Оден, Уистен Хью

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Хью Оден»)
Перейти к: навигация, поиск
Уистен Хью Оден
Wystan Hugh Auden

Фото Карла ван Вехтена, 1939 год.
Род деятельности:

поэт

Годы творчества:

19201973

Жанр:

интеллектуальная лирика

Язык произведений:

английский

Премии:

Пулитцеровская премия, Боллингенская премия,
Премия Фельтринелли (1957)

Уистен Хью Оден (англ. Wystan Hugh Auden; 21 февраля 1907, Йорк — 29 сентября 1973, Вена) — англо-американский поэт[1], родившийся в Великобритании, а после Второй мировой войны ставший гражданином США. Одена называют одним из величайших поэтов ХХ века[2][3]; он писал в жанре интеллектуальной лирики, обращаясь как к социально-радикальной, так и к философско-религиозной проблематике («В настоящее время», «Ахиллов щит», «Дань Клио»). Сотрудничал с Кристофером Ишервудом и Бенджамином Бриттеном. Стал лауреатом Пулитцеровской премии по поэзии за барочную эклогу «Век тревоги» (1948)[4]. Оден также получил Премию Боллингена (1953), Национальную книжную премию за сборник «Ахиллов щит» (1956)[5] и Национальную литературную медаль (1967)[6].





Жизнеописание

Уистен родился в английском городе Йорке в семье врача Джорджа Огастаса Одена (1872—1957) и его жены — Констанс Розали Бикнелл Оден (1870—1941), которая выучилась на медсестру. Он был младшим из трёх сыновей; старший, Джордж Бернард Оден, стал фермером, а средний, Джон Бикнелл Оден, — геологом[7]. Оба дедушки Одена были священнослужителями англиканской церкви, а сам он вырос в доме, где все следовали «высокой» форме англиканства, доктрины и ритуалы которой напоминали римско-католические[8][9]. Оден связывал свою любовь к музыке и языку с церковными богослужениями, которые он посещал в детстве, и постоянными переводами с латинского и древнегреческого в школах[10]. Он верил в то, что его предки были исландцами, именно с этим была связано его очарование исландскими легендами и древнескандинавскими сагами[11].

В 1908 году семья Одена переехала в Солигулу[12], а затем Гарборну неподалеку от Бирмингема, где его отец получил должность медицинского инспектора школ и профессора Бирмингемского университета[7]. Заинтересованность Одена психоанализом началась с отцовской библиотеки. После начала Первой мировой войны отец Одена поступил в медицинский корпус Королевских войск. С 1914 по 1917 год он служил в Галлиполи, Франции и Египте[7]. В течение этого времени Оден находился под сильным влиянием матери, несмотря на то, что начиная с восьми лет он учился в частных школах и возвращался домой только на каникулы[8]. Кристофер Ишервуд рассказывал, что коробка с детскими игрушками Одена была «полна толстых, взятых из отцовской библиотеки научных книг по геологии, металлам и механизмам»[13]. В школе Оден увлёкся биологией[14], во многих его стихах нашли отражение воспоминания о Пеннинских пейзажах, где можно было увидеть следы упадка индустрии по добыче свинца. Удаленный поселок Рукгоуп был для него «священным ландшафтом», о котором он упоминал в своей поздней поэме «Amor Loci»[15]. До пятнадцатилетнего возраста все ожидали, что он станет горным инженером, но он начал сочинять стихи. Позже Оден писал:

Меня настолько смущают настоящие слова, что, например, меня больше сексуально возбуждает порнографическая история, чем живой человек. Кроме слов [в те времена] я интересовался исключительно шахтами и их механизмами. Интерес к людям стал возникать только в подростковом возрасте[16].

Образование

Первым частным учреждением, где учился Оден, была Школа святого Эдмунда в Суррее, где он впервые встретил Кристофера Ишервуда, который также впоследствии стал писателем. Когда Одену было тринадцать, он пошел в Школу Грешема в Норфолке, и именно там, в 1922 году, когда его друг Роберт Мидл спросил его, пишет ли он стихи, Оден ответил, что хочет быть поэтом[8]. Впоследствии он понял, что постепенно «потерял веру»[17]. В школьных спектаклях по пьесам Шекспира он сыграл Катарину в «Укрощении строптивой» (англ. The Taming of the Shrew, 1922)[18] и Калибана в «Буре» (англ. The Tempest, 1925) в течение своего последнего года обучения в Грешеме[19]. Его первые стихи были опубликованы в школьном журнале в 1923 году под псевдонимом «У. Г. Арден» (англ. W.H. Arden)[7][20]. Оден впоследствии написал главу о Грешеме для книги Грэма Грина «Старая школа» (англ. The Old School: Essays by Divers Hands, 1934)[21].

В 1925 состоялась помолвка Одена с медсестрой из Бирмингема. Впоследствии он сопровождал своего отца в поездке по Европе, посетив город Кицбюэль в Австрии, где жила возлюбленная отца — дама Хедвига Петцольд[22]. В том же году Оден поступил в колледж Крайст-Чёрч в Оксфорде, получив стипендию на изучение биологии, но на следующий год стал изучать английскую литературу. Он встретил в Оксфорде новых друзей — Сесила Дэй-Льюиса, Луиса Макниса и Стивена Спендера .

Одена снова познакомили с Кристофером Ишервудом в 1925 году, и в течение следующих нескольких лет Ишервуд был его литературным наставником, которому он посылал свои стихи и критические обзоры. В течение 1930-х гг. они поддерживали дружеские отношения и были эпизодическими любовниками[9].

Оден завершил Оксфорд в 1928 году, получив диплом третьей ступени[8].

Начиная с его оксфордских лет друзья Одена описывали его как шутливую, экстравагантную, сочувствующую, щедрую и, по собственным признаниям, одинокую личность. В обществе Оден вёл себя скорее догматически, но даже комично, в более узком кругу он был застенчивым и неуверенным в себе, когда не знал, является ли желательным его присутствие. Он был очень пунктуальным в своих привычках, однако это не мешало ему жить в атмосфере определенного беспорядка[9].

Уже в университете отношение Одена к его близким приобрело свои характерные признаки. Было только два варианта отношений - «учителя и ученика» и коллеги. Те из нас, кто автоматически подходил на роль ученика, ходили к нему за инструкциями по написанию стихов, улучшением психологического самочувствия, искусства жизни и т. д. Группа Коллег, в состав которой входили прежде всего Кристофер Ишервуд (в Кембридже), Дэй Льюис и Рекс Уорнер, была небольшим сообществом (которую иногда называли «Бандой»), больше похожим на теневой кабинет, наследника литературных кабинетов министров того времени: кажется, нами тогда руководили Дж. К. Сквайр и группа поэтов-георгианцев, которые напоминали команду по крикету, а не литературные фигуры. Достойной альтернативой была группа Блумсбери, к которой можно было отнести Вирджинию Вульф, Э. М. Форстера и Т. С. Элиота.
Стивен Спендер, В. Г. Оден и его поэзия, 1964[23]

Великобритания и Европа: 1928—1938

Осенью 1928 года Оден на девять месяцев покинул Великобританию и отправился в Берлин, где впервые почувствовал политические и экономические трудности, которые стали одними из центральных тем его творчества. Это путешествие способствовало формированию его социалистических взглядов и привела к окончательному осознанию собственной гомосексуальности.

Вернувшись в Британию в 1929 году, он некоторое время работал репетитором. В 1930-м году его первая опубликованная книга стихов (Poems) была принята Т. С. Элиотом в издательстве Faber and Faber, которое впоследствии опубликовало и все остальные книги Одена. Этот сборник отличался близостью к идеям Карла Маркса, Чарльза Дарвина и Зигмунда Фрейда; вместе с тем именно Т. С. Элиот и Дж. М. Хопкинс в то время больше всего влияли на его поэтическое творчество. Социальная критика становится заметной в поэме-фантазии «Пляски смерти» («The Dance of Death», 1933).

В 1930 году он начал преподавать в частных школах — два года провел в Академии Ларчфилд в Хеленсборо в Шотландии, и затем три года в Школе Даунз в Малверн Хиллз, где он очень был любим учениками[8]. В Школе Даунз Оден почувствовал то, что позже описал как «видение агапэ», когда сидел вместе с тремя своими коллегами-преподавателями и неожиданно понял, что любит их такими, какие они есть, что их существование содержит для него бесконечную ценность, именно этот опыт, как он потом отмечал, повлиял на его решение вернуться к англиканской церкви в 1940 году[24].

