Чаадаев, Пётр Яковлевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Пётр Яковлевич Чаадаев
Место рождения:

Москва

Место смерти:

Москва

Страна:

Российская империя

Направление:

публицист

Период:

2 треть XIX века

Оказавшие влияние:

Шеллинг, Фридрих Вильгельм Йозеф фон

Пётр Я́ковлевич Чаада́ев[1] (27 мая [7 июня1794, Москва — 14 [26] апреля 1856, там же) — русский философ (по собственной оценке — «христианский философ») и публицист, объявленный правительством сумасшедшим за свои сочинения, в которых резко критиковал действительность русской жизни. Его труды были запрещены к публикации в императорской России.

В 1829—1831 годах создает своё главное произведение — «Философические письма». Публикация первого из них в журнале «Телескоп» в 1836 году вызвала резкое недовольство властей из-за выраженного в нём горького негодования по поводу отлучённости России от «всемирного воспитания человеческого рода», «духовного застоя, препятствующего исполнению предначертанной свыше исторической миссии»[2]. Журнал был закрыт, издатель Надеждин сослан, а Чаадаев — объявлен сумасшедшим.





Биография

Родился в старинной зажиточной дворянской семье Чаадаевых, сын Я.П. Чаадаева; по материнской линии внук академика, историка М.М. Щербатова, автора 7-томного издания «Истории Российской от древнейших времен». Рано остался сиротой — отец умер на следующий год после его рождения, а мать — в 1797. Его и старшего брата Михаила, совсем маленьких, забрала из Нижегородской губернии в Москву тётка — княжна Анна Михайловна Щербатова (? — 1852), у неё они и жили в Москве, в Серебряном переулке, рядом с известной церковью Николы Явленного на Арбате[3]. Опекуном Чаадаевых стал их дядя — князь Д.М. Щербатов, в доме которого Чаадаев получил своё образование.

В 1807—1811 годах слушал лекции в Московском университете, дружил с А.С. Грибоедовым, будущими декабристами Н.И. Тургеневым, И.Д. Якушкиным.

Война 1812 года

В мае 1812 года братья Чаадаевы вступили лейб-прапорщиками в Семёновский полк, в котором ранее служил их опекун дядя. В 1813 году Чаадаев перешёл из Семёновского полка, где оставались его брат и друзья, в Ахтырский гусарский полк.

Во время Отечественной войны 1812 года участвовал в Бородинском сражении, ходил в штыковую атаку при Кульме, был награждён русским орденом св. Анны и прусским Кульмским крестом.

Его биограф М. Жихарев писал:

Храбрый обстрелянный офицер, испытанный в трех исполинских походах, безукоризненно благородный, честный и любезный в частных отношениях, он не имел причины не пользоваться глубокими, безусловными уважением и привязанностью товарищей и начальства.

Участвовал в сражении под Тарутином, при Малоярославце, Лютцене, Бауцене, под Лейпцигом, брал Париж. Всю войну прошёл бок о бок со своим университетским другом Якушкиным.

После Отечественной войны

В 1816 году был переведён корнетом в Лейб-гвардии Гусарский Его Величества полк, расквартированный в Царском Селе. В доме Н.М. Карамзина в Царском селе Чаадаев познакомился с А.С. Пушкиным, на которого оказал громадное влияние. Чаадаеву посвящено несколько стихотворений Пушкина.

В 1817 году, в возрасте 23 лет, он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Васильчикова. В октябре 1820 взбунтовался I-й батальон лейб-гвардии Семёновского полка, где Чаадаев служил ранее. В связи с этими событиями к государю, находившемуся в Троппау, был послан Чаадаев, которого Васильчиков, командир гвардейского корпуса, выбрал для подробного доклада царю. Через полтора месяца после этой поездки, в конце декабря, Чаадаев подал в отставку и приказом от 21 февраля 1821 года был уволен от службы. Как указывают, Чаадаев подал в отставку, не считая нравственно возможным продолжать службу после наказания близких друзей из восставшего полка. Эта отставка молодого человека, которому прочили самую успешную карьеру, была неожиданной. Она потрясла общество и вызвала множество версий и легенд: будто бы он был скомпрометирован перед бывшими однополчанами тем, что доставил на них «донос», или что он опоздал со своим пакетом, потому что слишком занимался своим гардеробом, либо что император высказал ему нечто, принятое с отторжением.

Вместе с тем, существует иная точка зрения, основанная на письме Чаадаева своей тёте, которая опубликована в книге М.О. Гершензона «П. Я. Чаадаев». Там Гершензон приводит письмо целиком; в частности, там говорится: «Я счёл более забавным пренебречь этою милостию, нежели добиваться её. Мне было приятно выказать пренебрежение людям, пренебрегающим всеми… Мне ещё приятнее в этом случае видеть злобу высокомерного глупца». К тому же Гершензон пишет о том, что после отставки Чаадаева все его друзья-офицеры не отвернулись от него ни на минуту (что несомненно имело бы место хоть в какой-то мере, если бы он в самом деле предал интересы гвардии и полка). Также известно, что это письмо было перехвачено, и в таком случае получает объяснение необычайно длинный разговор Александра I с Чаадаевым (длившийся чуть больше часа).

Характеристика личности

Чаадаев был весьма известной личностью в обществе и до публикации «Философических писем».

Дочь Н.Н. Раевского-старшего Екатерина писала о нём (около 1817 года), что он является «неоспоримо (…) и без всякого сравнения самым видным (…) и самым блистательным из всех молодых людей в Петербурге». Помимо того, что он был весьма образован, имел отличные манеры, но и «возвел искусство одеваться (…) почти на степень исторического значения» (по словам М. Жихарева). Его дружбы искали и ею гордились. В 1819 году Пушкин сравнивает с ним Евгения Онегина, желая характеризовать своего героя как настоящего денди: «Второй Чадаев, мой Евгений…»[4]. Его недоброжелатель Вигель назвал его «первым из юношей, которые полезли тогда в гении».

