – сзади говорил Лаврушка, называя французской свою упряжную клячу, – перегнал бы, да только срамить не хотел.
Они шагом подъехали к амбару, у которого стояла большая толпа мужиков.
Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смотрели на подъехавших. Два старые длинные мужика, с сморщенными лицами и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая какую то нескладную песню, подошли к офицерам.
– Молодцы! – сказал, смеясь, Ростов. – Что, сено есть?
– И одинакие какие… – сказал Ильин.
– Развесе…oo…ооо…лая бесе… бесе… – распевали мужики с счастливыми улыбками.
Один мужик вышел из толпы и подошел к Ростову.
– Вы из каких будете? – спросил он.
– Французы, – отвечал, смеючись, Ильин. – Вот и Наполеон сам, – сказал он, указывая на Лаврушку.
– Стало быть, русские будете? – переспросил мужик.
– А много вашей силы тут? – спросил другой небольшой мужик, подходя к ним.
– Много, много, – отвечал Ростов. – Да вы что ж собрались тут? – прибавил он. – Праздник, что ль?
– Старички собрались, по мирскому делу, – отвечал мужик, отходя от него.
В это время по дороге от барского дома показались две женщины и человек в белой шляпе, шедшие к офицерам.
– В розовом моя, чур не отбивать! – сказал Ильин, заметив решительно подвигавшуюся к нему Дуняшу.
– Наша будет! – подмигнув, сказал Ильину Лаврушка.
– Что, моя красавица, нужно? – сказал Ильин, улыбаясь.
– Княжна приказали узнать, какого вы полка и ваши фамилии?
– Это граф Ростов, эскадронный командир, а я ваш покорный слуга.
– Бе…се…е…ду…шка! – распевал пьяный мужик, счастливо улыбаясь и глядя на Ильина, разговаривающего с девушкой. Вслед за Дуняшей подошел к Ростову Алпатыч, еще издали сняв свою шляпу.
– Осмелюсь обеспокоить, ваше благородие, – сказал он с почтительностью, но с относительным пренебрежением к юности этого офицера и заложив руку за пазуху. – Моя госпожа, дочь скончавшегося сего пятнадцатого числа генерал аншефа князя Николая Андреевича Болконского, находясь в затруднении по случаю невежества этих лиц, – он указал на мужиков, – просит вас пожаловать… не угодно ли будет, – с грустной улыбкой сказал Алпатыч, – отъехать несколько, а то не так удобно при… – Алпатыч указал на двух мужиков, которые сзади так и носились около него, как слепни около лошади.
– А!.. Алпатыч… А? Яков Алпатыч!.. Важно! прости ради Христа. Важно! А?.. – говорили мужики, радостно улыбаясь ему. Ростов посмотрел на пьяных стариков и улыбнулся.
– Или, может, это утешает ваше сиятельство? – сказал Яков Алпатыч с степенным видом, не заложенной за пазуху рукой указывая на стариков.
– Нет, тут утешенья мало, – сказал Ростов и отъехал. – В чем дело? – спросил он.
– Осмелюсь доложить вашему сиятельству, что грубый народ здешний не желает выпустить госпожу из имения и угрожает отпречь лошадей, так что с утра все уложено и ее сиятельство не могут выехать.
– Не может быть! – вскрикнул Ростов.
– Имею честь докладывать вам сущую правду, – повторил Алпатыч.
Ростов слез с лошади и, передав ее вестовому, пошел с Алпатычем к дому, расспрашивая его о подробностях дела. Действительно, вчерашнее предложение княжны мужикам хлеба, ее объяснение с Дроном и с сходкою так испортили дело, что Дрон окончательно сдал ключи, присоединился к мужикам и не являлся по требованию Алпатыча и что поутру, когда княжна велела закладывать, чтобы ехать, мужики вышли большой толпой к амбару и выслали сказать, что они не выпустят княжны из деревни, что есть приказ, чтобы не вывозиться, и они выпрягут лошадей. Алпатыч выходил к ним, усовещивая их, но ему отвечали (больше всех говорил Карп; Дрон не показывался из толпы), что княжну нельзя выпустить, что на то приказ есть; а что пускай княжна остается, и они по старому будут служить ей и во всем повиноваться.
В ту минуту, когда Ростов и Ильин проскакали по дороге, княжна Марья, несмотря на отговариванье Алпатыча, няни и девушек, велела закладывать и хотела ехать; но, увидав проскакавших кавалеристов, их приняли за французов, кучера разбежались, и в доме поднялся плач женщин.
