Чайковский, Михаил Станиславович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Михаил Станиславович Чайковский
Michał Czajkowski

худ. А. Олещинский. Портрет Михаила Чайковского-Садык-паши
Место рождения:

Гальчинцы,Житомирский уезд,ныне Теофипольский район, Хмельницкая область

Место смерти:

Борки,Черниговская губерния ныне Козелецкий район

Гражданство:

Российская империя, Турция

Род деятельности:

прозаик, офицер,журналист

Михаи́л Станисла́вович Чайко́вский, Сады́к-паша́ (польск. Michał Czajkowski; Гальчинцы, Житомирский уезд, 1804 — 6 (18) января 1886, Борки, Черниговская губерния) — общественный деятель, писатель, участник польского восстания 1830 года, офицер турецкой армии. Польский шляхтич и казак, потомок известных польских шляхетских казачьих родов, родственник Ивана Брюховецкого, кошевого атамана Запорожской Сечи и гетмана Украины.





Биография

Родился в селе Гальчинцах, Житомирского уезда,Волынской губернии (теперь Бердичевский район Житомирской области) в 1804 году. Отец — Станислав Чайковский, подкоморий Житомирский, городничий воеводства Киевского, мать — Петронелла Глембоцкая. По отцу Михаил происходил из древнего польского дворянского рода, переселившегося из Малой Польши на Волынь в XVII веке, по матери же приходился родственником Ивану Брюховецкому, гетману Украины.

Ещё в детстве Чайковский лишился отца и первые годы жизни находился под сильным влиянием деда. Дед его был украинофилом и приверженцем «аристократизма в духе казачества и шляхетства», как говорит сам Чайковский в своих «Воспоминаниях». В его доме жили на старый казацкий лад, много пили, ели и веселились. В семье дед Чайковского был самодуром и деспотом: как персонаж Гоголя Бульба, он стрелял в своего сына, выслужившегося в русских войсках, и чуть не убил его. Михаил Чайковский занимался охотой с соколами, скакал верхом, слушал украинские думы казака Левки. В 8 лет Чайковского отдали в школу англичанина Вольсея, где на него имел особенное влияние Гулак-Артемовский, известный украинофил. Из школы Вольсея Чайковский поступил в Межиречье-Корецкое, в лицей Волынский, руководимый ксендзами-пиаристами, «орденом революционным, демократическим, скорее космополитическим, чем чисто польским»[1]. Там больше всего изучалась французская революция и развивался в воспитанниках дух самостоятельности и протеста. В 15 лет Чайковский окончил лицей со степенью бакалавра математических и словесных наук и, по желанию матери, поехал в Варшаву, чтобы поступить в Варшавский университет. Смерть матери помешала его поступлению в Варшавский университет, а последовавшая вскоре за тем смерть богача-дяди сделала его помещиком. Он посвятил себя хозяйству и вел образ жизни тогдашней веселящейся шляхты, предававшейся кутежам.

Польское восстание

Приближался 1830 год. Чайковский часто ездил в Киев на «контракты», где в то время шла подготовительная работа к восстанию и господствовало «всеславянское» настроение, вполне соответствовавшее тем впечатлениям детства и школе, под которыми он вырос. В 1830 году Чайковский женился на дочери богатого польского дворянина Карла Ружицкого и вскоре поступил офицером в войска польской армии, одним из полков которой командовал Ружицкий. Когда началось восстание, постепенно в него был втянут вместе с Ружицким и Чайковский. Они должны были собрать в лесах под начальство Тадеуша Струмиллы, наполеоновского ветерана, 800 всадников и 2000 пехоты. Во время этих приготовлений в имение Чайковского приехал адъютант генерала Левашева с приказанием арестовать управляющего Чайковского, а его самого вызвать для личных объяснений в Житомир. Но крестьяне, очень любившие своего помещика, чуть не повесили офицера и жандармов. Этот инцидент окончательно решил судьбу Чайковского: он решительно стал в ряды повстанцев вместе с Ружицким, полк которого принимал самое деятельное участие в восстании.

15 мая 1831 года Чайковский покинул свои поместья, оставив своим крестьянам дарственную запись на землю. Все время, пока продолжалось восстание, он находился в рядах польских войск и вместе с ними перешёл австрийскую границу, когда восстание потерпело поражение. Впоследствии, в своих «Воспоминаниях», он крайне отрицательно отнесся к этим событиям и к их деятелям:

Поляки ушли за границу, имея 130000 отличного и хорошо вооружённого войска... У них не было единодушия, не было определённой цели, не было короля, а “Речь Посполитая” кутила и прокутила вдовий грош, свою добрую славу и своё святое дело[2].

