Чайковский, Пётр Ильич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Пётр Ильич Чайковский
Петръ Ильичъ Чайковскій
Место рождения

Воткинск, Вятская губерния

Место смерти

Санкт-Петербург

Профессии

композитор, дирижёр, педагог

Награды

Пётр Ильи́ч Чайко́вский (25 апреля [7 мая1840, пос. Воткинск, Вятская губерния25 октября [6 ноября1893, Санкт-Петербург) — русский композитор, педагог, дирижёр и музыкальный критик.

Как композитор-профессионал Чайковский сформировался в 1860—1870 годы, ознаменованные большим подъемом общественной и культурной жизни Российской империи: многогранным развитием русской музыки, литературы и живописи, расцветом отечественного естествознания, ярких завоеваний в области философии и эстетики.

Наследие Чайковского представлено разными жанрами: это — десять опер, три балета, семь симфоний (шесть пронумерованных и симфония «Манфред»), 104 романса, ряд программных симфонических произведений, концерты и камерно-инструментальные ансамбли, хоровые сочинения, кантаты, фортепианные миниатюры и фортепианные циклы. Его творчество представляет собой чрезвычайно ценный вклад в мировую музыкальную культуру и, наряду с творчеством его современников — композиторов «Могучей кучки», знаменует собой новый этап в развитии русской музыки.

Чайковский является одним из величайших композиторов мира, ярким представителем музыкального романтизма и одним из выдающихся лириков и драматургов-психологов в музыке, углубившимся в психологический анализ сложных и противоречивых явлений жизни.





Содержание

Происхождение

Прадед композитора по отцовской линии, Фёдор Афанасьевич Чайка (1695—1767), происходил от православных шляхтичей Кременчугского уезда и был потомком известного на Украине казачьего рода Чаек. Семейное предание утверждало, что он участвовал в Полтавской битве и умер в чине сотника «от ран»[1], хотя фактически он дожил до старости и умер в екатерининское время. Дед композитора, Пётр Фёдорович Чайка (1745—1818), был вторым сыном Фёдора Чайки и его жены, которую предположительно звали Анной (1717 — ?). Во время учебы в Киево-Могилянской академии Пётр Федорович «облагородил» свою фамилию, став называться Чайковским. Он был лекарем и участником русско-турецкой войны 1768—1774 годов, получил в 1785 году дворянство и более двадцати лет до своей смерти в 1818 году служил городничим уездного города Глазова Вятской губернии. Был женат на Анастасии Степановне Посоховой, от которой у него было двадцать детей.

Прадед композитора по материнской линии, Мишель-Виктор Асье (1736—1799) — французский скульптор, «модельмейстер» Мейсенской Королевской фарфоровой фабрики, который был женат на Марии Кристине Элеоноре Виттиг, дочери австрийского офицера Георга Виттига[2]. Их пятый ребёнок из шести, Михаэль Генрих Максимилиан Асье (1778—1830), приехал в Россию в качестве учителя французского и немецкого языков в Артиллерийском и Инженерном шляхетском кадетском корпусе в 1795 году, а в 1800 году — принял русское подданство, после чего появился русскоязычный вариант его имени — Андрей Михайлович Ассиер. Впоследствии он служил таможенным чиновником в Министерстве финансов, дослужился до чина действительного статского советника и имел семь детей от двух браков.

Илья Петрович Чайковский (1795—1880), отец композитора, был младшим из двадцати детей Петра Фёдоровича[3]. Получив образование в Горном кадетском корпусе в Санкт-Петербурге он стал инженером и был зачислен на службу в Департамент горных и соляных дел. Овдовев после недолгого брака с Марией Карловной Кайзер, от которой у него осталась дочь Зинаида, в 1833 году он женился на 20-летней Александре Андреевне, урождённой Ассиер (1812—1854), дочери Андрея Ассиера (от первого брака) и Екатерины Михайловны, урождённой Поповой. Незадолго до смерти отца Александра Андреевна окончила Училище женских сирот, где обучалась риторике, арифметике, географии, литературе и иностранным языкам. Пётр Плетнёв, которому Пушкин посвятил «Онегина» был её учителем литературы в старших классах[3].