– Батюшка! отец родной! бог тебя послал, – говорили умиленные голоса, в то время как Ростов проходил через переднюю.
Княжна Марья, потерянная и бессильная, сидела в зале, в то время как к ней ввели Ростова. Она не понимала, кто он, и зачем он, и что с нею будет. Увидав его русское лицо и по входу его и первым сказанным словам признав его за человека своего круга, она взглянула на него своим глубоким и лучистым взглядом и начала говорить обрывавшимся и дрожавшим от волнения голосом. Ростову тотчас же представилось что то романическое в этой встрече. «Беззащитная, убитая горем девушка, одна, оставленная на произвол грубых, бунтующих мужиков! И какая то странная судьба натолкнула меня сюда! – думал Ростов, слушяя ее и глядя на нее. – И какая кротость, благородство в ее чертах и в выражении! – думал он, слушая ее робкий рассказ.
Когда она заговорила о том, что все это случилось на другой день после похорон отца, ее голос задрожал. Она отвернулась и потом, как бы боясь, чтобы Ростов не принял ее слова за желание разжалобить его, вопросительно испуганно взглянула на него. У Ростова слезы стояли в глазах. Княжна Марья заметила это и благодарно посмотрела на Ростова тем своим лучистым взглядом, который заставлял забывать некрасивость ее лица.
– Не могу выразить, княжна, как я счастлив тем, что я случайно заехал сюда и буду в состоянии показать вам свою готовность, – сказал Ростов, вставая. – Извольте ехать, и я отвечаю вам своей честью, что ни один человек не посмеет сделать вам неприятность, ежели вы мне только позволите конвоировать вас, – и, почтительно поклонившись, как кланяются дамам царской крови, он направился к двери.
Почтительностью своего тона Ростов как будто показывал, что, несмотря на то, что он за счастье бы счел свое знакомство с нею, он не хотел пользоваться случаем ее несчастия для сближения с нею.
Княжна Марья поняла и оценила этот тон.
– Я очень, очень благодарна вам, – сказала ему княжна по французски, – но надеюсь, что все это было только недоразуменье и что никто не виноват в том. – Княжна вдруг заплакала. – Извините меня, – сказала она.
Ростов, нахмурившись, еще раз низко поклонился и вышел из комнаты.


– Ну что, мила? Нет, брат, розовая моя прелесть, и Дуняшей зовут… – Но, взглянув на лицо Ростова, Ильин замолк. Он видел, что его герой и командир находился совсем в другом строе мыслей.
Ростов злобно оглянулся на Ильина и, не отвечая ему, быстрыми шагами направился к деревне.
– Я им покажу, я им задам, разбойникам! – говорил он про себя.
Алпатыч плывущим шагом, чтобы только не бежать, рысью едва догнал Ростова.
– Какое решение изволили принять? – сказал он, догнав его.
Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Алпатыча.
– Решенье? Какое решенье? Старый хрыч! – крикнул он на него. – Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам изменник. Знаю я вас, шкуру спущу со всех… – И, как будто боясь растратить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро пошел вперед. Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что мужики находились в закоснелости, что в настоящую минуту было неблагоразумно противуборствовать им, не имея военной команды, что не лучше ли бы было послать прежде за командой.
– Я им дам воинскую команду… Я их попротивоборствую, – бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней, тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный поступок его может произвести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы, глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное лицо.
После того как гусары въехали в деревню и Ростов прошел к княжне, в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали говорить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что не выпускают барышню. Дрон был того же мнения; но как только он выразил его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
– Ты мир то поедом ел сколько годов? – кричал на него Карп. – Тебе все одно! Ты кубышку выроешь, увезешь, тебе что, разори наши дома али нет?
– Сказано, порядок чтоб был, не езди никто из домов, чтобы ни синь пороха не вывозить, – вот она и вся! – кричал другой.
– Очередь на твоего сына была, а ты небось гладуха своего пожалел, – вдруг быстро заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, – а моего Ваньку забрил. Эх, умирать будем!
– То то умирать будем!
– Я от миру не отказчик, – говорил Дрон.
– То то не отказчик, брюхо отрастил!..
Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
– Эй! кто у вас староста тут? – крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.
– Староста то? На что вам?.. – спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.
– Шапки долой, изменники! – крикнул полнокровный голос Ростова. – Где староста? – неистовым голосом кричал он.