В Париже

Вместе с другими офицерами польской армии Чайковский был прекрасно принят в Галиции львовским губернатором князем Лобковичем, который предлагал ему выхлопотать для него паспорт и остаться на австрийской службе. Князь Адам Чарторийский убедил их не делать этого рискованного шага. Тогда вместе с другими эмигрантами Чайковский через Германию отправился в Париж, где их хорошо встретили «как французов, вернувшихся из Сибири, или как остатки великой армии Наполеона». В Париже Чайковский поддерживал отношения с польскими эмигрантами и, главным образом, с Чарторийским. В Париже начинается и литературная деятельность Чайковского. Здесь он написал и издал: «Powiesci Kozackie» (Париж, 1837), «Wernyhora» (П., 1838), «Kirdzali» (П., 1841). Кроме того, он помещал свои статьи во многих периодических изданиях: «Reformateur», «Presse», «Quotidienne», «Constitutionnel», «Revue du Nord», «Journal des Debats» и других, а также был избран в члены исторического общества («Institut historique»).

В Турции

В 1841 году по предложению Адама Чарторийского Чайковский был его дипломатическим агентом при князе Вассоевиче, который хотел с помощью польских эмигрантов захватить черногорский престол. Когда же эта попытка кончилась неудачей, Чайковский был отправлен агентом в Константинополь с целью образовать постоянное казацкое войско для поддержки польского дела. Он сумел добиться доверия Риза-паши, тогдашнего военного министра, фаворита султана, благодаря чему пользовался большим влиянием в турецких административных сферах. Деятельность Чайковского в Турции была направлена на поддержание польского дела и восстановление казачества, которое должно было бы объединять все славянские нации, включая и Польшу. Для достижения первой цели Чайковским была организована обширная агентура в Турции, Австрии, Сербии, Болгарии, даже на Кавказе у Шамиля. Кроме того, он основал на азиатском берегу Босфора две польских колонии («Алем-Дор» и «Адам-Кае»), из которых одна («Адам-Кае») имела 3000 жителей-поляков и находилась под покровительством Франции. Когда власть перешла в руки Решид-паши и Фет-Ахмет-паши, друзей Адама Чарторийского, польская агентура установилась формально; Чайковский снискал полное доверие правительства, имел личные сношения с султаном Абдул-Меджидом и открыто выступал защитником интересов славянских турецких подданных. Он покровительствовал священникам Неофиту и Иллариону, основателям болгарской национальной церкви, боснийцам, белокриницким старообрядцам; содействовал болгарам в развитии народного образования; был посредником между сербским правительством и Портой. Выдвигая на первый план единение славянских народностей, Чайковский всеми силами противился в 1848 году сближению поляков с мадьярами, но после 1848 года усиленно покровительствовал беглецам из России и Австрии, чем вызвал крайнее против себя раздражение императора Николая I, который собственноручным письмом к султану требовал высылки Чайковского из Турции и, когда турецкое правительство в том отказало, добился от французского правительства, чтобы у Чайковского был отобран французский паспорт. Тогда, по предложению султана, Чайковский принял мусульманство, получил от султана пожизненную пенсию в 60000 пиастров и большое поместье близ Константинополя. В это же время он второй раз женился, по мусульманскому обряду. Вторая его супруга была дочерью Анджея Снядецкого, известного виленского профессора математики, очень красивая и блестящая женщина. Она влюбилась в какого-то русского генерала, который был послан в Турцию и там умер; тогда она поехала разыскивать его могилу, попала в Константинополь, встретила здесь Чайковского и вышла за него замуж.