«Когда Борис Годунов, предвосхищая мысль Петра, отправил за границу русских молодых людей, ни один из них не вернулся. Они не вернулись по той простой причине, что нет пути обратно от бытия к небытию, что в душной Москве задохнулись бы вкусившие бессмертной весны неумирающего Рима. Но ведь и первые голуби не вернулись обратно в ковчег. Чаадаев был первым русским, в самом деле идейно побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно. Современники это инстинктивно чувствовали и страшно ценили присутствие среди них Чаадаева. На него могли показывать с суеверным уважением, как некогда на Данта: „Этот был там, он видел — и вернулся“».
Осип Мандельштам

Его современник писал о нём: «от остальных людей отличался необыкновенной нравственно-духовной возбудительностью… Его разговор и даже одно его присутствие, действовали на других, как действует шпора на благородную лошадь. При нём как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости. При его появлении всякий как-то невольно нравственно и умственно осматривался, прибирался и охорашивался»[5].

Заграничный вояж

6 июля 1823 года, в частности, в связи с ухудшением здоровья, уехал путешествовать по Англии, Франции, Швейцарии, Италии, Германии. Перед отъездом, в мае 1822 года, Чаадаев разделил имущество со своим братом, не намереваясь возвращаться в Россию.

Отплыв на корабле из Кронштадта, он высадился близ Ярмута, откуда поехал в Лондон, где пробыл 4 дня, покинув его ради морских купаний Брайтона. Из Англии он перебирается в Париж, оттуда в Швейцарию. В конце марта 1825 года он оказывается в Риме, затем едет в Карлсбад, где его сопровождает Николай Тургенев и встречается вел. кн. Константином Павловичем. Несмотря на то, что всё время занимается лечением, здоровье его только ухудшается. Побывал Чаадаев и в Милане. В июне 1826 года Чаадаев выезжает на родину.

Отношения с масонами и декабристами

Ещё находясь на службе, в 1814 году в Кракове был принят в масонскую ложу, в 1819 году был принят в «Союз благоденствия», в 1821 в Северное тайное общество декабристов. Вступив в общество декабристов, участия в его делах не принимал и относился к ним сдержанно-скептически. В 1822 году царское правительство закрыло в России масонские ложи, за год до этого Чаадаев вышел из масонской ложи «Соединенных братьев»[5].

В 1826 году после возвращения в Россию был арестован по подозрению в причастности к декабристам — в июле, в пограничном Брест-Литовске. «Чаадаев в письмах к близким говорил, что уезжает навсегда, и близкий друг Якушкин был до такой степени уверен в этом, что на допросе после разгрома восставших спокойнейшим образом назвал Чаадаева в числе лиц, завербованных им в нелегальную организацию»[5]. 26 августа с Чаадаева по повелению Николая I был снят подробный допрос. С Чаадаева была взята подписка о неучастии его в любых тайных обществах, причем он категорически отрицал своё участие в Северном обществе. Через 40 дней отпущен.

Впоследствии он будет негативно отзываться о восстании декабристов, утверждая, что, по его мнению, их порыв отодвинул нацию на полвека назад.

«Басманный философ»

В начале сентября приезжает в Москву. «4 октября Чаадаев переезжает на постоянное жительство в подмосковную деревню своей тётки в Дмитровском уезде. Чаадаев живёт уединенно, необщительно, много читает. За ним здесь устанавливается постоянный тайный полицейский надзор»[5]. В это время в него влюбилась Авдотья Сергеевна Норова, соседка по имению, у которой «возник культ Чаадаева, близкий к своеобразной религиозной экзальтации».

Жил в Москве и в деревенском имении (у тётки Щербатовой в Дмитриевском уезде, затем в доме Левашевых на Новой Басманной), создав в 1829—1831 годах свои знаменитые «Философические письма» («Письма о философии истории», адресованные госпоже Е.Д. Пановой[6]). Начиная с весны 1830 года в русском образованном обществе их списки стали ходить по рукам. В мае или июне 1831 года Чаадаев вновь стал появляться в обществе.

Публикация в 1836 году первого из «Писем» вызвала настоящий скандал и произвела впечатление «выстрела, раздавшегося в тёмную ночь» (Герцен), вызвала гнев Николая I, начертавшего: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной — смесь дерзкой бессмыслицы, достойной умалишённого».

Журнал «Телескоп», где напечатали «Письмо», был закрыт, редактор сослан, цензор уволен со службы. Чаадаева вызвали к московскому полицмейстеру и объявили, что по распоряжению правительства он считается сумасшедшим. Каждый день к нему являлся доктор для освидетельствования; он считался под домашним арестом, имел право лишь раз в день выходить на прогулку. Надзор полицейского лекаря за «больным» был снят лишь в 1837 году, под условием, чтобы он «не смел ничего писать». Существует легенда, что врач, призванный наблюдать его, при первом же знакомстве сказал ему: «Если б не моя семья, жена да шестеро детей, я бы им показал, кто на самом деле сумасшедший».

В этот период Чаадаев принял роль (которая подкреплялась отношением к нему почитателей) пророка в своем отечестве. В 1827 году А.В. Якушкина пишет о нём: «…он чрезвычайно экзальтирован и весь пропитан духом святости (…). Ежеминутно он закрывает себе лицо, выпрямляется, не слышит того, что ему говорят, а потом, как бы по вдохновению, начинает говорить»[7]. Для общения со своими почитателями он активно использовал эпистолярный жанр.