– Старосту, старосту кличет… Дрон Захарыч, вас, – послышались кое где торопливо покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
– Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, – проговорил Карп, и несколько голосов сзади в то же мгновенье заговорили вдруг:
– Как старички пороптали, много вас начальства…
– Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! – бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за юрот Карпа. – Вяжи его, вяжи! – кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
– Прикажете наших из под горы кликнуть? – крикнул он.
Алпатыч обратился к мужикам, вызывая двоих по именам, чтобы вязать Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
– Староста где? – кричал Ростов.
Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
– Ты староста? Вязать, Лаврушка! – кричал Ростов, как будто и это приказание не могло встретить препятствий. И действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы помогая им, снял с себя кушан и подал им.
– А вы все слушайте меня, – Ростов обратился к мужикам: – Сейчас марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
– Что ж, мы никакой обиды не делали. Мы только, значит, по глупости. Только вздор наделали… Я же сказывал, что непорядки, – послышались голоса, упрекавшие друг друга.
– Вот я же вам говорил, – сказал Алпатыч, вступая в свои права. – Нехорошо, ребята!
– Глупость наша, Яков Алпатыч, – отвечали голоса, и толпа тотчас же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика шли за ними.
– Эх, посмотрю я на тебя! – говорил один из них, обращаясь к Карпу.
– Разве можно так с господами говорить? Ты думал что?
– Дурак, – подтверждал другой, – право, дурак!
Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи, и Дрон, по желанию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на дворе, распоряжался мужиками.
– Ты ее так дурно не клади, – говорил один из мужиков, высокий человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шкатулку. – Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так то вот бросишь или пол веревку – а она потрется. Я так не люблю. А чтоб все честно, по закону было. Вот так то под рогожку, да сенцом прикрой, вот и важно. Любо!
– Ишь книг то, книг, – сказал другой мужик, выносивший библиотечные шкафы князя Андрея. – Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здоровые!
– Да, писали, не гуляли! – значительно подмигнув, сказал высокий круглолицый мужик, указывая на толстые лексиконы, лежавшие сверху.

Ростов, не желая навязывать свое знакомство княжне, не пошел к ней, а остался в деревне, ожидая ее выезда. Дождавшись выезда экипажей княжны Марьи из дома, Ростов сел верхом и до пути, занятого нашими войсками, в двенадцати верстах от Богучарова, верхом провожал ее. В Янкове, на постоялом дворе, он простился с нею почтительно, в первый раз позволив себе поцеловать ее руку.
– Как вам не совестно, – краснея, отвечал он княжне Марье на выражение благодарности за ее спасенье (как она называла его поступок), – каждый становой сделал бы то же. Если бы нам только приходилось воевать с мужиками, мы бы не допустили так далеко неприятеля, – говорил он, стыдясь чего то и стараясь переменить разговор. – Я счастлив только, что имел случай познакомиться с вами. Прощайте, княжна, желаю вам счастия и утешения и желаю встретиться с вами при более счастливых условиях. Ежели вы не хотите заставить краснеть меня, пожалуйста, не благодарите.
Но княжна, если не благодарила более словами, благодарила его всем выражением своего сиявшего благодарностью и нежностью лица. Она не могла верить ему, что ей не за что благодарить его. Напротив, для нее несомненно было то, что ежели бы его не было, то она, наверное, должна была бы погибнуть и от бунтовщиков и от французов; что он, для того чтобы спасти ее, подвергал себя самым очевидным и страшным опасностям; и еще несомненнее было то, что он был человек с высокой и благородной душой, который умел понять ее положение и горе. Его добрые и честные глаза с выступившими на них слезами, в то время как она сама, заплакав, говорила с ним о своей потере, не выходили из ее воображения.
Когда она простилась с ним и осталась одна, княжна Марья вдруг почувствовала в глазах слезы, и тут уж не в первый раз ей представился странный вопрос, любит ли она его?
По дороге дальше к Москве, несмотря на то, что положение княжны было не радостно, Дуняша, ехавшая с ней в карете, не раз замечала, что княжна, высунувшись в окно кареты, чему то радостно и грустно улыбалась.
«Ну что же, ежели бы я и полюбила его? – думала княжна Марья.
Как ни стыдно ей было признаться себе, что она первая полюбила человека, который, может быть, никогда не полюбит ее, она утешала себя мыслью, что никто никогда не узнает этого и что она не будет виновата, ежели будет до конца жизни, никому не говоря о том, любить того, которого она любила в первый и в последний раз.
