Христианство у готов

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Христианство начало распространяться у готов в первой половине IV века. Среди германских племён готы первые[en] приняли христианство. Особенности христианизации готов, пришедшейся на разгар арианского спора, исследователи связывают с различными внешними и внутренними факторами. В силу исторических обстоятельств, готы приняли христианство в его арианской форме. Библия, переведённая епископом готов Вульфилой на готский язык, использовалась и другими народами.

Христианство было государственной религией в двух основных государственных образованиях готов — в королевстве вестготов, где до 589 года доминировало арианство, и в королевстве остготов, где арианство было основной конфессией до разрушения этого государства Византией в середине VI века. Сохранилось не очень много сведений о том, как была устроена христианская церковь в государствах готов, однако имеющаяся информация указывает на то, что христианство не играло определяющей роли в жизни готов. Не известно о случаях значимых конфликтов на религиозной почве между арианами и сторонниками ортодоксального христианства. Также конфессиональные предпочтения готов не были важными факторами в их отношениях с другими германскими народами, вне зависимости от того, исповедовали ли они одну религию с готами или нет.





Принятие и распространение христианства

Первоначальное распространение христианства

Длительное время столкновения готов с Римской империей носили исключительно военный характер и привели к появлению у готов большого количество пленных. Принадлежа к более развитой культуре, они оказывали разнообразное влияние на победителей. Так, известно, что пленные римляне научили тервингов строить корабли[4]. Считается, что именно через пленных христиан готы впервые познакомились с христианской религией. В 251 году готы Книвы увели в плен римских христиан, которых затем превратили в «своих господ и братьев»[5]. В правление Валериана (253—260) во Фракии и Мёзии, подвергавшихся нападениям готов, существовало несколько христианских общин. О христианских пленных, захваченных в Азии, в правление его сына Галлиена сообщают многочисленные источники, в том числе епископ Григорий Неокесарийский[6]. Составленные им каноны решают практические проблемы, встающие перед верующими, захваченными в плен язычниками[7]. О миссионерской деятельности пленных христиан сообщают церковные историки Филосторгий[8] и Созомен.

О значительном распространении христианства у готов в начале IV века свидетельствует Афанасий Великий в своей датируемой 319—320 годами речи «De incarnatione Verbi». В ней он отмечает смягчающее воздействие учения Христа на нравы варварских народов, в числе которых он называет и готов[9]. Война, которую между 322 и 332 годами император Константин Великий вёл с готами, несколько замедлила распространение среди них христианства, тем не менее именно 322 годом Сократ Схоластик датирует первое знакомство готов с Евангелием. Примерно в это же время образовывается Готская епархия, первым епископом которой с титулом митрополита был Феофил. О Феофиле, принявшем участие в Первом Никейском соборе в 325 году и осудившем арианство, упоминают Евсевий Кесарийский и Сократ Схоластик[10].

После завершения войны в 332 году Константин Великий последовательно демонстрировал намерение расположить к себе готов и сблизить их со своими подданными. По словам Евтропия, они всегда хранили о нём благодарную память, а среди святых, перечисленных в сохранившемся фрагменте готского календаря, значится и «царь Константин»[11].

При ближайших преемниках Константина, Констанции II и Юлиане Отступнике, установившийся мир с готами продолжался. Во время конфликта императора Валента с узурпатором Прокопием последний обратился за помощью к готскому вождю Атанариху, предоставившему Прокопию, претендовавшему на родство с Константином Великим и Констанцием, отряд в 3000 человек[12]. После того как этот отряд был захвачен в плен и рассеян по всей империи, его судьба стала поводом для разногласий между готами и империей. Отказ Валента вернуть пленных и его готовность наказать готов за поддержку узурпатора привели к длившейся с 367 по 369 год войне[13].

Деятельность Авдия

Епифаний Кипрский сообщает[14] о миссионерской активности среди готов выходца из Месопотамии Авдия и его общины. Авдий в правление Констанция был изгнан за излишнюю принципиальность в вопросах благочестия, отрицание решений Никейского собора в части даты празднования Пасхи и неортодоксальную интерпретацию утверждений Библии о физическом подобии Адама Богу. Его последователи, выделившись в отдельную общину, основывали свои монастыри и сформировали отдельную церковную иерархию. Местом изгнания Авдия была определена Малая Скифия, расположенная рядом с владениями вестготов[15].

Миссионерство Авдия среди вестготов было достаточно успешным — как утверждает Епифаний, «всё в жизни готских авдиан было чинно и прекрасно, кроме споров относительно даты Пасхи и неразумно понимаемого учения об образе Божием». При этом церковный историк отмечал унаследованную готами от своих проповедников неприязнь к религиозному большинству империи («православным»), осуждаемому уже за одну принадлежность к государственной церкви[en]. После начала гонений на христиан при Атанарихе часть их вернулась в Малую Азию, остальные влились в другие христианские общины[16][17].

Деятельность Вульфилы

Проблемы хронологии

Сведения о жизни и миссионерской деятельности второго епископа готов, Вульфилы, получаемые из произведений Филосторгия, Сократа Схоластика, Созомена, Феодорита Кирского, житийной литературы и воспоминаний его ученика Авксентия Дуросторского не дают возможности составить детальную хронологию этих событий. Поскольку источники не приводят точных дат, указывая лишь, сколько прошло лет между теми или иными событиями, две основные схемы хронологии жизни Вульфилы отличаются на 7 лет. По наиболее распространённой теории, Вульфила родился около 311 года (около 318 года по альтернативной версии) в семье потомков захваченных в Каппадокии христиан[18]. Сообщение Филосторгия о том, что Вульфила прибыл в империю при Константине Великом и получил хиротонию от друга Ария Евсевия Никомедийского, достоверно, если принять более раннюю датировку рождения Вульфилы, так как, по мнению Авксентия, это произошло, когда Вульфиле исполнилось тридцать лет. Если бы это происходило в 348 году, то Евсевия уже 7 лет как не было в живых[19].

О начальном этапе деятельности Вульфилы мало что известно. Среди его помощников в тот период называют Селена, ставшего впоследствии третьим епископом готов, Авксентия, воспитанного Вульфилой, и Феотима[en], будущего епископа Томи[20]. Феодорит Кирский сообщает, что готы «чрезвычайно верили [Вульфиле], и его слова считали за ненарушимые законы»[21].

По данным Авксентия, через семь лет после посвящения Вульфилы и, вероятно, в результате его деятельности вождь Атанарих, «руководимый ненавистью, внушённой диаволом», начал гонение на христиан[22]. По рассказу Авксентия, в поисках укрытия Вульфила обратился к императору Констанцию, разрешившему поселиться преследуемым к югу от Дуная[23]. О переселении христиан из Готии в Мёзию сообщает и Филосторгий. В «Гетике» Иордана эти переселенцы названы «малыми готами», в его время (первая половина VI века) составлявшими ещё довольно многочисленное племя[24]. Находясь на территории империи, Вульфила получил возможность принять деятельное участие в арианском споре на стороне противников «никейцев». Авксентий утверждает, что Вульфила участвовал во многих синодах, но достоверным можно считать только его участие в Константинопольском соборе 360 года, о котором упоминают Сократ и Созомен[25].

Второе гонение на христиан

Мнения относительно количества христиан к началу второго гонения диаметрально противоположны. Русский церковный историк XIX века Д. Беликов полагал, что с бегством Вульфилы и изменением политической обстановки, вынудившей Атанариха начать войну с Римом, гонения на христиан постепенно прекратились, и к 370-м годам государство вестготов стало почти полностью христианским. В городах и сёлах появились храмы и пресвитеры, упоминаются монахи, а значит, были и монастыри[26]. С другой стороны, современный австрийский историк Х. Вольфрам[de] полагает, что их количество было незначительным, иначе гонение не получило бы необходимую поддержку народа, но достаточно влиятельным, чтобы представлять опасность для традиционного образа жизни[27].

На этом фоне Атанарих начал новое гонение, длившееся с 369 по 372 год и носившее более систематический характер. Церковные историки IV—V веков по-разному объясняют причины, которыми руководствовался Атанарих, проводя эти преследования. По мнению Епифания Кипрского, наиболее близкого к этим событиям, причина была в ненависти к императору и Римской империи. Согласно Сократу Схоластику и Созомену, он желал сохранить «веру отцов» от разрушения новой религией. Вероятно, тут нет противоречия, поскольку во время готской войны Валент имел в своём лагере в качестве миссионера епископа Евдоксия[28]. В отличие от первого гонения, о втором сохранилось больше сведений как у церковных историков, так и в житиях святых и мучеников. Рассказы о жестоких преследованиях христиан сохранились в повествованиях о 308 мучениках готских, из которых 26 известны поимённо, мучениках Савве[en] и Никите. Указание на то, что казнь мученика Никиты произошла в консульство Модеста и Аринфея, позволяет датировать данные события 372 годом[29]. Источники показывают, что к этому времени христианство проникло во все слои готского общества — если мученик Савва, происходя из Каппадокии, даже не был готом, то Никита и упоминаемая в истории и 26 мучениках готских Гаата[30] принадлежали к готской знати[31]. По мнению исследователей, гонения Атанариха только способствовали дальнейшему расколу среди тервингов и только усугубили катастрофу 376 года[32].