Следующим сочинением Чаадаева стала «Апология сумасшедшего» (не опубликовано при жизни; в «Современник» к Чернышевскому принёс в 1860 году неизданную рукопись его племянник и хранитель архива М.И. Жихарев). До конца жизни оставался в Москве, принимал самое деятельное участие во всех идеологических собраниях в Москве, которые собирали известных людей того времени (Хомяков, Киреевский, Герцен, К. Аксаков, Самарин, Грановский и др.).

Герцен писал о нём в этот период:

Печальная и самобытная фигура Чаадаева резко отделяется каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской знати. Я любил смотреть на него средь этой мишурной знати, ветреных сенаторов, седых повес и почетного ничтожества. Как бы ни была густа толпа, глаз находил его тотчас. Лета не исказили стройного стана его, он одевался очень тщательно, бледное, нежное лицо его было совершенно неподвижно, когда он молчал, как будто из воску или из мрамора, «чело, как череп голый», серо-голубые глаза были печальны и с тем вместе имели что-то доброе, тонкие губы, напротив, улыбались иронически. Десять лет стоял он сложа руки где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и — воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него, капризничал, делался странным, отчуждался от общества, не мог его покинуть… Опять являлся капризным, недовольным, раздраженным, опять тяготел над московским обществом и опять не покидал его. Старикам и молодым было неловко с ним, не по себе, они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения… Знакомство с ним могло только компрометировать человека в глазах правительствующей полиции.

После Крымской войны, не видя улучшения в положении России, думал о самоубийстве. Умер от воспаления лёгких, оставив материальные дела в полном расстройстве. Похоронен на Донском кладбище в Москве[8]. Перед своей смертью он пожелал, чтобы его похоронили «в Донском монастыре, близ могилы Авдотьи Сергеевны Норовой, или в Покровском, близ могилы Екатерины Гавриловны Левашевой».

«Почти все мы знали Чаадаева, многие его любили, и, быть может, никому не был он так дорог, как тем, которые считались его противниками. Просвещенный ум, художественное чувство, благородное сердце — таковы те качества, которые всех к нему привлекали; но в такое время, когда, по-видимому, мысль погружалась в тяжкий и невольный сон, он особенно был дорог тем, что и сам бодрствовал и других побуждал, — тем, что в сгущающемся сумраке того времени он не давал потухать лампаде и играл в ту игру, которая известна под именем „жив курилка“. Есть эпохи, в которые такая игра уже большая заслуга. Ещё более дорог он был друзьям своим какою-то постоянною печалью, которою сопровождалась бодрость его живого ума… Чем же объяснить его известность? Он не был ни деятелем-литератором, ни двигателем политической жизни, ни финансовою силою, а между тем имя Чаадаева известно было и в Петербурге и в большей части губерний русских, почти всем образованным людям, не имевшим даже с ним никакого прямого столкновения».
<center>А. С. Хомяков (1861)

Творчество

Для понимания творчества Чаадаева следует учитывать пережитые им кризисы личности. «В годы до 1823-го у Чаадаева произошел первый духовный кризис — в сторону религиозную. Чаадаев, и до того времени много читавший, увлёкся в это время мистической литературой; особенное влияние имели на него сочинения Юнга-Штиллинга. Здоровье его пошатнулось вследствие чрезвычайной духовной напряжённости, и ему пришлось уехать за границу для поправления здоровья, где он оставался до 1826-го года (что его спасло от гибели, так как он был чрезвычайно близок с самыми видными декабристами). По возвращении из-за границы Чаадаев был арестован, но вскоре освобождён и смог вернуться в Москву, где он пережил второй кризис — на несколько лет он сделался совершенным затворником, весь уйдя в очень сложную мыслительную работу. В эти годы (до 1830 года) полнейшего уединения у Чаадаева сложилось все его философское и религиозное мировоззрение, нашедшее (в 1829 году) своё выражение в ряде этюдов, написанных в форме писем»[9].

Характеристика

Испытал сильнейшее влияние немецкой классической философии в лице Шеллинга, с идеями которого познакомился во время своего путешествия по Европе в 1823—1826 годах. За годы, проведенные в Европе, он продолжил изучать труды французских католических философов-традиционалистов (Ж. де Местр, Л. де Бональд, П.-С. Балланш, ранний Ламенне)[7], которые сыграли важную роль в формировании его философско-исторических взглядов[10].

Хотя Чаадаев был лишен возможности печататься, его работы ходили в списках, и он оставался влиятельным мыслителем, который оказал значительное воздействие (особенно постановкой проблемы об исторической судьбе России) на представителей различных направлений мысли. Чаадаев оказал существенное влияние на дальнейшее развитие русской философской мысли, во многом инициировав полемику западников и славянофилов. По мнению А. Григорьева, это влияние «было тою перчаткою, которая разом разъединила два дотоле если не соединенные, то и не разъединенные лагеря мыслящих и пишущих людей. В нём впервые неотвлеченно поднят был вопрос о значении нашей народности, самости, особенности, до тех пор мирно покоившийся, до тех пор никем не тронутый и не поднятый».

«След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества, — такой глубокий и неизгладимый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведен он по стеклу? (…) Все те свойства, которых была лишена русская жизнь, о которых она даже не подозревала, как нарочно соединялись в личности Чаадаева: огромная внутренняя дисциплина, высокий интеллектуализм, нравственная архитектоника и холод маски, медали, которым окружает себя человек, сознавая, что в веках он — только форма, и заранее подготовляя слепок для своего бессмертия»[11].

Осип Мандельштам

Философические письма

В 18291831 создаёт своё главное произведение — «Письма о философии истории» (написано на французском языке), получившее название «Философические письма» после публикации в журнале «Телескоп».

