Цянь Сюань

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Цянь Сюань (кит. 錢選; также Цянь Шуньцзуй, прозв. Юйтань [Нефритовая пучина], Сюньфэн [Покорный пик]; род. ок. 1235 г. — ум. до 1307г) — китайский художник и поэт.





Биография

Жизнь художника пришлась на переломную эпоху, когда китайское государство Южная Сун (1127—1279), несмотря на сопротивление, было разгромлено войсками Хубилай-хана, и в Китае была установлена власть монголов.

Цянь Сюань родился в расположенном на юге Китая городе Усине (пров. Чжецзян) в семье, имевшей долгую историю чиновного служения. Китайская историческая традиция утверждает, что Цянь Сюань с блеском выдержав экзамены и получив высшую степень «цзиньши» ещё при старом, китайском режиме, отказался служить монголам, удалившись от дел и став «иминь» (так в Китае называли людей отказавшихся участвовать в государственной службе). В действительности Цянь Сюань никогда не был «цзиньши». В 1262 году он прибыл в южносунскую столицу Линьань (ныне это г. Ханьчжоу), чтобы сдать экзамены на высшую степень («цзиньши»), но потерпел неудачу. Несмотря на это в столичных образованных кругах он зарекомендовал себя как перспективный ученый, и с уверенностью смотрел в будущее. Будучи способным исследователем и знатоком классических текстов, а также одарённым каллиграфом, живописцем и литератором, Цянь Сюань имел успех среди лучших интеллектуалов Линьаня. Столица в середине XIII века, по свидетельствам учёных-современников, представляла собой, великолепный город с превосходными садами, роскошными особняками, и живописными озёрами, в котором «редкий день проходил без увеселений и изысканных развлечений». Впоследствии Цянь с ностальгической грустью вспоминал его в своих четверостишиях. После первой неудачи, Цянь Сюань был вторично зарегистрирован как кандидат на сдачу экзаменов, но в 1276 году, когда он собрался на переэкзаменовку, Линьань захватили монголы. Столичное чиновничество и интеллигенция бежали из города. Часть из них осела в Усине, который в этот период стал одним из важнейших культурных центров Китайской империи.

После того, как пала столица, и весь Китай оказался в руках монголов, установивших новую правящую династию, Цянь Сюань, подобно многим образованным чиновникам, испытал глубочайшее разочарование. В жизни образованного чиновного класса произошли драматические перемены: верой и правдой служившие государству, они вмиг оказались чуждыми и находящимися под подозрением людьми. В результате, несмотря на то, что позднее монгольская администрация стала приглашать этот образованный класс на государственную службу, многие из учёных-чиновников предпочли зарабатывать на жизнь живописью, гаданием, медициной и прочими нетрадиционными для них занятиями, которые среди служащих считались низкими, если не презираемыми. Цянь Сюань, которому к тому моменту было сорок с небольшим лет, тоже резко изменил социальный статус. Его разочарование было столь велико, что он сжёг несколько томов своих исследований конфуцианских классических текстов, которые написал в молодости, и начал карьеру профессионального художника в родном Усине. Этот жест был чем-то большим, чем только признаком нежелания служить монголам. В надписи на одной из своих картин Цянь Сюань выражает грустные мысли о бесполезности учёных-чиновников, традиционных попечителей китайской культуры, которые оказались неспособны защитить нацию от монгольской опасности. Позднее он подтвердил свою антимонгольскую позицию тем, что отказался регистрироваться у новой администрации в качестве главы «жу-ху» («конфуцианской семьи»), несмотря на то, что этот статус давал существенные преимущества в налогообложении.

После захвата монголами в Усине было установлено руководство, состоявшее из самих монголов и китайцев-северян, которые охотнее шли на сотрудничество с завоевателями, чем южане, которых монголы поставили в самый низ учреждённой ими общественной иерархии. Это служило дополнительным раздражающим фактором в неприятии усинской интеллигенцией монгольской власти. Часть местных интеллектуалов составила то, что в дальнейшем стало известно как «Усин бацзюнь» — «Восемь талантов из Усина»; их идейным вдохновителем стал известный философ-конфуцианец Ао Цзигун (2я пол. XII — нач. XIII в.). Эстетические идеи «талантов из Усина», вызревали уже в последние годы правления династии Южная Сун, монгольское завоевание дало дальнейший толчок их развитию. В эту группу входили как бежавшие из столицы интеллектуалы, так и местные учёные, среди которых выделялся Чжао Мэнфу, принц, принадлежавший к свергнутому монголами сунскому императорскому клану. Этот молодой, талантливый и разносторонне образованный учёный стал учеником и другом Цянь Сюаня несмотря на существенную разницу в возрасте.