Отдельно в источниках рассматривается вопрос о «православности» подвергшихся гонению христиан. Созомен, датируя события второго гонения периодом нашествия гуннов, в результате которого готы перешли в правление арианина Валента под защиту империи и приняли христианство в его арианской форме, причисляет всех подвергшихся гонениям к арианам. В этом с ним согласны Сократ Схоластик и Кассиодор. Другой точки зрения придерживаются Василий Великий, Амвросий Медиоланский и Аврелий Августин, полагающие, что в это время готы ещё придерживались «православия», то есть признавали решения Первого Никейского собора, осудившего арианство[33]. О Никите сообщается, что его истинам веры обучил присутствовавший на том соборе епископ Феофил[31]. Скорее всего, жертвами преследования стали христиане, которых только последующее поколение различало как сторонников различных деноминаций[34].

Как и во время предыдущего гонения, готы бежали на территорию Римской империи, где нашли поддержку в лице наместника Малой Скифии Юния Сорана. Часть из них добавилась к прихожанам Вульфилы в Мёзии, часть расселилась по другим провинциям империи[35]. Также эти события привели к обострению борьбы за власть среди готов. Против Атанариха выступил Фритигерн. Потерпев вначале поражение, он обратился за помощью к Валенту, пообещав в обмен перейти в арианство. Получив военную помощь от Рима и одержав победу, Фритигерн около 376 года получил верховную власть над тервингами[32]. Возможно, это произошло при участии Вульфилы, который после этого возобновил свою деятельности на территории государства вестготов, в которой ему теперь помогали миссионеры, присланные Валентом[36].

Религиозные взгляды Вульфилы

Богословие Вульфилы было близко ко взглядам Ария с его строгим различением лиц Троицы. Во время своей миссии у готов Вульфила был в некоторой изоляции, и его отношение к богословским спорам своего времени не было чётко выражено. Когда в связи с участием в соборе 360 года ему потребовалось определиться, он примкнул к партии Акакия Кесарийского и Евдоксия Антиохийского, хотя Созомен и не называет его в числе противников Никейского собора[37].

Касаемо богословия Вульфилы после 360 года Авксентий сообщает о враждебности своего учителя к обоим течениям, в названии которых было слово др.-греч. οὐσίαсущность[en]», читается — «усиа»), — омоусианским сторонникам Никейского Символа веры и омиусианским сторонникам подобосущия во главе с Василием Анкирским. Позиция Вульфилы отличалась от никейской и в определении космологической роли членов Троицы, наделяя каждого из них своими функциями. Взгляды Вульфилы, что «единорожденный» Сын «нерождённого» высшего Бога является сам творцом физического и духовного миров, близки как воззрениям самого Ария, так и средних платоников II и III веков, также предполагавших существование демиурга, действующего от лица высшего Первопринципа[38]. Святой Дух у Вульфилы вообще не Бог, но создание второго Бога, помогающее людям сообщаться с божественным миром[37].

Готская Библия

Филосторгий и Созомен сообщают об изобретении Вульфилой готского алфавита и переводе с помощью него на готский язык всей Библии, кроме книги Царств. Маловероятно, что этот труд мог быть завершён в течение семилетнего служения Вульфилы в готских землях. Скорее всего, это было коллективное предприятие готского епископа и его соратников в течение более чем тридцати лет[39].

Спустя век после смерти Вульфилы остготский вождь Теодорих захватил северную Италию и основал своё королевство. Там в первой половине VI века трудился готский каллиграф Вилиарих, возможный автор лучшей из 8 сохранившихся рукописей Готской Библии, Codex Argenteus[40].

Вопрос о том, насколько богословские взгляды Вульфилы повлияли на его перевод, много обсуждался, но достоверных следов догматических склонностей переводчика не было обнаружено[40]. В V и VI веках исходный текст Готской Библии изменялся и адаптировался под влиянием латинской Библии, бывшей в ходу среди римлян, с которыми контактировали готы. Письмо Иеронима Стридонского двум готским священникам, написанное примерно 20 лет спустя после смерти Вульфилы, содержит ответы на не менее чем 178 вопросов по поводу переводов трудных мест из Священного Писания[41].

Готская версия Евангелий строго буквальна. В своём переводе Вульфила стремился к дословному сохранению греческого порядка слов даже в ущерб готской грамматике. Другой особенностью перевода является единообразие — одинаковые греческие слова переводились одними и теми же готскими, если это не искажало смысл[42]. Некоторыми исследователями Вульфила признавался более аккуратным переводчиком, чем Эразм или Лютер[43].

При Феодосии I

Первое столкновение готов с гуннами произошло в 376 году, и для отражения этой угрозы власть вновь была передана Атанариху. В течение трёх лет стало ясно, что готы не смогут удержать оборону, и в этих условиях инициатива перешла к христианской и проримской «оппозиции», считавшей лучшим выходом перейти Дунай и поселиться на землях империи. Большая часть тервингов покинула Атанариха и под руководством Фритигерна и Алавива была принята в Римской империи[44]. Рассказывая о подробностях переселения готов на Балканский полуостров, Евнапий сообщает, что готы, желая ввести римлян в заблуждение, нарядили своих жрецов в епископские одежды или в длинные чёрные одежды, напоминающие монашеские[45]. До того, как готы расселятся на обещанных им землях, заботу об их пропитании должна была на себя взять администрация провинции Фракия. Злоупотребления и воровство чиновников вызвали среди готов голод, приведший к мятежу. Германцы, расширив под предводительством Фритигерна зону своих грабительских набегов до Геллеспонта, вынудили императора Валента, находящегося в то время в Антиохии, вмешаться. В решающем сражении у Адрианополя в 378 году римляне потерпели сокрушительное поражение, потеряв более двух третей войска и своего императора. Смерть Фритигерна и объединение готов под властью Атанариха создали новую опасность для империи. В результате миротворческих усилий Феодосия I в 382 году готы вновь стали федератами империи, разместившись в Мёзии и Дакии.

Учитывая сообщение Евнапия, сложно оценить, насколько было распространено среди готов христианство в конце 370-х годов. Вероятно, среди готов Атанариха преобладало следование традиционным верованиям.

С воцарением Феодосия в 379 году отношение в Восточной Римской империи к арианству изменилось. Являясь выходцем из Римской Испании, где эта форма христианства никогда не была распространена, Феодосий в первый год своего правления издал эдикт, объявивший исповедование Никейского Символа веры единственной «православной верой». Последовавшие вскоре новые законы практически полностью лишили ариан возможности совершать богослужения и проповедовать свою веру[46]. К своим готским единоверцам во Фракию удалились изгнанные арианские епископы — Демофил из Константинополя, Лукий из Александрии и другие[47]. К этому времени язычество у вестготов практически полностью исчезло, заменённое христианством в арианской форме[48].

Вселенский Первый Константинопольский собор в восточной части империи и Аквилейский собор на Западе, прошедшие практически одновременно в 381 году, положили конец периоду арианских споров, поставив все противоречащие Никейскому Символу веры учения вне закона. Гонение на арианство в первые годы царствования Феодосия вызвало недовольство среди готов, вылившееся в беспорядки и мятежи. Однако созванный в 383 году собор подтвердил верность Никейскому собору, а письменные изложения веры ариан были лично разодраны императором[49]. Тем не менее, ариане не теряли надежды на перемену в отношении к своей вере, что подпитывалось событиями на Западе, где в 386 году под влиянием своей матери, арианки Юстины[en], император Валентиниан II (375—392) принял эдикт о терпимости к различным христианским конфессиям, в том числе арианам. Лидеры восточных ариан — Вульфила, Палладий Ратианский и Авксентий Дуросторский — прибыли в Константинополь и обратились к Феодосию с просьбой о проведении нового собора и получили обещание о его проведении. В июне 388 года император выступил из столицы в поход против узурпатора Магна Максима. Вскоре после этого начали распространяться слухи — что император перед отбытием издал долгожданный указ о веротерпимости, что он потерпел поражение и захвачен в плен. Вслед за этим начался бунт, дом архиепископа Нектария был разграблен и сожжён. В таких условиях Феодосий не только отменил назначенный собор, но и принял ещё более строгий закон, запретивший даже обсуждать вопросы, имеющие отношение к арианству. Тогда же, возможно, от огорчений, умер епископ Вульфила[50]. Соответственно, если принимать за датировку рождения Вульфилы 311 год, рассказ о его смерти относится к периоду вскоре после Первого Константинопольского собора в 383 году[51].

При Аркадии

Смерть Феодосия в 395 году и воцарение Аркадия не принесли изменения в отношении империи к арианам. После смерти Вульфилы епископом готов стал Селена, чьей главной задачей стало сохранение веры в том виде, как это завещал его предшественник. Опасность для религиозного единства готов представляли споры среди ариан. При арианском епископе Константинополя Дорофее[en], сместившем на этом посту Марина[en], возник спор о том, был ли Бог-Отец до того, как Сын получил своё бытие. Дорофей настаивал на отрицательном ответе на этот вопрос, тогда как Марин утверждал обратное. Одновременно с этим Марин находился в ссоре по вопросу первенства с арианским епископом Эфеса Агапием. Готы, поддержав в догматическом отношении Марина, в организационном по какой-то причине были сторонниками Агапия[52]. Результатом этого конфликта стало присоединение части арианского клира к православной церкви, а среди оставшихся победила точка зрения Марина («псафирианство»)[53][54].