В начале октября 1836 года в России вышла 15-я книга «Телескопа», где в отделе «Науки и искусства» была опубликована статья под оригинальным названием: «Философические письма к г-же ***. Письмо 1-ое». Статья была не подписана. Вместо подписи значилось: «Некрополис. 1829 г., декабря 17» ["Некрополис, 1829, 1 декабря"[12]]. Публикация сопровождалась редакционным примечанием: «Письма эти писаны одним из наших соотечественников. Ряд их составляет целое, проникнутое одним духом, развивающее одну главную мысль. Возвышенность предмета, глубина и обширность взглядов, строгая последовательность выводов и энергическая искренность выражения дают им особенное право на внимание мыслящих читателей. В подлиннике они писаны на французском языке. Предлагаемый перевод не имеет всех достоинств оригинала относительно наружной отделки. Мы с удовольствием извещаем читателей, что имеем дозволение украсить наш журнал и другими из этого ряда писем».

Публикация первого письма вызвала резкое недовольство властей из-за выраженного в нём горького негодования по поводу отлучённости России от «всемирного воспитания человеческого рода», духовного застоя, препятствующего исполнению предначертанной свыше исторической миссии. Журнал был закрыт, а Чаадаев — объявлен сумасшедшим.

«Философическое письмо» Чаадаева (1836), опубликованное в журнале «Телескоп» (в переводе Ал. С. Норова[13]), дало мощный толчок развитию русской философии. Его сторонники оформились в западников, а его критики — в славянофилов. Чаадаев закладывает две основные идеи русской философии: стремление реализовать утопию и поиск национальной идентичности. Он обозначает себя как религиозного мыслителя, признавая существование Высшего Разума, который проявляет себя в истории через Провидение. Чаадаев не отрицает христианство, но считает, что его основная идея заключается в «водворении царства божьего на Земле», причём Царство Божье — это метафора справедливого общества, которое уже осуществляется на Западе (на этом позже делали основной упор западники). Что касается национальной идентичности, то Чаадаев лишь обозначает идею самобытности России. «Мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, — пишет он, — мы — народ исключительный». Смысл России — быть уроком всему человечеству. Однако Чаадаев был далёк от шовинизма и веры в исключительность России. Для него цивилизация едина, а все дальнейшие попытки поиска самобытности — суть «национальные предрассудки».

Апология сумасшедшего

Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то морской министр Меншиков подошёл к нему со словами:

— Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?
— Ах, это вы! — отвечал Чаадаев. — Действительно не узнал. Да и что это у вас чёрный воротник? Прежде, кажется, был красный?
— Да разве вы не знаете, что я — морской министр?
— Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли.
— Не черти горшки обжигают, — отвечал несколько недовольный Меншиков.
— Да разве на этом основании, — заключил Чаадаев.

Написанная Чаадаевым в ответ на обвинения в недостатке патриотизма «Апология сумасшедшего» (1837) осталась неопубликованной при жизни автора. В ней, говоря о России, Чаадаев утверждал, что «…мы призваны решить большую часть проблем социального порядка… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество».

Главные идеи

Отношение к истории

Чаадаев считал, что «обиходная» история не даёт ответов. «Обиходной» историей он называл эмпирически-описательный подход без нравственной ориентации и надлежащего смыслового исхода для человеческой деятельности. Он считал, что такая история всего лишь перечисляет беспрестанно накапливающиеся события и факты, видя в них лишь «беспричинное и бессмысленное движение», бесконечные повторения в «жалкой комедии мира». Подлинно философски осмысленная история должна «признать в ходе вещей план, намерение и разум», постигнуть человека как нравственное существо, изначально связанное многими нитями с «абсолютным разумом», «верховной идеей», «богом»[14], «а отнюдь не существо обособленное и личное, ограниченное в данном моменте, то есть насекомое-поденка, в один и тот же день появляющееся на свет и умирающее, связанное с совокупностью всего одним только законом рождения и тления. Да, надо обнаружить то, чем действительно жив человеческий род: надо показать всем таинственную действительность, которая в глубине духовной природы и которая пока ещё усматривается при некотором особом озарении».

Своей задачей Чаадаев называл «изъяснение моральной личности отдельных народов и всего человечества», но по сути он занимался не исследованием судеб различных наций, а толкованием человеческой истории как единого связного текста. Г.В. Флоровский пишет, что главный и единственный принцип Чаадаева — есть «постулат христианской философии истории. История есть для него созидание в мире Царствия Божия. Только через строительство этого Царствия и можно войти или включиться в историю»[15] Смысл истории, таким образом, определяется Провидением, а руководящая и постоянно обнаруживающая себя идея истории — идея религиозного единения человечества, привнесенная в мир христианской религией и ею хранимая. Древние цивилизации оказались обреченными именно потому, что воплощали идею «языческой разъединенности», то есть имели лишь материальный, земной интерес, а истинная духовность и мощный нравственный потенциал составляет прерогативу «таинственно единого» христианства, и поскольку только духовный интерес «беспределен по самой своей природе», одни лишь христианские народы «постоянно идут вперед».

Отношение к католицизму

По мнению Чаадаева, западно-европейские успехи в области культуры, науки, права, материального благополучия — являются прямыми и косвенными плодами католицизма как «политической религии».

Католическая церковь для Чаадаева выступает прямой и законной наследницей апостольской церкви. Именно она является единственным носителем соборного, кафолического начала. К православию он относится намного холоднее. Чаадаев критиковал православие за его социальную пассивность и за то, что Православная церковь не выступала против крепостного права. Изоляционизму и государственничеству русского православия Чаадаев противопоставлял вселенскость и надгосударственный характер католичества. Философ мечтал о том дне, когда все христианские исповедания воссоединятся вокруг папства, которое, по его мнению, является «постоянным видимым знаком» и центром единства мирового христианства. Ознакомившись с произведением Чаадаева, император Николай I назвал его «смесью дерзкой бессмыслицы, достойной умалишённого», после чего Чаадаев был объявлен сумасшедшим[16].

