Церковь иезуитов в Г.

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Церковь иезуитов
Die Jesuiterkirche in G.
Жанр:

новелла

Автор:

Э. Т. А. Гофман

Язык оригинала:

немецкий

Дата первой публикации:

1816

Текст произведения в Викитеке

«Церковь иезуитов в Г.» (нем. Die Jesuiterkirche in G.) — новелла Э. Т. А. Гофмана из сборника «Ночные этюды» (1816). Наряду с близким по проблематике рассказом «Артуров двор» (1815) стоит у истоков жанра «новеллы о художниках», получившего распространение в литературе романтизма.

В новелле отражены впечатления Гофмана от знакомства с «демоническим» художником Алоизом Молинари, которое состоялось в Глогау в начале 1797 года, когда Молинари работал над убранством местной иезуитской церкви[1].





Сюжет

Рассказ ведёт от первого лица Странствующий энтузиаст (маска, принятая Гофманом в дебютном сборнике «Фантазии в манере Калло»). Из-за сломавшейся коляски рассказчик на три дня застревает в небольшом городке Верхней Силезии. Изнывая от праздности, он вспоминает о профессоре Вальтере, который преподаёт в местном иезуитском коллегиуме.

Едва успев познакомиться, рассказчик и профессор вступают в спор о достоинствах средневековой готики, помогавшей душе отрешиться от всего низменного и воспарить к небесам, и классицизма новейших времён, насквозь проникнутого земным, чувственным началом античности. Рассказчик отстаивает первичность идеального в искусстве, тогда как профессор ценит жизнерадостность земного начала: «Отчизна наша, конечно, на небесах, но покуда человек здесь обретается, он не чужд и бренному миру».

Спорщики спускаются в иезуитскую церковь, где художник по имени Бертольд занят росписью стен под мрамор. Одна из картин в приделе прикрыта завесой. По словам профессора, она «лучше всех остальных, это произведение одного молодого художника новейшего времени и, по всей видимости, последнее его создание». Поздно вечером рассказчик возвращается в храм и всю ночь помогает Бертольду в работе. Из разговора он понимает, что этот талантливый мастер на грани помешательства, ибо его гнетет какое-то «чудовищное, ничем не искупимое преступление».

Заинтригованный загадочным художником, рассказчик пытается выведать его прошлое у профессора и получает от него биографию Бертольда, составленную с его слов одним студентом. «Дарю её вам, заведомо зная, что вы не писатель, — предуведомляет профессор рассказчика. — Автор „Фантазий в манере Калло“, конечно, перекроил бы ее в своей несуразной манере и тиснул бы в печать; ну, да ведь с вашей-то стороны ничего такого можно не опасаться».

(Биография Бертольда). Странствующий энтузиаст предлагает читателям записки о прошлом Бертольда, о годах его ученичества в Италии, когда он был подмастерьем у знаменитого пейзажиста Хаккерта. В погоне за неуловимым идеалом художник долгое время не находил себе покоя, ощущая, что создаваемые им образы «кружили возле какого-то источника света», каковым должен стать «дивный образ его идеальной мечты». Однажды, когда он работал под Неаполем на вилле одного герцога, Бертольду мимолётно явился этот дивный образ в виде прекрасной женщины. «Какое блаженство! Она нашлась, нашлась!»
Бертольд испытывает художественный подъём, он изображает своего кумира в виде Девы Марии, к нему приходит слава. Однако филистеры, которым «хочется стащить все небесное в земную обыденность», замечают сходство лица и фигуры мадонны с принцессой Анджелой Т. Когда на юг Италии вторгается армия Наполеона, в Неаполе провозглашают республику. Толпа черни убивает герцога Т. и грабит его дворец. Случайно оказавшийся поблизости Бертольд спасает от насилия девушку, которая оказывается дочерью герцога и тем самым «гением чистой красоты», который когда-то явился ему на вилле.
Переехав в Мюнхен, Бертольд и беззаветно влюблённая в него Анджела создают семью. У них рождается сын. Однако, обретя свой идеал на земле, Бертольд теряет свой художнический дар. Заказанная ему картина с изображением святого семейства выходит совершенно безжизненной. В отчаянии он пытается избавиться от семьи. Полицейские, прибывшие на зов соседей, находят его дом пустым. Когда Бертольд появляется через какое-то время в другом городе, ему сопутствует молва, что ради своего искусства он убил жену и сына. На своей картине он успел закончить только Марию и младенца Христа с Иоанном, когда лихорадка приковала его к постели.
Оправившись от болезни, Бертольд отказался от фигуративного искусства и стал вести жизнь убогого маляра: «тот, кто лелеял небесную мечту, навек обречен мучиться земной мукой». Оставшаяся неоконченной картина была продана во время его болезни.