«Восемь талантов из Усина» выдвинули творческую программу, целью которой было сохранение традиционных китайских духовных ценностей в условиях монгольского режима. В живописи и каллиграфии они считали необходимым ориентироваться на древние образцы, созданные в период династий Тан (618—907) и Северная Сун (960—1127), а в эстетическом осмыслении искусства стали использовать термин «гуи» — «идея древности», которым обозначали простоту, безыскусность, а в некоторых случаях даже примитивность — черты, присущие, по их мнению, искусству того исторического периода, который им из их настоящего казался «золотым веком» китайского государства. Их живопись в известной мере была попыткой передать этот «дух древности», используя новые изобразительные средства. Эстетические установки объединения позднее подытожил юаньский художественный критик Ся Вэньянь в своём трактате «Тухуй баоцзянь» — «Драгоценное зерцало живописи» (1365г).

После того, как Чжао Мэнфу в 1286 году принял приглашение Хубилай-хана поступить на государственную службу, а его учитель Цянь Сюань, по слухам, дал отказ монгольскому посланнику, патриотически настроенные литераторы на протяжении нескольких веков порицали первого и восхваляли второго. В реальности Цянь Сюань скорее всего отказался от службы в силу преклонных лет (ему тогда шёл шестой десяток). Но, возможно, причина была более сложной, и кроме этого включала его желание жить свободной от условностей чиновного ритуала жизнью, и сложившуюся уже привычку к праздному времяпровождению (из исторических источников известно, что Цянь Сюань злоупотреблял алкоголем; его склонность к возлияниям не ограничивалась обычным для интеллектуалов компанейским застольем, которое было традиционным элементом общения, но заходила гораздо дальше. Чжао Мэнфу, сообщает, что часто после пьянки у Цяня так дрожали руки, что он не мог писать). Несмотря на возможные расхождения, учитель и ученик поддерживали теплые дружеские отношения до самой смерти Цянь Сюаня. По всей вероятности, это были не столько учитель и ученик, сколько два единомышленника, практически одинаково понимавшие искусство и суть своих поисков в нём.

Цянь Сюань писал картины в самых разных жанрах на самые разные темы, но наибольший успех имели его картины в жанре «цветы-птицы». Свои произведения он был обязан продавать через чайные и книжные лавки. Торговля его работами имела такой успех, что на рынке стали появляться подделки, в связи с чем Цяню в старости пришлось изменить манеру. В 1971 году в гробнице минского принца Чжу Таня, умершего в 1389 году, обнаружили свиток Цянь Сюаня с изображением лотосов. В надписи на нём художник сообщает, что вынужден сменить свою подпись-псевдоним и использовать некоторые новые идеи для того, чтобы разрушить планы поддельщиков. Остаток жизни Цянь Сюань провёл в родном Усине. Точная дата смерти художника не известна. Документы позволяют сделать заключение, что он скончался до 1307 года.

Творчество. Пейзаж

Творческие устремления Цянь Сюаня были связаны с эстетикой, выработанной «усинской восьмёркой», и совпадали с замыслами Чжао Мэнфу, но отличались своими результатами, поскольку Чжао был гораздо более крупным мастером. Следование идее «гуи» можно видеть во многих его работах, в частности в одном из самых известных свитков «Ван Сичжи наблюдает за гусями» (ок. 1295г; бумага, тушь, краски; 23,2х92,7 см, Музей Метрополитен, Нью-Йорк). Ван Сичжи (303—361) был знаменитым каллиграфом прошлого, письмо которого стало образцом для многих поколений образованного чиновничества. Из своего прославленного Павильона Орхидей он наблюдал за гусями для того, чтобы проникнуться их движениями, и передать их красоту в изящном каллиграфическом почерке. Пейзаж Цянь Сюаня выдержан в сине-зелёных тонах, он отсылает зрителя к танским пейзажам семейства Ли, в то время как асимметричная композиция картины вызывает в памяти произведения Ма Юаня. Однако это лишь поверхностный взгляд. Левая часть композиции выглядит плоской картинкой и выпадает из остального, как бы уходящего вдаль пространства. Написанная в архаичном стиле она намеренно отходит от южно-сунского натурализма. Этому способствует несколько наивный рисунок гусей и человеческих фигурок. Треугольные горы вдали напоминают до-танский пейзаж с его геометрической простотой. Бледные «брови» дальних пиков — мотив, позаимствованный из южно-сунской академической живописи. Словом, произведение представляет собой попытку синтеза самых разных элементов старинной живописи ради извлечения из этой смеси квинтэссенции — «гуи» (духа древности). Исследователи подчёркивают также, что эклектичная архаика и некоторый примитивизм этой работы как бы утверждают примат традиции учёных-художников (то есть любителей) над профессионально постигаемыми навыками членов Академии. Это наблюдение подтверждается систематическим использованием Цянь Сюанем бумаги, которую применяли для своих живописных и каллиграфических упражнений учёные, а не шёлка, которым обычно пользовались художники-академисты. В поэтической надписи на свитке Цянь восхваляет способность Ван Сичжи к свободному существованию в период политических пертурбаций, когда половиной Китая правила некитайская династия, вероятно, намекая на своё и своих коллег положение.

