Хиосская резня

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Хи́осская резня́ — расправа турок 11 апреля 1822 года над жителями острова Хиос за то, что островитяне поддержали борцов за независимость Греции.

Из 120 000 жителей острова около 115 тыс. были православными греками, остальные католики, турки и евреи. По приказу турецкого паши убивали детей до 3 лет, мальчиков и мужчин старше 12 лет и женщин старше 40 лет. До 25 000 были убиты, около 45 тыс. проданы в рабство и около 23 тыс. бежали с острова, образовав хиосскую диаспору.[1]. Оставшиеся жители были обращены в ислам. После этого остров потерял своё хозяйственное значение. Население Хиоса так и не восстановило свою былую численность: по переписи 2001 года там проживало 50 388 человек, по оценке на 2005 год — 53 817 человек.





Греческая революция 1821 года

Отряды Филики Этерия, под командованием Александра Ипсиланти начали 21 февраля военные действия в придунайских княжествах. 23 марта Патриарх Константинопольский Григорий предал Ипсиланти анафеме, что не помешало, однако, туркам казнить его, положив начало волне погромов и резни греков по всей Османской империи.

23 марта, в день, когда патриарх предал анафеме Ипсиланти и революцию, греческие повстанцы вошли без боя в столицу Мессении, город Каламата. Возглавляли их Петрос Мавромихали, известный как Петробей, Теодорос Колокотронис и один из первых этеристов Анагностарас. Был образован Сенат Мессении во главе с Мавромихали. От имени Сената, Мавромихали обратился к христианским правительствам, заявляя, что греки отныне снова свободны и предпочтут смерть, если им будут навязывать турецкое ярмо.

Террор и резня

Ответом турок на восстание стали массовые убийства и террор, направленный против греков не только в местах, где восстание имело место, но и в местах, далёких от очагов восстания.

23 сентября 1821 года греческие повстанцы взяли город-крепость Триполи и вырезали всех без исключения мусульман. Хиос же в первые 9 месяцев революции и последующие 6 месяцев после взятия Триполи обошла волна террора и резни. Взятие повстанцами Триполи в сентябре 1821 года не имело никакого прямого отношения к событиям на Хиосе в апреле 1822 года.

Хиос

Более, чем 2 тыс. лет торговцы и судовладельцы Хиоса играли важную роль в торговле и дипломатии Восточного Средиземноморья и Чёрного моря. Османы оставили хиосцам право почти полной внутренней автономии, поскольку хиосская торговля и плантации мастиковых деревьев, растущих только на Хиосе, приносили большие доходы Османской империи. Велико было влияние космополитов-хиосцев и в самом Константинополе.

Историки отмечают, что правящие классы острова не желали присоединится к освободительной войне Греции, боясь потерять свою безопасность и благополучие[2]. Расположение Хиоса по отношению к берегам Малой Азии внушало им небеспочвенные опасения[2].

К началу Революции остров населяли 120 тыс. человек, 28 тыс. из них проживали в городе. Турок было всего 2 тыс., 2 тыс. католиков и всего 70 евреев. Когда хиосцев спрашивали, почему здесь так мало евреев, то ответом было, что им нечего здесь делать, поскольку хиосцы более способные торговцы нежели евреи[3].

На острове было 66 сел, из которых 22 «мастиковых» были самыми богатыми, находились под защитой сестры султана и имели привилегии вплоть до права иметь колокола в церквях. Кроме того, на острове было 300 монастырей, и 32 села работали на монастыри.

Нельзя утверждать, что благополучие лишило хиосцев патриотизма. Но их патриотизм был направлен на меценатство и образование. Остров дал нации большое число просветителей, таких как Адамантиос Кораис. Хиосцы участвовали также и почти во всех тайных революционных обществах.

Соседние острова

Несмотря на то, что Греция — страна маленькая, география и история выпестовали различный характер у жителей различных её областей и островов. Мягкие по характеру и более склонные к коммерции, жители Хиоса были далеки от воинственности жителей греческих вольниц Мани и Сули. Будучи мореходами, хиосцы отличались и от своих соседей c острова Псара, с их полу-пиратскими традициями, но также и от жителей (также полуавтономного) Самоса, с его революционными традициями в русле Французской революции.

Первым из соседей 10 апреля 1821 года восстал о-в Псара и сразу развернул военные действия на море и налёты на малоазийский берег. 24 апреля на Самос прибыл предводитель самосских революционеров, Ликург Логофет, и два дня спустя Самос восстаёт.