Закончив чтение, рассказчик обсуждает с профессором прошлое Бертольда и вероятность того, что этот выдающийся художник — женоубийца. Занавешенная картина в приделе — это и есть незаконченный шедевр Бертольда. Профессору удалось заманить его в Г. в напрасной надежде, что он наконец завершит начатую работу. Однако картина воплощает его утраченные иллюзии, напоминая ему о крушении семейной жизни, поэтому её приходится занавешивать от его взора.

Рассказчик вновь приходит в церковь, чтобы выведать у Бертольда судьбу его семьи. Тот яростно отрицает свою причастность к убийству. В тот же день рассказчик покидает город Г. Впоследствии из письма профессора ему становится известно, что после разговора с «энтузиастом» Бертольд внезапно вышел из своей депрессии и дописал незавершённую картину, а потом исчез. Его пожитки нашли на берегу Одера, что, по мнению профессора, свидетельствует о том, что он утопился.

Проблематика

В истории Бертольда «запечатлена трагедия художника, устремленного к неземному идеалу и не сумевшего оценить красоту реальной жизни»[2]. На этом примере автор показывает недопустимость смешения трансцендентного Абсолюта с реальным человеком, ибо в этом случае «возникает непоправимое несоответствие между воображением и воплощением»[1]. С этой проблематикой созвучны рассуждения о сравнительных достоинствах одухотворённого средневекового и современного бездушного зодчества[3].

Идеологическая программа новеллы воспроизводит общие места романтизма о невозможности для художника найти счастье в земной жизни, как бы счастливо она ни складывалась[4]. Иными словами, романтическому идеалу не место в действительности, а жизнь художника, которая не достигает высшей цели, обречена на крах. Бертольд не может разрешить парадокс: «Над бездною стремит свой путь отважный мореход, а дьявольское наваждение кажет ему внизу — внизу! — то, что искал его взор в надзвездных высях!»

Согласно Гофману, подлинный художник не способен преодолеть присущее ему тяготение к неземному идеалу. Бертольд смешал высший, трансцендентный идеал с реальной, земной женщиной — и в этом его преступление. Понимая тщету своей попытки построить жизнь без искусства, своего отрицания идеала, Бертольд готов заплатить за воссоединение с идеалом (и завершение работы над главным своим произведением) высшую цену — цену собственной жизни[5].

Кроме того, в новелле звучит новая для Гофмана мысль о том, что безоглядная погоня за ускользающим идеалом способна довести художника до преступления[1]. «Беззаветное служение искусству может быть чревато пренебрежением к ценностям этического порядка»[2]. Эта мысль о скрытом родстве творчества и преступности, гения и злодейства, получит дальнейшее развитие в образе Кардильяка из новеллы «Мадемуазель де Скюдери».

«Церковь иезуитов» принадлежит к группе новелл Гофмана, в которых рассказчик («странствующий энтузиаст») своим поведением разрушает жизнь художника. Его расспросы травмируют душевно неуравновешенного Бертольда, возвращают его к вытесненной из сознания травме и косвенно провоцируют его самоубийство[6]. Этот сюжетный мотив образует смысловой центр новеллы «Sanctus» (из того же сборника).

Влияние

Гофман обогатил жанр художнического романа фигурой художника-преступника: мастера, преданного своему идеалу настолько исступлённо, что он готов принести в жертву искусству самых близких ему людей[7].