В 1853 году, с началом крымской кампании, Чайковский был призван в ряды турецкой действующей армии и назначен начальником всего казацкого населения Порты. Он сформировал регулярный казачий полк из славян христианских исповеданий, получивший впоследствии название «Славянского легиона», и немедленно выступил с этим полком к Шумле. Оставив свой полк в Шумле, сам он прибыл в Варну, где вместе с великим визирем Кипризли-Мехмет-пашой, Риза-пашой, маршалом Сент-Арно и лордом Рагланом обсуждал первоначальный план крымской кампании. При осаде Силистрии кн. Паскевичем Чайковский снабжал осажденную крепость провиантом, а по отступлении русских войск от Силистрии был призван командовать авангардом армии, которая должна была перейти Дунай и проникнуть в Румынию. После сражений при Журже и Фратешти Чайковский по пятам русской армии вошёл в Бухарест и занимал этот город со своими казаками в течение 15 дней, до прибытия Омер-паши. Позже он командовал 15-тысячным корпусом, расположенным на Серете и Пруте, откуда был послан со своими казаками и некрасовцами в Добруджу, чтобы восстановить порядок в этой провинции. Отсюда им подан был проект освобождения Карса походом на Тифлис, но проект этот принят не был вследствие противодействия Англии и Австрии, желавших скорейшего окончания войны. После заключении мира султан выразил благодарность Чайковскому и даже присвоил ему титул «Глаз, ухо и правая рука престола». Чайковский был сделан румелийским беглербеем (начальник султанской кавалерии) и получил поручение очистить Балканы от разбойничьих шаек, размножившихся после войны; полк же его, в награду за службу, был внесен в список регулярных полков армии (низам). В течение двух лет Чайковский со своим полком искоренял разбойничество в Фессалии и Эпире, откуда был переведен в обсервационный лагерь на Косовом поле и снова отправлен на границы Греции из-за революции, свергнувшей короля Оттона.

Там его застал 1863 год; к польскому восстанию Чайковский отнесся крайне отрицательно, так как вообще не сочувствовал отделению Польши от славянского мира, и кроме того, видел в этом восстании «протест против надела крестьян собственностью»[3]. С греческой границы кавалерия Чайковского была переведена в Константинополь и зачислена в гвардию султана, сам же Чайковский произведен в генералы и награждён орденом Меджидие II степени. В 1867 году он был послан в Болгарию, где вспыхнуло восстание, и за свою умелую гуманную деятельность там удостоился благодарности султана. После 1863 года, с усилением польской эмиграции, в Турции против Чайковского начались усиленные интриги поляков, видевших в нём изменника народному делу. К этому ещё присоединилось несочувственное отношение молодой турецкой партии ко всяким национальным организациям (вроде Славянского легиона). Тогда, утомленный постоянной борьбой и неприятностями, Чайковский подал в отставку.

Возвращение в Россию

Вскоре после этого он получил от русского правительства разрешение вернуться в Россию, куда и прибыл в конце 1872 года. По возвращении в Россию Чайковский принял православие (он был униатом) и поселился в Киеве. От русского правительства ему было назначено содержание; кроме того, он сохранил пенсию, выслуженную в Турции.

За несколько лет до смерти он переселился в своё имение Борки, Черниговской губернии, где и покончил жизнь самоубийством в ночь с 5 на 6 января 1886 года. Поводом к этому послужили семейные недоразумения.

Последние годы своей жизни Чайковский вел самую разнообразную и обширную корреспонденцию с политическими людьми и журналистами России и Австрии, а также печатал много воспоминаний, повестей и рассказов (между прочим в «Русском Вестнике», «Киевлянине» и «Московских Ведомостях»). Личность Чайковского вызывала к себе крайне противоположное отношение. В то время как известная часть русской печати готова была видеть в нём крупного и самостоятельного политического деятеля, польская печать относилась к нему крайне враждебно, не признавала за ним никакого значения и видела в нём только ренегата.

Литературное творчество

Литературное дарование Чайковского русской критикой оценивалось как не великое и не оригинальное. Рассказы его напоминают Гоголя, Основьяненко, Шевченко и вообще всех писателей юга России, изображавших казацкий быт. Одна основная идея проходит почти через все его произведения: поляки и украинцы по происхождению одной нации, славяне, а москали — народ туранский, полукочевой и лишённый гражданственности. На борьбу Польши с Украиной он смотрел романтически, как на турнир. Его язык считали вычурным; польский литературный критик и прозаик М. Грабовский критиковал его «поэтическую прозу». Ещё более резкий отзыв о его произведениях находим в «Истории славянских литератур» Пыпина и Спасовича, где Чайковский прямо назван сочинителем плохих повестей. Тем не менее в своё время повести его имели большой успех и переводились на европейские языки. Вот главнейшие из них:

  • „Powieści kozackie“ (1837)
  • „Wernyhora“
  • „Kirdżali“ (1839)
  • „Ukrainki“
  • „Stefan Czarniecki“ (1840)
  • „Hetman Ukrainy“ (1841)
  • „Dziwne życia Polaków i Polek“
  • „Bolgaria“
  • „Bosnia“
  • „Nemolaka“

В 18621873 годах сочинения его были изданы в 12 томах. Переводы некоторых его повестей помещались также в русских повременных изданиях («Болгария» — в «Русском вестнике» за 1873 году, № 6−11, «С устьев Дуная» — в «Киевлянине» за 1873 год, «Босния» — в «Московских ведомостях» за 1875 год и др.). Последними его произведениями были «Воспоминания», имеющие большой автобиографический и исторический интерес (начались печатанием в «Русской Старине» с ноября 1895 года).

Напишите отзыв о статье "Чайковский, Михаил Станиславович"

Примечания

  1. Чайковский «Воспоминания»
  2. "Воспоминания", гл. XX.
  3. «Из писем М. Чайковского к его военному товарищу Глинскому» // «Киевлянин», 1873. — № 134−136.

Источник


Отрывок, характеризующий Чайковский, Михаил Станиславович

– Ну, Настасья Ивановна, – подмигивая ему, шопотом сказал граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данило задаст.
– Я сам… с усам, – сказал Настасья Ивановна.
– Шшшш! – зашикал граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они с Петром Ильичем от Жаровых бурьяно встали, – отвечал Семен улыбаясь. – Тоже дамы, а охоту большую имеют.
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф, хоть бы мужчине в пору!
– Как не дивиться? Смело, ловко.
– А Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – всё шопотом спрашивал граф.
– Так точно с. Уж они знают, где стать. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, – говорил Семен, зная, чем угодить барину.
– Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать! Как намеднись из Заварзинских бурьянов помкнули лису. Они перескакивать стали, от уймища, страсть – лошадь тысяча рублей, а седоку цены нет. Да уж такого молодца поискать!
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончилась так скоро речь Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку.
– Намедни как от обедни во всей регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздававшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он, наклонив голову, прислушался и молча погрозился барину. – На выводок натекли… – прошептал он, прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдаль по перемычке и, не нюхая, держал в руке табакерку. Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы; стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, которое служило признаком гона по волку. Доезжачие уже не порскали, а улюлюкали, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно тонкий. Голос Данилы, казалось, наполнял весь лес, выходил из за леса и звучал далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, граф и его стремянной убедились, что гончие разбились на две стаи: одна большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, другая часть стаи понеслась вдоль по лесу мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель; граф тоже вздохнул и, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть. «Назад!» крикнул Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку. Настасья Ивановна слез и стал поднимать ее.
Граф и Семен смотрели на него. Вдруг, как это часто бывает, звук гона мгновенно приблизился, как будто вот, вот перед ними самими были лающие рты собак и улюлюканье Данилы.
Граф оглянулся и направо увидал Митьку, который выкатывавшимися глазами смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ему вперед, на другую сторону.
– Береги! – закричал он таким голосом, что видно было, что это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. И поскакал, выпустив собак, по направлению к графу.
Граф и Семен выскакали из опушки и налево от себя увидали волка, который, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.
– Пускать – не пускать? – говорил сам себе Николай в то время как волк подвигался к нему, отделяясь от леса. Вдруг вся физиономия волка изменилась; он вздрогнул, увидав еще вероятно никогда не виданные им человеческие глаза, устремленные на него, и слегка поворотив к охотнику голову, остановился – назад или вперед? Э! всё равно, вперед!… видно, – как будто сказал он сам себе, и пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
– Улюлю!… – не своим голосом закричал Николай, и сама собою стремглав понеслась его добрая лошадь под гору, перескакивая через водомоины в поперечь волку; и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки. Николай не слыхал своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка, который, усилив свой бег, скакал, не переменяя направления, по лощине. Первая показалась вблизи зверя чернопегая, широкозадая Милка и стала приближаться к зверю. Ближе, ближе… вот она приспела к нему. Но волк чуть покосился на нее, и вместо того, чтобы наддать, как она это всегда делала, Милка вдруг, подняв хвост, стала упираться на передние ноги.
– Улюлюлюлю! – кричал Николай.