В тот же день греческий флот потопил в проливе между Хиосом и малоазийским берегом турецкий корабль и захватил ещё один. 27 апреля 1821 года греческий флот встал на якоря в бухте Паса-вриси, Хиос, но старейшины Хиоса отказались присоединиться к восстанию и слёзно просили греческий флот уйти, хотя на этот момент на острове было всего лишь 300 османских солдат и 200 турко-критян.

Хиос продолжал оставаться ещё целый год вне восстания и событий.

Действия турок

Правитель Хиоса попросил 10 заложников из местной знати во главе со священником Платоном. Хиосцы, подчёркивая свою лояльность, дали 40 заложников, которых турки заточили в крепость, а трёх самых знатных отправили в Константинополь для пущей своей безопасности.

Для того чтобы обезопасить Хиос, султан прислал Вахита-пашу c тысячным войском. Вахит-паша был образованным турком, знал французский, был послом в Париже в 1802 году, министром иностранных дел в 1808 году. Но последующие события показали: насколько Вахит-паша был образован, настолько же он был жесток. В своих мемуарах он писал: «Рубка дерева и человеческого горла отличаются, но не в случае горла неверного, и мудрый законодатель комментируя этот священный канон говорит, что истребление неверного для мусульманина есть благое дело и равносильно рубке дерева или куста»[4].

Антонис Бурниас

Антонис Бурниас был уроженцем хиосского села Пирама и служил лейтенантом в армии Наполеона во время его похода в Египет. В ноябре 1821 года Бурниас в мундире офицера французской армии появился в Триполи и предстал перед Димитрием Ипсиланти и его адъютантом, французом Максимом Рейбо. Бурниас предложил возглавить экспедицию на Хиос, но Ипсиланти решил, что для подобной экспедиции нет ещё возможностей и необходимых предпосылок и, что предложение Бурниаса — авантюра, а сам Бурниас не внушает доверия[5]. Ипсиланти перепроверил правильность своего решения, послав на остров хиосца, но жителя Одессы и старого этериста, Иоанниса Раллиса. Вскоре был получен ответ от Раллиса, что никаких предпосылок на успех у экспедиции не было.

Бурниас покинул Триполи с пустыми руками, но идею не оставил и отправился на Самос. Вождь Самосской революции Логотетис поддержал предложение Бурниаса. Самосец Логотетис не признавал аргумента близости Хиоса к Малой Азии: Самос был ещё ближе (местами всего в полумиле) и был готов отразить нападение турок. Логотетис не мог согласиться с тем, что прошёл год после начала восстания, а Хиос, с почти полностью греческим населением, не принимает в нём участие.

Высадка

10 марта 2500 самиотов на своих кораблях и кораблях с островов Калимнос и Касос высадились в бухте Мегас Лимонас, Хиос. У них было несколько пушек с небольшим количеством ядер. В тот же день Вахит довел число заложников из знати до 160 человек. На следующее утро 1500 турок вышли из крепости и попытались сбросить самиотов в море, но самиоты одержали верх в непродолжительном сражении и заперли турок в крепость.

Многие островитяне присоединились к революции[2]. Однако, большая часть населения оставались тверды в своём намерении не ввязываться в конфликт; их ни в коей мере нельзя обвинить, что такое решение спровоцировало последующую резню[6]. Когда самиоты вошли в город, то нашли большинство домов и магазинов запертыми: так их владельцы хотели показать Вахиту отсутствие вины с их стороны.

Но на следующий день прибыли крестьяне из сел, и число повстанцев возросло. Одной из первых акций Логотетиса был роспуск аристократического совета старейшин. Затем Логотетис обратился за помощью к временному правительству и к островам Псара, Идра и Спеце. Псариоты откликнулись сразу и на следующий день их флотилия патрулировала между Хиосом и Азией. Но Идра и Спеце решили ждать, пока временное правительство не покроет предыдущие расходы. Тем временем на Хиосе Бурниас, не способный примирится с мыслью, что он, наполеоновский офицер и хиосец, должен подчинятся самосцу Логотетису, назначил сам себя командующим и во всем противился самиотам.

Кара-али

Как только весть о восстании на Хиосе дошла до Константинополя, султан дал команду всем воеводам малоазийского побережья собраться в Смирне и Чешме. Отряды османов стали стекаться напротив Хиоса, сопровождаемые ордами черни, готовой участвовать в резне и грабеже.