В новелле 1831 г. «Неведомый шедевр» Бальзак приходит к аналогичному выводу о том, что для истинного художника служение искусству выше любой страсти, не исключая любовной[8]. У Бальзака, как и у Гофмана, речь идёт о многолетней борьбе гения со строптивым шедевром — борьбе, в которой художник терпит поражение.

Литературоведы отмечают сходство представлений об искусстве у Гофмана и Гоголя[9]. В повести «Портрет» (1834) Гоголь дал свою версию трагедии художника, который променял тоску по неземному идеалу на земное, материальное преуспеяние. Белинский назвал это произведение «фантастической повестью à la Hoffmann»[10].

Напишите отзыв о статье "Церковь иезуитов в Г."

Примечания

  1. 1 2 3 Сафранский, Рюдигер. Гофман. Москва: Молодая гвардия, 2005. С. 90.
  2. 1 2 А. Б. Ботникова. Комментарий к новелле в издании: Гофман Э.-Т.-А. Собрание сочинений. В 6 т. Т 2. Эликсиры дьявола; Ночные этюды. Ч. 1. М.: Худ. лит-ра, 1994.
  3. Сходные мысли были изложены Гофманом в статье «Старинная и новая церковная музыка». См.: Temple in European Culture. Daugavpils: Saule, 2007. P. 27.
  4. Как и другие новеллы Гофмана, «Церковь иезуитов» стала предметом фрейдистских интерпретаций, в которых подчёркивается сублимация как основная функция искусства для художника: если нечего сублимировать — мотивация для творчества пропадает.
  5. Birgit Röder. A Study of the Major Novellas of E.T.A. Hoffmann. Boydell & Brewer, 2003. P. 88.
  6. James M. McGlathery. E.T.A. Hoffmann: Mysticism and Sexuality. Lang, 1985. ISBN 9783261034922. P. 65.
  7. А. Б. Ботникова. Э. Т. А. Гофман и русская литература. Изд-во Воронежского университета, 1977. С. 143.
  8. Pierre Laubriet. Un catéchisme esthétique: Le chef -d'oeuvre inconnu de Balzac. Paris: Didier, 1961. P. 39.
  9. А. Б. Ботникова. Немецкий романтизм: диалог художественных форм. Аспект Пресс, 2005. С. 226.
  10. [az.lib.ru/b/belinskij_w_g/text_0820.shtml Lib.ru/Классика: Белинский Виссарион Григорьевич. И мое мнение об игре г. Каратыгина]

Отрывок, характеризующий Церковь иезуитов в Г.

Он тронул лошадь и, подозвав к себе начальника колонны Милорадовича, передал ему приказание к наступлению.
Войско опять зашевелилось, и два батальона Новгородского полка и батальон Апшеронского полка тронулись вперед мимо государя.
В то время как проходил этот Апшеронский батальон, румяный Милорадович, без шинели, в мундире и орденах и со шляпой с огромным султаном, надетой набекрень и с поля, марш марш выскакал вперед и, молодецки салютуя, осадил лошадь перед государем.
– С Богом, генерал, – сказал ему государь.
– Ma foi, sire, nous ferons ce que qui sera dans notre possibilite, sire, [Право, ваше величество, мы сделаем, что будет нам возможно сделать, ваше величество,] – отвечал он весело, тем не менее вызывая насмешливую улыбку у господ свиты государя своим дурным французским выговором.
Милорадович круто повернул свою лошадь и стал несколько позади государя. Апшеронцы, возбуждаемые присутствием государя, молодецким, бойким шагом отбивая ногу, проходили мимо императоров и их свиты.
– Ребята! – крикнул громким, самоуверенным и веселым голосом Милорадович, видимо, до такой степени возбужденный звуками стрельбы, ожиданием сражения и видом молодцов апшеронцев, еще своих суворовских товарищей, бойко проходивших мимо императоров, что забыл о присутствии государя. – Ребята, вам не первую деревню брать! – крикнул он.
– Рады стараться! – прокричали солдаты.
Лошадь государя шарахнулась от неожиданного крика. Лошадь эта, носившая государя еще на смотрах в России, здесь, на Аустерлицком поле, несла своего седока, выдерживая его рассеянные удары левой ногой, настораживала уши от звуков выстрелов, точно так же, как она делала это на Марсовом поле, не понимая значения ни этих слышавшихся выстрелов, ни соседства вороного жеребца императора Франца, ни всего того, что говорил, думал, чувствовал в этот день тот, кто ехал на ней.
Государь с улыбкой обратился к одному из своих приближенных, указывая на молодцов апшеронцев, и что то сказал ему.