Иной тип пейзажа можно видеть в другой, не менее известной картине Цянь Сюаня, которую он назвал «Жилище в плывущих нефритовых горах» (бумага, тушь, краски; 29,6х98,7 см; Музей Шанхая). В отличие от большинства его пейзажных картин выдержанных в архаическом сине-зелёном стиле, эта работа имеет неяркую, бедную гамму. В своей надписи Цянь Сюань сообщает, что это изображение его горного уединённого пристанища, расположенного к западу от Усина. На свитке начертано несколько хвалебных колофонов юаньскими и более поздними художниками и литераторами, что свидетельствует о значимости этого произведения в истории китайской живописи. Три надписи, принадлежащие Хуан Гунвану, поэту Чжан Юю (1337—1385) и раннеминскому художнику Яо Шоу сообщают, что как живописец Чжао Мэнфу многим обязан Цянь Сюаню. В дискуссиях о датировке произведения большинство авторов склоняются к тому, что это ранняя работа Цянь Сюаня.

В пейзаже отсутствуют все основные черты академического сунского стиля: нет тщательно скомпонованных и натуралистически изображённых гор, утопающих в туманной дымке, нет текстурного разнообразия горной поверхности. Картина выглядит большим шагом назад по сравнению с работами мастеров X—XII веков, и создаёт впечатление, что на этом произведении великая традиция сунского пейзажа пресеклась. На картине изображены три покрытых деревьями острова; текстура их камней и скал передана с помощью мягких параллельных мазков кисти, сходных с манерой Дунь Юаня. Некоторые исследователи предполагают, что картина создана после того, как в 1295 году в Усин вернулся Чжао Мэнфу, который привёз с собой множество живописных свитков с севера Китая, среди которых были и работы Дун Юаня (раб. в 934—962 гг). Именно этот старинный мастер цзяннаньского пейзажа, имевший скромный культурный резонанс до того, как его «заново открыл» Чжао Мэнфу, повлиял на творчество усинских художников в период Юань. Угловатые горы в центре композиции со склонами, похожими на стиральную доску и плотной листвой перекликаются с художественными идеями Фань Куаня (раб. 1023—1031) и Ли Тана (ок.1070 — ок. 1150). В картине нет попытки передать пространственную глубину, она имеет намеренно плоский вид; видны также нарушения масштаба в изображении гор и деревьев; в результате она создаёт ощущение неравномерности пространства и даже тревоги. Словом, это ещё одна попытка синтезировать разные старинные техники пейзажа с целью выразить «дух древности», приведшая к такому достаточно неожиданному итогу. Картина сопровождается поэмой Цянь Сюаня, в которой он описывает, какой свободной становится его душа в этих безбрежных горных просторах. Маленький домик в окружении гор и деревьев был символом уединённости и бегства от тягот и сложностей жизни; этот символ в дальнейшем перекочевал в картины художников поздней Юань и стал весьма распространённым мотивом. Другой пейзаж с таким же мотивом «Горная обитель» (бумага, тушь, краски; 26,5х111,6 см; Гугун, Пекин) выдержан в более традиционном танском сине-зелёном стиле. Художник применяет тонкую обрисовку тушью и густые минеральные краски. Горы, а также сосны и прочие деревья написаны в архаичной манере, частью апеллирующей к до-танским образцам. Дальняя высокая гора напоминает работы Цзюй Жаня (раб. в 960-985гг); бледные горы на горизонте своей геометрической простотой повторяют те, что изображены на картине «Ван Сичжи наблюдает за гусями». Возрождение забытых и полузабытых древних стилей было главной особенностью пейзажей Цянь Сюаня.

Цветы-птицы

В своих поздних картинах этого жанра Цянь также постарался отойти от южносунской традиции. Большинство художников его времени писало «цветы-птицы» в ярких, натуралистических тонах, продолжая традиции «сунского реализма». Работы Цяня обычно написаны более блеклыми тонами, хотя в своем рисунке безупречны. Произведения мастера в этом жанре имели большой успех при его жизни; сегодня они существуют в нескольких экземплярах и хорошо изучены. Картины выполнены ровной тонкой линией обрисовки и размывами светлого пигмента. В отличие от нарядных сунских картин эти произведения полны меланхолии и хрупкого изящества. Похоже, что Цянь Сюань стремился избежать выражения любых сильных эмоций; исследователи считают, что эта особенность могла быть как следствием его темперамента и тонкого вкуса, так и стремления отмежеваться от вала стандартной коммерческой продукции, представленной на художественном рынке.