Ещё большее число готов приняло православие в результате деятельности Иоанна Златоуста, занимавшего Константинопольскую кафедру с 398 по 404 год. Для достижения своей цели Иоанн в один из константинопольских храмов поставил готских священников, приказав вести службы только на готском языке. Эта церковь, где с проповедями выступал и сам Иоанн, постепенно приобрела популярность среди живших в столице и приезжих готов[55].

После разделения готов в 395 году Готская церковь во Фракии прекратила своё существование. Большая часть народа переселилась в другие места, а те, кто остался, исчезли без следа. Многие, очевидно, были усилиями Златоуста обращены в православие. Хотя по названию Готская церковь на Балканах сохранялась до XI века, к готам она отношения не имела[56].

В государствах германцев

В Крыму

Поскольку в 250-х годах большую часть своих набегов готы совершали из Крыма, то, вероятно, именно туда или в прилегающие территории попала и большая часть пленных христиан[5]. Около 300 года соседнее эллинистическое государство Боспорское царство приняло в качестве официальной религии христианство.

В начале IV века, при митрополите Феофиле Боспоританском, была учреждена Готская архиерейская кафедра. Феофил, как и его соседи — епископ города Херсонеса Филипп и епископ Боспора Киммерийского Кадм, названы в числе участников Первого Никейского собора 325 года. В Тавриде епископ Феофил крестил будущего мученика Никиту. При преемнике Феофила, Вульфиле, епархия уже определённо связывалась с Крымской готией[57].

По причине своей удалённости христианская община в Крыму не была вовлечена в арианские споры и сохранила верность никейскому православию и Константинопольскому епископату.

Епископ Константинополя в 398—404 годах Иоанн Златоуст, в отличие от большинства церковных деятелей своего времени, уделял значительное внимание миссионерской деятельности. Он посвятил гота по имени Унила в епископы в Крым. После смерти Унилы, уже находясь в изгнании, Златоуст беспокоился в 404 году о поиске ему надлежащего преемника[58]. Он поддерживал контакт с Крымом через готских монахов, чей монастырь находился близ Константинополя. Вероятно, именно среди них был найден преемник Унилы[59]. Достоверных сведений о готах в Крыму в VI веке не сохранилось. Согласно А. А. Васильеву, уже при императоре Юстине I (518—527) власть над Боспором принадлежала гуннам. По другой теории, к 527 году утигуры изгнали готов-тетракситов из окрестностей Боспора на другую сторону Керченского пролива при поддержке византийцев, а затем, после изменения политики Византии, утигуры были изгнаны из Боспора и Крыма. Сообщая, что около 548 года крымские готы обратились к византийскому императору Юстиниану I с просьбой назначить нового епископа, Прокопий Кесарийский затрудняется указать, были ли эти готы арианами или православными[60].

С VIII по XVIII век в Крыму существовала т. н. Готская епархия с центром в Доросе, однако готы в это время уже не играли значимой роли[61][62][63].

В Италии

Влияние готов в Северной Италии усиливалось с конца IV века, когда после заключения мира с Феодосием I в 380 году в Миланском гарнизоне появились готские ауксиларии[64]. В 401 году Италия подверглась разграблению готов Алариха, однако в 412 году они вернулись за Альпы[65]. Очень мало известно о христианстве у готов в этот период, кроме косвенных указаний, например, что во время разграбления Рима в 410 году готы уважали право убежища в церквях и другие подобные свидетельства, сохранённые Августином[66].

В 493 году власть над Италией установил исповедовавший арианство король остготов Теодорих Великий (493—526). Политика Теодориха, направленная на объединение своего народа с римлянами, была основана на толерантности. Он защищал евреев от преследований, выступал посредником между противоборствующими кандидатами на папский престол[67]. В условиях напряжённых отношений между христианами Востока и Запада его политика служила гарантом религиозного мира в Италии. Приход к власти в Византии принципиальных сторонников православия Юстина I (518—527) и его племянника и соправителя Юстиниана I (527—565), поставивших целью сближение с Римом[прим. 1], сделал более не нужным поддержание мира между арианами и православными. Принятый Юстином в 523 или 524 году декрет против арианства сделал это учение наказуемым по всей империи без исключения. Поскольку Теодорих сохранял формальное подчинение византийскому императору, это касалось и его державы. С другой стороны, хотя его собственным подданным ничего не угрожало, в Византии также находились готы, которых Теодорих был должен, по возможности, защищать. В этих условиях, сделавших бессмысленным поддержание в Италии прежней религиозной терпимости, король остготов послал в Константинополь посольство во главе с папой Иоанном, возможно, с целью просить отменить этот закон. Когда послы вернулись ни с чем, папа был брошен в тюрьму, где находился до своей смерти в 526 году. Вскоре Теодорих сам умер, а его государство после поражения в Готской войне (535—554) перестало существовать[68].

Практически никаких сведений об организации церкви в Италии в готский период не сохранилось[69].

Королевство вестготов

Арианский период (до 589 года)

В 418 году римское правительство поселило вестготов в провинции Аквитания Секунда на западном побережье Галлии между устьями Гаронны и Луары. В 475 году король Эйрих (466—484) провозгласил независимость от Рима и расширил своё королевство на восток до Роны и на юг до Средиземного моря и Пиренеев. Вестготы потеснили свевов в Галисии и басков, в результате чего сын Эйриха, Аларих II (484—507) правил крупнейшим государством в Западной Европе[70].

До 589 года господствующим течением христианства в королевстве вестготов было арианство, однако об арианской церкви в этот период известно гораздо меньше, чем об истории католической[прим. 2] церкви на территории Пиренейского полуострова. Известно, что в событиях V—VI веков конфессиональные различия и общности между государствами германцев и Византийской империей не имели особенного значения. Когда католики-франки в 507 году вместе с арианами-бургундами[прим. 3] напали на вестготов, они не получили, за редким исключением, поддержки среди католических священников и римских аристократов, сражавшихся вместе с готами при Вуйе. Аналогично враждебность между вестготами и Византией не уменьшилась после 589 года[72].

При Аларихе II повседневная жизнь католической церкви мало изменилась. Были отменены некоторые права и привилегии духовенства[73]. Однако по-прежнему церковь имела привилегии в судопроизводстве, преступники могли получить убежище в церкви. О веротерпимости в арианский период свидетельствует тот факт, что ни один из относящихся к католической церкви законов Алариха не был отменён после 589 года и что до правления Леовигильда (568—586) не известно о столкновениях между католиками и арианами[74]. Католики могли писать и распространять свои книги беспрепятственно; епископ Масона Меридский[en], даже будучи изгнанным Леовигильдом, не был стеснён в своей переписке. Епископы могли писать папе в Рим и свободно посещать церковные соборы[75]. Католикам не возбранялось вести борьбу против присциллиан, однако два известных трактата Леандра Севильского против ариан были написаны вне страны. Судя по всему, практика переходов ариан в католичество была широко распространена[76].

О росте напряжённости между католиками и арианами свидетельствуют различные, достаточно косвенные признаки — достаточно сдержанные выражения соборных посланий королю, молитвы о том, чтобы терпимость короля продолжилась, отдельные намёки на то, что некоторые католики подвергались пыткам с целью принудить их к переходу в арианство[77]. Соборная активность, достаточно высокая с 506 по 549 год, в Толедском королевстве практически прекращается между 549 и 586 годами. Из высказываний короля Реккареда (586—601) на Третьем Толедском соборе следует, что в предшествующие десятилетия соборы были запрещены в его королевстве[78]. Неизвестно, кто запретил собирать соборы, возможно, это был Агила[79].

Известно об очень небольшом числе католиков среди готов в IV—V веках. К 504 году относится обнаруженный саркофаг, похожий на католический, умершей в 504 году женщины, и, кроме одного обращённого в католицизм гота, до вступления на престол в 568 году Леовигильда не известно ни об одном готе-католике. Среди участников поместных соборов не встречается ни одного германского имени. В ранние годы правления Леовигильда упоминается только о двух вестготских католиках — это хронист Иоанн Бикларский и упоминавшийся выше Масона Меридский[80]. О переходах католиков в арианство также не известно, хотя они и настаивали на перекрещивании[en][81].