В 1837 году Илья Петрович, определив дочь Зинаиду в Екатерининский институт в Санкт-Петербурге, переехал с молодой женой на Урал, куда получил назначение на пост начальника большого, по тем временам, Камско-Воткинского сталелитейного завода. Там Илья Петрович стал обладателем большого дома с прислугой и собственного войска в виде сотни казаков. Гостями дома были местное дворянство, столичная молодежь, приезжавшая на практику, и инженеры из Англии[4].

Биография

Детство и юность (1840—1865)

Пётр Ильич Чайковский родился 25 апреля (7 мая1840 в посёлке Воткинск Сарапульского уезда Вятской губернии (ныне город Воткинск, Удмуртия) при Камско-Воткинском заводе. 5 (17) мая того же года был крещен; воспреемниками были протоиерей Василий Блинов и Надежда Тимофеевна Вальцева[* 1]. Он был вторым ребёнком в семье: в 1838 году родился его старший брат Николай, в 1842 году — сестра Александра (в замужестве Давыдова), а в 1843 — Ипполит. Вместе с Чайковскими жили также другие родственники Ильи Петровича: его тётя — Надежда Тимофеевна и племянницы — Лидия Чайковская (сирота) и Настасья Васильевна Попова[6]. Дети жили в мезонине дома[7].

В 1844 году для обучения детей из Петербурга в Воткинск приехала гувернантка Фанни́ Дюрба́х, француженка родом из Монбельяра, которая всеми была тепло встречена: «Навстречу выбежала масса людей, начались объятия и поцелуи, среди которых трудно было различить родных от прислуги, так ласковы и теплы были проявления всеобщей радости. Мой отец подошел к молодой девушке и расцеловал ее как родную. Эта простота, патриархальность отношений сразу ободрили и согрели молодую иностранку и поставили в положение почти члена семьи»[6].

Родители Петра Ильича любили музыку: его отец в юности играл на флейте, а мать когда-то играла на арфе[2] и фортепиано, а также пела романсы[* 2]. Фанни Дюрбах не имела никакого музыкального образования, но музыку тоже любила[8]. Как и во всяком порядочном доме, в доме Чайковских был рояль, а также вывезенный из столицы механический орган — оркестрина. Однако именно оркестрина, в исполнении которой маленький Пётр впервые услышал арию Церлины из оперы «Дон Жуан» Моцарта, произвела на него самое сильное впечатление. На валиках этого органа были также отрывки из опер Россини, Беллини и Доницетти[9].

К роялю, вероятно, Петра впервые подвела его мать, затем в 1845—1848 годах с ним занималась Марья Марковна Пальчикова[10], которая была из крепостных и выучилась грамоте и музыке на медные деньги[11]. Пока семья жила в Воткинске, им часто доводилось слышать по вечерам мелодичные народные песни рабочих завода и крестьян. Из письма гувернантки Фанни Дюрбах Петру Ильичу:

Я особенно любила тихие мягкие вечера в конце лета… с балкона мы слушали нежные и грустные песни, только они одни нарушали тишину этих чудных ночей. Вы должны помнить их, никто из вас тогда не ложился спать. Если Вы запомнили эти мелодии, положите их на музыку. Вы очаруете тех, кто не сможет слышать их в вашей стране[8].

В детские годы Петр Чайковский сочинял неумелые стихи, в основном на французском языке, и очень интересовался биографией Людовика XVII; в 1868 году он, будучи уже взрослым, приобрел в Париже гравюру, изображавшую Людовика в Тампле, и оправил её в рамку. Эта гравюра и портрет Антона Рубинштейна долгое время были единственными украшениями его жилья[2].