24 марта из Константинополя во главе с капуданом-пашой Кара-али вышел османский флот, в составе 16 фрегатов, 18 корветов и бриг с войсками на борту. 30 марта османский флот появился у Хиоса. Флотилия псариотов препятствовала высадке турок из Чешме, но противостоять флоту была не в состоянии и отошла. В городе началась паника. Часть жителей уходила в села, другая решила остаться, считая что не провинилась. Кара-али сделал несколько выстрелов, но не торопился с действиями, желая получить подробности о восстании у Вахита. Шлюп с 80 солдатами посланный Кара-али из-за неумелого управления сел на мель и самиоты перебили всех турок в нём.

Кара-али начал обстрел города всеми располагаемыми орудиями. Одновременно из крепости выступили турки и атаковали повстанцев, но самиоты повернули их назад. Однако, это был временный успех. Вскоре началась высадка с кораблей, и самиоты стали отходить. В это же время отряды и иррегулярные орды из Чешме, на всевозможных судах, начали высаживаться на острове.

Резня

Кое-кто из хиосцев питал иллюзии и вышел встречать турок, но их тут же убивали. Вина их, как считалось, заключалась в том, что «во-первых, они были богатыми, во-вторых, имели семьи и наконец, то что делает две предыдущие вины невыносимыми, они были безоружными»[7].

Приказ Вахита был «даровать жизнь только молодым, согласным принять ислам, старики исключаются»[8]. В течение 24 часов в городе и близлежащих селах было убито от 8 до 10 тыс. человек. Примечательно, что в варварстве больше всех отличились турки из города-крепости Монемвасия, которым греки при сдаче крепости даровали жизнь и переправили их в Малую Азию[9].

Святой Минас

В монастыре Святого Минаса собрались 3 тысячи женщин, детей и стариков. Несколько вооруженных хиосцев держали турок на дистанции. В пасхальное воскресенье 2 апреля турки обложили монастырь и попытались пробить дыры в стенах. У первой дыры, пробитой турками, оказался Фатурос, он зарубил ятаганом одного за другим 21 турка, после чего его ятаган сломался и он продолжал их бить доской. Но все больше турок пробиралось в монастырь. Считанные лица из 3 тыс. вышли живыми из монастыря. Устав от резни турки заперли оставшихся в живых в церкви и сожгли их, предварительно разорив монастырь в поисках золота, серебра и других ценностей.

Резня продолжается

У жителей сёл не было первоначальных иллюзий горожан. Тысячами устремились они к западному побережью и в горы, скрываясь в пещерах.

Вахит признавал, что «неверные этого острова не виновны в преступлении сепаратизма» и вину возлагал на самиотов, но отмечал, что массовые убийства послужили причиной великого добра «поскольку по причине этих обстоятельств, много молодых неверных нашли спасение в исламе, получив вечное отпущение грехов и их души освободились от вечного ада, который наверняка их ждал»[10].

Следует отметить, что немногочисленные местные и многочисленные евреи из Смирны выслеживали хиосцев и по стопам турок принимали участие в резне[11] [12] с криками «свобода, свобода, получайте свободу от ятагана»[13]. Хиосец Андреас Мамукас, участник событий, попавший в плен, но бежавший и впоследствии ставший депутатом парламента и писателем, писал о смирнских евреях: «эта христианоборствующая нация с неуёмной ненавистью ринулась грабить и разрушать»[14].

Псариоты

Чтобы разведать обстановку, с о-ва Псара на западный берег были посланы 2 маленьких судна. Прибыв в Волиссос и найдя там тысячи беженцев, капитаны решили разбогатеть на чужой трагедии и, взимая неимоверную плату, загрузили свой корабли по ватерлинию беженцами. Корабли не вернулись на близлежащий Псара, а направились на более отдаленные острова Архипелага. Не дождавшись возвращения первых двух, псариоты послали ещё 2 корабля, на борту которых были Константин Канарис и Константис Никодимос. Пройдя вглубь острова, Канарис и Никодимос направили беженцев и самиотов в Волиссос. Забрав как можно больше беженцев, корабли вернулись на Псару, после чего корабли псариотов один за другим вывезли и спасли тысячи беженцев и самиотов с их вождем Логотетисом.