Не сохранилось свидетельств того, что после Вульфилы арианство у вестготов изменилось в догматическом отношении; по крайней мере в деяниях Третьего Толедского собора 589 года зафиксировано осуждение учения собора[en] в Аримине 359 года, лежащего в основе готского арианства с IV века[81]. Ариане Испании часто называли католицизм «римской религией», противопоставляя её своей «православной вере». Отличие подчёркивалось использованием готского языка в литургии и требованием перекрещивания. Однако, насколько можно судить по имеющимся сведениям, арианскую и католическую церкви занимали одни и те же вопросы: целибат и злоупотребление церковной собственностью. Первый вопрос решался в двух церквях по-разному, у готов более либерально, что поставило перед собором 589 года дополнительный вопрос, как поступать с жёнами священников-готов[82]. Правильное управление церковной собственностью было проблемой как для ариан, так и для католиков: продажа церковной собственности священниками, дарение её без согласия коллег, разграбление имущества умирающих епископов и т. д. — эти вопросы регулировались постановлениями многих синодов и законов[83].

Леовигильд и Герменегильд

Начальный этап своего правления Леовигильд (568—586) посвятил укреплению границ королевства, ослабленного многочисленными восстаниями[84]. Нет свидетельств о том, что эти выступления имели конфессиональное или этническое происхождение, и они, скорее, отражали тенденцию королевства к распаду. В течение первых 10 лет своего правления Леовигильд решил все эти проблемы[85]. Укрепив государство, Леовигильд обратил своё внимание на семейный дела, и в 579 году он женил своего старшего сына Герменегильда на католичке Ингунде, дочери короля франков Сигиберта I и Брунгильды. Последняя была дочерью арианки Госвинты[de], вдовы Атанагильда, вышедшей замуж за Леовигильда после его смерти, и, соответственно, приходилась родной бабкой жене принца[86]. Когда выяснилось, что 12-летняя Ингунда категорически против перехода в арианство, Госвинта избила и пыталась утопить её[87]. Не известно, каким образом Леовигильд и Герменегильд отреагировали на это, но вскоре после этого принц получил в управление провинцию с центром в Севилье, куда он переехал вместе с женой. В Севилье Герменегильд под влиянием жены и местного монаха Леандра перешёл в католичество[88]. Причины последовавшего за этим мятежа[es] Герменегильда различные авторы приписывали либо религиозным гонениям его отца, либо влиянию его матери-арианки[89].

Согласно Исидору Севильскому, в начавшейся зимой 579—580 года гражданской войне готы разных конфессий столкнулись между собой, а роль испано-римлян и византийцев в этой гражданской войне была не очень велика[90]. Провозгласивший себя в Севилье королём, Герменегильд предпринял меры по изгнанию арианского духовенства в подвластных ему городах, но не воспользовался возможностью перейти в наступление, пока его отец был занят войнами с басками и свевами. Летом 583 года Леовигильд штурмом взял Севилью, а в феврале следующего года был пойман Герменегильд[91]. Смерть Герменегильда в 585 году, последовавшая, возможно, по приказу короля, поставила его в ряд католических мучеников[92]. Интересно отметить, что, несмотря на значимость событий, связанных с обращением в католичество и смертью Герменегильда, большинство современных событиям авторов предпочли о мученичестве принца и его роли в последующем принятии в стране католицизма не упоминать. По мнению британского медиевиста Э. Томпсона[en], это произошло из-за нежелания ассоциировать ставший государственной религией католицизм с восстанием и вызванным им опустошением Испании[93].

В своей религиозной политике, помимо подавления восстания готов-католиков под предводительством своего сына, Леовигильд предпринял ряд мер в защиту арианства, которые, хотя и не привели к значительным жертвам, принесли ему славу единственного гонителя католиков среди арианских королей Испании[94]. Известно всего 4 эпизода такого рода, как до мятежа, так и после. Первый из них был связан сначала с попыткой убедить, в том числе и подкупом, перейти в арианство епископа Мериды Масону, а когда это не удалось — отнять у католической общины одну из городских церквей[es] и передать её арианской общине города во главе с Сунной[es]. Примечательно, что комиссия по определению принадлежности спорной церкви, состоявшая из ариан, присудила оставить её католикам. В конце концов король приказал передать спорную церковь арианам, а Масона был изгнан из города на три года. Этот эпизод начался в 582 году, вскоре после отвоевания Мериды у Герменегильда. О более ранних притеснениях Масоны, ставшего епископом в 573 году, ничего не известно. Вероятно, усилия Леовигильда были направлены на восстановление ситуации, бывшей до начала мятежа. За изгнанием Масоны не последовало гонений на католиков, а на его место был назначен новый католический епископ[95]. Известно также об усилиях короля обратить в арианство ещё нескольких католиков — хрониста Иоанна Бикларского, епископа Фронимия и некоего не названного по имени священника, о котором рассказывает Григорий Турский. Все они отказались сменить веру и были вынуждены покинуть страну[96].

Догматические изменения в готском христианстве произошли в 580 году, когда на соборе в Толедо в 580 году была отменена необходимость в перекрещивании для переходящих в арианство из католичества, что являлось серьёзным препятствием. Известно, что этой возможностью воспользовался епископ Сарагосы[97]. В 582 году король выразил готовность признать равенство Отца и Сына, отказав в этом только Святому Духу. Таким образом он отступил от учения Ариминского собора 359 года и Вульфилы, присоединившись к другому осуждённому учению македонианцев[98].

В 585 году Леовигильд предпринял поход в Галисию, завершившийся разгромом государства свевов. В результате на этой территории было восстановленное арианство, отвергнутое свевами в 550-х годах[99].

Переход в католичество

Младший сын Леовигильда Реккаред (586—601) к моменту получения власти весной 586 года ещё был арианином[100], а уже в феврале 587 года он тайно крестился в католичество. Ещё до мая 598 года, когда состоялся Третий Толедский собор, завершивший арианский период в истории королевства вестготов, арианские церкви и их собственность были переданы католикам. На первом заседании собора, на котором король председательствовал подобно Константину Великому на Никейском соборе, Реккаред торжественно объявил о своём обращении. Затем он приказал нотарию прочитать написанное им собственноручно изложение веры, в котором он анафематствовал Ария и признал учения первых четырёх вселенских соборов. Затем в 23 статьях, подписанных 8 бывшими арианами, участники собора анафематствовали ересь Ария. На втором заседании собора король произнёс речь, в которой призвал уделить особое внимание обучению новой вере духовенство. С этой целью он предложил ввести в церкви восточный обычай произнесения Константинопольского Символа веры всем вслух перед чтением Господней Молитвы. Это предложение было принято епископами. Решений относительно прежнего арианского духовенства принято не было, и только в 633 году было запрещено посвящать в епископы «крещённых в ереси». Было решено, что с учётом бедности испанской церкви поместные соборы должны проходить не реже раза в год, а не два раза, как это обычно принято[101].

Собор ознаменовал начало нового этапа взаимодействия церкви и государства в Испании. После завершения собора Реккаред издал «Эдикт в подтверждение собора», которым придал принятым решениям силу закона и предписал наказывать конфискацией имущества и изгнанием тех, кто не будет подчиняться принятым решениям. Толедский собор расширил административные функции духовенства, предписав судьям и налоговым чиновникам являться на поместные соборы и получать указания, как должно справедливо судить и облагать налогами население. Одним из дисциплинарных канонов собора предписывалось, в случае обнаружения непозволительной связи священника с женщиной, последнюю продать в рабство, а деньги раздать бедным, что также можно рассматривать как вмешательство церкви в светские дела. Позже Реккаред издал специальный закон о защите целомудрия девиц и вдов, решивших посвятить себя Богу. Следствием таких изменений в законодательстве стало усиление влияния испано-римлян, составлявших большинство католических священников[102].

Не все ариане королевства приняли переход короля в католичество. Только 4 готских епископа отказались от арианства на Толедском соборе. Из отказавшихся известна судьба только нескольких. Упомянутый выше арианский епископ Мериды Сунна возглавил заговор с целью убийства Масоны. После раскрытия заговора Реккаред предложил ему принять католичество и стать епископом в другом городе. Сунна отказался и был изгнан в Мавретанию, где проповедовал арианство до своей смерти. Незадолго перед Толедским собором был раскрыт другой заговор, с участием королевы Госвинты и перешедшего в арианство епископа Ульдилы. Когда заговор был раскрыт, Госвинта была казнена, а епископ сослан. Известно ещё о двух заговорах, произошедших в Септимании после собора с участием как ариан, так и католиков, с целью свержения короля[103].

Не известно, какие цели преследовал Реккаред, принимая своё решение. Нет никаких сведений о том, каково было число готов-католиков в 580 или 589 году. Если их было много уже во время восстания Герменегильда, тогда Реккаред в 589 году фиксировал уже сложившуюся тенденцию. Если же нет, тогда его мотивы не известны. Возможно, они были связаны с процессом слияния двух основных народов и устранения между ними законодательных различий, завершившимся в 654 году с отменой раздельного права для готов и римлян[104].