В течение этого периода эротический интерес Одена, как он позже отметил, фокусировался больше на идеализированном «альтер-эго»[25], а не на конкретных личностях. В его отношениях с другими присутствовало или возрастное, или мировоззренческое неравенство, а сексуальные отношения были временными, хотя некоторые из них привели к возникновению длительной дружбы. Он противопоставил эти отношения потому, что он позднее рассматривал как «брак» равных, основанный на уникальной индивидуальности обоих партнеров, как это произошло в случае с Честером Каллманом позже, в 1939 году[26].

С 1935 года и до 1939, когда Оден покинул Британию, он писал рецензии и эссе для подразделения «General Post Office», которое занималось документальным кино под руководством Джона Грирсона, и читал лекции. Во время его сотрудничества с «Film Unit» в 1935 году он познакомился с композитором Бенджамином Бриттеном, вместе с которым потом работал над пьесами, песенными циклами и либретто. В 1930 году пьесы Одена, написанные им вместе с Ишервудом, были поставлены в лондонском «Group Theatre» — в частности, «Пёс под кожей» («The Dog Beneath the Skin», 1933) и «Восхождение на Ф-6» («The Ascent of F.6», 1936), где в аллегорической форме изображается человек, который не может определиться в своих политических убеждениях.

В его работах нашла отражение уверенность в том, что художник должен быть «чем-то большим, чем журналистом-репортером»[27]. В 1936 году он провел три месяца в Исландии, где собирал материалы к книге «Письма из Исландии» (1937), написанной им в сотрудничестве с Луисом Макнисом. В том же году был издан его сборник «Смотри, незнакомец» («Look, Stranger!», 1936).

В 1937 году Оден отправился в Испанию во время гражданской войны, надеясь стать водителем машины «скорой помощи» для Республики, но его назначили работать в отдел пропаганды, который он покинул для того, чтобы отправиться на фронт. На него глубоко повлияли эти семь недель, которые он провел в Испании, а его взгляды на общество значительно изменились, поскольку политические реалии оказались сложнее, чем он представлял[8][26]. Впоследствии он вернулся в Англию, где им была написана поэма «Испания» («Spain», 1937) — лучшее его произведение на политическую тему и один из лучших поэтических отзывов о гражданской войне в Испании. Пытаясь совместить репортаж и искусство, Оден с Ишервудом в 1938 году провели шесть месяцев на фронтах японско-китайской войны, где работали над книгой «Путешествие на войну» (1939). Возвращаясь домой, Оден на некоторое время остановился в Нью-Йорке и решил переехать в США. Осень 1938 года он провёл в Англии и Брюсселе[8].

У Одена был особый талант к дружбе, начиная с конца 1930-х годов у него сложилось ощутимое тяготение к стабильности, которую может дать брак. В письме к своему другу Джеймсу Стерну он назвал брак «единственной темой»[28]. В 1935 году Оден формально женился на Эрике Манн, дочери Томаса Манна, для того, чтобы дать ей британский паспорт, с которым она могла бы спастись от нацистов[8]. Он часто делал какие-то частные благотворительные пожертвования и очень огорчался, когда они становились общеизвестными, как это случилось с подарком его подруге Дороти Дэй для Движения католических рабочих, о чём было написано на первой странице в The New York Times в 1956 году[29].

Соединенные Штаты и Европа: 1939—1973

В январе 1939 года Оден и Ишервуд отправились в Нью-Йорк, воспользовавшись временными визами. Их отъезд из Великобритании накануне Второй мировой войны многие восприняли как предательство, из-за чего пострадала репутация Одена[8]. Дата прибытия Одена в США совпала с падением республиканской Барселоны, а через два дня Оден написал стихотворение «В память о Уильяме Батлере Йейтсе», отметив, что поэзия ничего не может изменить.

В апреле 1939 года Ишервуд переехал в Калифорнию, после этого они с Оденом лишь изредка видели друг друга. В этот период Оден встретил молодого поэта Честера Каллмана, который был его любовником следующие два года (Оден описывал их отношения как «брак», который начался с «медового месяца», во время которого они путешествовали по Америке)[30]. В 1941 году Каллман разорвал их отношения, поскольку он не мог принять моногамии, на которой настаивал Оден, но они оставались друзьями на протяжении всей жизни Одена и жили в одной квартире с 1953 года и до смерти Одена. Оба издания своих избранных стихотворений (19451950 и 1966 года) Оден посвятил Ишервуду и Каллману[31].

В 1940-41 годах Оден жил в доме на Бруклин-Хейтс (Бруклинские Высоты) вместе с Карсоном Маккалерсом, Бенджамином Бриттеном и другими[32]. В 1940 году он присоединился к Епископальной церкви, вернувшись к англиканской общине, которую он покинул в тринадцатилетнем возрасте. Его возвращению к церкви частично способствовало осознание «святости» писателя Чарльза Уильямса, с которым он встретился в 1937 году[33], а также прочтение Серена Кьеркегора и Рейнгольда Нибура: это «посюстороннее» христианство стало центральным элементом его жизни[34].

После того как Великобритания объявила войну Германии в сентябре 1939 года, Оден сообщил британскому посольству в Вашингтоне о том, что он, если это будет необходимо, вернется в Соединенное Королевство, но ему ответили, что среди лиц за тридцать Великобритания требует только квалифицированных служащих. В 19411942 годах Оден преподавал английский в Мичиганском университете. В августе 1942 года он был призван в армию США, но его не приняли к военной службе по состоянию здоровья. В 19421943 годах он получил стипендию Гуггенхайма, но не воспользовался ею и в период с 1942—1943 годов преподавал в Суортмор-колледже[8].

Летом 1945 года, после завершения Второй мировой войны, Оден был в Германии вместе с комиссией, изучавшей воздействия американских бомбардировок на моральный дух немцев. Этот опыт повлиял на его послевоенные работы так же, как и его участие в войне в Испании[31]. После возвращения он поселился на Манхэттене, работая писателем-фрилансером и лектором в Новой школе социальных исследований, а также профессором в колледжах Беннингтон, Смит и других. В 1946 году Оден получил гражданство США[8].

В эти годы его взгляды на религию менялись от обращения к психологически ориентированному протестантизму в начале 1940-х годов и до римско-католической традиции в 1940-50-х годах. Впоследствии ему стали близки взгляды Бонхёффера, который отрицал «детские» концепции о Боге в религии для взрослых, которые фокусировались на значимости человеческого страдания[31][34].

В 1948 году Оден стал проводить лето в Европе, сначала на Искье (Италия), где он арендовал дом, а начиная с 1958 года — в Кирхштеттене (Австрия), где он купил дом на ферме и, как он вспоминал, заплакал на радостях от того, что впервые стал владельцем собственного жилья[8].

В 1951 году, незадолго до того как двое британских разведчиков — Гай Бёрджес и Дональд Маклин — бежали в СССР, Берджесс пытался позвонить Одену, чтобы приехать к нему, о чём они договаривались заранее. Оден не ответил на звонок и больше никогда не общался ни с одним из разведчиков, но это вызвало скандал в средствах массовой информации, которые ошибочно связали его имя с беглецами. Это вызвало повторную огласку, когда в 2007 году были опубликованы документы MI5 с показаниями об инциденте[35][36].

С 1956 по 1961 годы Оден был профессором поэзии в Оксфордском университете, где должен был читать лекции трижды в год. Этот расклад позволил ему проводить зимы в Нью-Йорке, где он теперь жил на улице Сент-Марк Плейс, а лето — в Европе. Три недели в течение года он проводил в Оксфорде. Оден зарабатывал чтением своих произведений и лекционными турами, а также писал для The New Yorker и других журналов.

В последние годы жизни он часто стал повторяться в разговорах, что смущало его друзей, которые ценили его талант собеседника[8][37]. В 1972 году он провел зиму в Оксфорде, где его старый колледж Крайст-Чёрч предложил ему коттедж, но летом он вернулся в Австрию. Оден умер в Вене в 1973 году и был похоронен в Кирхштеттене[8].

Творчество

Обзор

Оден издал около четырёхсот своих стихов, среди них четыре длинные поэмы (две из которых были изданы отдельными книгами). Его стихи поражали разнообразием стилей и методов написания — от модернистских до ясных традиционных форм, таких как баллады и лимерики, от доггерелей, хайку и вилланелл до «Рождественской оратории» и барочной эклоги с использованием англо-саксонского метрического размера[38]. Тональность и содержание стихов Одена характеризовались появлением как философских размышлений, так и клише, взятых из народных песен[2][26].