«Цветущие ветви дикой яблони и гардении» (бумага, тушь, краски; 29,2х78,3 см; Галерея Фрир, Вашингтон) представляет собой два альбомных листа, смонтированные в свиток. На листах нет подписи художника, но стоят его печати. На свитке начертаны три колофона, один из которых принадлежит Чжао Мэнфу, утверждающему, что это подлинная работа Цянь Сюаня, а весь прочий «мусор, сделан его последователями». Серия из восьми похожих цветущих веток, также написанных на отдельных листах и смонтированных в свиток, хранится в пекинском Дворцовом музее (Гугун), причём ветви, изображённые на листах из Галереи Фрир почти копируют два из восьми пекинских листов. В связи с этим исследователи не исключают, что «Две цветущие ветви» из Фрир в прошлом могли быть частью более обширной серии.

Другая работа в этом жанре «Цветущая груша» (ок. 1280г; бумага, тушь, краски; 31.1х95,3 см; Музей Метрополитен, Нью-Йорк) пронизана тем же изяществом и исполнена в той же технике. Несмотря на то, что изображена лишь ветка цветущего растения, в четверостишии, приписанном рукой художника, картине придан совсем другой смысловой оттенок. Он пишет о своей печали по утраченной красоте, говоря о ветке груши, но иносказательно намекая на разрушенную южносунскую цивилизацию: «как по разному переливалась она, купаясь в золотых лучах лунного света, пока не наступила темнота». Печаль по утраченному миру была столь велика, что этим чувством были пронизаны даже картины такого жизнеутверждающего жанра, как «цветы-птицы»; выраженный художником тайный посыл был понятен всем образованным людям, приобретавшим его работы.

Среди произведений Цянь Сюаня в этом жанре есть и превосходные натуралистические изображения насекомых, в которых он продолжает традицию, идущую от сунского мастера Хуан Цюаня (ок.900- 965) («Стрекоза на ветке бамбука», 37.2 x 27.5 см; Бостон, Музей изящных искусств; «Ранняя весна», 26.7 x 120.7 см; Детройт Институт искусства, и др.), и изображения птиц и насекомых («Цветы и птицы», 29,4х28,8 см; Кливленд, Музей искусства) и изображения животных («Белка на ветке персика»,26,3х44,3 см; Национальный дворцовый музей, Тайбэй).

Живопись фигур

Следование «духу древности» (гуи) распространялось и на живопись фигур; в этом жанре художник ориентировался на древние образцы Янь Либэня, У Даоцзы, Хань Ганя и Ли Гунлиня. Живопись фигур выделилась в особый жанр и достигла высот во времена династии Тан. В период Сун она поддерживалась многими выдающимися художниками, членами Академии живописи, которые, следуя шестому правилу Се Хэ, копировали танские работы, «улучшая» их и придавая им стилистику, характерную для сунской Академии живописи. В отличие от них Цянь Сюань пытался передать простоту древней живописи.

Картина «Ян Гуйфэй садится на коня» (бумага, тушь, краски; 29,5х117 см; Галерея Фрир, Вашингтон) была скопирована со старинной работы, которая традиционно приписывалась Хань Ганю (ок.706 — 783). На ней изображён император Минхуан (Сюань-цзун, правил в 713-756гг), наблюдающий, как его любимая наложница Ян Гуйфэй садится на коня, чтобы отправиться с ним на охоту. Подобно всем архаичным работам в этом жанре, вокруг главных героев картины нет никакого предметного окружения, нет никакого пейзажа, с ними только служанки и конюхи. На свитке художник начертал свои стихи, в которых задаёт назидательный вопрос: как получилось, что император Минхуан разъезжавший на роскошных конях с нефритовой уздечкой, оказался убегающим в царство Шу на осле? (намёк на чрезмерную любовь к красавице Ян Гуйфэй, погубившей империю). Другая копия старинной работы «Ши Мяо и телёнок» (28.5x112 см, Гугун, Тайбэй) отправляет зрителя к событиям времён Троецарствия и государства Вэй (220-265гг) . Ши Мяо (ум. ок. 240г) был высокопоставленным чиновником в правительстве Цао Цао (ок. 155-220гг). Однажды его жёлтая корова родила телёнка, но поскольку вскоре Ши Мяо ушёл с государственной службы, он не стал его брать с собой, потому что считал, что телёнок принадлежит государству, а не ему (то есть проявил высочайшую политическую добродетельность, но все решили, что он сошёл с ума). Из исторических источников известно, что первую картину на эту тему написал танский художник Чжоу Фан (работал в 780-810гг). На свитке слева стоят чиновники с дарами, провожающие Ши Мяо, справа сам Ши Мяо прощается с ними, оставляя государственным мужам телёнка. В его повозку впряжена та самая корова, вокруг теленка которой возникла эта назидательная история. Существует и картина Чжао Мэнфу на эту тему; вероятно, история о добродетельности чиновника Ши Мяо была популярна и особо актуальна в юаньское время.