Симпатии Чаадаева к католицизму как части тысячелетней европейской цивилизации оказали влияние на русских филокатоликов XIX века (так, иезуит князь Иван Гагарин утверждал, что принял католичество под его влиянием) и вызвали реакцию у его критиков и слухи о его собственном обращении в католичество (Денис Давыдов назвал его «маленьким аббатиком», Языков пишет о нём: «ты лобызаешь туфлю пап»).

При этом Чаадаев не отказывался от православия, которое признаёт первенство чести православных римских пап до раскола и готово вновь его признать после воссоединения церквей, всю жизнь оставался православным, регулярно исповедовался и причащался, перед смертью принял причастие у православного священника и был похоронен по православному обряду[17]. Гершензон пишет, что Чаадаев совершил странную непоследовательность, не приняв католичества и формально не перейдя, так сказать, «в католическую веру», с соблюдением установленного ритуала[5].

В «Философических письмах» он объявил себя приверженцем ряда принципов католицизма, однако Герцен называл его мировоззрение «революционным католицизмом», поскольку Чаадаев вдохновлялся нереальной в ортодоксальном католицизме идеей — «сладкая вера в будущее счастье человечества», уповая на свершение земных чаяний народа как сверхразумного целого, преодолевающего эгоизм и индивидуализм как несообразные с всеобщим назначением человека быть двигателем Вселенной под руководством всевышнего разума и мировой воли[2]. Чаадаев не интересовался темами греха, церковных таинств и т. п., сосредотачиваясь на христианстве как на умозрительной силе. В католичестве его привлекало соединение религии с политикой, наукой, общественными преобразованиями — «вдвинутость» этой конфессии в историю[18].

Оценка России

В 1-м письме историческая отсталость России, определившая её современное состояние, трактуется как негативный фактор.

О судьбе России он пишет:

…тусклое и мрачное существование, лишенное силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании… Мы живем одним настоящим, в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя.

Толкование Чаадаевым в 1-м письме христианства как метода исторически прогрессирующего социального развития при абсолютном значении культуры и просвещения, власти идей, развитого правосознания, идей долга и т.п. послужили ему основой для резкой критики современного положения дел в России и того хода истории, который привёл её к этому состоянию. Он пишет, что выход православной церкви из «всемирного братства» во время Схизмы имел, по его мнению, для России самые тягостные последствия, поскольку громадный религиозный опыт, «великая мировая работа», за 18 веков проделанная умами Европы, не затронули России, которая была исключена из круга «благодетельного действия» Провидения из-за «слабости нашей веры или несовершенства наших догматов»[19]. Обособившись от католического Запада, «мы ошиблись насчёт настоящего духа религии», не восприняли «чисто историческую сторону», социально-преобразовательное начало, которое является внутренним свойством настоящего христианства, и поэтому мы «не собрали всех её плодов, хоть и подчинились её закону» (то есть плодов науки, культуры, цивилизации, благоустроенной жизни). «В нашей крови есть нечто, враждебное всякому истинному прогрессу», ибо мы стоим «в стороне от общего движения, где развивалась и формулировалась социальная идея христианства»[20].

И тем не менее уже тогда он пишет, что уже одно географическое положение России между Западом и Востоком как бы предназначало её служить вместилищем двух великих начал — воображения и рассудка, то есть вместилищем истории всего мира. Чаадаев делал вывод: должно произойти сближение России с Западом и воссоединение русской православной церкви, мистический дух которой должен быть при этом усвоен Западом, с католической церковью, строгую организацию которой он хотел использовать в России.[21]

А в «Апологии сумасшедшего», говоря о России, утверждает, что «…мы призваны решить большую часть проблем социального порядка… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество».

В определённый период жизни и творчества Чаадаева происходит заметное изменение в его концепции русской истории; резко критическое отношение к ней периода «Философических писем» сменяется характерной для 2-й половины 30-х — начала 40-х годов уверенностью в будущем России. Особенности русской истории и русского духа, их неприобщенность к всемирно-историческому процессу — представляется ему теперь не недостатками, а преимуществами России, которые позволят ей быстро овладеть достоинствами и достичь уровня западно-европейской цивилизации, избежав при этом присущих ей пороков. Со 2-й пол. 40-х и в нач. 50-х гг. вновь стали сильны и критические мотивы, однако теперь имеющие частные конкретные мишени и не носящие характера или подобия общего негативизма.[22]

Изменилось и восприятие соотношения русской и западной культуры; недостатком или проблемой стало восприниматься недостаточное внимание к глубинным основам русской жизни, многие из которых оказались забыты и повреждены при соприкосновении с худшей западной цивилизацией, однако ж самые эти основы, из которых не подвергшейся слишком сильному забвению Чаадаеву видится только религия, виделись источником доблести и счастья как предков, так и будущего России. Чаадаев пишет уже в конце сороковых:

«…Меня повергает в изумление не то, что умы Европы под давлением неисчислимых потребностей и необузданных инстинктов не постигают этой столь простой вещи, а то, что вот мы, уверенные обладатели святой идеи, нам врученной, не можем в ней разобраться. А, между тем, ведь мы уже порядочно времени этой идеей владеем. Так почему же мы до сих пор не осознали нашего назначения в мире? Уж не заключается ли причина этого в том самом духе самоотречения, который вы справедливо отмечаете, как отличительную черту нашего национального характера? Я склоняюсь именно к этому мнению, и это и есть то, что, на мой взгляд, особенно важно по-настоящему осмыслить. … По милости небес мы принесли с собой лишь кое-какую внешность этой негодной цивилизации, одни только ничтожные произведения этой пагубной науки, самая цивилизация, наука в целом, остались нам чужды. Но все же мы достаточно познакомились со странами Европы, чтобы иметь возможность судить о глубоком различии между природой их общества и природой того, в котором мы живем. Размышляя об этом различии, мы должны были естественно возыметь высокое представление о наших собственных учреждениях, ещё глубже к ним привязаться, убедиться в их превосходстве…»[23]

См. также: (1835) имея в виду заграничный поход русской армии в 1813—1814 гг: «…роковая страница нашей истории, написанная рукой Петра Великого, разорвана; мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе: итак, с этого дня наша вселенская миссия началась».[24]

В культуре

К портрету Чаадаева

Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он — офицер гусарской.