Оден также написал более чем четыреста эссе и рецензий по литературе, истории, политике, музыке и религии. Он сотрудничал вместе с Кристофером Ишервудом над пьесами, вместе с Честером Каллманом — над оперными либретто, а также работал над документальными фильмами вместе с актерами и режиссёрами в 1930-х годах и с вокально-инструментальным ансамблем «New York Pro Musica» в 1950−1960-х. Оден написал об этих проектах в 1964 году: «сотрудничество принесло мне больше эротической радости … чем любые сексуальные отношения, которые у меня были»[39].

Оден переписал и выбросил из избранного издания своих произведений некоторые из своих наиболее известных стихотворений. Он объяснил это решение тем, что они были или «скучными», или «нечестными», в том смысле, что в них высказывались взгляды, которые он никогда не разделял, но выражал, понимая их риторическую эффективность[40]. Среди таких риторических поэм оказалось стихотворение «Испания» и «1 сентября 1939 года». Его литературный душеприказчик Эдвард Мендельсон в своем вступлении к «Избранным стихам» Одена высказывает предположение о том, что эти действия Одена свидетельствовали об осознании им силы убеждения, присущей поэзии, и его нежелании использовать её неправильно (в это издание Мендельсона вошли некоторые стихи, которые отказался там размещать Оден, и ранние тексты, которые он впоследствии переделал)[41].

Ранние работы: 1922—1939

До 1930 года

Оден начал писать стихи в тринадцать лет, преимущественно в стиле поэтов-романтиков XIX века, в частности Уильяма Вордсворта и современных поэтов, среди которых был и Томас Харди. В восемнадцать лет он открыл для себя Элиота. Собственный голос он обрёл в двадцать лет, когда написал своё первое стихотворение «Письмо» («С первого появления …»), позднее вошедшее в избранное собрание его сочинений[26]. Это и другие стихи, написанные им в конце 1920-х годов, отмечались оборванным и несколько резким стилем, у них было много аллюзий на темы одиночества и потери. Двадцать этих поэм появились в его первой книге «Стихотворения» (1928), напечатанной с помощью Стивена Спендера[42].

В 1928 году он написал своё первое драматическое произведение «Проплаченный с обеих сторон: шарада», в котором соединились стиль и содержательные элементы исландских саг с шутками об английской школьной жизни. Соотнесение трагедии и фарса и введение уловки «пьеса в пьесе» стало первым примером смешанных стилей его поздних работ[38]. Эта драма и тридцать других стихотворений появились в его первом сборнике в 1930 году, во втором издании которого три года спустя был заменено семь стихотворений. Сборник состоит преимущественно из лирических и гномической медитаций на тему безответной любви, а также личного и социального обновления («Прогулка на Пасху», «Хор», «Сияние лунной красоты», «Петиция»)[26].

В ранних стихах Одена постоянно возникает тема «семейных призраков», этим понятием, которое является также и названием стихотворения, он обозначает мощные невидимые психологические воздействия, которые предыдущие поколения осуществляют на жизнь человека. Параллельной темой, которая присутствует в его работах, является контраст между биологической эволюцией (которую мы не выбираем) и психологическим развитием культур и индивидуумов (который мы выбираем даже на подсознательном уровне)[26][38].

С 1931 по 1935 годы

Следующей заметной работой Одена являются «Ораторы: английские штудии» (1932 года издания, последующие были в 1934 и 1966 годах), написанные стихами и прозой о поклонении героическим фигурам в личной и политической жизни. В небольших поэмах стиль Одена становился более открытым и доступным, а «Шесть од» в «Ораторе» показывают его заинтересованность поэзией Роберта Бёрнса[38]. В течение последних нескольких лет многие из его поэм были написаны в форме традиционных баллад и народных песен, с использованием классических форм, например, «Од» Горация, которые он открыл для себя через немецкого поэта Гёльдерлина[26]. В то время главными поэтами, которые повлияли на Одена, были Данте Алигьери, Уильям Ленгленд и Александр Поуп[43].

В течение этих лет во многих его работах проявлялись левые взгляды, из-за чего он стал известен как политический поэт, хотя его стихи были более неоднозначными, чем это признавали[26]. Оден писал о революционных переменах, говоря об «изменениях в душе», трансформации общества через переход от замкнутой психологии страха к психологии любви[9]. Его рифмованная драма «Танец смерти» (1933) была скорее политической феерией в стиле театрального обзора, что сам Оден позднее назвал «нигилистическим розыгрышем»[44]. Следующая драма, «Пес под кожей» (1935), написанная им вместе с Кристофером Ишервудом, была квази-марксистской версией Гилберта и Салливана, в которой общая идея общественных трансформаций была заметнее, чем любое специфическое политическое действие или структура[26][38].

Другая пьеса, написанная вместе с Ишервуд, «Восхождение на Ф-6» (1937), была частично анти-империалистической сатирой, а частично — исследованием Оденом собственных мотивов в том, что он взял на себя публичную роль политического поэта[26]. В этой пьесе появилась первая версия «Похоронного блюза», написанная как сатирическая эвлогия. Позже Оден переписал это стихотворение как «Песню для кабаре» о потерянной любви для сопрано Хэдли Андерсон, для которого он написал много стихов в 1930-е годы. В 1935 году он некоторое время работал над документальными фильмами для «GPO Film Unit» и написал свой стихотворный комментарий к «Ночной почте» и лирику для других фильмов, пытаясь создавать общедоступные труды социально-критической направленности[26][38].

С 1936 по 1939 годы

Эти стилевые тенденции и тематика произведений нашли своё отражение в сборнике «Смотри, незнакомец» (1936), название которому выбрал издатель и которое Оден очень не любил, заменив его в американском издании 1937 года на «На этом острове»[26]. Туда вошли политические оды, любовные стихи, комические песенки, медитативная лирика, что стало сочетанием интеллектуально интенсивных, но эмоционально доступных стихотворных текстов.

Среди стихотворений, вошедших в сборники и что отличались тематикой личностных, социальных и эволюционных изменений, а также препятствий в любви, были «Мы слышим, как гниет в долине урожай», «Летняя ночь», «О, что за звук», «Смотри, незнакомец, на этот остров» и «Наши родители, которые охотились на холмах»[26][38].

Теперь Оден выступал против того, что художник должен быть журналистом, особенно заметной эта позиция становится в «Письмах из Исландии» (1937), книге о путешествиях, написанной им вместе с Луисом МакНисом, в которую вошёл его длинный социальный, литературный и автобиографический комментарий — «Письмо Лорда Байрона». В 1937 году после возвращения из испанской гражданской войны Оден написал политически ангажированный памфлет «Испания», который позже удалил из собрания своих сочинений. «Путешествие на войну» (1939), книга о путешествии на японо-китайскую войну, была написана Оденом с Кристофером Ишервудом. Результатом последнего сотрудничества Одена с Ишервудом стала пьеса «На рубеже», антивоенная сатира, написанная в стиле бродвейских и вест-эндских представлений[26].

В небольших стихах Одена теперь появилась тематика хрупкости и текучести человеческой любви («Пляска смерти», «Сон», «Колыбельная»), которую он освещал с иронией и юмором в своих «Четырех песнях для кабаре», написанных для дамы Хэдли Андерсон (среди которых были стихи «Расскажи мне правду о любви» и переделанный «Похоронный блюз»), а также пагубное влияние публичной и официальной культуры на жизнь индивидуума («Казино», «Школьники», «Дувр»)[26][38]. В 1938 году он написал серию чёрных, иронических баллад на тему индивидуального поражения («Мисс Ги», «Джеймс Гонейман», «Виктор»). Все они были изданы в его следующей книге «Другое время» (1940), наряду со стихами «Дувр», «Как он есть» и «Музей современного искусства», которые были написаны до переезда в США в 1939 году, а также «В память об У. Б. Йейтсе», «Неизвестный гражданин», «Закон как любовь», «1 сентября 1939 года» и «Памяти Зигмунда Фрейда», написанные в США[38]. Элегии к Йейтсу и Фрейду частично были отражением антигероической темы, которая интересовала Одена. Он верил в то, что значительные дела делаются не гениями, которых никто не может надеяться сымитировать, а рядовыми индивидуумами, которые «такие же глупые, как и мы» (Йейтс) или о ком может быть сказано «он вовсе не был умным» (Фрейд), и кто стал учителями для других, а не героями, которые вызывают благоговение[26].