Согласно трактату Ся Вэньяня «Тухуй баоцзянь» — «Драгоценное зерцало живописи» (1365г), Цянь Сюань часто сопровождал свои картины стихами. Поэтому он остался в китайской истории и как одарённый поэт, и как неплохой каллиграф. Несмотря на то, что став художником-профессионалом Цянь Сюань поставил себя в зависимость от рыночного спроса, он сумел избежать стандартов расхожей рыночной продукции, создав, по сути, новое искусство. Его усилия по новаторскому прочтению старинной живописи, вкупе с усилиями Чжао Мэнфу, очертили путь, по которому пошли все крупные художники позднего периода Юань.

Список произведений Цянь Сюаня

(по кн. James Cahill «An index of early Chinese painters and paintings: Tang, Sung, and Yüan» University of California Press. 1980) В списке не приведены произведения, в отношении которых нет сомнений, что это не работы Цянь Сюаня. Таких поздних копий либо подделок существует несколько десятков.

  • 1 Юноша в красном верхом на коне с большим луком в руке. Свиток. Стихи автора, и дата 1290 г. Несколько надписей эпохи Юань и Мин. Британский Музей, Лондон.
  • 2 Белый лотос, цветы и листья. Тушь и светло-зелёные краски на бумаге. Свиток. Колофоны Фэн Цзычжэна, Чжай Яня. Найден в гробнице Чжу Таня (ум. в 1389г) Музей провинции Шаньдун, Цзинянь.
  • 3 Горная обитель. Речной пейзаж в архаическом стиле. Свиток, тушь краски по бумаге. Подписан. Пекин, Гугун.
  • 4 Восемь цветков. Свиток, тушь и краски по бумаге. Надпись Чжао Мэнфу. Два цветка похожи на свиток из галереи Фрир. Гугун, Пекин
  • 5 Жилище в горах Фоуюй. Свиток, тушь и краски по бумаге. Есть надпись и подпись автора. Колофоны Чжан Юя и Хуан Гунвана (оба датир. 1348г), Яо Шоу и других. Шанхай, музей
  • 6 Император Минхуан учит Ян Гуйфэй играть на флейте. Свиток. Колофоны эпохи Юань. Возможно копия. Ранее находился в Гугун, Пекин
  • 7 Сунский поэт Линь Бу смотрит на ветку сливы в вазе, слуга и журавль слева. Свиток. Подписан и надписан. TWSY ming-chi 92
  • 8 Свиток с постройками на острове и людьми на мосту. Подписан и надписан. Гугун, Пекин?
  • 9 Лу Дун готовит чай на садовой террасе. Печать автора. Приписана поэма императора Цяньлуна. Возм. Копия. Гугун, Тайбэй.
  • 10 Дыня, фрукты и цветы. Подписан. Поэма автора. Гугун, Тайбэй
  • 11 Ожидая переправу на туманной реке. Есть надпись и подпись художника. Гугун, Тайбэй
  • 12 Два пиона. Поэма, подпись и три печать художника. Колофоны Чжао Мэнфу, Кэ Цзюсы, Ни Цзаня и т. д. Копия. Гугун, Тайбэй.
  • 13 Белка на ветке персика. Свиток. Печати художника. Поэма Цяньлуна. Гугун, Тайбэй.
  • 14 Ши Мяо оставляет телёнка. Свиток. Подписан. Копия старинной работы. Существуют версии этого сюжета, приписываемые Чжао Мэнфу и Чжоу Фану. Гугун, Тайбэй
  • 15 Семеро бессмертных. Свиток. Возможно копия с его работы. Тайбэй, Гугун
  • 16 Татарский царь Ши Ло спрашивает о Пути Будды. (по картине Чжао Боцзюя) свиток. Подписан. Четыре колофона. Копия (есть другие версии этого сюжета). Коллекция Ц. Д. Чэнь, Гонконг
  • 17 Птичка на ветке цветущего фруктового дерева. Бумага, краски. Близка по стилю Цянь Сюаню.
  • 18 Дыня, лотос, груша и росток бамбука. Альбомный лист. Приписывается. Коллекция Ц. Д. Чэнь, Гонконг
  • 19 Белые цветы вишни Альбомный лист. Печать художника. Колл. Суганума.
  • 20 Дыня и два кузнечика. Альбомный лист. Печать художника. Колл. Суганума
  • 21 Краб и редис. Печать художника. Колл. Маруяма
  • 22 Хун-яй (Чжан Юнь, даосский отшельник эпохи Тан) перебирается на новое место. Свиток, тушь, шёлк. Подписан. Колофоны Чжу Дэи и других. Возможно близкая копия. Фудзи Юринкан, Киото