В феврале 1848 года Илья Петрович вышел в отставку с пожалованием ему пенсии и чина генерал-майора. В сентябре того же года он семьей переехал временно в Москву для решения вопроса о частной службе. Чтобы не расстраивать детей Фанни Дюрбах, сознавая, что стала уже ненужной, в тайне от детей рано утром покинула дом, избежав трогательного расставания и перешла на службу к помещикам Нератовым. Вместе со своими вещами она увезла «музей Пьера»: клочки бумаги, его старые тетрадки и залитые чернилами черновики — она решила сохранить эти вещи, так как верила, что непременно когда-нибудь встретится с ним[12]. В ноябре семья переехала из Москвы в Петербург, где Петра и Николая отдали в пансион Шмеллинга. Там были также серьёзные уроки музыки с учителем Филлиповым, первые пианистические трудности, они также впервые побывали в театре, где на Петра большое впечатление произвели опера, балет и симфонический оркестр. В Петербурге Пётр переболел корью, которая оставила осложнения, связанные с работой центральной нервной системы, выражавшиеся также в припадках, которые возможно унаследованы от дедушки Ассиера[* 3].

Определив Николая на учёбу в Институт Корпуса горных инженеров семья в начале 1849 года переехала в Алапаевск, Чайковский в одном из писем упоминает как где Илья Петрович получил должность управляющего завода наследников Яковлева. Для подготовки Петра к поступлению в конце 1849 года была нанята новая гувернантка Анастасия Петрова, только что окончившая Николаевский институт в Петербурге[2]. 1 (13) мая 1850 года в Алапаевске родились братья-близнецы — Анатолий и Модест. Жизнь в Алапаевске не была столько радостной как в Воткинске, в одном из писем Чайковский

Училище правоведения

Родители планировали определить Петра Чайковского на учёбу в Горный корпус, как и Николая, однако они передумали. В начале августа 1850 года с матерью и сёстрами Зинаидой и Александрой он прибыл в Санкт-Петербург для поступления в приготовительный класс Императорского училища правоведения — закрытое мужское учебное заведение, находившееся углу набережной реки Фонтанки и улицы, ныне носящей имя композитора.

22 августа 1850 года они с матерью посетили театр, где давали оперу «Жизнь за царя» Глинки и он впервые услышал русскую оперу в исполнении большого оркестра, хора и солистов, а в середине октября — побывал на балете «Жизель» Адольфа Адана, главную партию в котором исполняла итальянская балерина Карлотта Гризи[2]. В октябре Александра Андреевна вернулась в Алапаевск, «противную Алапаиху»[13] как он называет город в одном из писем к родителям; разлука с матерью была сильной душевной травмой. Его петербургским попечителем стал друг семьи — Модест Вакар, который забирал его с братом Николаем к себе на воскресенье[14]. В одно такое воскресенье Чайковский случайно занес в их дом скарлатину, которая объявилась в одном из приготовительных классов Училища правоведения, заразился сын Модеста Вакара Николай и скоропостижно скончался в возрасте пяти лет. Увидев труп мальчика и впервые столкнувшись с этим непоправимым горем десятилетний Пётр Чайковский во всём винил себя, хотя его никто не упрекал[15] и даже скрывали от него диагноз.

К весне 1851 года попечение Модеста Вакара сменилось попечением Ивана Ивановича Вейца и Платона Вакара. В апреле того же года Пётр Чайковский впервые увидел императора Николая I, «так близко как папашин диван стоит от его конторки в кабинете»[16], на детском балу в Дворянском собрании. В сентиментально-страстных письмах к родителям он умолял родителей навестить его, но за весь 1851 год год приехал только отец, недели на три в сентябре.

В мае 1852 года Илья Петрович оставил службу и с остальным семейством переехал в Петербург, а Пётр успешно сдал вступительные экзамены в «настоящий» класс Училища правоведения. Его классными воспитателями были «очень ограниченный, но очень хороший, то есть добрый человек»[17] И. С. Алопеус и Эдуард Гальяр де Баккара[18], а любимым учителем — И. И. Берар, преподававший литературу и французский язык. В училище он также учился у Франца Беккера по фортепиано и пел в хоре по руководством Гавриила Ломакина. Уроки с Беккером не приносили никакой пользы, но Чайковский неплохо импровизировал на задаваемые темы на фисгармонии и фортепиано[2]. Следя за музыкальной жизнью Петербурга он услышал обе оперы Глинки, его музыку к трагедии Н. Кукольника «Князь Даниил Дмитриевич Холмский», оперы Мейербера и оперу «Волшебный стрелок» Вебера, познакомился с музыкой Даргомыжского, Шуберта и Шумана[19].