Католический период

Организация церкви в VII веке хорошо известна на основании данных многочисленных соборов. Известно, что в этот период церковь в Испании сохраняла структуру, соответствовавшую территориальному делению Римской империи. Шесть римских провинций стали церковными провинциями, в столицах которых (Нарбонна, Брага, Таррагона, Толедо, Мерида и Севилья) находились резиденции митрополитов. Провинции разделялись на 82 епископства. В этот период церковь стала инструментом королевской власти, а её соборы, формально собиравшиеся по поводу обсуждения какого-либо вопроса веры, фактически назначались повелением короля, когда ему это было угодно. Эти собрания, которые могли по воле монарха обсуждать и чисто светские вопросы, были исключительно национальным институтом. Епископы, чьи диоцезы находились в королевстве, никогда не принимали участия в соборах, проходивших в византийских провинциях, Галисии до 585 года или на территориях франков. После 589 года церковь Испании стала централизованной и тесно связанной с королевским двором организацией, занятой исключительно внутренними делами. Признавая главенство папского престола, она редко вступала с ним в переписку, а если папа писал в Испанию, что тоже случалось не часто, то он получал грубый ответ[105].

На основании анализа нескольких сот известных имён епископов VII века, а также предполагая, что римляне никогда не брали германских имён, а готы могли принимать римские имена, исследователи определяют долю германских епископов в 30 — 40 % в зависимости от провинции. Не известно, какова была доля готов в общем числе населения, но вряд ли она превышала 10 %. С другой стороны, готы редко занимали митрополичьи кафедры — среди епископов Толедо известны только святой Ильдефонс (657—667), Сисеберт[en] (690—693) и Гундерих[en] против 13 римлян, а среди епископов Севильи только Флоресинд (682—688). Вероятно, это было следствием некой государственной политики, начавшей осуществляться незадолго до Четвёртого Толедского собора[en] 633 года[106].

Напишите отзыв о статье "Христианство у готов"

Примечания

Комментарии
  1. См. статьи Libellus Hormisdae и Скифские монахи для дополнительной информации.
  2. Под «католичеством» в данной статье понимается ортодоксальное христианство, находящееся в согласии с учением, принимаемым римским епископом в соответствующий период.
  3. Бургунды перешли в католичество при короле Сигизмунде (516—523)[71].
Источники и используемая литература
  1. Вольфрам, 2003, с. 73—75.
  2. Вольфрам, 2003, с. 78—81.
  3. Вольфрам, 2003, с. 83—84.
  4. Беликов, 1886, с. 26.
  5. 1 2 Вольфрам, 2003, с. 119.
  6. Беликов, 1886, с. 27.
  7. Никодим (Милаш). [lib.pravmir.ru/library/readbook/1327 Толкование на правила Григория, архиепископа Неокесарийскаго]. Православие и мир. Проверено 5 октября 2013.
  8. Филосторгий, «Церковная история», книга II, 5
  9. Беликов, 1886, с. 32.
  10. Беликов, 1886, с. 34.
  11. Беликов, 1886, с. 36.
  12. Вольфрам, 2003, с. 100.
  13. Вольфрам, 2003, с. 101.
  14. Епифаний Кипрский, Панарион, О расколе авдиан
  15. Беликов, 1886, с. 42—43.
  16. Беликов, 1886, с. 44—45.
  17. Вольфрам, 2003, с. 120.
  18. Вольфрам, 2003, с. 115.
  19. Беликов, 1886, с. 52.
  20. Беликов, 1886, с. 54.
  21. Феодорит Кирский, Церковная история, IV, 37
  22. Беликов, 1886, с. 56.
  23. Беликов, 1886, с. 57.
  24. Иордан, Гетика, § 267
  25. Вольфрам, 2003, с. 126.
  26. Беликов, 1886, с. 60.
  27. Вольфрам, 2003, с. 127.
  28. Вольфрам, 2003, с. 105—106.
  29. Беликов, 1886, с. 70.
  30. Вольфрам, 2003, с. 112.
  31. 1 2 Беликов, 1886, с. 71.
  32. 1 2 Вольфрам, 2003, с. 107.
  33. Беликов, 1886, с. 62.
  34. Вольфрам, 2003, с. 124—126.
  35. Беликов, 1886, с. 73.
  36. Беликов, 1886, с. 76.
  37. 1 2 Heather, Matthews, 1991, p. 130.
  38. Heather, Matthews, 1991, p. 129.
  39. Heather, Matthews, 1991, p. 145.
  40. 1 2 Мецгер, 2002, с. 404.
  41. Heather, Matthews, 1991, p. 146.
  42. Мецгер, 2002, с. 409.
  43. Мецгер, 2002, с. 410.
  44. Вольфрам, 2003, с. 110.
  45. Беликов, 1886, с. 93.
  46. Беликов, 1886, с. 124.
  47. Беликов, 1886, с. 126.
  48. Беликов, 1886, с. 127.
  49. Беликов, 1886, с. 128.
  50. Беликов, 1886, с. 130—133.
  51. Вольфрам, 2003, с. 128.
  52. Беликов, 1886, с. 182—183.
  53. Созомен, Церковная история, VII, 17
  54. Сократ Схоластик, Церковная история, V, 23
  55. Беликов, 1886, с. 185.
  56. Scott, 1885, p. 150.
  57. Шевченко, Уманец, 2011.
  58. Байер, 2001, с. 31.
  59. Liebeschuetz, 1990, p. 170.
  60. Байер, 2001, с. 38.
  61. Пиоро, 1990, с. 65.
  62. Кулаковский, 1898.
  63. Scott, 1885, pp. 156—159.
  64. Scott, 1885, p. 161.
  65. Scott, 1885, p. 164.
  66. Scott, 1885, pp. 166—167.
  67. Scott, 1885, p. 169.
  68. Scott, 1885, pp. 171—172.
  69. Scott, 1885, p. 172.
  70. Thompson, 1969, p. 2.
  71. Collins, 2004, p. 66.
  72. Thompson, 1969, pp. 26—28.
  73. Thompson, 1969, pp. 29—30.
  74. Thompson, 1969, p. 31.
  75. Thompson, 1969, p. 32.
  76. Thompson, 1969, p. 33.
  77. Thompson, 1969, p. 34.
  78. Thompson, 1969, p. 35.
  79. Thompson, 1969, p. 36.
  80. Thompson, 1969, p. 37.
  81. 1 2 Thompson, 1969, p. 39.
  82. Thompson, 1969, p. 47.
  83. Thompson, 1969, p. 50.
  84. Thompson, 1969, p. 62.
  85. Thompson, 1969, p. 63.
  86. Thompson, 1969, p. 64.
  87. Григорий Турский. [www.vostlit.info/Texts/rus/Greg_Tour/frametext5.htm История франков, кн. V], 38.
  88. Thompson, 1969, p. 65.
  89. Thompson, 1969, p. 67.
  90. Thompson, 1969, pp. 67—68.
  91. Thompson, 1969, p. 72.
  92. Thompson, 1969, p. 73.
  93. Thompson, 1969, p. 77.
  94. Thompson, 1969, p. 78.
  95. Thompson, 1969, pp. 78—80.
  96. Thompson, 1969, pp. 79—82.
  97. Thompson, 1969, p. 84.
  98. Thompson, 1969, p. 85.
  99. Thompson, 1969, p. 88.
  100. Thompson, 1969, p. 92.
  101. Thompson, 1969, pp. 94—97.
  102. Thompson, 1969, pp. 97—100.
  103. Thompson, 1969, pp. 102—104.
  104. Thompson, 1969, p. 108.
  105. Thompson, 1969, pp. 276—279.
  106. Thompson, 1969, pp. 290—291.

Литература

Первичные источники

  • Григорий Турский. История франков = Historia Francorum. — М.: Наука, 1987. — 464 с.
  • Епифаний Кипрский. Творения, часть 4. — М., 1880. — Т. 48. — 361 с. — (Творения святых отцов в русском переводе).
  • Иордан. О происхождении и деяниях гетов / Вступ. статья, пер., комм. Е. Ч. Скржинской. — СПб.: Алетейя, 2001. — 512 с. — (Византийская библиотека. Источники). — ISBN 5-89329-030-1.
  • Созомен. Церковная исторiя Эрмiя Созомена Саламинскаго. — Спб., 1851. — 636 с.
  • Сократ Схоластик. Церковная история. — М.: РОССПЭН, 1996.
  • Феодорит, еп. Кирский. [www.sedmitza.ru/lib/text/433631/ Церковная история]. — М.: Российская политическая энциклопедия; Православное товарищество «Колокол», 1993.
  • Церковные историки IV—V веков / Высокий М.Ф., Тимофеев М.А.. — М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2007. — 624 с. — ISBN 978-5-8243-08-34-1.