  • 23 Фрукт и осенние насекомые. Альбомный лист. Надписан и подписан. Приписывается. Музей искусства Масаки
  • 24 Маленькая птичка на цветущей ветке груши. Альбомный лист. Приписывается, но вероятно не его работа. Музей Нецу, Токио
  • 25 Хуан И (флейтист, живший в 4 веке) чистит свои ногти. Фальшивая печать Цянь Сюаня. Приписывается. Колл. Кавасаки
  • 26 Ветка цветущего абрикоса. Печать художника. Кавасаки колл.
  • 27 Целозия. Подписан. Поэма автора. Возможно, близкая копия. Нац. Музей Киото
  • 28 Дикие утки. Приписывается. Возможно копия. Нац. Музей, Токио
  • 29 Две птицы на цветущей ветке. Тушь и краски на бумаге. Поэма, подпись автора и две его печати. Возможно имитация. Собрание Ябумото Коцзо, Амагасаки
  • 30 Трое странных мужчин приносят тибетского мастиффа и его щенка в дар. Согласно надписи художника, скопировано с картины Янь Либэня. Свиток, печати художника. Колл. Чэн Ци, Токио
  • 31 Баклажан. Печать художника. Колл. Чэн Ци, Токио.
  • 32 В Японии хранится множество произведений, которые когда-то неопределённо были приписаны Цянь Сюаню, или носят его ложные печати: две картины с изображением пионов в Дайтокудзи, Киото, Пионы в сосуде в Чионин, Киото, Два свитка в изображением лотосов в этом же храме, картина с изобр. Корзины цветов в музее Хаконе
  • 33 Цветущие кустарники и растения, птицы и бабочки. Свиток. Подписан. Имитация. Галерея Фрир. Вашингтон
  • 34 Сяо И получает свиток Ланьтин от Бяньцая. Свиток. Печать художника. Колофон Вэнь Чжэнмина (по всей вероятности). Копия. Галерея Фрир, Вашингтон.
  • 35 Ветки цветущей магнолии и груши. Два альбомных листа смонтированные в свиток. Две печати художника. Колофоны Чжао Мэнфу и других. Галерея Фрир, Вашингтон.
  • 36 Ян Гуйфэй садится на коня отправляясь на охоту с императором Сюаньцзуном, сидящим на белом коне. Их сопровождают восемь конюхов и четыре служанки. Свиток, тушь и краски на бумаге. Надпись художника. Есть другие версии этого сюжета. Галерея Фрир, Вашингтон
  • 37 Стрекоза на ветке бамбука. Стоят печати художника. Возможно, работа не его, а печати интерполированы. Бостон, Музей Изящных Искусств.
  • 38 Иллюстрация к Возвращению домой Тао Юань мина. Подписан. Свиток, тушь и краски по бумаге. Возможно близкая копия. Музей Метрополитен. Н-Й.
  • 39 Ван Сичжи восторгается плывущими гусями, глядя из павильона. Свиток, тушь и краски по бумаге. Поэма художника. Печати периода Юань и более поздних веков. Музей Метрополитен Н-Й (Ещё одна версия хранится в Гугун, Тайбэй).
  • 40 Ветка цветущей груши. Короткий свиток. Тушь и краски по бумаге. Более двадцати колофонов периода Юань и более поздние. Метрополитен, Н-Й
  • 41 Принесённые в дань кони, и конюхи. Свиток. Приписывается. Музей Фогг, Кембридж
  • 42 Два голубя на ветке цветущей груши. Короткий свиток. Подпись художника и четыре его печати. Колофоны и поэмы более двадцати ценителей периода Юань и более позднего времени. Муз. Искусства. Цинциннати
  • 43 Две птицы на цветущей ветке. Нет подписи и печати, но стиль Цянь Сюаня. Музей искусства, Кливленд
  • 44 Ранняя весна (насекомые среди трав и цветов) Свиток. Подпись и печати художника. Возможно, более поздняя работа. Детройт, Институт искусства.
  • 45 Три растения. Свиток. Надписи художника и императора Цяньлуна. Возможно, копия. Колл. Франка Каро, Н-Й
  • 46 Прощание Су У и Ли Лина. Свиток. Печати художника. Хорошо сделанная работа, но возможно не Цянь Сюаня. Коллекция Э. Эриксона.