Консулы

Хиос был торговым и морским центром, это объясняет существование на острове консульств почти всех европейских стран. Когда началась резня, католики и многие греки искали защиту в консульствах. Консулы решили разбогатеть на трагедии, обирая до нитки ищущих спасения. Особенно отличились в грабеже и шантаже консул Австрии, Неаполя, Франции и Британии[15][16][17]. Не искал выгоды и открыто выступил против зверств Вахита лишь консул Дании — грек из Фессалоники, за что и был убит.

Ложная амнистия

Вахит не хотел утруждать себя поисками прятавшегося в горах населения. Выпустив заложников во главе со священником Платоном, он заявил, что дарует амнистию селянам, требуя от них только выдачи самиотов. Распространение этой новости было поручено священнику Платону и другим головам. Но как только первая группа покаявшихся была сдана консулами Вахиту, она тут же была убита. Та же участь постигла и осмелевших селян, вышедших с красными флагами повиновения. Заложники, в которых теперь отпала необходимость, также были убиты[16].

Возмездие

1 июня 1822 года капитаны Канарис и Пипинос вывели свои брандеры из гавани Псара. Турки праздновали последний день рамазана: 2200 человек, много знатных гостей, собрались на борту флагмана Кара-али. На реях висели тела нескольких повешенных греков и «подарок», присланный с о-ва Крит Кара-али: голова и правая рука корсиканского филэллина Балеста.

Греческие брандеры подошли к якорной стоянке турецкого флота. 2 самых освещенных двупалубных фрегата стояли на якоре в миле от берега. Перед ними находились ещё 12 фрегатов, которые легче всего было атаковать. Но Канарис и Пипинос намеревались убить капудана-пашу. Канарис повел брандер между турецкими судами, как оказалось к флагману. Налетев на флагман, Канарис зажигает брандер и прыгает в шлюпку. На веслах, под огнём шлюпка уходит. Пипинос атаковал второй двупалубный фрегат, но вероятно брандер был плохо закреплен, и турки смогли его отвязать. Но и неуправляемый брандер Пипиноса внес панику и нанес повреждения многим судам.

Тем временем огонь на флагмане разрастался, 84 орудия стали взрываться один за другим. Турецкие суда в панике стали сниматься и уходить в Чешме и на юг. Жордин[уточнить] писал: «если в этот час у греков было бы ещё несколько брандеров, то они сожгли бы весь турецкий флот»[18].

Паника перенеслась на берег. Вахит и другие побежали в крепость. Через 50 минут после атаки Канариса, огонь достиг порохового погреба и флагман взлетел на воздух. Согласно австрийскому консульскому агенту, из 2286 человек, находившихся на борту, спаслись лишь 200. Кроме сожженого флагмана один турецкий фрегат вышел из строя и ещё 6 турецких кораблей были повреждены.

Тело капудана-паши Кара-али было погребено в крепости. Паника на турецком флоте не прекращалась: в каждом встречном греческом судне туркам мерещился брандер, немногочисленные греческие корабли гонялись за турками до о-ва Тенедос. 24 июня турецкая армада вошла в Дарданеллы под прикрытие береговых батарей. Французский адмирал и историк флота Жюрьен де ла Гравьер позже писал: «хиосская резня не прошла безвозмездно и море снова перешло под греческий контроль». 22 «мастиковых» села, владения сестры султана, не были тронуты до этого момента. После сожжения флагмана и гибели капудана-паши и 2 тыс. турок, Вахит решил отомстить. Большая часть населения была убито, остальные проданы в рабство.

Итоги резни

По одним данным из 120 тыс. населения на острове выжили 1800 человек. 30 тыс. были убиты, 48 тыс. было продано в рабство и около 40 тыс. нашли спасение на Псаре и других греческих островах. Из 700 церквей только 1 чудом осталась не сожжённой[19].

По другим данным около 20 тыс.[20][21][22] островитян и повстанцев были убиты, 23 000 беженцев и только 2 000 грекам удалось выжить на острове. Многие дети были проданы в рабство и обращены в ислам. Греческое слово сфаги (греч. σφαγη — резня) употребляется для описания этого события выжившими очевидцами, разбросанными по Европе и ставшими частью хиосской диаспоры.

Европа

Хиосская резня вызвала огромный резонанс и волну филэллинизма в Европе, особенно среди сочувственно настроенных к восставшим романтиков.