К фотографии кабинета Чаадаева,
полученной от М.Жихарева

Одетый праздником, с осанкой важной, смелой,
Когда являлся он пред публикою белой
С умом блистательным своим,
Смирялось все невольно перед ним!
Друг Пушкина, любимый, задушевный,
Всех знаменитостей тогдашних был он друг;
Умом его беседы увлеченный,
Кругом его умов теснился круг;
И кто не жал ему с почтеньем руку?
Кто не хвалил его ума?

  • Песню «К портрету П. Я. Чаадаева» («Памяти П.Я. Чаадаева»), импровизацию на стихи Пушкина, написал бард В. Туриянский[26].

Произведения

  • [new.runivers.ru/lib/book4759/59280/ Философические письма. — Казань: Тип. Д. М. Гран, 1906.] на сайте Руниверс
  • [www2.unil.ch/slav/ling/textes/ChaadaevPremlettrephilo.html LETTRES PHILOSOPHIQUES ADRESSÉES À UNE DAME.] Первое философическое письмо на языке оригинала.

Издания

  • Заграничное издание избранных сочинений Чаадаева, предпринятое в 1862 году в Париже на французском языке Иваном Сергеевичем Гагариным.
  • Двухтомное издание сочинений под ред. М. Гершензона.
  • В 1935 году в «Литературном наследстве» были опубликованы пять ранее неизвестных и давно уже разыскиваемых исследователями «Философических писем» Чаадаева
  • Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма в 2-х тт. — М.: Наука, 1991. (Памятники философской мысли)

скрывал своё участие:

  • Записка А. Х. Бенкендорфу от имени И. В. Киреевского
  • Участие в создании книги И. И. Ястребцова «О системе наук, приличных в наше время детям, назначенным к образованнейшему классу общества».

Напишите отзыв о статье "Чаадаев, Пётр Яковлевич"

Примечания

  1. Устаревшее написание — Чадаев или Чедаев
  2. 1 2 Философский энциклопедический словарь. — М., 1983. C. 767
  3. [testan.rusgor.ru/moscow/book/pereulok/mosper15_1.html Романюк С. К. Из истории московских переулков]
  4. В. А. Мильчина, А. Л. Осповат. О Чаадаеве и его философии истории // Чаадаев П. Я. Сочинения. М., 1989. С.3
  5. 1 2 3 4 5 [www.petrchaadaev.ru/llib-ar-avtor-830/ А. Лебедев. Чаадаев]
  6. Сошла с ума и посажена в сумасшедший дом.
  7. 1 2 Мильчина, там же. С. 5
  8. [www.mosritual.ru/mesta-zahoronenija/donskoe-kladbische Донское кладбище] (Проверено 14 ноября 2009)
  9. В. В. Зеньковский. [www.vehi.net/chaadaev/zenkovs.html П. А. Чаадаев]
  10. [www.nlobooks.ru/node/6579 Михаил Велижев. Язык и контекст в русской интеллектуальной истории: первое «философическое письмо» Чаадаева | Издательство «Новое литературное обозрение»]. www.nlobooks.ru. Проверено 20 февраля 2016.
  11. [www.petrchaadaev.ru/llib-ar-avtor-834/ Осип Мандельштам. Петр Чаадаев]
  12. [www.vehi.net/chaadaev/filpisma.html#_ftnref22 П.Я.Чаадаев. Философические письма.]. www.vehi.net. Проверено 16 февраля 2016.
  13. В. Логинов. [www.netslova.ru/loginov/teleskop.html История закрытия журнала Н. М. Надеждина «Телескоп»]
  14. Б. Тарасов. П. Я. Чаадаев и русская литература первой половины XIX века // П. Я. Чаадаев. Статьи и письма. — М., 1989. С. 9.
  15. Мильчина. Там же. С. 6
  16. Иларион (Алфеев) [azbyka.ru/otechnik/Ilarion_Alfeev/pravoslavie-tom-1/2_3_3 Русская религиозная философия] // Православие. Том 1
  17. Николай Бердяев. [www.krotov.info/library/02_b/berdyaev/1910_4_035.html Духовный кризис интеллигенции]
  18. Б. Тарасов. П. Я. Чаадаев и русская литература первой половины XIX века. Там же. С. 11
  19. Мильчина. Там же. С.7
  20. Б. Тарасов. П. Я. Чаадаев и русская литература первой половины XIX века. Там же. С. 14
  21. Философский энциклопедический словарь. 2010.
  22. Философская Энциклопедия. В 5-х т. — М.: Советская энциклопедия. Под редакцией Ф. В. Константинова. 1960—1970.
  23. (1848) Письмо Ф. И. Тютчеву — П. Я. Чаадаев — Полное собрание сочинений и избранные письма в 2-х томах, Т. 2. стр.212.
  24. Письмо А. И. Тургеневу — П. Я. Чаадаев — Полное собрание сочинений и избранные письма в 2-х томах, Т. 2. стр. 99.
  25. [az.lib.ru/t/tynjanow_j_n/text_0150.shtml Ю.Тынянов. Сюжет «Горя от ума»]
  26. [uklein.narod.ru/tur_not/pages/zss.htm В. Туриянский. К Портрету П. Я. Чаадаева]