Иногда она вспоминала его взгляды, его участие, его слова, и ей казалось счастье не невозможным. И тогда то Дуняша замечала, что она, улыбаясь, глядела в окно кареты.
«И надо было ему приехать в Богучарово, и в эту самую минуту! – думала княжна Марья. – И надо было его сестре отказать князю Андрею! – И во всем этом княжна Марья видела волю провиденья.
Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было очень приятное. Когда ои вспоминал про нее, ему становилось весело, и когда товарищи, узнав о бывшем с ним приключении в Богучарове, шутили ему, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России, Ростов сердился. Он сердился именно потому, что мысль о женитьбе на приятной для него, кроткой княжне Марье с огромным состоянием не раз против его воли приходила ему в голову. Для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи: женитьба на ней сделала бы счастье графини – его матери, и поправила бы дела его отца; и даже – Николай чувствовал это – сделала бы счастье княжны Марьи. Но Соня? И данное слово? И от этого то Ростов сердился, когда ему шутили о княжне Болконской.


Приняв командование над армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру.
Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день и в то самое время дня, когда Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома священника, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на лавочке у ворот, ожидая светлейшего, как все называли теперь Кутузова. На поле за деревней слышны были то звуки полковой музыки, то рев огромного количества голосов, кричавших «ура!новому главнокомандующему. Тут же у ворот, шагах в десяти от князя Андрея, пользуясь отсутствием князя и прекрасной погодой, стояли два денщика, курьер и дворецкий. Черноватый, обросший усами и бакенбардами, маленький гусарский подполковник подъехал к воротам и, взглянув на князя Андрея, спросил: здесь ли стоит светлейший и скоро ли он будет?
Князь Андрей сказал, что он не принадлежит к штабу светлейшего и тоже приезжий. Гусарский подполковник обратился к нарядному денщику, и денщик главнокомандующего сказал ему с той особенной презрительностью, с которой говорят денщики главнокомандующих с офицерами:
– Что, светлейший? Должно быть, сейчас будет. Вам что?
Гусарский подполковник усмехнулся в усы на тон денщика, слез с лошади, отдал ее вестовому и подошел к Болконскому, слегка поклонившись ему. Болконский посторонился на лавке. Гусарский подполковник сел подле него.
– Тоже дожидаетесь главнокомандующего? – заговорил гусарский подполковник. – Говог'ят, всем доступен, слава богу. А то с колбасниками беда! Недаг'ом Ег'молов в немцы пг'осился. Тепег'ь авось и г'усским говог'ить можно будет. А то чег'т знает что делали. Все отступали, все отступали. Вы делали поход? – спросил он.
– Имел удовольствие, – отвечал князь Андрей, – не только участвовать в отступлении, но и потерять в этом отступлении все, что имел дорогого, не говоря об именьях и родном доме… отца, который умер с горя. Я смоленский.
– А?.. Вы князь Болконский? Очень г'ад познакомиться: подполковник Денисов, более известный под именем Васьки, – сказал Денисов, пожимая руку князя Андрея и с особенно добрым вниманием вглядываясь в лицо Болконского. – Да, я слышал, – сказал он с сочувствием и, помолчав немного, продолжал: – Вот и скифская война. Это все хог'ошо, только не для тех, кто своими боками отдувается. А вы – князь Андг'ей Болконский? – Он покачал головой. – Очень г'ад, князь, очень г'ад познакомиться, – прибавил он опять с грустной улыбкой, пожимая ему руку.
Князь Андрей знал Денисова по рассказам Наташи о ее первом женихе. Это воспоминанье и сладко и больно перенесло его теперь к тем болезненным ощущениям, о которых он последнее время давно уже не думал, но которые все таки были в его душе. В последнее время столько других и таких серьезных впечатлений, как оставление Смоленска, его приезд в Лысые Горы, недавнее известно о смерти отца, – столько ощущений было испытано им, что эти воспоминания уже давно не приходили ему и, когда пришли, далеко не подействовали на него с прежней силой. И для Денисова тот ряд воспоминаний, которые вызвало имя Болконского, было далекое, поэтическое прошедшее, когда он, после ужина и пения Наташи, сам не зная как, сделал предложение пятнадцатилетней девочке. Он улыбнулся воспоминаниям того времени и своей любви к Наташе и тотчас же перешел к тому, что страстно и исключительно теперь занимало его. Это был план кампании, который он придумал, служа во время отступления на аванпостах. Он представлял этот план Барклаю де Толли и теперь намерен был представить его Кутузову. План основывался на том, что операционная линия французов слишком растянута и что вместо того, или вместе с тем, чтобы действовать с фронта, загораживая дорогу французам, нужно было действовать на их сообщения. Он начал разъяснять свой план князю Андрею.
– Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что пг'ог'ву их; дайте мне пятьсот человек, я г'азог'ву их, это вег'но! Одна система – паг'тизанская.
Денисов встал и, делая жесты, излагал свой план Болконскому. В средине его изложения крики армии, более нескладные, более распространенные и сливающиеся с музыкой и песнями, послышались на месте смотра. На деревне послышался топот и крики.
– Сам едет, – крикнул казак, стоявший у ворот, – едет! Болконский и Денисов подвинулись к воротам, у которых стояла кучка солдат (почетный караул), и увидали подвигавшегося по улице Кутузова, верхом на невысокой гнедой лошадке. Огромная свита генералов ехала за ним. Барклай ехал почти рядом; толпа офицеров бежала за ними и вокруг них и кричала «ура!».
Вперед его во двор проскакали адъютанты. Кутузов, нетерпеливо подталкивая свою лошадь, плывшую иноходью под его тяжестью, и беспрестанно кивая головой, прикладывал руку к бедой кавалергардской (с красным околышем и без козырька) фуражке, которая была на нем. Подъехав к почетному караулу молодцов гренадеров, большей частью кавалеров, отдававших ему честь, он с минуту молча, внимательно посмотрел на них начальническим упорным взглядом и обернулся к толпе генералов и офицеров, стоявших вокруг него. Лицо его вдруг приняло тонкое выражение; он вздернул плечами с жестом недоумения.
– И с такими молодцами всё отступать и отступать! – сказал он. – Ну, до свиданья, генерал, – прибавил он и тронул лошадь в ворота мимо князя Андрея и Денисова.
– Ура! ура! ура! – кричали сзади его.
С тех пор как не видал его князь Андрей, Кутузов еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Но знакомые ему белый глаз, и рана, и выражение усталости в его лице и фигуре были те же. Он был одет в мундирный сюртук (плеть на тонком ремне висела через плечо) и в белой кавалергардской фуражке. Он, тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел на своей бодрой лошадке.
– Фю… фю… фю… – засвистал он чуть слышно, въезжая на двор. На лице его выражалась радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть после представительства. Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занес ее на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его.
Он оправился, оглянулся своими сощуренными глазами и, взглянув на князя Андрея, видимо, не узнав его, зашагал своей ныряющей походкой к крыльцу.
– Фю… фю… фю, – просвистал он и опять оглянулся на князя Андрея. Впечатление лица князя Андрея только после нескольких секунд (как это часто бывает у стариков) связалось с воспоминанием о его личности.
– А, здравствуй, князь, здравствуй, голубчик, пойдем… – устало проговорил он, оглядываясь, и тяжело вошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо. Он расстегнулся и сел на лавочку, стоявшую на крыльце.
– Ну, что отец?
– Вчера получил известие о его кончине, – коротко сказал князь Андрей.
Кутузов испуганно открытыми глазами посмотрел на князя Андрея, потом снял фуражку и перекрестился: «Царство ему небесное! Да будет воля божия над всеми нами!Он тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал. „Я его любил и уважал и сочувствую тебе всей душой“. Он обнял князя Андрея, прижал его к своей жирной груди и долго не отпускал от себя. Когда он отпустил его, князь Андрей увидал, что расплывшие губы Кутузова дрожали и на глазах были слезы. Он вздохнул и взялся обеими руками за лавку, чтобы встать.
– Пойдем, пойдем ко мне, поговорим, – сказал он; но в это время Денисов, так же мало робевший перед начальством, как и перед неприятелем, несмотря на то, что адъютанты у крыльца сердитым шепотом останавливали его, смело, стуча шпорами по ступенькам, вошел на крыльцо. Кутузов, оставив руки упертыми на лавку, недовольно смотрел на Денисова. Денисов, назвав себя, объявил, что имеет сообщить его светлости дело большой важности для блага отечества. Кутузов усталым взглядом стал смотреть на Денисова и досадливым жестом, приняв руки и сложив их на животе, повторил: «Для блага отечества? Ну что такое? Говори». Денисов покраснел, как девушка (так странно было видеть краску на этом усатом, старом и пьяном лице), и смело начал излагать свой план разрезания операционной линии неприятеля между Смоленском и Вязьмой. Денисов жил в этих краях и знал хорошо местность. План его казался несомненно хорошим, в особенности по той силе убеждения, которая была в его словах. Кутузов смотрел себе на ноги и изредка оглядывался на двор соседней избы, как будто он ждал чего то неприятного оттуда. Из избы, на которую он смотрел, действительно во время речи Денисова показался генерал с портфелем под мышкой.