Если резня и разрушение города Кидонея и полное истребление населения о-ва Самотраки прошли незамеченными, то этого не случилось с Хиосом. Хиос был известен и события произошли на глазах у европейских дипломатов, прессы и миссионеров. Французский поэт Пьер Лебру (Pierre Lebrun) написал «Резню на Хиосе» и «Невольничий рынок Смирны», немецкий поэт Мюллер W. Muller написал свой «Хиосец», Виктор Гюго в своих «Orientales» «Греческий мальчик»[уточнить].

Под впечатлением от произошедшего французский художник Эжен Делакруа создал один из крупнейших памятников живописи романтизма — холст «Резня на Хиосе» (размеры 4,2 на 3,5 метра).

Либеральные газеты эпохи — английские «Morning Chronicle» и «Times», французские «Courier Francais» и «Constitutionnel» — описывали страшные картины резни и обвиняли свои правительства в про-турецкой политике.

Но было бы ошибочным считать, что вся Европа стала дружественной к эллинам: для «Священного союза» христианских монархов революционная Греция нарушала установившийся порядок в Европе, для торговли и банков означала хаос в Восточном Средиземноморье. Лишь либеральная и революционная Европа высказывалась в защиту греков и оказывала помощь в меру своих возможностей. Греческому народу предстояло ещё 7 лет кровавой войны до воссоздания своего государства.

Последующие годы

Революционная Греция попыталась отвоевать остров в ходе экспедиции октября 1827-марта 1828 годов под командованием французского филэллина Шарля Николя Фавье, но встретила противодействие со стороны великих держав и демарши командующих французской и британской эскадры (и по поручению — русской). К тому же грекам не удалось взять крепость Хиоса. Все попытки хиосской диаспоры и греческого правительства включить остров в пределы воссозданного греческого государства были безуспешны, поскольку политикой европейских держав, в основном Британии, было ограничить территорию возрожденной Греции в пределах Пелопоннес-Аттика-Киклады. Хиос остался в пределах Османской империи. Получив гарантии, часть населения стала возвращаться.

После побед греческого флота над турецким в Первой Балканской войне (Сражение при Элли, Сражение при Лемносе (1913)) остров был освобожден адмиралом Павлос Кунтуриотисом в 1913 году.

В ноябре 2009 года турецкая дипломатия попросила изъятия копии картины Делакруа «Хиосская резня» из византийского музея Хиоса как «инициативу доброй воли для улучшения греко-турецких отношений»[23][24].

Интересные факты

  • Георгиос Калвокорессис — один из немногих хиосских детей, спасенных американскими миссионерами в 1822 году, стал американским адмиралом, в честь которого назван пролив в штате Вашингтон.
  • Немецкий адмирал Вильгельм Канарис считал себя потомком греческого адмирала Константина Канариса, уничтожившего под Хиосом флагманский корабль турецкого адмирала Кара-Али-паши.

См. также

Напишите отзыв о статье "Хиосская резня"