В мае 1853 года юный поэт Алексей Апухтин (Лёля) оказался в одном классе с Петром Чайковским, они подружились на всю жизнь. Будучи самым близким другом, Апухтин оказал заметное влияние на Чайковского: на его веру, ценности, убеждения и литературные пристрастия. В эти годы Чайковский начинает активно читать, в основном те книги, которые были дома, у его отца[20].

Мать Чайковского Александра Андреевна в 1854 году заболела холерой. Доктора лечили её и не теряли надежды, но она скончалась 13 (25) июня 1854 года[* 4]. Шесть детей, из которых старшему было шестнадцать лет, шли за гробом. Илья Петрович также заболел холерой в день похорон жены, был при смерти, но выжил[22]. Вернув Николая и Петра в классы, а Александру и Ипполита определив в закрытые учебные заведения, Илья Петрович с четырехлетними близнецами переехал на время к своему брату Петру Петровичу.

В 1855—1858 годах немецкий пианист Рудольф Кюндингер, которого нанял для сына Илья Петрович, преподавал Петру игру на фортепиано. На занятиях Чайковский также знакомился с западной инструментальной музыкой, исполняя её с преподавателем в четыре руки. В своей «Автобиографии» Чайковский позже напишет: «Каждое воскресенье я проводил с ним час и делал быстрый прогресс в игре на фортепиано. Он был первым, кто стал брать меня с собой на концерты»[23]. Уроки с Кюндингером были прекращены весной 1858 года, когда Илья Петрович в сомнительной афере потерял всё свое состояние и вынужден был искать работу. Вернувшаяся в семью после окончания института Александра стала главой семьи. В память прежних инженерных заслуг Илья Петрович получил место директора Технологического института и переехал с детьми в большую казенную квартиру[24].

13 (25) мая 1859 года Чайковский окончил училище, а 29 мая (10 июня) — получил аттестат и был удостоен чина девятого класса (титулярный советник). Аттестат содержит следующие оценки по предметам, которые он освоил в училище: отличные — церковное, гражданское, уголовное и финансовое право, гражданское и уголовное судопроизводство, местные законы, римское право, энциклопедия законоведения, история русского права, судебная медицина, русская и французская словесность; очень хорошие — закон божий, государственное право, межевые законы и судопроизводство, логика, психология, латинская и немецкая словесность, всеобщая и отечественная история, всеобщая и отечественная география, всеобщая и отечественная статистика; хорошие — математика, естественная история и физика[25].

Биографы отмечают, что несмотря на распространённость телесных наказаний в учебных заведениях того времени, Чайковский избежал как этого вида наказаний[26], так и издевательств со стороны других учащихся. Одноклассник Чайковского Фёдор Маслов утверждал, что он «был любимцем не только товарищей, но и начальства. Более широко распространенной симпатией никто не пользовался»[27].

По случаю 50-летия Училища правоведения, «несмотря на крайнее отвращение», Чайковский сочинил на собственный текст «Правоведческую песнь» для хора, а также «Правоведческий марш». Он отказался участвовать в торжествах по случаю юбилея, поэтому оба произведения были исполнены 5 декабря 1885 года в отсутствие автора[23].

Служба в Министерстве юстиции

Сразу после окончания Училища правоведения Пётр Чайковский поступил на службу в I отделение департамента Министерства юстиции[28], где преимущественно вёл дела крестьян[29]. В свободное от службы время он давал волю всевозможным выдумкам, развлечениям и вечеринкам в компании сестры Александры, брата Николая, кузины Аннет[* 5], Апухтина и других, а также посещал оперный театр, где под влиянием дружбы с Луиджи Пиччиоли, с которым он практиковался в итальянском языке, отдавал предпочтение итальянской опере[30].