Библиография

  • Чэнь Гаохуа. Юаньдай хуацзя шиляо (Исторические источники и материалы о художниках династии Юань). Шанхай жэньминь чубаньшэ. 1980. 309—325
  • Кучера, С. Проблема преемственности китайской культурной традиции при династии Юань. в сб. «Роль традиций в истории и культуре Китая». М.: Наука, 1972. стр. 276—308
  • Завадская Е. В. Усин (Хучжоу) — центр художественной культуры в период Юань. XVII НК ОГК. Ч.I. М.1986
  • Духовная культура Китая. Энциклопедия. Т.6, М. 2010, стр. 797—799
  • Richard Edwards, Ch’ien Hsuan and Early Autumn; Archives VII, 1953, pp 71-83;
  • James Cahill, Ch’ien Hsuan and His Figure Paintings; Archives, XII, 1958, pp 11-29;
  • Wen Fong, The Problem of Ch’ien Hsuan, Art Bulletin XLII (sept. 1960), pp 174—189
  • Cahill, James. Chinese Painting. Geneva, 1960. pp 100 −105
  • Cahill, James. Hills beyond the River. Chinese Painting of the Yuan Dynasty. 1279—1368. N-Y, 1976. pp 19-38
  • Li, Chu-tsing «The Role of Wu-shing in Early Yuan Artistic Development under Mongol Rule» in John D. Langlois (ed) China under Mongol Rule. Princeton University Press.1981 pp 331—370
  • Shih Shou-chien «Eremitism in Landscape Paintings by Ch’ien Hsüan (ca 1235 -before 1307)». Ph.D. diss. Princeton University, 1984
  • Robert E. Harrist Jr. Ch’ien Hsuan’s Pear Blossoms: the Tradition of Flower Painting and Poetry from Sung to Yuan. Metropolitan Museum Journal, Vol. 22, 1987. pp.53-70.
  • Hay, John «Poetic Space: Ch’ien Hsüan and the Association of Painting and Poetry, Calligraphy, and Painting» in «Words and Images: Chinese Poetry, Calligraphy, and Painting» Ed. By Murck, Alfreda, and Wen C. Fong. New York: Metropolitan Museum of Art; Princeton, NJ: Princeton University Press. 1991. pp 173—198
  • Various authors. Three Thousand Years of Chinese Painting. Yale University Press, London, 1997. pp 141—143
  • Watson, William, The Arts of China 900—1620. Yale University Press, London 2000, pp 139—140
  • Watt, James C.Y. The World of Khubilai Khan. Chinese Art in the Yuan Dynasty. N-Y — London, 2010. pp 186—190

Напишите отзыв о статье "Цянь Сюань"

Отрывок, характеризующий Цянь Сюань

Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
«А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
– Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
– Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
– Где же он?
– Он в армии, mon pere, в Смоленске.
Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
– Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
– Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
– Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.
– Идите, княжна, идите, идите!
Княжна Марья пошла опять в сад и под горой у пруда, в том месте, где никто не мог видеть, села на траву. Она не знала, как долго она пробыла там. Чьи то бегущие женские шаги по дорожке заставили ее очнуться. Она поднялась и увидала, что Дуняша, ее горничная, очевидно, бежавшая за нею, вдруг, как бы испугавшись вида своей барышни, остановилась.
– Пожалуйте, княжна… князь… – сказала Дуняша сорвавшимся голосом.
– Сейчас, иду, иду, – поспешно заговорила княжна, не давая времени Дуняше договорить ей то, что она имела сказать, и, стараясь не видеть Дуняши, побежала к дому.
– Княжна, воля божья совершается, вы должны быть на все готовы, – сказал предводитель, встречая ее у входной двери.
– Оставьте меня. Это неправда! – злобно крикнула она на него. Доктор хотел остановить ее. Она оттолкнула его и подбежала к двери. «И к чему эти люди с испуганными лицами останавливают меня? Мне никого не нужно! И что они тут делают? – Она отворила дверь, и яркий дневной свет в этой прежде полутемной комнате ужаснул ее. В комнате были женщины и няня. Они все отстранились от кровати, давая ей дорогу. Он лежал все так же на кровати; но строгий вид его спокойного лица остановил княжну Марью на пороге комнаты.
«Нет, он не умер, это не может быть! – сказала себе княжна Марья, подошла к нему и, преодолевая ужас, охвативший ее, прижала к щеке его свои губы. Но она тотчас же отстранилась от него. Мгновенно вся сила нежности к нему, которую она чувствовала в себе, исчезла и заменилась чувством ужаса к тому, что было перед нею. «Нет, нет его больше! Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, что то чуждое и враждебное, какая то страшная, ужасающая и отталкивающая тайна… – И, закрыв лицо руками, княжна Марья упала на руки доктора, поддержавшего ее.
В присутствии Тихона и доктора женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги. Потом они одели в мундир с орденами и положили на стол маленькое ссохшееся тело. Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой. К ночи кругом гроба горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной вокруг гроба толпился народ чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися испуганными глазами, крестились и кланялись, и целовали холодную и закоченевшую руку старого князя.