Ссылки

  1. David Brewer. The Greek War of Independence. The Struggle for Freedom from Ottoman Oppression and the Birth of the Modern Greek Nation.. — New York: The Overlook Press, 2001. — С. 165.
  2. 1 2 3 William St. Clair. That Greece Might Still Be Free, The Philhellenes in the War of Independence. — London: Oxford University Press, 1972. — С. 79. — ISBN 0-19-215194-0.
  3. Δημητρης Φωτιαδης. Καναρης,Πολιτικες και Λογοτεχνικες Εκδοσεις. — 1960. — С. 108.
  4. Хиосский архив Мемуары Вахита-паши. — Т. I. — С. 287—288.
  5. Maxime Raybaud, Alphonse Rabbe. [books.google.ru/books?id=Vy9CAAAAcAAJ&printsec=frontcover&dq=Memoires+sur+la+Grece&hl=ru&sa=X&ei=3vK_U4PZJsjOygPNmoKYAw&redir_esc=y#v=onepage&q=Memoires%20sur%20la%20Grece&f=false Mémoires sur la Grèce, pour servir à l'histoire de la guerre de l'indépendance]. — Tournachon-Molin, 1825. — Т. 1. — С. 505-506.
  6. Argenti, Philip P The Massacre of Chios // The Journal of Modern History. — 1933. — Т. 5, № 3. — С. 414.
  7.  // Morning Chronicle. — 2 August 1822.
  8. Хиосский архив Мемуары Вахида-паши. — Т. 1. — С. 282.
  9. Jean P. Jourdain. [books.google.ru/books?id=0i9CAAAAcAAJ&dq=Memoires+historiques+et+militaires+sur+les+evenements+de+la+Grece&hl=ru&source=gbs_navlinks_s Mémoires historiques et militaires sur les événements de la Grèce depuis 1822 jusqu'au combat de Navarin]. — Brissot-Thivars, 1828. — Т. I. — С. 61-62. — 464 с.
  10. Хиосский архив Мемуары Вахида-паши. — Т. 1. — С. 287.
  11. [anemi.lib.uoc.gr/php/pdf_pager.php?filename=/var/www/tkl-portal-neo//metadata/7/c/f/attached-metadata-425-0000056/77153.pdf&lang=en&pageno=1&pagestart=1&width=445.92%20pts&height=649.92%20pts&maxpage=166 Η Βιβλιοθήκη Ανδρέου Ζ. Μάμουκα γενικού γραμματέως εν τω Υπουργείω των εκκλησιαστικών.]
  12. [www.istoria.gr/mar03/3m03.htm AΦΙΕΡΩΜΑ ΣΤΟ 1821. Η ΚΑΤΑΣΤΡΟΦΗ ΚΑΙ ΟΙ ΣΦΑΓΕΣ ΤΗΣ ΧΙΟΥ]
  13. Νικόλαος Σωτ. Κρουσουλούδης. ο βίος και το έργον του Εθνομάρτυρας Μητροπολίτου Χίου Πλάτωνος Φραγκάδα. — Θεσσαλονίκη, 1981. — С. 102—103.
  14. Ι. Βλαχογιάννης. Αρ­χείων της Νεωτέρας Ελληνικής Ιστορίας. Χιακόν Αρχείον. — Αθήναι, 1924. — Т. 1. — С. 307.
  15. Samuel Gridley Howe. [books.google.ru/books?id=rGE_AQAAIAAJ&dq=An+Historical+Sketch+of+the+Greek+Revolution&hl=ru&source=gbs_navlinks_s An historical sketch of the Greek revolution]. — White, Gallaher & White, 1828. — С. 102-103. — 452 с.
  16. 1 2 Thomas Gordon. [books.google.ru/books?id=6y3RAAAAMAAJ&dq=History+of+the+Greek+Revolution&hl=ru&source=gbs_navlinks_s History of the Greek Revolution]. — W. Blackwood, 1844. — Т. 1. — С. 363.
  17. Charles Swan, Marc-Phillipe Zallony. [books.google.ru/books?id=bUkMAAAAYAAJ&dq=Journal+of+a+Voyage+up+the+Mediterranean&hl=ru&source=gbs_navlinks_s Journal of a voyage up the Mediterranean]. — C. and J. Rivington, 1826. — 423 с.
  18. Jean P. Jourdain. [books.google.ru/books?id=0i9CAAAAcAAJ&dq=Memoires+historiques+et+militaires+sur+les+evenements+de+la+Grece&hl=ru&source=gbs_navlinks_s Mémoires historiques et militaires sur les événements de la Grèce depuis 1822 jusqu'au combat de Navarin]. — Brissot-Thivars, 1828. — Т. I. — С. 75. — 464 с.
  19. Δημητρης Φωτιαδης. Καναρης,Πολιτικες και Λογοτεχνικες Εκδοσεις. — 1960. — С. 159.
  20. [www.cs.wayne.edu/~zhw/csc691/tour1pic4detail.html Massacre at Chios]
  21. [www.christopherlong.co.uk/per/chiosmass2.html Christopher Long (1998—1999): The Massacres of Chios, Events & Massacres of 1822]
  22. [openlearn.open.ac.uk/mod/resource/view.php?id=170125 The Open University: Massacres of Chios — Challenging the Establishment]
  23. [www.naftemporiki.gr/news/cstory.asp?id=1738542 naftemporiki.gr]
  24. [www.chiosnet.gr/chios_news_politis.asp# Chios Complete Guide]