Исследования

на английском языке
  • Amory P. People and Identity in Ostrogotic Italy, 489-554. — Cambridge Univercity Press, 1997. — 525 p. — (Cambridge Studies in Medieval Life and Thought). — ISBN 0 521 57151 0.
  • Collins R. Visigothic Spain 409 - 711. — Blackwell Publishing, 2004. — 263 p. — ISBN 0–631–18185–7.
  • Heather P., Matthews J. The Goths in the Fourth Century. — Liverpool University Press, 1991. — 196 p. — ISBN 0-85323-426-4.
  • Liebeschuetz J. H. W. G. Barbarians and Bishops. — Oxford: Clarendon Press, 1990. — 312 p. — ISBN 0-19-814886-0.
  • Sumruld W. A. [books.google.ru/books?id=Kr-FWwruKa0C Augustine and the Arians: The Bishop of Hippo's Encounters with Ulfilan Arianism]. — Associated University Presse, 1994. — 196 p. — ISBN 0-945636-46-6.
  • Scott C. A. [archive.org/details/ulfilasapostleg00scotgoog Ulfilas, apostle of the Goths]. — Cambridge, 1885. — 239 p.
  • Thompson E. A. The Goths in Spain. — Oxford: Clarendon Press, 1969.
  • Wiles M. Archetypal Heresy: Arianism through the Centuries. — Oxford: Oxford University Press, 1996. — 204 p. — ISBN 0–19–826927–7.
на русском языке
  • Байер Х.-Ф. История крымских готов как интерпретация Сказания Матфея о городе Феодоро. — Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 2001. — 477 с. — 300 экз. — ISBN 5-7525-0928-9.
  • Беликов Д. Христианство у готов. — Православный собеседник, 1886. — 198 с.
  • Вольфрам Х. Готы. — СПб.: Ювента, 2003. — 656 с. — ISBN 5-87399-142-1.
  • Захаров Г. Е. [pstgu.ru/download/1235040770.zakharov.pdf Омийство и становление королевской власти у везеготов] // Вестник ПСТГУ. Серия II История. История Русской Православной Церкви. — Вып. II.8. — № 29. — С. 11—25.
  • Кулаковский Ю. А. К истории готской епархии (в Крыму) в VIII веке // ЖМНП. — СПб., 1898. — Вып. 2. — С. 173—202.
  • Мецгер Б. М. Ранние переводы Нового Завета. — М.: ББИ, 2002. — 530 с. — ISBN 5-89647-024-X.
  • Пиоро И. С. Крымская Готия. — Киев: Лыбидь, 1990. — 200 с. — ISBN 5-11-001597-X.
  • Шевченко Ю. Ю., Уманец А. Н. О времени учреждения и существования Готской митрополии // Сiверщина в iсторiï Украïни. — 2011. — Вып. 4. — С. 78—84.


Отрывок, характеризующий Христианство у готов

В дверях передней показался Багратион, без шляпы и шпаги, которые он, по клубному обычаю, оставил у швейцара. Он был не в смушковом картузе с нагайкой через плечо, как видел его Ростов в ночь накануне Аустерлицкого сражения, а в новом узком мундире с русскими и иностранными орденами и с георгиевской звездой на левой стороне груди. Он видимо сейчас, перед обедом, подстриг волосы и бакенбарды, что невыгодно изменяло его физиономию. На лице его было что то наивно праздничное, дававшее, в соединении с его твердыми, мужественными чертами, даже несколько комическое выражение его лицу. Беклешов и Федор Петрович Уваров, приехавшие с ним вместе, остановились в дверях, желая, чтобы он, как главный гость, прошел вперед их. Багратион смешался, не желая воспользоваться их учтивостью; произошла остановка в дверях, и наконец Багратион всё таки прошел вперед. Он шел, не зная куда девать руки, застенчиво и неловко, по паркету приемной: ему привычнее и легче было ходить под пулями по вспаханному полю, как он шел перед Курским полком в Шенграбене. Старшины встретили его у первой двери, сказав ему несколько слов о радости видеть столь дорогого гостя, и недождавшись его ответа, как бы завладев им, окружили его и повели в гостиную. В дверях гостиной не было возможности пройти от столпившихся членов и гостей, давивших друг друга и через плечи друг друга старавшихся, как редкого зверя, рассмотреть Багратиона. Граф Илья Андреич, энергичнее всех, смеясь и приговаривая: – пусти, mon cher, пусти, пусти, – протолкал толпу, провел гостей в гостиную и посадил на средний диван. Тузы, почетнейшие члены клуба, обступили вновь прибывших. Граф Илья Андреич, проталкиваясь опять через толпу, вышел из гостиной и с другим старшиной через минуту явился, неся большое серебряное блюдо, которое он поднес князю Багратиону. На блюде лежали сочиненные и напечатанные в честь героя стихи. Багратион, увидав блюдо, испуганно оглянулся, как бы отыскивая помощи. Но во всех глазах было требование того, чтобы он покорился. Чувствуя себя в их власти, Багратион решительно, обеими руками, взял блюдо и сердито, укоризненно посмотрел на графа, подносившего его. Кто то услужливо вынул из рук Багратиона блюдо (а то бы он, казалось, намерен был держать его так до вечера и так итти к столу) и обратил его внимание на стихи. «Ну и прочту», как будто сказал Багратион и устремив усталые глаза на бумагу, стал читать с сосредоточенным и серьезным видом. Сам сочинитель взял стихи и стал читать. Князь Багратион склонил голову и слушал.
«Славь Александра век
И охраняй нам Тита на престоле,
Будь купно страшный вождь и добрый человек,
Рифей в отечестве а Цесарь в бранном поле.
Да счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов русских боле…»
Но еще он не кончил стихов, как громогласный дворецкий провозгласил: «Кушанье готово!» Дверь отворилась, загремел из столовой польский: «Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс», и граф Илья Андреич, сердито посмотрев на автора, продолжавшего читать стихи, раскланялся перед Багратионом. Все встали, чувствуя, что обед был важнее стихов, и опять Багратион впереди всех пошел к столу. На первом месте, между двух Александров – Беклешова и Нарышкина, что тоже имело значение по отношению к имени государя, посадили Багратиона: 300 человек разместились в столовой по чинам и важности, кто поважнее, поближе к чествуемому гостю: так же естественно, как вода разливается туда глубже, где местность ниже.
Перед самым обедом граф Илья Андреич представил князю своего сына. Багратион, узнав его, сказал несколько нескладных, неловких слов, как и все слова, которые он говорил в этот день. Граф Илья Андреич радостно и гордо оглядывал всех в то время, как Багратион говорил с его сыном.
Николай Ростов с Денисовым и новым знакомцем Долоховым сели вместе почти на середине стола. Напротив них сел Пьер рядом с князем Несвицким. Граф Илья Андреич сидел напротив Багратиона с другими старшинами и угащивал князя, олицетворяя в себе московское радушие.
Труды его не пропали даром. Обеды его, постный и скоромный, были великолепны, но совершенно спокоен он всё таки не мог быть до конца обеда. Он подмигивал буфетчику, шопотом приказывал лакеям, и не без волнения ожидал каждого, знакомого ему блюда. Всё было прекрасно. На втором блюде, вместе с исполинской стерлядью (увидав которую, Илья Андреич покраснел от радости и застенчивости), уже лакеи стали хлопать пробками и наливать шампанское. После рыбы, которая произвела некоторое впечатление, граф Илья Андреич переглянулся с другими старшинами. – «Много тостов будет, пора начинать!» – шепнул он и взяв бокал в руки – встал. Все замолкли и ожидали, что он скажет.
– Здоровье государя императора! – крикнул он, и в ту же минуту добрые глаза его увлажились слезами радости и восторга. В ту же минуту заиграли: «Гром победы раздавайся».Все встали с своих мест и закричали ура! и Багратион закричал ура! тем же голосом, каким он кричал на Шенграбенском поле. Восторженный голос молодого Ростова был слышен из за всех 300 голосов. Он чуть не плакал. – Здоровье государя императора, – кричал он, – ура! – Выпив залпом свой бокал, он бросил его на пол. Многие последовали его примеру. И долго продолжались громкие крики. Когда замолкли голоса, лакеи подобрали разбитую посуду, и все стали усаживаться, и улыбаясь своему крику переговариваться. Граф Илья Андреич поднялся опять, взглянул на записочку, лежавшую подле его тарелки и провозгласил тост за здоровье героя нашей последней кампании, князя Петра Ивановича Багратиона и опять голубые глаза графа увлажились слезами. Ура! опять закричали голоса 300 гостей, и вместо музыки послышались певчие, певшие кантату сочинения Павла Ивановича Кутузова.
«Тщетны россам все препоны,
Храбрость есть побед залог,
Есть у нас Багратионы,
Будут все враги у ног» и т.д.
Только что кончили певчие, как последовали новые и новые тосты, при которых всё больше и больше расчувствовался граф Илья Андреич, и еще больше билось посуды, и еще больше кричалось. Пили за здоровье Беклешова, Нарышкина, Уварова, Долгорукова, Апраксина, Валуева, за здоровье старшин, за здоровье распорядителя, за здоровье всех членов клуба, за здоровье всех гостей клуба и наконец отдельно за здоровье учредителя обеда графа Ильи Андреича. При этом тосте граф вынул платок и, закрыв им лицо, совершенно расплакался.