Средний период: 1940—1957

С 1940 по 1946

В 1940 году Оден написал длинный философский стих «Новогоднее письмо», который появился вместе с его заметками и другими стихотворениями в сборнике «Раздвоенный» (1941). С возвращением к англиканской общине он начал писать абстрактные стихи на теологические темы, такие как «Канцона» и «Кайрос и логос». Около 1942 года, когда религиозные темы в его творчестве стали привычным явлением, его стихи стали более открытыми, Оден стал чаще использовать силлабические стихосложения, которому научился у поэтессы Марианны Мур[31].

Наиболее характерными темами этого периода стали колебания художника использовать других лиц как материал для создания произведения и попытка ценить их такими, какие они есть («Просперо Ариэля»), и соответствующее моральное обязательство делать обещания и всегда держать своё слово, понимая желание отказаться от него («И в болезни, и в здоровье»)[31][38]. С 1942 по 1947 год Оден преимущественно работал над тремя большими поэмами в драматической форме, каждая из которых отличалась от другой форме и содержанию: «В настоящее время: рождественская оратория», «Море и зеркало: комментарий к Буре Шекспира» (обе были опубликованы в сборнике под общим названием «В настоящее время» в 1944 году), и «Возраст тревоги: барочная эклога» (издана в 1947 году)[31]. Первые два произведения, вместе с другими стихами Одена, написанные им в период с 1940 по 1944 гг., вошли в его первое издание избранных произведений «Избранные стихи В. Г. Одена» (1945), где появились также и переработанные варианты некоторых его ранних стихов[38].

С 1947 по 1957 год

После написания «Века тревоги» в 1946 году Оден снова сосредоточился на небольших стихотворениях, написав «Прогулку в темноте», «Праздник любви» и «Падение Рима». У многих из стихотворений, написанных им в этот период, упоминалось итальянское село, где он проводил лето в 1947—1957 годах, а в его следующем сборнике «Вечерня» (1951) стало заметным влияние средиземноморской атмосферы. В этих стихах также стала заметной тема «священной важности» человеческого тела[45] в его обычных аспектах (дыхание, сон, процесс поедания пищи) и связь с природой, которое делает тело возможным (это отличалось от противопоставления между человечностью и природой, которое Оден подчеркивал в 1930-х годах). Среди новых стихов в этот период были написаны «Хвала известняку» и «Мемориал городу»[31][38]. В 1949 году Оден и Каллман написали либретто к опере Игоря Стравинского «Похождения повесы», а впоследствии сотрудничали над двумя либретто к операм Ханса Вернера Хенце[8].

Первая прозаическая книга Одена «Сердитые волны: романтическая иконография моря» (1950) была написана по материалам лекций на тему образа моря в романтической литературе[46]. Между 1949 и 1954 годами Оден работал над циклом из семи стихотворений на тему Страстной пятницы под названием «Horae Canonicae» («Канонические часы»), которые были энциклопедическим обзором геологической, биологической, культурной и личной истории, сфокусированной на осознании необратимости убийства. В течение того же времени он также написал «Буколики» (англ. Bucolics), цикл из семи стихотворений, темой которых стало отношение человека к природе. Оба цикла вошли в его последующий сборник «Ахиллов щит» (1955), где также появились стихи «Прибытие флота» и «Эпитафия неизвестному солдату»[31][38].

Продолжая тему «Horae Canonicae», Оден написал в 19551956 годах несколько стихотворений об «истории», используя этот термин для того, чтобы обозначить последовательность уникальных событий, которые возникают в результате того или иного выбора, сделанного человеком, противопоставив его «природе» как последовательности самопроизвольных событий, возникающих в результате естественных процессов, и которые отсылают скорее к законам статистики и анонимных сил, например, толпы людей. Среди этих произведений было стихотворение «Дань Клио», которое дало название следующему сборнику Одена, который вышел в 1960 году[31][38].

Поздние работы: 1958—1973 годы

В конце 1950-х годов стиль Одена стал менее риторическим и разнообразным. В 1958 году, переехав летом из Италии в Австрию, Оден написал «Прощай, Меддзоджорно», среди других его произведений было эссе «Dichtung und Wahrheit: Ненаписанный стих» («Поэзия и правда»), в котором освещается связь между любовью и поисками собственной поэтической речи[31][38].

После «Дани Клио» (1960) вышел сборник «Рука красильщика и другие эссе» (1962), в которой были собраны тексты лекций, прочитанных Оденом в должности профессора поэзии в Оксфорде в 19561961 годах, а также переработанные версии эссе и заметки, которые он писал начиная со второй половины 1940-х годов[31].

Переводя хайку и другие стихи из книги Дага Хаммаршёльда «Метки», Оден стал использовать хайку в некоторых своих произведениях[31]. Цикл «Благодарность месту обитания», состоящий из пятнадцати стихотворений о его доме в Австрии, появился в сборнике «О доме» (1965)[38]. В конце 1960-х он написал некоторые из своих самых сильных стихотворений, среди них и «Речной профиль», а также два стихотворения, в которых он размышлял над своей жизнью — «Пролог к шестому десятку» и «Сорок лет спустя». Все они появились в сборнике «Город без стен» (1969). Его давняя любовь к исландским легендам нашла своё воплощение в переводе «Старшей Эдды» (1969)[31][38].

В 1963 году Одену заказали написание песен к бродвейскому мюзиклу «Человек из Ламанчи» (англ. Man of La Mancha), но продюсер отказался от его текстов из-за их недостаточной романтичности. В 1971 году генеральный секретарь ООН У Тан предложил Одену написать слова к «Гимну объединенных наций», музыку к которому писал Пабло Касальс, но этот труд никогда не получил официального статуса[47].

«Определенный мир: Книга общих мест» (англ. A Certain World: A Commonplace Book) (1970) была своеобразным автопортретом, написанным с использованием любимых цитат с комментариями, расположенными в алфавитном порядке. Последней прозаической книгой Одена стало собрание рецензий и эссе «Предисловия и послесловия» (1973)[8], а последним сборником стихов стало «Послание крестнику» (1972) и неполный сборник «Спасибо тебе, туман» (опубликована уже после смерти Одена, в 1974 году), в которую вошли его стихи о языке («Естественная лингвистика») и его собственном старении («Новогоднее поздравление», «Разговор с собой», «Колыбельная»). Его последним стихотворением, написанным в форме хайку, была «Археология», посвященная темам ритуала и безвременья, которые интересовали его в последние годы[31].

Репутация и влияние

Место Одена в современной литературе является поводом постоянных дискуссий: если Хью Макдиармид охарактеризовал его творчество как «полную неудачу», то автор некролога, размещенного на страницах The Times, написал, что Оден, «который долгое время оставался enfant terrible английской поэзии, предстает перед нами как бесспорный мастер»[48].

Во время своей «enfant terrible»-стадии в 1930-х годах Одена восхваляли, так и критиковали за прогрессивную и одновременно доступную стилистику его произведений, противопоставляя её политически ностальгической и поэтично неясной проблематике произведений Т. С. Элиота.

Отъезд Одена в США в 1939 году активно обсуждался в Великобритании (один раз даже в парламенте), когда некоторые критики восприняли это как предательство, а роль влиятельного молодого поэта досталась Дилану Томасу, хотя один из защитников Одена, Джеффри Григсон, в предисловии к антологии современной поэзии, которая вышла в 1949 году, писал о том, что Оден возвышается над всеми. Значимость его личности была признанна в книгах «Оден и после» (1942) Фрэнсиса Скерфа и «Поколение Одена» (1972) Сэмюэля Гайнза[2].

В Соединенных Штатах начиная с конца 1930-х годов ироническая тональность оденовских стихов определила стилистику целого поколения поэтов. Джон Эшбери вспоминал, что в 1940-м году Оден воспринимался как «единственный современный поэт». Американская поэзия была настолько пронизана манерой Одена, что экстатический стиль поколения битников был в известной степени реакцией против его влияния. В 19501960-х годах некоторые писатели, в частности Филипп Ларкин и Ренделл Джаррелл, жаловались на то, что работы Одена не выполнили тех обещаний, которые можно было бы увидеть в его ранних произведениях[48][49].