Отрывок, характеризующий Хиосская резня

– Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, – сказала Наташа тем же шопотом, хотя музыка и кончилась, – а я знаю наверное, что мы были ангелами там где то и здесь были, и от этого всё помним…
– Можно мне присоединиться к вам? – сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
– Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? – сказал Николай. – Нет, это не может быть!
– Не ниже, кто тебе сказал, что ниже?… Почему я знаю, чем я была прежде, – с убеждением возразила Наташа. – Ведь душа бессмертна… стало быть, ежели я буду жить всегда, так я и прежде жила, целую вечность жила.
– Да, но трудно нам представить вечность, – сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
– Отчего же трудно представить вечность? – сказала Наташа. – Нынче будет, завтра будет, всегда будет и вчера было и третьего дня было…
– Наташа! теперь твой черед. Спой мне что нибудь, – послышался голос графини. – Что вы уселись, точно заговорщики.
– Мама! мне так не хочется, – сказала Наташа, но вместе с тем встала.
Всем им, даже и немолодому Диммлеру, не хотелось прерывать разговор и уходить из уголка диванного, но Наташа встала, и Николай сел за клавикорды. Как всегда, став на средину залы и выбрав выгоднейшее место для резонанса, Наташа начала петь любимую пьесу своей матери.
Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде, и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митинькой, слышал ее пенье, и как ученик, торопящийся итти играть, доканчивая урок, путался в словах, отдавая приказания управляющему и наконец замолчал, и Митинька, тоже слушая, молча с улыбкой, стоял перед графом. Николай не спускал глаз с сестры, и вместе с нею переводил дыхание. Соня, слушая, думала о том, какая громадная разница была между ей и ее другом и как невозможно было ей хоть на сколько нибудь быть столь обворожительной, как ее кузина. Старая графиня сидела с счастливо грустной улыбкой и слезами на глазах, изредка покачивая головой. Она думала и о Наташе, и о своей молодости, и о том, как что то неестественное и страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем.
Диммлер, подсев к графине и закрыв глаза, слушал.
– Нет, графиня, – сказал он наконец, – это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
– Ах! как я боюсь за нее, как я боюсь, – сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива. Наташа не кончила еще петь, как в комнату вбежал восторженный четырнадцатилетний Петя с известием, что пришли ряженые.
Наташа вдруг остановилась.
– Дурак! – закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и зарыдала так, что долго потом не могла остановиться.
– Ничего, маменька, право ничего, так: Петя испугал меня, – говорила она, стараясь улыбаться, но слезы всё текли и всхлипывания сдавливали горло.
Наряженные дворовые, медведи, турки, трактирщики, барыни, страшные и смешные, принеся с собою холод и веселье, сначала робко жались в передней; потом, прячась один за другого, вытеснялись в залу; и сначала застенчиво, а потом всё веселее и дружнее начались песни, пляски, хоровые и святочные игры. Графиня, узнав лица и посмеявшись на наряженных, ушла в гостиную. Граф Илья Андреич с сияющей улыбкой сидел в зале, одобряя играющих. Молодежь исчезла куда то.
Через полчаса в зале между другими ряжеными появилась еще старая барыня в фижмах – это был Николай. Турчанка был Петя. Паяс – это был Диммлер, гусар – Наташа и черкес – Соня, с нарисованными пробочными усами и бровями.
После снисходительного удивления, неузнавания и похвал со стороны не наряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому нибудь.
Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек десять наряженных, ехать к дядюшке.
– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.
Пелагея Даниловна, распорядившись очисткой места для гостей и угощениями для господ и дворовых, не снимая очков, с сдерживаемой улыбкой, ходила между ряжеными, близко глядя им в лица и никого не узнавая. Она не узнавала не только Ростовых и Диммлера, но и никак не могла узнать ни своих дочерей, ни тех мужниных халатов и мундиров, которые были на них.
– А это чья такая? – говорила она, обращаясь к своей гувернантке и глядя в лицо своей дочери, представлявшей казанского татарина. – Кажется, из Ростовых кто то. Ну и вы, господин гусар, в каком полку служите? – спрашивала она Наташу. – Турке то, турке пастилы подай, – говорила она обносившему буфетчику: – это их законом не запрещено.
Иногда, глядя на странные, но смешные па, которые выделывали танцующие, решившие раз навсегда, что они наряженные, что никто их не узнает и потому не конфузившиеся, – Пелагея Даниловна закрывалась платком, и всё тучное тело ее тряслось от неудержимого доброго, старушечьего смеха. – Сашинет то моя, Сашинет то! – говорила она.
После русских плясок и хороводов Пелагея Даниловна соединила всех дворовых и господ вместе, в один большой круг; принесли кольцо, веревочку и рублик, и устроились общие игры.
Через час все костюмы измялись и расстроились. Пробочные усы и брови размазались по вспотевшим, разгоревшимся и веселым лицам. Пелагея Даниловна стала узнавать ряженых, восхищалась тем, как хорошо были сделаны костюмы, как шли они особенно к барышням, и благодарила всех за то, что так повеселили ее. Гостей позвали ужинать в гостиную, а в зале распорядились угощением дворовых.
– Нет, в бане гадать, вот это страшно! – говорила за ужином старая девушка, жившая у Мелюковых.
– Отчего же? – спросила старшая дочь Мелюковых.
– Да не пойдете, тут надо храбрость…
– Я пойду, – сказала Соня.
– Расскажите, как это было с барышней? – сказала вторая Мелюкова.
– Да вот так то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!… – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.
– Да как же, он так и говорит?
– Да, как человек, всё как должно быть, и стал, и стал уговаривать, а ей бы надо занять его разговором до петухов; а она заробела; – только заробела и закрылась руками. Он ее и подхватил. Хорошо, что тут девушки прибежали…
– Ну, что пугать их! – сказала Пелагея Даниловна.
– Мамаша, ведь вы сами гадали… – сказала дочь.
– А как это в амбаре гадают? – спросила Соня.
– Да вот хоть бы теперь, пойдут к амбару, да и слушают. Что услышите: заколачивает, стучит – дурно, а пересыпает хлеб – это к добру; а то бывает…
– Мама расскажите, что с вами было в амбаре?
Пелагея Даниловна улыбнулась.
– Да что, я уж забыла… – сказала она. – Ведь вы никто не пойдете?
– Нет, я пойду; Пепагея Даниловна, пустите меня, я пойду, – сказала Соня.
– Ну что ж, коли не боишься.
– Луиза Ивановна, можно мне? – спросила Соня.
Играли ли в колечко, в веревочку или рублик, разговаривали ли, как теперь, Николай не отходил от Сони и совсем новыми глазами смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только в первый раз, благодаря этим пробочным усам, вполне узнал ее. Соня действительно этот вечер была весела, оживлена и хороша, какой никогда еще не видал ее Николай.
«Так вот она какая, а я то дурак!» думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную, из под усов делающую ямочки на щеках, улыбку, которой он не видал прежде.
– Я ничего не боюсь, – сказала Соня. – Можно сейчас? – Она встала. Соне рассказали, где амбар, как ей молча стоять и слушать, и подали ей шубку. Она накинула ее себе на голову и взглянула на Николая.
«Что за прелесть эта девочка!» подумал он. «И об чем я думал до сих пор!»
Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.
С девичьего крыльца застучали ноги по ступенькам, скрыпнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос старой девушки сказал:
– Прямо, прямо, вот по дорожке, барышня. Только не оглядываться.
– Я не боюсь, – отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели в тоненьких башмачках ножки Сони.
Соня шла закутавшись в шубку. Она была уже в двух шагах, когда увидала его; она увидала его тоже не таким, каким она знала и какого всегда немножко боялась. Он был в женском платье со спутанными волосами и с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня быстро подбежала к нему.
«Совсем другая, и всё та же», думал Николай, глядя на ее лицо, всё освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых пахло жженой пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
– Соня!… Nicolas!… – только сказали они. Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.