Пьер сидел против Долохова и Николая Ростова. Он много и жадно ел и много пил, как и всегда. Но те, которые его знали коротко, видели, что в нем произошла в нынешний день какая то большая перемена. Он молчал всё время обеда и, щурясь и морщась, глядел кругом себя или остановив глаза, с видом совершенной рассеянности, потирал пальцем переносицу. Лицо его было уныло и мрачно. Он, казалось, не видел и не слышал ничего, происходящего вокруг него, и думал о чем то одном, тяжелом и неразрешенном.
Этот неразрешенный, мучивший его вопрос, были намеки княжны в Москве на близость Долохова к его жене и в нынешнее утро полученное им анонимное письмо, в котором было сказано с той подлой шутливостью, которая свойственна всем анонимным письмам, что он плохо видит сквозь свои очки, и что связь его жены с Долоховым есть тайна только для одного него. Пьер решительно не поверил ни намекам княжны, ни письму, но ему страшно было теперь смотреть на Долохова, сидевшего перед ним. Всякий раз, как нечаянно взгляд его встречался с прекрасными, наглыми глазами Долохова, Пьер чувствовал, как что то ужасное, безобразное поднималось в его душе, и он скорее отворачивался. Невольно вспоминая всё прошедшее своей жены и ее отношения с Долоховым, Пьер видел ясно, что то, что сказано было в письме, могло быть правда, могло по крайней мере казаться правдой, ежели бы это касалось не его жены. Пьер вспоминал невольно, как Долохов, которому было возвращено всё после кампании, вернулся в Петербург и приехал к нему. Пользуясь своими кутежными отношениями дружбы с Пьером, Долохов прямо приехал к нему в дом, и Пьер поместил его и дал ему взаймы денег. Пьер вспоминал, как Элен улыбаясь выражала свое неудовольствие за то, что Долохов живет в их доме, и как Долохов цинически хвалил ему красоту его жены, и как он с того времени до приезда в Москву ни на минуту не разлучался с ними.
«Да, он очень красив, думал Пьер, я знаю его. Для него была бы особенная прелесть в том, чтобы осрамить мое имя и посмеяться надо мной, именно потому, что я хлопотал за него и призрел его, помог ему. Я знаю, я понимаю, какую соль это в его глазах должно бы придавать его обману, ежели бы это была правда. Да, ежели бы это была правда; но я не верю, не имею права и не могу верить». Он вспоминал то выражение, которое принимало лицо Долохова, когда на него находили минуты жестокости, как те, в которые он связывал квартального с медведем и пускал его на воду, или когда он вызывал без всякой причины на дуэль человека, или убивал из пистолета лошадь ямщика. Это выражение часто было на лице Долохова, когда он смотрел на него. «Да, он бретёр, думал Пьер, ему ничего не значит убить человека, ему должно казаться, что все боятся его, ему должно быть приятно это. Он должен думать, что и я боюсь его. И действительно я боюсь его», думал Пьер, и опять при этих мыслях он чувствовал, как что то страшное и безобразное поднималось в его душе. Долохов, Денисов и Ростов сидели теперь против Пьера и казались очень веселы. Ростов весело переговаривался с своими двумя приятелями, из которых один был лихой гусар, другой известный бретёр и повеса, и изредка насмешливо поглядывал на Пьера, который на этом обеде поражал своей сосредоточенной, рассеянной, массивной фигурой. Ростов недоброжелательно смотрел на Пьера, во первых, потому, что Пьер в его гусарских глазах был штатский богач, муж красавицы, вообще баба; во вторых, потому, что Пьер в сосредоточенности и рассеянности своего настроения не узнал Ростова и не ответил на его поклон. Когда стали пить здоровье государя, Пьер задумавшись не встал и не взял бокала.
– Что ж вы? – закричал ему Ростов, восторженно озлобленными глазами глядя на него. – Разве вы не слышите; здоровье государя императора! – Пьер, вздохнув, покорно встал, выпил свой бокал и, дождавшись, когда все сели, с своей доброй улыбкой обратился к Ростову.
– А я вас и не узнал, – сказал он. – Но Ростову было не до этого, он кричал ура!
– Что ж ты не возобновишь знакомство, – сказал Долохов Ростову.
– Бог с ним, дурак, – сказал Ростов.
– Надо лелеять мужей хорошеньких женщин, – сказал Денисов. Пьер не слышал, что они говорили, но знал, что говорят про него. Он покраснел и отвернулся.
– Ну, теперь за здоровье красивых женщин, – сказал Долохов, и с серьезным выражением, но с улыбающимся в углах ртом, с бокалом обратился к Пьеру.
– За здоровье красивых женщин, Петруша, и их любовников, – сказал он.
Пьер, опустив глаза, пил из своего бокала, не глядя на Долохова и не отвечая ему. Лакей, раздававший кантату Кутузова, положил листок Пьеру, как более почетному гостю. Он хотел взять его, но Долохов перегнулся, выхватил листок из его руки и стал читать. Пьер взглянул на Долохова, зрачки его опустились: что то страшное и безобразное, мутившее его во всё время обеда, поднялось и овладело им. Он нагнулся всем тучным телом через стол: – Не смейте брать! – крикнул он.
Услыхав этот крик и увидав, к кому он относился, Несвицкий и сосед с правой стороны испуганно и поспешно обратились к Безухову.
– Полноте, полно, что вы? – шептали испуганные голоса. Долохов посмотрел на Пьера светлыми, веселыми, жестокими глазами, с той же улыбкой, как будто он говорил: «А вот это я люблю». – Не дам, – проговорил он отчетливо.
Бледный, с трясущейся губой, Пьер рванул лист. – Вы… вы… негодяй!.. я вас вызываю, – проговорил он, и двинув стул, встал из за стола. В ту самую секунду, как Пьер сделал это и произнес эти слова, он почувствовал, что вопрос о виновности его жены, мучивший его эти последние сутки, был окончательно и несомненно решен утвердительно. Он ненавидел ее и навсегда был разорван с нею. Несмотря на просьбы Денисова, чтобы Ростов не вмешивался в это дело, Ростов согласился быть секундантом Долохова, и после стола переговорил с Несвицким, секундантом Безухова, об условиях дуэли. Пьер уехал домой, а Ростов с Долоховым и Денисовым до позднего вечера просидели в клубе, слушая цыган и песенников.
– Так до завтра, в Сокольниках, – сказал Долохов, прощаясь с Ростовым на крыльце клуба.
– И ты спокоен? – спросил Ростов…
Долохов остановился. – Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания да нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты – дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее, тогда всё исправно. Как мне говаривал наш костромской медвежатник: медведя то, говорит, как не бояться? да как увидишь его, и страх прошел, как бы только не ушел! Ну так то и я. A demain, mon cher! [До завтра, мой милый!]
На другой день, в 8 часов утра, Пьер с Несвицким приехали в Сокольницкий лес и нашли там уже Долохова, Денисова и Ростова. Пьер имел вид человека, занятого какими то соображениями, вовсе не касающимися до предстоящего дела. Осунувшееся лицо его было желто. Он видимо не спал ту ночь. Он рассеянно оглядывался вокруг себя и морщился, как будто от яркого солнца. Два соображения исключительно занимали его: виновность его жены, в которой после бессонной ночи уже не оставалось ни малейшего сомнения, и невинность Долохова, не имевшего никакой причины беречь честь чужого для него человека. «Может быть, я бы то же самое сделал бы на его месте, думал Пьер. Даже наверное я бы сделал то же самое; к чему же эта дуэль, это убийство? Или я убью его, или он попадет мне в голову, в локоть, в коленку. Уйти отсюда, бежать, зарыться куда нибудь», приходило ему в голову. Но именно в те минуты, когда ему приходили такие мысли. он с особенно спокойным и рассеянным видом, внушавшим уважение смотревшим на него, спрашивал: «Скоро ли, и готово ли?»
Когда всё было готово, сабли воткнуты в снег, означая барьер, до которого следовало сходиться, и пистолеты заряжены, Несвицкий подошел к Пьеру.
– Я бы не исполнил своей обязанности, граф, – сказал он робким голосом, – и не оправдал бы того доверия и чести, которые вы мне сделали, выбрав меня своим секундантом, ежели бы я в эту важную минуту, очень важную минуту, не сказал вам всю правду. Я полагаю, что дело это не имеет достаточно причин, и что не стоит того, чтобы за него проливать кровь… Вы были неправы, не совсем правы, вы погорячились…
– Ах да, ужасно глупо… – сказал Пьер.
– Так позвольте мне передать ваше сожаление, и я уверен, что наши противники согласятся принять ваше извинение, – сказал Несвицкий (так же как и другие участники дела и как и все в подобных делах, не веря еще, чтобы дело дошло до действительной дуэли). – Вы знаете, граф, гораздо благороднее сознать свою ошибку, чем довести дело до непоправимого. Обиды ни с одной стороны не было. Позвольте мне переговорить…
– Нет, об чем же говорить! – сказал Пьер, – всё равно… Так готово? – прибавил он. – Вы мне скажите только, как куда ходить, и стрелять куда? – сказал он, неестественно кротко улыбаясь. – Он взял в руки пистолет, стал расспрашивать о способе спуска, так как он до сих пор не держал в руках пистолета, в чем он не хотел сознаваться. – Ах да, вот так, я знаю, я забыл только, – говорил он.
– Никаких извинений, ничего решительно, – говорил Долохов Денисову, который с своей стороны тоже сделал попытку примирения, и тоже подошел к назначенному месту.
Место для поединка было выбрано шагах в 80 ти от дороги, на которой остались сани, на небольшой полянке соснового леса, покрытой истаявшим от стоявших последние дни оттепелей снегом. Противники стояли шагах в 40 ка друг от друга, у краев поляны. Секунданты, размеряя шаги, проложили, отпечатавшиеся по мокрому, глубокому снегу, следы от того места, где они стояли, до сабель Несвицкого и Денисова, означавших барьер и воткнутых в 10 ти шагах друг от друга. Оттепель и туман продолжались; за 40 шагов ничего не было видно. Минуты три всё было уже готово, и всё таки медлили начинать, все молчали.