В 1861 году впервые осуществилось его желание съездить за границу: с 18 июня по 21 сентября 1861 года[31] он сопровождал знакомого своего отца инженера В. В. Писарева в деловой поездке по Европе в качестве переводчика и за три месяца посетил Берлин, Гамбург, Брюссель, Антверпен, Остенде, Лондон и Париж. До отъезда Чайковский 9 июня написал сестре: «…я еду за границу, ты можешь себе представить мой восторг, а особенно, когда примешь в соображение, что, как оказывается, путешествие мое почти ничего не будет стоить, я буду что-то вроде секретаря, переводчика». Впоследствии интерес к европейской культуре, знание нескольких иностранных языков, в том числе свободное владение французским и итальянским, необходимость отдохнуть и поработать в комфортных условиях, а позднее и успешная гастрольная деятельность обусловили заметное место зарубежных поездок в жизни композитора, многие из которых стали важными вехами его творчества[32][* 6].

Петербургская консерватория

Идея совместить государственную службу с музыкальными занятиями принадлежала отцу композитора Илье Петровичу. Он втайне сходил проконсультироваться к Кюндингеру, который ранее занимался музыкой с его сыном, и спросил есть ли у его сына настоящий музыкальный талант. На что получил ответ: музыкального таланта нет, для музыкальной карьеры он не годится, да и поздно начинать — ему скоро двадцать один год[33]. Несмотря на такой неутешительный отзыв, он предложил своему сыну продолжить обучение музыке, что тот воспринял сначала несерьезно. Позднее Кюндингер с сожалением писал: «Если бы я мог предвидеть, кто выйдет из тогдашнего правоведа, то вел бы дневник наших уроков с ним»[34].

В сентябре 1861 года поступил в Музыкальные классы Русского музыкального общества (РМО), которые в 1862 году были преобразованы в Санкт-Петербургскую консерваторию, где Пётр Чайковский стал одним из её первых студентов по классу композиции. Его учителями в консерватории были Николай Заремба (контрапункт, музыкальная форма) и Антон Рубинштейн (сочинение и инструментовка). Одновременно также обучался игре на флейте у Чезаре Чиарди и на органе у Генриха Штиля[29]. До 1863 года Чайковский сочетал музыкальные занятия с работой чиновника, затем по настоянию Антона Рубинштейна он бросил службу, получив свободу, бедность, которая за ней последовала, а также уверенность в своем бесспорном призвании, и целиком отдался музыке. Позже Чайковский вспоминал о том, как его отец отреагировал на уход из министерства:

Не могу без умиления вспоминать о том, как мой отец отнесся к моему бегству из Министерства Юстиции в Консерваторию. Хотя ему было больно, что я не исполнил тех надежд, которые он возлагал на мою служебную карьеру, хотя он не мог не огорчиться, видя, что я добровольно бедствую, ради того, чтоб сделаться музыкантом, но никогда, ни единым словом не дал мне почувствовать, что недоволен мной. Он только с теплым участием осведомлялся о моих намерениях и планах и ободрял всячески. Каково бы мне было, если б судьба мне дала в отцы тиранического самодура, какими она наделила многих музыкантов.

В 1863 году Чайковский присутствовал на премьере оперы «Юдифь» Александра Серова. В консерватории его связывает тесная дружба с Германом Ларошем — будущим выдающимся музыкальным критиком, раньше других по достоинству сумевшим оценить дарование композитора, с которым они долгими часами играли в четыре руки[* 7]. Лето 1865 года он провел у сестры, Александры Ильиничны, в Каменке, затем вернулся в Петербург, простился с отцом и братьями, которые уезжали на зиму на Урал к его сводной сестре Зинаиде, и переехал в пустую квартиру Апухтина, уехавшего в Москву. В одиночестве, бедности и долгах его часто посещали мысли о возвращении на службу в департамент[36].

Среди его консерваторских сочинений — увертюра «Гроза» по одноимённой пьесе Александра Островского и «Характерные танцы» («Танцы сенных девушек») для симфонического оркестра, вошедшие позднее в оперу «Воевода». «Характерные танцы» впервые были исполнены 30 августа 1865 года под управлением Иоганна Штрауса в концертном зале Павловска — это было первое публичное исполнение музыки Чайковского. Затем он сам продирижировал в Михайловском дворце своей новой Увертюрой F-dur, исполненной консерваторским оркестром[37].