– Что? – в середине изложения Денисова проговорил Кутузов. – Уже готовы?
– Готов, ваша светлость, – сказал генерал. Кутузов покачал головой, как бы говоря: «Как это все успеть одному человеку», и продолжал слушать Денисова.
– Даю честное благородное слово гусского офицег'а, – говорил Денисов, – что я г'азог'ву сообщения Наполеона.
– Тебе Кирилл Андреевич Денисов, обер интендант, как приходится? – перебил его Кутузов.
– Дядя г'одной, ваша светлость.
– О! приятели были, – весело сказал Кутузов. – Хорошо, хорошо, голубчик, оставайся тут при штабе, завтра поговорим. – Кивнув головой Денисову, он отвернулся и протянул руку к бумагам, которые принес ему Коновницын.
– Не угодно ли вашей светлости пожаловать в комнаты, – недовольным голосом сказал дежурный генерал, – необходимо рассмотреть планы и подписать некоторые бумаги. – Вышедший из двери адъютант доложил, что в квартире все было готово. Но Кутузову, видимо, хотелось войти в комнаты уже свободным. Он поморщился…
– Нет, вели подать, голубчик, сюда столик, я тут посмотрю, – сказал он. – Ты не уходи, – прибавил он, обращаясь к князю Андрею. Князь Андрей остался на крыльце, слушая дежурного генерала.
Во время доклада за входной дверью князь Андрей слышал женское шептанье и хрустение женского шелкового платья. Несколько раз, взглянув по тому направлению, он замечал за дверью, в розовом платье и лиловом шелковом платке на голове, полную, румяную и красивую женщину с блюдом, которая, очевидно, ожидала входа влавввквмандующего. Адъютант Кутузова шепотом объяснил князю Андрею, что это была хозяйка дома, попадья, которая намеревалась подать хлеб соль его светлости. Муж ее встретил светлейшего с крестом в церкви, она дома… «Очень хорошенькая», – прибавил адъютант с улыбкой. Кутузов оглянулся на эти слова. Кутузов слушал доклад дежурного генерала (главным предметом которого была критика позиции при Цареве Займище) так же, как он слушал Денисова, так же, как он слушал семь лет тому назад прения Аустерлицкого военного совета. Он, очевидно, слушал только оттого, что у него были уши, которые, несмотря на то, что в одном из них был морской канат, не могли не слышать; но очевидно было, что ничто из того, что мог сказать ему дежурный генерал, не могло не только удивить или заинтересовать его, но что он знал вперед все, что ему скажут, и слушал все это только потому, что надо прослушать, как надо прослушать поющийся молебен. Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее, но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что то другое, что должно было решить дело, – что то другое, независимое от ума и знания. Князь Андрей внимательно следил за выражением лица главнокомандующего, и единственное выражение, которое он мог заметить в нем, было выражение скуки, любопытства к тому, что такое означал женский шепот за дверью, и желание соблюсти приличие. Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью жизни. Одно распоряжение, которое от себя в этот доклад сделал Кутузов, откосилось до мародерства русских войск. Дежурный редерал в конце доклада представил светлейшему к подписи бумагу о взысканий с армейских начальников по прошению помещика за скошенный зеленый овес.
Кутузов зачмокал губами и закачал головой, выслушав это дело.
– В печку… в огонь! И раз навсегда тебе говорю, голубчик, – сказал он, – все эти дела в огонь. Пуская косят хлеба и жгут дрова на здоровье. Я этого не приказываю и не позволяю, но и взыскивать не могу. Без этого нельзя. Дрова рубят – щепки летят. – Он взглянул еще раз на бумагу. – О, аккуратность немецкая! – проговорил он, качая головой.


– Ну, теперь все, – сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу, и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.
Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что она так долго приготовлялась, она все таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.
Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:
– И красавица какая! Спасибо, голубушка!
Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.
– Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
– Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
– До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
– Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
– До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
– Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
– Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!