Кутузов, сопутствуемый своими адъютантами, поехал шагом за карабинерами.
Проехав с полверсты в хвосте колонны, он остановился у одинокого заброшенного дома (вероятно, бывшего трактира) подле разветвления двух дорог. Обе дороги спускались под гору, и по обеим шли войска.
Туман начинал расходиться, и неопределенно, верстах в двух расстояния, виднелись уже неприятельские войска на противоположных возвышенностях. Налево внизу стрельба становилась слышнее. Кутузов остановился, разговаривая с австрийским генералом. Князь Андрей, стоя несколько позади, вглядывался в них и, желая попросить зрительную трубу у адъютанта, обратился к нему.
– Посмотрите, посмотрите, – говорил этот адъютант, глядя не на дальнее войско, а вниз по горе перед собой. – Это французы!
Два генерала и адъютанты стали хвататься за трубу, вырывая ее один у другого. Все лица вдруг изменились, и на всех выразился ужас. Французов предполагали за две версты от нас, а они явились вдруг, неожиданно перед нами.
– Это неприятель?… Нет!… Да, смотрите, он… наверное… Что ж это? – послышались голоса.
Князь Андрей простым глазом увидал внизу направо поднимавшуюся навстречу апшеронцам густую колонну французов, не дальше пятисот шагов от того места, где стоял Кутузов.
«Вот она, наступила решительная минута! Дошло до меня дело», подумал князь Андрей, и ударив лошадь, подъехал к Кутузову. «Надо остановить апшеронцев, – закричал он, – ваше высокопревосходительство!» Но в тот же миг всё застлалось дымом, раздалась близкая стрельба, и наивно испуганный голос в двух шагах от князя Андрея закричал: «ну, братцы, шабаш!» И как будто голос этот был команда. По этому голосу всё бросилось бежать.
Смешанные, всё увеличивающиеся толпы бежали назад к тому месту, где пять минут тому назад войска проходили мимо императоров. Не только трудно было остановить эту толпу, но невозможно было самим не податься назад вместе с толпой.
Болконский только старался не отставать от нее и оглядывался, недоумевая и не в силах понять того, что делалось перед ним. Несвицкий с озлобленным видом, красный и на себя не похожий, кричал Кутузову, что ежели он не уедет сейчас, он будет взят в плен наверное. Кутузов стоял на том же месте и, не отвечая, доставал платок. Из щеки его текла кровь. Князь Андрей протеснился до него.
– Вы ранены? – спросил он, едва удерживая дрожание нижней челюсти.
– Раны не здесь, а вот где! – сказал Кутузов, прижимая платок к раненой щеке и указывая на бегущих. – Остановите их! – крикнул он и в то же время, вероятно убедясь, что невозможно было их остановить, ударил лошадь и поехал вправо.
Вновь нахлынувшая толпа бегущих захватила его с собой и повлекла назад.
Войска бежали такой густой толпой, что, раз попавши в середину толпы, трудно было из нее выбраться. Кто кричал: «Пошел! что замешкался?» Кто тут же, оборачиваясь, стрелял в воздух; кто бил лошадь, на которой ехал сам Кутузов. С величайшим усилием выбравшись из потока толпы влево, Кутузов со свитой, уменьшенной более чем вдвое, поехал на звуки близких орудийных выстрелов. Выбравшись из толпы бегущих, князь Андрей, стараясь не отставать от Кутузова, увидал на спуске горы, в дыму, еще стрелявшую русскую батарею и подбегающих к ней французов. Повыше стояла русская пехота, не двигаясь ни вперед на помощь батарее, ни назад по одному направлению с бегущими. Генерал верхом отделился от этой пехоты и подъехал к Кутузову. Из свиты Кутузова осталось только четыре человека. Все были бледны и молча переглядывались.
– Остановите этих мерзавцев! – задыхаясь, проговорил Кутузов полковому командиру, указывая на бегущих; но в то же мгновение, как будто в наказание за эти слова, как рой птичек, со свистом пролетели пули по полку и свите Кутузова.