Дипломной Чайковского работой была кантата «К радости» на русскоязычный перевод одноимённой оды Фридриха Шиллера, исполненная 29 декабря 1865 года (10 января 1866)[29]. Композитор на премьере кантаты не присутствовал, она не произвела на петербургских музыкантов никакого впечатления — Антон Рубинштейн поморщился читая её, Серов сказал, что он «ожидал большего», молодой критик, Цезарь Кюи, объявил, что «Чайковский совсем слаб», что «дарование его нигде не прорвало консерваторские оковы», — один Ларош был от кантаты в восторге, увидев в этом произведении большие творческие возможности Чайковского[38]. 31 декабря (12 января) того же года он окончил курс Петербургской консерватории с большой серебряной медалью (высшей наградой в те годы). Диплом об окончании консерватории с присвоением звания «свободного художника» был выдан Чайковскому только 30 марта (11 апреля1870 года, после утверждения положения о консерватории:

Совѣт Консерваторіи симъ свидѣтельствует, что сынъ Инженеръ-Генералъ-Маіора, Надворный Совѣтникъ Петръ Ильичъ Чайковскій, Православнаго вѣроисповѣданія, 29-ти лѣтъ, окончилъ въ Консерваторіи въ Декабрѣ месяцѣ 1865 года полный курсъ музыкальнаго образованія и на испытаніях оказалъ слѣдующіе успѣхи: въ главныхъ предметахъ: теоріи композиціи (по классу Профессора Зарембы) и инструментовкѣ (по классу Профессора А. Рубинштейна) — отличные, игрѣ на органѣ (по классу Профессора Штиля) — хорошіе; во второстепенныхъ (обязательныхъ) предметахъ: игрѣ на фортепіано — весьма хорошіе и дирижированіи — удовлетворительные. Вслѣдствіе того, и на основаніи § 19 Высочайше утвержденнаго Устава Консерваторіи, Петръ Чайковскій Совѣтомъ Консерваторіи удостоенъ званія СВОБОДНАГО ХУДОЖНИКА и утвержденъ въ ономъ Президентомъ Русскаго Музыкальнаго Общества 31-го Декабря 1865 года, со всѣми присвоенными сему званію правами и преимуществами : во вниманіе же къ отличнымъ способностямъ Петръ Чайковскій награжденъ серебряною медалью. Въ удостовѣреніе чего и выданъ ему, Чайковскому, сей дипломъ с приложеніем печати Консерваторіи. Марта 30 дня 1870 года[39].

В Москве (1866—1878)

По совету Антона Рубинштейна его брат Николай Рубинштейн, приехавший в Санкт-Петербург за новыми кадрами, предложил Чайковскому место профессора классов свободного сочинения, гармонии, теории музыки и инструментовки в Музыкальных классах Московского отделения Русского музыкального общества[40]. После окончания консерватории, 5 (17) января 1866 года Чайковский уехал из Санкт-Петербурга в Москву[41], где с 13 (25) января — начал свою педагогическую деятельность.

Формально Чайковский еще числился на государственной службе: в мае 1866 года он получил чин надворного советника, а 1867 году официально ушёл в отставку. Учитывая сложное материальное положение молодого композитора, Н. Г. Рубинштейн предложил ему поселиться в своей квартире на Моховой улице. Музыкальные классы были реорганизованы в Московскую консерваторию, торжественное открытие которой состоялось 1 (13) сентября 1866 года.

В 1868 году впервые выступил в печати как музыкальный критик и познакомился с группой петербургских композиторов ― членов «Могучей кучки». Несмотря на разность творческих взглядов, между ним и «кучкистами» сложились хорошие отношения. У Чайковского проявился интерес к программной музыке. По совету главы «Могучей кучки» Милия Балакирева он написал увертюру-фантазию «Ромео и Джульетта» по одноимённой трагедии Шекспира (1869), а критик В. В. Стасов подсказал ему замысел симфонической фантазии «Буря» (1873). В конце мая, после окончания учебного года в консерватории, профессор Чайковский по приглашению и на средства своего ученика Владимира Шиловского поехал с ним на неделю в Берлин, а потом на пять недель в Париж. В том же году Чайковский познакомился с Дезире Арто.