На момент смерти Одена в 1973 году он приобрел статус влиятельного поэта старшего поколения. Как указано в энциклопедии Британника, на момент смерти Элиота в 1965 году можно было уверенно утверждать, что Оден был его настоящим преемником, так же как Элиот унаследовал это право от Йейтса, когда тот умер в 1939 году[50]. За некоторыми исключениями британские критики предпочитали его ранние работы, тогда как американские более интересовались трудами, написанными Оденом в средний и поздний периоды. В отличие от других современных поэтов, Оден не стал менее известным после своей смерти, а Иосиф Бродский написал, что он был выдающимся поэтом ХХ века[3].

Популярность Одена резко возросла после того, как его стихотворение «Похоронный блюз» («Остановите все часы») было прочитано в фильме «Четыре свадьбы и одни похороны» (1994), после чего было продано 275 000 экземпляров издания десяти его стихов «Расскажи мне правду про любовь». После 11 сентября 2001 года его стихотворение «1 сентября 1939 года» очень часто звучало в теле- и радиопрограммах[48]. К столетию со дня его рождения в 2007 году в Соединенном королевстве и США прошли публичные чтения[51]. В ноябре 2009 года на сцене Королевского национального театра в Лондоне состоялась премьера пьесы Алана Беннетта «Привычка искусства», темой которой стала придуманная встреча Одена и Бриттена, состоявшаяся в Оксфорде в 1973 году, через двадцать пять лет после того как они прекратили сотрудничество после премьеры оперы Поль Баньян.

Иван Давыдов следующим образом охарактеризовал особенности поэтики Одена:

Тексты этого оксфордского эрудита богаты на аллюзии, наслоение смыслов, посылов к событиям истории давней и не очень, священной и не особенно, на реминисценции с английской и не только из английской литературы, и вдобавок формально отшлифованные (для Одена характерное стремление объединять достижение классической английской поэзии с отчаянным экспериментом)[52].

Среди многих литературных наград и премий, которыми было оценено творчество Одена, следует выделить премию Боллингена (1953), Национальную книжную премию (1956) и Национальную литературную медаль (1967), золотую медаль королевы за поэзию (1937).

Цитаты

  • Нет, люди в Америке всё-таки слишком много внимания уделяют деньгам[53].
  • Невообразимое количество американцев занимаются работой, которая кажется им скучной. Даже богач считает, что ему просто необходимо каждое утро спускаться вниз, в контору. Не потому, что ему это нравится, а потому, что он не знает, чем ещё ему заняться[54].
  • Я не понимаю, почему считается зазорным писать для массовых изданий. До тех пор, конечно, покуда они не вмешиваются в твои тексты. Конечно, они могут изменить пару слов, чтобы текст был более понятными. Это ничего не решает. А вот когда они просят изменить направление твоей мысли, это уже проституция[54].
  • Мне хорошо известно то, что все знают давно. Тот, кому зло причинили, злом ответит на зло.

Оден и музыка

На стихи Одена писали музыку Б. Бриттен, С. Барбер, Х. В. Хенце, И. Стравинский и др. Он (в соавторстве с Честером Калманом) написал либретто для опер Стравинского, Бриттена, Хенце, Николая Набокова.

Публикации на русском языке

Стихи

  • Оден У. Х. Стихи / Пер. с англ. П. Грушко, А. Сергеева) // Современная американская поэзия: Антология. — М.: Прогресс, 1975. — С. 103−116. (pdf [imwerden.de/cat/modules.php?name=books&pa=showbook&pid=1554]; doc [libelli.ru//z/88/sovampo.zip"])
  • В книге Американская поэзия в русских переводах. XIX—XX вв. / На англ.яз. с паралл. рус. текстом. — М.: Радуга, 1983:
«Куда ты…», Щит Ахилла (пер. с англ. В. Л. Топорова). — С. 378—407;
Кто есть кто. В музее изобразительных искусств. Колыбельная. Неизвестный гражданин. Щит Ахилла (пер. с англ. П. Грушко). — С. 538—540;
Памяти У. Б. Йейтса (пер. с англ. А. Эппеля). 1 сентября 1939 года. Хвала известняку (пер. с англ. А. Сергеева). — С. 645—650.

Лекции и эссе

  • Оден У. Х. Чтение. Письмо. Эссе о литературе. — М.: Издательство «Независимая газета», 1998.
  • Оден У. Х. [www.w-shakespeare.ru/library/lektsii-o-shekspire.html Лекции] о Шекспире / Пер. с англ. М. Дадяна. — М.: Издательство Ольги Морозовой, 2008. — 576 с. — ISBN 978-5-98695-022-8.

Электронные переводы

  • Переводы Елены Тверской в электронном журнале «Самиздат» [samlib.ru/t/twerskaja_elena_m/]
  • Уистен Хью Оден на сайте «Век перевода» (см. «Алфавитный указатель авторов») [vekperevoda.com/alphabet_authors.htm]
  • Переводы Александра Ситницкого alsit25.livejournal.com/tag/%D0%9E%D0%B4%D0%B5%D0%BD
  • Переводы Михаила Фельдмана «Лавке языков»

[vladivostok.com/Speaking_In_Tongues/auden5.html]

  • Музей изящных искусств. Перевод Ольги Меерсон [poetrypages.lemon8.nl/life/musee/museebeauxarts.htm], [libelli.ru/z/79/smeerson.zip]
  • Переводы Анатолия Страхова [samlib.ru/s/strahow_a_a/auden-stihi.shtml]

Напишите отзыв о статье "Оден, Уистен Хью"