Французы атаковали батарею и, увидав Кутузова, выстрелили по нем. С этим залпом полковой командир схватился за ногу; упало несколько солдат, и подпрапорщик, стоявший с знаменем, выпустил его из рук; знамя зашаталось и упало, задержавшись на ружьях соседних солдат.
Солдаты без команды стали стрелять.
– Ооох! – с выражением отчаяния промычал Кутузов и оглянулся. – Болконский, – прошептал он дрожащим от сознания своего старческого бессилия голосом. – Болконский, – прошептал он, указывая на расстроенный батальон и на неприятеля, – что ж это?
Но прежде чем он договорил эти слова, князь Андрей, чувствуя слезы стыда и злобы, подступавшие ему к горлу, уже соскакивал с лошади и бежал к знамени.
– Ребята, вперед! – крикнул он детски пронзительно.
«Вот оно!» думал князь Андрей, схватив древко знамени и с наслаждением слыша свист пуль, очевидно, направленных именно против него. Несколько солдат упало.
– Ура! – закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжелое знамя, и побежал вперед с несомненной уверенностью, что весь батальон побежит за ним.
Действительно, он пробежал один только несколько шагов. Тронулся один, другой солдат, и весь батальон с криком «ура!» побежал вперед и обогнал его. Унтер офицер батальона, подбежав, взял колебавшееся от тяжести в руках князя Андрея знамя, но тотчас же был убит. Князь Андрей опять схватил знамя и, волоча его за древко, бежал с батальоном. Впереди себя он видел наших артиллеристов, из которых одни дрались, другие бросали пушки и бежали к нему навстречу; он видел и французских пехотных солдат, которые хватали артиллерийских лошадей и поворачивали пушки. Князь Андрей с батальоном уже был в 20 ти шагах от орудий. Он слышал над собою неперестававший свист пуль, и беспрестанно справа и слева от него охали и падали солдаты. Но он не смотрел на них; он вглядывался только в то, что происходило впереди его – на батарее. Он ясно видел уже одну фигуру рыжего артиллериста с сбитым на бок кивером, тянущего с одной стороны банник, тогда как французский солдат тянул банник к себе за другую сторону. Князь Андрей видел уже ясно растерянное и вместе озлобленное выражение лиц этих двух людей, видимо, не понимавших того, что они делали.
«Что они делают? – думал князь Андрей, глядя на них: – зачем не бежит рыжий артиллерист, когда у него нет оружия? Зачем не колет его француз? Не успеет добежать, как француз вспомнит о ружье и заколет его».
Действительно, другой француз, с ружьем на перевес подбежал к борющимся, и участь рыжего артиллериста, всё еще не понимавшего того, что ожидает его, и с торжеством выдернувшего банник, должна была решиться. Но князь Андрей не видал, чем это кончилось. Как бы со всего размаха крепкой палкой кто то из ближайших солдат, как ему показалось, ударил его в голову. Немного это больно было, а главное, неприятно, потому что боль эта развлекала его и мешала ему видеть то, на что он смотрел.
«Что это? я падаю? у меня ноги подкашиваются», подумал он и упал на спину. Он раскрыл глаза, надеясь увидать, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, убит или нет рыжий артиллерист, взяты или спасены пушки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего уже, кроме неба – высокого неба, не ясного, но всё таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками. «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, – подумал князь Андрей, – не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, – совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, я, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!…»