В мае 1870 года Чайковский и Шиловский провели несколько дней в Париже, а затем переехали в Германию на музыкальный фестиваль в Мангейме, посвящённый 100-летию Бетховена. Конец лета они провели в Интерлакене в Швейцарии, где композитор работал над второй редакцией увертюры «Ромео и Джульета». В декабре 1871 года Шиловский снова позвал Петра Ильича за границу[* 8]. Они посетили Ниццу, Геную, Венецию и через Вену вернулись в Россию. В Ницце Чайковский написал две пьесы для фортепиано — «Ноктюрн» и «Юмореска», посвятив их Шиловскому[42].

С 1872 по 1876 год также работал музыкальным критиком в газете «Русские ведомости», имевшей репутацию лево-либерального органа печати. 14 апреля 1874 года композитор поехал в Италию по заданию «Русских ведомостей», чтобы написать затем рецензию на постановку оперы «Жизнь за царя» Глинки в Милане. Так как премьера была перенесена на середину мая, Чайковский не стал дожидаться её, а посвятил две недели прогулкам по Венеции, Риму, Неаполю и Флоренции и в начале мая вернулся в Москву. В июле 1873 года Чайковский вместе со своим издателем Петром Юргенсоном побывали в Швейцарии, посетив Цюрих, Люцерну, Берн и Женеву, затем из Швейцарии они проехали через Италию в Париж, а в начале августа Чайковский вернулся в Россию.

В конце декабря 1875 года Чайковский поехал в Европу с братом Модестом, которого родители его будущего воспитанника Коли Конради отправили на год в Лион для изучения методики обучения глухонемых. Братья провели около двух недель в Берлине, Женеве и Париже и затем расстались. В Париже композитор прослушал оперу «Кармен» Бизе, которая поразила его своей простотой и искренностью и он «выучил её чуть не наизусть всю от начала до конца».

Летом 1876 года Чайковский после лечения на водах в Виши вместе с семьёй Модеста Ильича отдыхал во Франции в местечке Палавас на берегу Средиземного моря. Оттуда 31 июля композитор уехал в Байройт на премьеру «Кольца нибелунга» Вагнера, встретился как с Вагнером, так и с Листом. Через «прелестный» Нюрнберг, остановившись в котором он писал отчёт о Вагнеровских торжествах в Байройте для «Русских ведомостей», и Вену он 11 августа вернулся в Россию. Дальнейшие поездки композитора, вплоть до признания его музыки за рубежом и начала гастрольной деятельности там, стали возможными благодаря материальной поддержке Н. Ф. фон Мекк.

1870-е годы в творчестве Чайковского ― период творческих исканий; его привлекают историческое прошлое России, русский народный быт, тема человеческой судьбы. В это время он пишет такие сочинения, как оперы «Опричник» и «Кузнец Вакула», музыку к драме Островского «Снегурочка», балет «Лебединое озеро», Вторая и Третья симфонии, фантазию «Франческа да Римини», Первый фортепианный концерт, Вариации на тему рококо для виолончели с оркестром, три струнных квартета и другие. К этому же периоду относится написанная по заказу организационного комитета Политехнической выставки кантата «В память 200-летия рождения Петра Великого» на слова Я. П. Полонского; она была впервые исполнена 31 мая 1872 года на Троицком мосту в Кремле под специально построенным навесом (дирижёр К. Ю. Давыдов, солист А. М. Додонов).

Педагогическая деятельность

П. И. Чайковский — первый профессор по классу композиции в Московской консерватории. Его коллега, профессор Н. Д. Кашкин писал в своих воспоминаниях, что «безукоризненная добросовестность, ум и знание дела поневоле заставляли его быть хорошим преподавателем, в особенности для учеников более талантливых, с которыми он мог объясняться прямо примерами из богатого запаса своей музыкальной памяти… Талантливых учеников он всеми средствами старался поощрить к усердной, настойчивой работе»[43]. Ежегодно Чайковский преподавал музыкально-теоретические дисциплины 60—90 студентам. Недельная нагрузка составляла 20—27 часов[44][45]. Вовлечённый в темп консерваторской жизни, он не раз упоминает в письмах, что собственной музыкой в этот период занимается только в свободное время.