Примечания

  1. Auden, W. H. Prose and travel books in prose and verse, Volume II: 1939—1948. / W.H. Auden; edited by Edward Mendelson. — Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2002. — V. 2. — P. 478. — ISBN 0-691-08935-3. Оден использовал фразу «англо-американские поэты» в 1943 году, имея в виду себя и Т. С. Элиота.
  2. 1 2 3 The Cambridge companion to W.H. Auden / edited by Stan Smith. — Cambridge, UK; New York: Cambridge University Press, 2004. — xxi, 261 p. — ISBN 0521829623.
  3. 1 2 Brodsky, J. Less than one: selected essays / Joseph Brodsky. — New York: Farrar, Straus & Giroux, 1986. — 501 p. — P. 357. — ISBN 0-374-18503-4.
  4. Poetry/verse awards 1918—1995: from Carl Sandburg and Robert Frost to Archibald MacLeish and Robert Penn Warren / ed. by Heinz-Dietrich Fischer, in cooperation with Erika J. Fischer. — München: K.G. Saur, 1997. — 302 p. — P. 115. — ISBN 3598301812.
  5. Hendon, P. The poetry of W.H. Auden / Paul Hendon. — Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2000. — 208 p. — P. 146. — ISBN 1840460466.
  6. Osborne, Ch. W.H. Auden: the life of a poet / Charles Osborne. — New York: M. Evans and Co., 1995. — 344 p. — P. 285. — ISBN 0871317885.
  7. 1 2 3 4 The Cambridge companion to W.H. Auden / edited by Stan Smith. — Cambridge, UK; New York: Cambridge University Press, 2004. — xxi, 261 p. — P. xiv. — ISBN 0521829623.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Carpenter, H. W.H Auden, a biography / by Humphrey Carpenter. — London; Boston: Allen & Unwin, 1981. — xvi, 495 p. — ISBN 0049280449.
  9. 1 2 3 4 Davenport-Hines, R. P. T. Auden / Richard Davenport-Hines. — London: Heinemann, 1995. — 406 p. — ISBN 0434175072.
  10. Caesar, A. Dividing lines: poetry, class, and ideology in the 1930s / Adrian Caesar. — Manchester; New York Manchester University Press, 1991. — 248 p. — P. 42. — ISBN 0719033756.
  11. В «Письме к Лорду Байрону» Оден называет персонажа саги Аудуна Скокулла (Auðun Skökull) своим предком.
  12. Caesar, A. Dividing lines: poetry, class, and ideology in the 1930s / Adrian Caesar. — Manchester; New York Manchester University Press, 1991. — 248 p. — P. 41. — ISBN 0719033756.
  13. Isherwood, Ch. Lions and Shadows / Christofer Isherwood. — Norfolk, Conn.: New Directions, 1947. — p. 181.
  14. Nelson, Gerald B. Changes of heart; a study of the poetry of W. H. Auden. — Berkeley: University of California Press, 1969. — x, 152 p. — P. 1. — ISBN 0520015991.
  15. Auden, W. H. In solitude, for company: W.H. Auden after 1940, unpublished prose and recent criticism / W.H. Auden; edited by Katherine Bucknell and Nicholas Jenkins. — Oxford: Clarendon Press; New York: Oxford University Press, 1995. — xii, 338 p. — P. 193. — ISBN 0198182945.
  16. Auden, W. H. The prolific and the devourer / W.H. Auden. — Hopewell, NJ: Ecco Press, 1994. — x, 101 p. — P. 10. — ISBN 0880013451. —
  17. Auden, W. H. Forewords and afterwords / W. H. Auden. Selected by Edward Mendelson. — New York, Random House, 1973. -x, 529 p. — ISBN 0394483596.
  18. The Times, 5 July 1922 (Issue 43075), p. 12, col. D
  19. Wright, Hugh, «Auden and Gresham’s» in Conference & Common Room, [candcr.co.uk/uploaded/documents/candcr/172%20C&CR%20Vol%2044.2.pdf Vol. 44, No. 2, Summer 2007] online at schoolsearch.co.uk (accessed 25 April 2008)
  20. Auden, W. H. Juvenilia: poems, 1922—1928 / W.H. Auden; edited by Katherine Bucknell. — Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1994. — 263 p. — ISBN 069103415X.
  21. Greene, G. The old school, essays by divers hands / edited by Graham Greene. — London, J. Cape, 1934. — 256 p.
  22. The Cambridge companion to W.H. Auden / edited by Stan Smith. — Cambridge, UK; New York: Cambridge University Press, 2004. — xxi, 261 p. — P. xv. — ISBN 0521829623.
  23. Spender, S. W.H. Auden and his poetry / Stephen Spender // Auden: a collection of critical essays, ed. M.K. Spears. — Englewood Cliffs, New Jersey, 1964. — P. 26-27.
  24. Auden, W. H. Forewords and afterwords / W. H. Auden. Selected by Edward Mendelson. — New York, Random House, 1973. — x, 529 p. — ISBN 0394483596.
  25. Mendelson, E. Later Auden / Edward Mendelson. — New York: Farrar, Strauss and Giroux, 1999. — P. 35 — ISBN 0374184089.
  26. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Mendelson, E. Early Auden / Edward Mendelson. — New York: Viking Press, 1981. — xxiii, 407 p. — ISBN 0670287121.
  27. Auden, W. H. Prose and travel books in prose and verse, Volume I: 1926—1938. / W.H. Auden; edited by Edward Mendelson. — Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1996. — v. 1. — ISBN 0-691-06803-8.
  28. Auden W. H.; ed. by Katherine Bucknell and Nicholas Jenkins. In Solitude, For Company: W. H. Auden after 1940, unpublished prose and recent criticism (Auden Studies 3). — Oxford: Clarendon Press, 1995. — P. 88. — ISBN 0-19-818294-5.
  29. Lissner, Will. «Poet and Judge Assist a Samaritan.» The New York Times, 2 March 1956, pp. 1, 39.
  30. Mendelson Edward. Later Auden. — New York: Farrar, Straus and Giroux, 1999. — P. 46. — ISBN 0-374-18408-9.
  31. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 Mendelson Edward. Later Auden. — New York: Farrar, Straus and Giroux, 1999. — ISBN 0-374-18408-9.
  32. Tippins Sherrill. February House: The Story of W. H. Auden, Carson McCullers, Jane and Paul Bowles, Benjamin Britten, and Gypsy Rose Lee, Under One Roof In Wartime America. — Boston: Houghton Mifflin, 2005. — ISBN 0-618-41911-X.
  33. Pike James A., ed.,. Modern Canterbury Pilgrims. — New York: Morehouse-Gorham, 1956. — P. 42.
  34. 1 2 Kirsch Arthur. Auden and Christianity. — New Haven: Yale University Press, 2005. — ISBN 0-300-10814-1.
  35. Allen, Liam. [news.bbc.co.uk/2/hi/uk_news/6407793.stm BBC report on release of MI5 file on Auden], BBC News (2 марта 2007). Проверено 6 января 2010.
  36. Mendelson, Edward [audensociety.org/investigation.html Clouseau Investigates Auden]. [www.webcitation.org/69yw7zGLe Архивировано из первоисточника 17 августа 2012].
  37. Clark Thekla. Wystan and Chester: a personal memoir of W. H. Auden and Chester Kallman. — London: Faber and Faber, 1995. — ISBN 0-571-17591-0.
  38. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 Fuller, J. W.H. Auden: a commentary / John Fuller. — Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1998. — 613 p. — ISBN 0691070490.
  39. Davenport-Hines Richard. Auden. — London: Heinemann, 1995. — P. 137. — ISBN 0-434-17507-2.
  40. Auden W. H. Collected Shorter Poems, 1927–1957. — London: Faber and Faber, 1966. — P. 15. — ISBN 0-571-06878-2.
  41. Auden W. H.; ed. by Edward Mendelson. Selected Poems, new edition. — New York: Vintage Books, 1979. — P. xix-xx. — ISBN 0-394-72506-9.
  42. Auden W. H.; ed. by Katherine Bucknell. Juvenilia: Poems, 1922–1928. — Princeton: Princeton University Press, 1994. — ISBN 0-691-03415-X.
  43. Auden W. H.; ed. by Edward Mendelson. Prose, Volume II: 1939–1948. — Princeton: Princeton University Press, 2002. — P. 92. — ISBN 0-691-08935-3.
  44. Auden W. H. and Christopher Isherwood; ed. by Edward Mendelson. Plays and other dramatic writings by W. H. Auden, 1928–1938. — Princeton: Princeton University Press, 1988. — P. xxi. — ISBN 0-691-06740-6.
  45. Auden W. H. Forewords and Afterwords. — New York: Random House, 1973. — P. 68. — ISBN 0-394-48359-6.
  46. Auden W. H.; ed. by Edward Mendelson. Prose, Volume II: 1939–1948. — Princeton: Princeton University Press, 2002. — ISBN 0-691-08935-3.
  47. [www.un.org/geninfo/faq/factsheets/hymn.pdf United Nations — Fact Sheet # 9: «Does the UN have a hymn or national anthem?»]
  48. 1 2 3 Sansom Ian. Auden and Influence // The Cambridge Companion to W. H. Auden / Stan Smith. — Cambridge: Cambridge University Press, 2004. — P. 226–39. — ISBN 0-521-82962-3.
  49. Haffenden John. W. H. Auden: The Critical Heritage. — London: Routledge and Kegan Paul, 1983. — ISBN 0-7100-9350-0.
  50. [www.britannica.com/eb/article-9011216/W-H-Auden Encyclopaedia Britannica Article: W. H. Auden]. Проверено 23 февраля 2008. [www.webcitation.org/69yw8PvwO Архивировано из первоисточника 17 августа 2012].
  51. The W. H. Auden Society. [audensociety.org/news.html The Auden Centenary 2007]. Проверено 20 января 2007. [www.webcitation.org/69yw9DDlX Архивировано из первоисточника 17 августа 2012].
  52. Иван Давыдов. [old.russ.ru/journal/zloba_dn/97-10-30/david.htm Предисловие] // Оден Уистен Хью. Собрание стихотворений. — СПб.: Евразия, 1997. — 496 с.
  53. [magazines.russ.ru/slo/2001/2/oden.html Журнальный зал | Старое литературное обозрение, 2001 N2(278) | Уистен Хью Оден — Table Talk]
  54. 1 2 [www.topos.ru/article/1395 У. Х. Оден: Table Talk | Шульпяков Глеб | Библиотечка Эгоиста | Топос, 21/07/2003]