Когда все поехали назад от Пелагеи Даниловны, Наташа, всегда всё видевшая и замечавшая, устроила так размещение, что Луиза Ивановна и она сели в сани с Диммлером, а Соня села с Николаем и девушками.
Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал в обратный путь, и всё вглядываясь в этом странном, лунном свете в Соню, отыскивал при этом всё переменяющем свете, из под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он решил уже никогда не разлучаться. Он вглядывался, и когда узнавал всё ту же и другую и вспоминал, слышав этот запах пробки, смешанный с чувством поцелуя, он полной грудью вдыхал в себя морозный воздух и, глядя на уходящую землю и блестящее небо, он чувствовал себя опять в волшебном царстве.
– Соня, тебе хорошо? – изредка спрашивал он.
– Да, – отвечала Соня. – А тебе ?
На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минутку подбежал к саням Наташи и стал на отвод.
– Наташа, – сказал он ей шопотом по французски, – знаешь, я решился насчет Сони.
– Ты ей сказал? – спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
– Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
– Я так рада, так рада! Я уж сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Nicolas. Как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливой без Сони, – продолжала Наташа. – Теперь я так рада, ну, беги к ней.
– Нет, постой, ах какая ты смешная! – сказал Николай, всё всматриваясь в нее, и в сестре тоже находя что то новое, необыкновенное и обворожительно нежное, чего он прежде не видал в ней. – Наташа, что то волшебное. А?
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.