Библиография

  • Бердяев Н. А. Русская идея. — СПб.: Азбука-классика, 2008. ISBN 978-5-91181-819-7 (Особенно Глава II).
  • Гершензон М. О. Грибоедовская Москва. Чаадаев. Очерки прошлого. — М.: Изд-во МГУ, 1989.
  • Декабристы. Биографический справочник / Под редакцией М. В. Нечкиной. — М.: Наука, 1988. — С. 193. — 448 с. — 50 000 экз.
  • Лазарев В. В. Чаадаев. — М.: Юридическая литература, 1986. — 112 с. — (Из истории политической и правовой мысли). — 5 000 экз.
  • Лебедев А. А. Чаадаев. — М.: Мол. гвардия, 1965. — 270 с. (Жизнь замечательных людей. Вып. 19 (413).)
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/Longinov_EC_RA68.htm Лонгинов М. Эпизод из жизни П. Я. Чаадаева. (1820 года) // Русский архив, 1868. — Изд. 2-е. — М., 1869. — Стб. 1317—1328.]
  • Мандельштам О. Э. «Петр Чаадаев» Собрание сочинений в четырёх томах под редакций проф. Г. П. Струве и Б.А Филиппова, том II.
  • [historystudies.org/?p=105 Рудницкая Е. Л. Чаадаев и Чернышевский: цивилизационное видение России. — Вопросы истории. — 2003. — № 8. — С. 37-55.]
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/Sverb_C_RA68.htm Свербеев Д. Воспоминания о Петре Яковлевиче Чаадаеве // Русский архив, 1868. — Изд. 2-е. — М., 1869. — Стб. 976—1002.]
  • Тарасов Б. Н. Чаадаев. — М.: Мол. гвардия, 1986. — 448 с. (Жизнь замечательных людей. Вып. 670)
  • Тарасов Б. Н. Чаадаев. — 2-е изд. доп. — М.: Мол. гвардия, 1990. — 575 с. (Жизнь замечательных людей. Вып. 670; Избр. сер. в 10 т. Т. 1.) ISBN 5-235-01032-9

Ссылки

  • Протоиерей Василий Зеньковский. [azbyka.ru/otechnik/Vasilij_Zenkovskij/p-ja-chaadaev-kak-religioznyj-myslitel/ П. Я. Чаадаев как религиозный мыслитель] // «Азбука веры», интернет-портал.
  • [www.history.perm.ru/modules/smartsection/item.php?itemid=97 Кучурин В. В. Богословские аспекты религиозно-философского творчества П. Я. Чаадаева]
  • [www.netslova.ru/kobrinsky/tchaad.html Кобринский А. М. Чаадаев: Психологический экскурс]
  • Дмитрий Быков [text.newlookmedia.ru/?p=7772 «Русский геморрой (к юбилею П. Чаадаева)»] // «Московская комсомолка» : газета. — Москва, 1999. — № 8. — С. 9-12.
  • [az.lib.ru/c/chaadaew_p_j/ Чаадаев, Пётр Яковлевич] в библиотеке Максима Мошкова

Отрывок, характеризующий Чаадаев, Пётр Яковлевич

Наполеон улыбнулся, велел дать этому казаку лошадь и привести его к себе. Он сам желал поговорить с ним. Несколько адъютантов поскакало, и через час крепостной человек Денисова, уступленный им Ростову, Лаврушка, в денщицкой куртке на французском кавалерийском седле, с плутовским и пьяным, веселым лицом подъехал к Наполеону. Наполеон велел ему ехать рядом с собой и начал спрашивать:
– Вы казак?
– Казак с, ваше благородие.
«Le cosaque ignorant la compagnie dans laquelle il se trouvait, car la simplicite de Napoleon n'avait rien qui put reveler a une imagination orientale la presence d'un souverain, s'entretint avec la plus extreme familiarite des affaires de la guerre actuelle», [Казак, не зная того общества, в котором он находился, потому что простота Наполеона не имела ничего такого, что бы могло открыть для восточного воображения присутствие государя, разговаривал с чрезвычайной фамильярностью об обстоятельствах настоящей войны.] – говорит Тьер, рассказывая этот эпизод. Действительно, Лаврушка, напившийся пьяным и оставивший барина без обеда, был высечен накануне и отправлен в деревню за курами, где он увлекся мародерством и был взят в плен французами. Лаврушка был один из тех грубых, наглых лакеев, видавших всякие виды, которые считают долгом все делать с подлостью и хитростью, которые готовы сослужить всякую службу своему барину и которые хитро угадывают барские дурные мысли, в особенности тщеславие и мелочность.
Попав в общество Наполеона, которого личность он очень хорошо и легко признал. Лаврушка нисколько не смутился и только старался от всей души заслужить новым господам.
Он очень хорошо знал, что это сам Наполеон, и присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что не было ничего у него, чего бы не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон.
Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
– Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
– Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
Известие было передано.
Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
– Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
«А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
– Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
– Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
– Где же он?
– Он в армии, mon pere, в Смоленске.
Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
– Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
– Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
– Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.
– Идите, княжна, идите, идите!
Княжна Марья пошла опять в сад и под горой у пруда, в том месте, где никто не мог видеть, села на траву. Она не знала, как долго она пробыла там. Чьи то бегущие женские шаги по дорожке заставили ее очнуться. Она поднялась и увидала, что Дуняша, ее горничная, очевидно, бежавшая за нею, вдруг, как бы испугавшись вида своей барышни, остановилась.
– Пожалуйте, княжна… князь… – сказала Дуняша сорвавшимся голосом.
– Сейчас, иду, иду, – поспешно заговорила княжна, не давая времени Дуняше договорить ей то, что она имела сказать, и, стараясь не видеть Дуняши, побежала к дому.
– Княжна, воля божья совершается, вы должны быть на все готовы, – сказал предводитель, встречая ее у входной двери.
– Оставьте меня. Это неправда! – злобно крикнула она на него. Доктор хотел остановить ее. Она оттолкнула его и подбежала к двери. «И к чему эти люди с испуганными лицами останавливают меня? Мне никого не нужно! И что они тут делают? – Она отворила дверь, и яркий дневной свет в этой прежде полутемной комнате ужаснул ее. В комнате были женщины и няня. Они все отстранились от кровати, давая ей дорогу. Он лежал все так же на кровати; но строгий вид его спокойного лица остановил княжну Марью на пороге комнаты.
«Нет, он не умер, это не может быть! – сказала себе княжна Марья, подошла к нему и, преодолевая ужас, охвативший ее, прижала к щеке его свои губы. Но она тотчас же отстранилась от него. Мгновенно вся сила нежности к нему, которую она чувствовала в себе, исчезла и заменилась чувством ужаса к тому, что было перед нею. «Нет, нет его больше! Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, что то чуждое и враждебное, какая то страшная, ужасающая и отталкивающая тайна… – И, закрыв лицо руками, княжна Марья упала на руки доктора, поддержавшего ее.
В присутствии Тихона и доктора женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги. Потом они одели в мундир с орденами и положили на стол маленькое ссохшееся тело. Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой. К ночи кругом гроба горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной вокруг гроба толпился народ чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися испуганными глазами, крестились и кланялись, и целовали холодную и закоченевшую руку старого князя.