Ссылки

  • На Викискладе есть медиафайлы по теме Оден, Уистен Хью
  • [imwerden.de/cat/modules.php?name=books&pa=showbook&pid=797 Уистен Хью Оден читает свои стихотворения (запись выступления на английском языке)]
  • [www.europort.narod.ru/ Сайт, целиком посвященный жизни и творчеству поэта]
  • [video.yandex.ru/users/davidaidelman/view/201 Оден «Раздел»]
  • [news.bbc.co.uk/hi/russian/entertainment/newsid_7282000/7282154.stm Уистен Хью Оден: служитель бесконечности]
  • [davidaidelman.livejournal.com/tag/wystan%20hugh%20auden Записи по тэгу «wystan hugh auden» в Живом Журнале Давида Эйдельмана]
  • [www.chaskor.ru/p.php?id=236 В «Издательстве Ольги Морозовой» вышел том «Лекций о Шекспире» Уистена Хью Одена]
  • [magazines.russ.ru/slo/2001/2/oden.html У. Х. Оден Table Talk ]
  • [www.niworld.ru/poezia/nesterov/oden.htm Антон Нестеров о У. Х. Одене]
  • [www.stihi.ru/2007/07/29-1256.html Оден У. Х. Предисловие к книге И. Бродского, 1973]
  • [samlib.ru/s/sibirjanin_i/esse.shtml Игорь Сибирянин. «У. Х. Оден. Биографическое эссе»]
  • [samlib.ru/s/sibirjanin_i/oden-13.shtml Интервью У. Х. Одена М.Ньюмену.]
  • [samlib.ru/s/sibirjanin_i/oden-14.shtml Встреча с Оденом У. Х. в Свартмор-колледже, 15.11.1971]
  • [samlib.ru/s/sibirjanin_i/oden-6.shtml Из интервью К. Ишервуда — «У. Оден»]
  • Би-би-си. [news.bbc.co.uk/hi/russian/entertainment/newsid_7282000/7282154.stm Уистен Хью Оден: служитель бесконечности]

Отрывок, характеризующий Оден, Уистен Хью

«Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
– Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
– Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
– Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
– Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
«Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
– Да, отпускай, – сказал он.
– Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
– Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
– Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
– Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.
Князь Андрей освежился немного, выехав из района пыли большой дороги, по которой двигались войска. Но недалеко за Лысыми Горами он въехал опять на дорогу и догнал свой полк на привале, у плотины небольшого пруда. Был второй час после полдня. Солнце, красный шар в пыли, невыносимо пекло и жгло спину сквозь черный сюртук. Пыль, все такая же, неподвижно стояла над говором гудевшими, остановившимися войсками. Ветру не было, В проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду – какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Все это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно.
Один молодой белокурый солдат – еще князь Андрей знал его – третьей роты, с ремешком под икрой, крестясь, отступал назад, чтобы хорошенько разбежаться и бултыхнуться в воду; другой, черный, всегда лохматый унтер офицер, по пояс в воде, подергивая мускулистым станом, радостно фыркал, поливая себе голову черными по кисти руками. Слышалось шлепанье друг по другу, и визг, и уханье.
На берегах, на плотине, в пруде, везде было белое, здоровое, мускулистое мясо. Офицер Тимохин, с красным носиком, обтирался на плотине и застыдился, увидав князя, однако решился обратиться к нему:
– То то хорошо, ваше сиятельство, вы бы изволили! – сказал он.
– Грязно, – сказал князь Андрей, поморщившись.
– Мы сейчас очистим вам. – И Тимохин, еще не одетый, побежал очищать.
– Князь хочет.
– Какой? Наш князь? – заговорили голоса, и все заторопились так, что насилу князь Андрей успел их успокоить. Он придумал лучше облиться в сарае.
«Мясо, тело, chair a canon [пушечное мясо]! – думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивая не столько от холода, сколько от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде.
7 го августа князь Багратион в своей стоянке Михайловке на Смоленской дороге писал следующее:
«Милостивый государь граф Алексей Андреевич.
(Он писал Аракчееву, но знал, что письмо его будет прочтено государем, и потому, насколько он был к тому способен, обдумывал каждое свое слово.)
Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 ти часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 ти часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…
Что стоило еще оставаться два дни? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…
Слух носится, что вы думаете о мире. Чтобы помириться, боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться: вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас за стыд поставит носить мундир. Ежели уже так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах…
Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу вам правду: готовьте ополчение. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно; но, любя моего благодетеля и государя, – повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашею ретирадою мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч; а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите ради бога, что наша Россия – мать наша – скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и посрамление. Чего трусить и кого бояться?. Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…»


В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.
С 1805 года мы мирились и ссорились с Бонапартом, мы делали конституции и разделывали их, а салон Анны Павловны и салон Элен были точно такие же, какие они были один семь лет, другой пять лет тому назад. Точно так же у Анны Павловны говорили с недоумением об успехах Бонапарта и видели, как в его успехах, так и в потакании ему европейских государей, злостный заговор, имеющий единственной целью неприятность и беспокойство того придворного кружка, которого представительницей была Анна Павловна. Точно так же у Элен, которую сам Румянцев удостоивал своим посещением и считал замечательно умной женщиной, точно так же как в 1808, так и в 1812 году с восторгом говорили о великой нации и великом человеке и с сожалением смотрели на разрыв с Францией, который, по мнению людей, собиравшихся в салоне Элен, должен был кончиться миром.
В последнее время, после приезда государя из армии, произошло некоторое волнение в этих противоположных кружках салонах и произведены были некоторые демонстрации друг против друга, но направление кружков осталось то же. В кружок Анны Павловны принимались из французов только закоренелые легитимисты, и здесь выражалась патриотическая мысль о том, что не надо ездить во французский театр и что содержание труппы стоит столько же, сколько содержание целого корпуса. За военными событиями следилось жадно, и распускались самые выгодные для нашей армии слухи. В кружке Элен, румянцевском, французском, опровергались слухи о жестокости врага и войны и обсуживались все попытки Наполеона к примирению. В этом кружке упрекали тех, кто присоветывал слишком поспешные распоряжения о том, чтобы приготавливаться к отъезду в Казань придворным и женским учебным заведениям, находящимся под покровительством императрицы матери. Вообще все дело войны представлялось в салоне Элен пустыми демонстрациями, которые весьма скоро кончатся миром, и царствовало мнение Билибина, бывшего теперь в Петербурге и домашним у Элен (всякий умный человек должен был быть у нее), что не порох, а те, кто его выдумали, решат дело. В этом кружке иронически и весьма умно, хотя весьма осторожно, осмеивали московский восторг, известие о котором прибыло вместе с государем в Петербург.
В кружке Анны Павловны, напротив, восхищались этими восторгами и говорили о них, как говорит Плутарх о древних. Князь Василий, занимавший все те же важные должности, составлял звено соединения между двумя кружками. Он ездил к ma bonne amie [своему достойному другу] Анне Павловне и ездил dans le salon diplomatique de ma fille [в дипломатический салон своей дочери] и часто, при беспрестанных переездах из одного лагеря в другой, путался и говорил у Анны Павловны то, что надо было говорить у Элен, и наоборот.
Вскоре после приезда государя князь Василий разговорился у Анны Павловны о делах войны, жестоко осуждая Барклая де Толли и находясь в нерешительности, кого бы назначить главнокомандующим. Один из гостей, известный под именем un homme de beaucoup de merite [человек с большими достоинствами], рассказав о том, что он видел нынче выбранного начальником петербургского ополчения Кутузова, заседающего в казенной палате для приема ратников, позволил себе осторожно выразить предположение о том, что Кутузов был бы тот человек, который удовлетворил бы всем требованиям.
Анна Павловна грустно улыбнулась и заметила, что Кутузов, кроме неприятностей, ничего не дал государю.
– Я говорил и говорил в Дворянском собрании, – перебил князь Василий, – но меня не послушали. Я говорил, что избрание его в начальники ополчения не понравится государю. Они меня не послушали.
– Все какая то мания фрондировать, – продолжал он. – И пред кем? И все оттого, что мы хотим обезьянничать глупым московским восторгам, – сказал князь Василий, спутавшись на минуту и забыв то, что у Элен надо было подсмеиваться над московскими восторгами, а у Анны Павловны восхищаться ими. Но он тотчас же поправился. – Ну прилично ли графу Кутузову, самому старому генералу в России, заседать в палате, et il en restera pour sa peine! [хлопоты его пропадут даром!] Разве возможно назначить главнокомандующим человека, который не может верхом сесть, засыпает на совете, человека самых дурных нравов! Хорошо он себя зарекомендовал в Букарещте! Я уже не говорю о его качествах как генерала, но разве можно в такую минуту назначать человека дряхлого и слепого, просто слепого? Хорош будет генерал слепой! Он ничего не видит. В жмурки играть… ровно ничего не видит!
Никто не возражал на это.
24 го июля это было совершенно справедливо. Но 29 июля Кутузову пожаловано княжеское достоинство. Княжеское достоинство могло означать и то, что от него хотели отделаться, – и потому суждение князя Василья продолжало быть справедливо, хотя он и не торопился ого высказывать теперь. Но 8 августа был собран комитет из генерал фельдмаршала Салтыкова, Аракчеева, Вязьмитинова, Лопухина и Кочубея для обсуждения дел войны. Комитет решил, что неудачи происходили от разноначалий, и, несмотря на то, что лица, составлявшие комитет, знали нерасположение государя к Кутузову, комитет, после короткого совещания, предложил назначить Кутузова главнокомандующим. И в тот же день Кутузов был назначен полномочным главнокомандующим армий и всего края, занимаемого войсками.
9 го августа князь Василий встретился опять у Анны Павловны с l'homme de beaucoup de merite [человеком с большими достоинствами]. L'homme de beaucoup de merite ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения императрицы Марии Федоровны. Князь Василий вошел в комнату с видом счастливого победителя, человека, достигшего цели своих желаний.
– Eh bien, vous savez la grande nouvelle? Le prince Koutouzoff est marechal. [Ну с, вы знаете великую новость? Кутузов – фельдмаршал.] Все разногласия кончены. Я так счастлив, так рад! – говорил князь Василий. – Enfin voila un homme, [Наконец, вот это человек.] – проговорил он, значительно и строго оглядывая всех находившихся в гостиной. L'homme de beaucoup de merite, несмотря на свое желание получить место, не мог удержаться, чтобы не напомнить князю Василью его прежнее суждение. (Это было неучтиво и перед князем Василием в гостиной Анны Павловны, и перед Анной Павловной, которая так же радостно приняла эту весть; но он не мог удержаться.)
– Mais on dit qu'il est aveugle, mon prince? [Но говорят, он слеп?] – сказал он, напоминая князю Василью его же слова.
– Allez donc, il y voit assez, [Э, вздор, он достаточно видит, поверьте.] – сказал князь Василий своим басистым, быстрым голосом с покашливанием, тем голосом и с покашливанием, которым он разрешал все трудности. – Allez, il y voit assez, – повторил он. – И чему я рад, – продолжал он, – это то, что государь дал ему полную власть над всеми армиями, над всем краем, – власть, которой никогда не было ни у какого главнокомандующего. Это другой самодержец, – заключил он с победоносной улыбкой.
– Дай бог, дай бог, – сказала Анна Павловна. L'homme de beaucoup de merite, еще новичок в придворном обществе, желая польстить Анне Павловне, выгораживая ее прежнее мнение из этого суждения, сказал.
– Говорят, что государь неохотно передал эту власть Кутузову. On dit qu'il rougit comme une demoiselle a laquelle on lirait Joconde, en lui disant: «Le souverain et la patrie vous decernent cet honneur». [Говорят, что он покраснел, как барышня, которой бы прочли Жоконду, в то время как говорил ему: «Государь и отечество награждают вас этой честью».]
– Peut etre que la c?ur n'etait pas de la partie, [Может быть, сердце не вполне участвовало,] – сказала Анна Павловна.
– О нет, нет, – горячо заступился князь Василий. Теперь уже он не мог никому уступить Кутузова. По мнению князя Василья, не только Кутузов был сам хорош, но и все обожали его. – Нет, это не может быть, потому что государь так умел прежде ценить его, – сказал он.
– Дай бог только, чтобы князь Кутузов, – сказала Анпа Павловна, – взял действительную власть и не позволял бы никому вставлять себе палки в колеса – des batons dans les roues.
Князь Василий тотчас понял, кто был этот никому. Он шепотом сказал:
– Я верно знаю, что Кутузов, как непременное условие, выговорил, чтобы наследник цесаревич не был при армии: Vous savez ce qu'il a dit a l'Empereur? [Вы знаете, что он сказал государю?] – И князь Василий повторил слова, будто бы сказанные Кутузовым государю: «Я не могу наказать его, ежели он сделает дурно, и наградить, ежели он сделает хорошо». О! это умнейший человек, князь Кутузов, et quel caractere. Oh je le connais de longue date. [и какой характер. О, я его давно знаю.]
– Говорят даже, – сказал l'homme de beaucoup de merite, не имевший еще придворного такта, – что светлейший непременным условием поставил, чтобы сам государь не приезжал к армии.
Как только он сказал это, в одно мгновение князь Василий и Анна Павловна отвернулись от него и грустно, со вздохом о его наивности, посмотрели друг на друга.