Богучарово было всегда, до поселения в нем князя Андрея, заглазное именье, и мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, и нравами. Они назывались степными. Старый князь хвалил их за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их дикость.
Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея, с его нововведениями – больницами, школами и облегчением оброка, – не смягчило их нравов, а, напротив, усилило в них те черты характера, которые старый князь называл дикостью. Между ними всегда ходили какие нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Феодоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет. Слухи о войне в Бонапарте и его нашествии соединились для них с такими же неясными представлениями об антихристе, конце света и чистой воле.
В окрестности Богучарова были всё большие села, казенные и оброчные помещичьи. Живущих в этой местности помещиков было очень мало; очень мало было также дворовых и грамотных, и в жизни крестьян этой местности были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богучаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда то на юго восток. Как птицы летят куда то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали, и ехали, и шли туда, на теплые реки. Многие были наказаны, сосланы в Сибирь, многие с холода и голода умерли по дороге, многие вернулись сами, и движение затихло само собой так же, как оно и началось без очевидной причины. Но подводные струи не переставали течь в этом народе и собирались для какой то новой силы, имеющей проявиться так же странно, неожиданно и вместе с тем просто, естественно и сильно. Теперь, в 1812 м году, для человека, близко жившего с народом, заметно было, что эти подводные струи производили сильную работу и были близки к проявлению.
Алпатыч, приехав в Богучарово несколько времени перед кончиной старого князя, заметил, что между народом происходило волнение и что, противно тому, что происходило в полосе Лысых Гор на шестидесятиверстном радиусе, где все крестьяне уходили (предоставляя казакам разорять свои деревни), в полосе степной, в богучаровской, крестьяне, как слышно было, имели сношения с французами, получали какие то бумаги, ходившие между ними, и оставались на местах. Он знал через преданных ему дворовых людей, что ездивший на днях с казенной подводой мужик Карп, имевший большое влияние на мир, возвратился с известием, что казаки разоряют деревни, из которых выходят жители, но что французы их не трогают. Он знал, что другой мужик вчера привез даже из села Вислоухова – где стояли французы – бумагу от генерала французского, в которой жителям объявлялось, что им не будет сделано никакого вреда и за все, что у них возьмут, заплатят, если они останутся. В доказательство того мужик привез из Вислоухова сто рублей ассигнациями (он не знал, что они были фальшивые), выданные ему вперед за сено.
Наконец, важнее всего, Алпатыч знал, что в тот самый день, как он приказал старосте собрать подводы для вывоза обоза княжны из Богучарова, поутру была на деревне сходка, на которой положено было не вывозиться и ждать. А между тем время не терпело. Предводитель, в день смерти князя, 15 го августа, настаивал у княжны Марьи на том, чтобы она уехала в тот же день, так как становилось опасно. Он говорил, что после 16 го он не отвечает ни за что. В день же смерти князя он уехал вечером, но обещал приехать на похороны на другой день. Но на другой день он не мог приехать, так как, по полученным им самим известиям, французы неожиданно подвинулись, и он только успел увезти из своего имения свое семейство и все ценное.
Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до шестидесяти – семидесяти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал, как и другие, был сделан старостой бурмистром в Богучарове и с тех пор двадцать три года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий, уважали его и в шутку называли министром. Во все время своей службы Дрон нн разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
Этого то Дрона Алпатыч, приехавший из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить двенадцать лошадей под экипажи княжны и восемнадцать подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было двести тридцать тягол и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков, и у тех лошадей не было, по словам Дрона, одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормицы. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой мужиком, так и Алпатыч недаром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями – господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде, и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
– Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто останется, тот царю изменник. Слышишь?
– Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
– Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
– Власть ваша! – сказал Дрон печально.
– Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина все насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
– Ты вздор то оставь и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
– Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
– Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что то сказать, но Алпатыч перебил его:
– Что вы это вздумали? А?.. Что ж вы думаете? А?
– Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
– То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

Х
После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
– Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее. Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила m lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч, архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с той же улыбкой согласия, с которой он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал «слушаю с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
Наконец вошел в комнату староста Дрон и, низко поклонившись княжне, остановился у притолоки.
Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свой особенный пряник. – Дронушка, теперь, после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
– Все под богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
– Дронушка, Алпатыч куда то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
– Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
– Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
– Отчего же нет? – сказала княжна.
– Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…