– Ну, начинать! – сказал Долохов.
– Что же, – сказал Пьер, всё так же улыбаясь. – Становилось страшно. Очевидно было, что дело, начавшееся так легко, уже ничем не могло быть предотвращено, что оно шло само собою, уже независимо от воли людей, и должно было совершиться. Денисов первый вышел вперед до барьера и провозгласил:
– Так как п'отивники отказались от п'ими'ения, то не угодно ли начинать: взять пистолеты и по слову т'и начинать сходиться.
– Г…'аз! Два! Т'и!… – сердито прокричал Денисов и отошел в сторону. Оба пошли по протоптанным дорожкам всё ближе и ближе, в тумане узнавая друг друга. Противники имели право, сходясь до барьера, стрелять, когда кто захочет. Долохов шел медленно, не поднимая пистолета, вглядываясь своими светлыми, блестящими, голубыми глазами в лицо своего противника. Рот его, как и всегда, имел на себе подобие улыбки.
– Так когда хочу – могу стрелять! – сказал Пьер, при слове три быстрыми шагами пошел вперед, сбиваясь с протоптанной дорожки и шагая по цельному снегу. Пьер держал пистолет, вытянув вперед правую руку, видимо боясь как бы из этого пистолета не убить самого себя. Левую руку он старательно отставлял назад, потому что ему хотелось поддержать ею правую руку, а он знал, что этого нельзя было. Пройдя шагов шесть и сбившись с дорожки в снег, Пьер оглянулся под ноги, опять быстро взглянул на Долохова, и потянув пальцем, как его учили, выстрелил. Никак не ожидая такого сильного звука, Пьер вздрогнул от своего выстрела, потом улыбнулся сам своему впечатлению и остановился. Дым, особенно густой от тумана, помешал ему видеть в первое мгновение; но другого выстрела, которого он ждал, не последовало. Только слышны были торопливые шаги Долохова, и из за дыма показалась его фигура. Одной рукой он держался за левый бок, другой сжимал опущенный пистолет. Лицо его было бледно. Ростов подбежал и что то сказал ему.
– Не…е…т, – проговорил сквозь зубы Долохов, – нет, не кончено, – и сделав еще несколько падающих, ковыляющих шагов до самой сабли, упал на снег подле нее. Левая рука его была в крови, он обтер ее о сюртук и оперся ею. Лицо его было бледно, нахмуренно и дрожало.
– Пожалу… – начал Долохов, но не мог сразу выговорить… – пожалуйте, договорил он с усилием. Пьер, едва удерживая рыдания, побежал к Долохову, и хотел уже перейти пространство, отделяющее барьеры, как Долохов крикнул: – к барьеру! – и Пьер, поняв в чем дело, остановился у своей сабли. Только 10 шагов разделяло их. Долохов опустился головой к снегу, жадно укусил снег, опять поднял голову, поправился, подобрал ноги и сел, отыскивая прочный центр тяжести. Он глотал холодный снег и сосал его; губы его дрожали, но всё улыбаясь; глаза блестели усилием и злобой последних собранных сил. Он поднял пистолет и стал целиться.
– Боком, закройтесь пистолетом, – проговорил Несвицкий.
– 3ак'ойтесь! – не выдержав, крикнул даже Денисов своему противнику.
Пьер с кроткой улыбкой сожаления и раскаяния, беспомощно расставив ноги и руки, прямо своей широкой грудью стоял перед Долоховым и грустно смотрел на него. Денисов, Ростов и Несвицкий зажмурились. В одно и то же время они услыхали выстрел и злой крик Долохова.
– Мимо! – крикнул Долохов и бессильно лег на снег лицом книзу. Пьер схватился за голову и, повернувшись назад, пошел в лес, шагая целиком по снегу и вслух приговаривая непонятные слова:
– Глупо… глупо! Смерть… ложь… – твердил он морщась. Несвицкий остановил его и повез домой.
Ростов с Денисовым повезли раненого Долохова.
Долохов, молча, с закрытыми глазами, лежал в санях и ни слова не отвечал на вопросы, которые ему делали; но, въехав в Москву, он вдруг очнулся и, с трудом приподняв голову, взял за руку сидевшего подле себя Ростова. Ростова поразило совершенно изменившееся и неожиданно восторженно нежное выражение лица Долохова.
– Ну, что? как ты чувствуешь себя? – спросил Ростов.
– Скверно! но не в том дело. Друг мой, – сказал Долохов прерывающимся голосом, – где мы? Мы в Москве, я знаю. Я ничего, но я убил ее, убил… Она не перенесет этого. Она не перенесет…
– Кто? – спросил Ростов.
– Мать моя. Моя мать, мой ангел, мой обожаемый ангел, мать, – и Долохов заплакал, сжимая руку Ростова. Когда он несколько успокоился, он объяснил Ростову, что живет с матерью, что ежели мать увидит его умирающим, она не перенесет этого. Он умолял Ростова ехать к ней и приготовить ее.
Ростов поехал вперед исполнять поручение, и к великому удивлению своему узнал, что Долохов, этот буян, бретёр Долохов жил в Москве с старушкой матерью и горбатой сестрой, и был самый нежный сын и брат.


Пьер в последнее время редко виделся с женою с глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями. В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф Безухий.
Он прилег на диван и хотел заснуть, для того чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом с нею представлялось красивое, наглое и твердо насмешливое лицо Долохова, каким оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким оно было, когда он повернулся и упал на снег.
«Что ж было? – спрашивал он сам себя. – Я убил любовника , да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до этого? – Оттого, что ты женился на ней, – отвечал внутренний голос.
«Но в чем же я виноват? – спрашивал он. – В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, – и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю.] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12 м часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
«А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
«Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет».
Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous promener», [убирайся,] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
– Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
– Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
– Я? что я? – сказал Пьер.
– Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
– Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
– Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
– И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
– Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
– Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
– Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
– Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
– Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
Элен не выбежала из комнаты.

Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
«Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
– Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
– Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
– Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
– Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
– Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
– Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
– Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
– Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
– Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
– Так ничего?
– Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.


– Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
– Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m'aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
– А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
– Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
– И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
– Ах, нет, нет! – И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
– Non, c'est l'estomac… dites que c'est l'estomac, dites, Marie, dites…, [Нет это желудок… скажи, Маша, что это желудок…] – и княгиня заплакала детски страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
– Mon Dieu! Mon Dieu! [Боже мой! Боже мой!] Oh! – слышала она сзади себя.
Потирая полные, небольшие, белые руки, ей навстречу, с значительно спокойным лицом, уже шла акушерка.
– Марья Богдановна! Кажется началось, – сказала княжна Марья, испуганно раскрытыми глазами глядя на бабушку.
– Ну и слава Богу, княжна, – не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. – Вам девицам про это знать не следует.
– Но как же из Москвы доктор еще не приехал? – сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
– Ничего, княжна, не беспокойтесь, – сказала Марья Богдановна, – и без доктора всё хорошо будет.
Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что то тяжелое. Она выглянула – официанты несли для чего то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что то торжественное и тихое.
Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя,не входившая к ней в комнату.
– С тобой, Машенька, пришла посидеть, – сказала няня, – да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, – сказала она вздохнув.
– Ах как я рада, няня.
– Бог милостив, голубка. – Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая то общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что? – Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
– Доложи князю, что роды начались, – сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
– Хорошо, – сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.

Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабушки.
– Бог помилует, никогда дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной, и пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и высунувшись стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
– Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала она, держа раму и не затворяя ее. – С фонарями, должно, дохтур…
– Ах Боже мой! Слава Богу! – сказала княжна Марья, – надо пойти встретить его: он не знает по русски.
Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечей в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой то знакомый, как показалось княжне Марье, голос, говорил что то.
– Слава Богу! – сказал голос. – А батюшка?
– Почивать легли, – отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
Потом еще что то сказал голос, что то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! – подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
– Вы не получили моего письма? – спросил он, и не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру. – Какая судьба! – проговорил он, – Маша милая – и, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.


Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски, испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что я страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
– Душенька моя, – сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. – Бог милостив. – Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.
– Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже! – сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шопотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
– Allez, mon ami, [Иди, мой друг,] – сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидав князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно животные стоны слышались из за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто то.
– Нельзя, нельзя! – проговорил оттуда испуганный голос. – Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик – не ее крик, она не могла так кричать, – раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
«Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. Ребенок? Какой?… Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?» Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.
«Я вас всех люблю и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали?» говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. В углу комнаты хрюкнуло и пискнуло что то маленькое, красное в белых трясущихся руках Марьи Богдановны.

Через два часа после этого князь Андрей тихими шагами вошел в кабинет к отцу. Старик всё уже знал. Он стоял у самой двери, и, как только она отворилась, старик молча старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал как ребенок.