Богучарово было всегда, до поселения в нем князя Андрея, заглазное именье, и мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, и нравами. Они назывались степными. Старый князь хвалил их за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их дикость.
Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея, с его нововведениями – больницами, школами и облегчением оброка, – не смягчило их нравов, а, напротив, усилило в них те черты характера, которые старый князь называл дикостью. Между ними всегда ходили какие нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Феодоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет. Слухи о войне в Бонапарте и его нашествии соединились для них с такими же неясными представлениями об антихристе, конце света и чистой воле.
В окрестности Богучарова были всё большие села, казенные и оброчные помещичьи. Живущих в этой местности помещиков было очень мало; очень мало было также дворовых и грамотных, и в жизни крестьян этой местности были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богучаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда то на юго восток. Как птицы летят куда то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали, и ехали, и шли туда, на теплые реки. Многие были наказаны, сосланы в Сибирь, многие с холода и голода умерли по дороге, многие вернулись сами, и движение затихло само собой так же, как оно и началось без очевидной причины. Но подводные струи не переставали течь в этом народе и собирались для какой то новой силы, имеющей проявиться так же странно, неожиданно и вместе с тем просто, естественно и сильно. Теперь, в 1812 м году, для человека, близко жившего с народом, заметно было, что эти подводные струи производили сильную работу и были близки к проявлению.
Алпатыч, приехав в Богучарово несколько времени перед кончиной старого князя, заметил, что между народом происходило волнение и что, противно тому, что происходило в полосе Лысых Гор на шестидесятиверстном радиусе, где все крестьяне уходили (предоставляя казакам разорять свои деревни), в полосе степной, в богучаровской, крестьяне, как слышно было, имели сношения с французами, получали какие то бумаги, ходившие между ними, и оставались на местах. Он знал через преданных ему дворовых людей, что ездивший на днях с казенной подводой мужик Карп, имевший большое влияние на мир, возвратился с известием, что казаки разоряют деревни, из которых выходят жители, но что французы их не трогают. Он знал, что другой мужик вчера привез даже из села Вислоухова – где стояли французы – бумагу от генерала французского, в которой жителям объявлялось, что им не будет сделано никакого вреда и за все, что у них возьмут, заплатят, если они останутся. В доказательство того мужик привез из Вислоухова сто рублей ассигнациями (он не знал, что они были фальшивые), выданные ему вперед за сено.
Наконец, важнее всего, Алпатыч знал, что в тот самый день, как он приказал старосте собрать подводы для вывоза обоза княжны из Богучарова, поутру была на деревне сходка, на которой положено было не вывозиться и ждать. А между тем время не терпело. Предводитель, в день смерти князя, 15 го августа, настаивал у княжны Марьи на том, чтобы она уехала в тот же день, так как становилось опасно. Он говорил, что после 16 го он не отвечает ни за что. В день же смерти князя он уехал вечером, но обещал приехать на похороны на другой день. Но на другой день он не мог приехать, так как, по полученным им самим известиям, французы неожиданно подвинулись, и он только успел увезти из своего имения свое семейство и все ценное.
Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до шестидесяти – семидесяти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал, как и другие, был сделан старостой бурмистром в Богучарове и с тех пор двадцать три года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий, уважали его и в шутку называли министром. Во все время своей службы Дрон нн разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
Этого то Дрона Алпатыч, приехавший из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить двенадцать лошадей под экипажи княжны и восемнадцать подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было двести тридцать тягол и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков, и у тех лошадей не было, по словам Дрона, одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормицы. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой мужиком, так и Алпатыч недаром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями – господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде, и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
– Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто останется, тот царю изменник. Слышишь?
– Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
– Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
– Власть ваша! – сказал Дрон печально.
– Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина все насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
– Ты вздор то оставь и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
– Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
– Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что то сказать, но Алпатыч перебил его:
– Что вы это вздумали? А?.. Что ж вы думаете? А?
– Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
– То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

Х
После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
– Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.