Красный Любим выскочил из за Милки, стремительно бросился на волка и схватил его за гачи (ляжки задних ног), но в ту ж секунду испуганно перескочил на другую сторону. Волк присел, щелкнул зубами и опять поднялся и поскакал вперед, провожаемый на аршин расстояния всеми собаками, не приближавшимися к нему.
– Уйдет! Нет, это невозможно! – думал Николай, продолжая кричать охрипнувшим голосом.
– Карай! Улюлю!… – кричал он, отыскивая глазами старого кобеля, единственную свою надежду. Карай из всех своих старых сил, вытянувшись сколько мог, глядя на волка, тяжело скакал в сторону от зверя, наперерез ему. Но по быстроте скока волка и медленности скока собаки было видно, что расчет Карая был ошибочен. Николай уже не далеко впереди себя видел тот лес, до которого добежав, волк уйдет наверное. Впереди показались собаки и охотник, скакавший почти на встречу. Еще была надежда. Незнакомый Николаю, муругий молодой, длинный кобель чужой своры стремительно подлетел спереди к волку и почти опрокинул его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, приподнялся и бросился к муругому кобелю, щелкнул зубами – и окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю.
– Караюшка! Отец!.. – плакал Николай…
Старый кобель, с своими мотавшимися на ляжках клоками, благодаря происшедшей остановке, перерезывая дорогу волку, был уже в пяти шагах от него. Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног и наддал скоку. Но тут – Николай видел только, что что то сделалось с Караем – он мгновенно очутился на волке и с ним вместе повалился кубарем в водомоину, которая была перед ними.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога, и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни. Он взялся уже за луку седла, чтобы слезть и колоть волка, как вдруг из этой массы собак высунулась вверх голова зверя, потом передние ноги стали на край водомоины. Волк ляскнул зубами (Карай уже не держал его за горло), выпрыгнул задними ногами из водомоины и, поджав хвост, опять отделившись от собак, двинулся вперед. Карай с ощетинившейся шерстью, вероятно ушибленный или раненый, с трудом вылезал из водомоины.
– Боже мой! За что?… – с отчаянием закричал Николай.
Охотник дядюшки с другой стороны скакал на перерез волку, и собаки его опять остановили зверя. Опять его окружили.
Николай, его стремянной, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке, которая должна была спасти его. Еще в начале этой травли, Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку леса. Он видел, как Карай взял волка и остановил лошадь, полагая, что дело было кончено. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся и опять пошел на утек. Данила выпустил своего бурого не к волку, а прямой линией к засеке так же, как Карай, – на перерез зверю. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и как цепом молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого.
Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел тяжело дыша бурый, и он услыхал звук паденья тела и увидал, что Данила уже лежит в середине собак на заду волка, стараясь поймать его за уши. Очевидно было и для собак, и для охотников, и для волка, что теперь всё кончено. Зверь, испуганно прижав уши, старался подняться, но собаки облепили его. Данила, привстав, сделал падающий шаг и всей тяжестью, как будто ложась отдыхать, повалился на волка, хватая его за уши. Николай хотел колоть, но Данила прошептал: «Не надо, соструним», – и переменив положение, наступил ногою на шею волку. В пасть волку заложили палку, завязали, как бы взнуздав его сворой, связали ноги, и Данила раза два с одного бока на другой перевалил волка.
С счастливыми, измученными лицами, живого, матерого волка взвалили на шарахающую и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжавшими на него собаками, повезли к тому месту, где должны были все собраться. Молодых двух взяли гончие и трех борзые. Охотники съезжались с своими добычами и рассказами, и все подходили смотреть матёрого волка, который свесив свою лобастую голову с закушенною палкой во рту, большими, стеклянными глазами смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико и вместе с тем просто смотрел на всех. Граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
– О, материщий какой, – сказал он. – Матёрый, а? – спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
– Матёрый, ваше сиятельство, – отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. – Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой.


Старый граф поехал домой; Наташа с Петей обещались сейчас же приехать. Охота пошла дальше, так как было еще рано. В середине дня гончих пустили в поросший молодым частым лесом овраг. Николай, стоя на жнивье, видел всех своих охотников.
Насупротив от Николая были зеленя и там стоял его охотник, один в яме за выдавшимся кустом орешника. Только что завели гончих, Николай услыхал редкий гон известной ему собаки – Волторна; другие собаки присоединились к нему, то замолкая, то опять принимаясь гнать. Через минуту подали из острова голос по лисе, и вся стая, свалившись, погнала по отвершку, по направлению к зеленям, прочь от Николая.