В то время как это происходило в Петербурге, французы уже прошли Смоленск и все ближе и ближе подвигались к Москве. Историк Наполеона Тьер, так же, как и другие историки Наполеона, говорит, стараясь оправдать своего героя, что Наполеон был привлечен к стенам Москвы невольно. Он прав, как и правы все историки, ищущие объяснения событий исторических в воле одного человека; он прав так же, как и русские историки, утверждающие, что Наполеон был привлечен к Москве искусством русских полководцев. Здесь, кроме закона ретроспективности (возвратности), представляющего все прошедшее приготовлением к совершившемуся факту, есть еще взаимность, путающая все дело. Хороший игрок, проигравший в шахматы, искренно убежден, что его проигрыш произошел от его ошибки, и он отыскивает эту ошибку в начале своей игры, но забывает, что в каждом его шаге, в продолжение всей игры, были такие же ошибки, что ни один его ход не был совершенен. Ошибка, на которую он обращает внимание, заметна ему только потому, что противник воспользовался ею. Насколько же сложнее этого игра войны, происходящая в известных условиях времени, и где не одна воля руководит безжизненными машинами, а где все вытекает из бесчисленного столкновения различных произволов?
После Смоленска Наполеон искал сражения за Дорогобужем у Вязьмы, потом у Царева Займища; но выходило, что по бесчисленному столкновению обстоятельств до Бородина, в ста двадцати верстах от Москвы, русские не могли принять сражения. От Вязьмы было сделано распоряжение Наполеоном для движения прямо на Москву.
Moscou, la capitale asiatique de ce grand empire, la ville sacree des peuples d'Alexandre, Moscou avec ses innombrables eglises en forme de pagodes chinoises! [Москва, азиатская столица этой великой империи, священный город народов Александра, Москва с своими бесчисленными церквами, в форме китайских пагод!] Эта Moscou не давала покоя воображению Наполеона. На переходе из Вязьмы к Цареву Займищу Наполеон верхом ехал на своем соловом энглизированном иноходчике, сопутствуемый гвардией, караулом, пажами и адъютантами. Начальник штаба Бертье отстал для того, чтобы допросить взятого кавалерией русского пленного. Он галопом, сопутствуемый переводчиком Lelorgne d'Ideville, догнал Наполеона и с веселым лицом остановил лошадь.
– Eh bien? [Ну?] – сказал Наполеон.
– Un cosaque de Platow [Платовский казак.] говорит, что корпус Платова соединяется с большой армией, что Кутузов назначен главнокомандующим. Tres intelligent et bavard! [Очень умный и болтун!]
Наполеон улыбнулся, велел дать этому казаку лошадь и привести его к себе. Он сам желал поговорить с ним. Несколько адъютантов поскакало, и через час крепостной человек Денисова, уступленный им Ростову, Лаврушка, в денщицкой куртке на французском кавалерийском седле, с плутовским и пьяным, веселым лицом подъехал к Наполеону. Наполеон велел ему ехать рядом с собой и начал спрашивать:
– Вы казак?
– Казак с, ваше благородие.
«Le cosaque ignorant la compagnie dans laquelle il se trouvait, car la simplicite de Napoleon n'avait rien qui put reveler a une imagination orientale la presence d'un souverain, s'entretint avec la plus extreme familiarite des affaires de la guerre actuelle», [Казак, не зная того общества, в котором он находился, потому что простота Наполеона не имела ничего такого, что бы могло открыть для восточного воображения присутствие государя, разговаривал с чрезвычайной фамильярностью об обстоятельствах настоящей войны.] – говорит Тьер, рассказывая этот эпизод. Действительно, Лаврушка, напившийся пьяным и оставивший барина без обеда, был высечен накануне и отправлен в деревню за курами, где он увлекся мародерством и был взят в плен французами. Лаврушка был один из тех грубых, наглых лакеев, видавших всякие виды, которые считают долгом все делать с подлостью и хитростью, которые готовы сослужить всякую службу своему барину и которые хитро угадывают барские дурные мысли, в особенности тщеславие и мелочность.
Попав в общество Наполеона, которого личность он очень хорошо и легко признал. Лаврушка нисколько не смутился и только старался от всей души заслужить новым господам.
Он очень хорошо знал, что это сам Наполеон, и присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что не было ничего у него, чего бы не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон.
Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
– Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
– Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
Известие было передано.
Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
– Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
«А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
– Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
– Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
– Где же он?
– Он в армии, mon pere, в Смоленске.
Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
– Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
– Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
– Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.