До начала 1870 годов Чайковский активно участвовал в организации консерваторского учебного процесса, в разработке учебных программ и инструкций. Был включён в Совет профессоров. Отсутствие отечественной учебно-методической литературы подтолкнуло П. И. Чайковского к работе над переводами (с французского и немецкого) трудов зарубежных музыковедов и теоретиков[46], а также к написанию собственных учебников. Напряжённая и плодотворная деятельность профессора П. И. Чайковского высоко оценивалась современниками, но в денежном отношении её оценка выглядела достаточно скромно. К концу работы в консерватории его годовое жалованье выросло с 1 200 рублей до 2 700 рублей серебром.

В 1870-е годы Чайковский, автор уже многих известных произведений, понял, что изнуряющая педагогическая работа в консерваторских классах мешает его творческой деятельности. Ежегодная субсидия в размере 6 000 рублей, назначенная Н. Ф. фон Мекк, позволила композитору сосредоточиться на творческой работе. 6 октября 1878 года Чайковский провёл последние занятия в консерватории. Место профессора в классе занял его любимый и талантливый ученик С. И. Танеев.

Чайковский и после ухода с преподавательской работы оставался небезразличен к Московской консерватории и российскому музыкальному образованию в целом. Когда в 1883 году из-за внутренних конфликтов пост её директора оставил Н. А. Губерт, Чайковский добивался возвращения его в консерваторию, характеризуя как «умного, честного и полезного деятеля». В 1885 году Чайковский, уже в качестве члена Дирекции Московского отделения РМО, на выборах нового директора голосовал за С. И. Танеева. В том же году Чайковский рекомендовал на место профессора фортепианного класса в Московской консерватории В. И. Сафонова, который при его поддержке в 1889 году сменил Танеева на посту директора. 19 мая 1889 года Пётр Ильич писал Н. Ф. фон Мекк: «Можно предположить, что Сафонов будет дельнейший и хороший директор. Как человек он бесконечно менее симпатичен, чем Танеев, но зато по положению в обществе, светскости, практичности более отвечает требованиям консерваторского директорства».

Чайковский до конца дней не перестал вести себя как педагог — именно такой характер носил его эпистолярный диалог с многочисленными учениками, среди которых были как профессиональные музыканты, так и просто любители музыки[47]. Среди его известных учеников (помимо Танеева) — скрипачи И. И. Котек, С. К. Барцевич и В. А. Пахульский, виолончелист А. А. Брандуков, альтист А. Ф. Арендс[48], пианист А. И. Зилоти, дирижёр В. С. Орлов и композитор Н. С. Кленовский. У Чайковского также брал уроки гармонии Н. С. Зверев[49].

«Кризис 1877 года»

В июле 1877 года, увлёкшись сочинением оперы «Евгений Онегин», Пётр Ильич Чайковский импульсивно женился на бывшей студентке консерватории Антонине Ивановне Милюковой. В состоянии крайнего нервного возбуждения, вызванного «кризисом 1877 года» в связи со скоропалительной женитьбой и разрывом с Антониной Милюковой, Чайковский в сопровождении брата Анатолия 1 октября 1877 года уехал в Швейцарию и поселился в окрестностях Женевы, в Кларане. Моральную и материальную поддержку ему в этот период оказала Надежда фон Мекк, с которой Чайковский в 1876―1890 годы вёл обширную переписку, но никогда не встречался лично[50].

20 октября 1877 года он писал фон Мекк: «Я здесь останусь до тех пор, пока получу, благодаря Вам, возможность уехать в Италию, куда меня тянет неудержимо». С начала ноября братья Чайковские путешествовали из Кларана через Париж во Флоренцию, затем в Рим, Венецию. Посетили Вену, Сан-Ремо, Геную[* 9]. Постепенно Чайковский начал приходить в себя. 9 декабря 1877 года из Венеции он написал фон Мекк, что поглощён работой над Четвёртой симфонией. На рукописи симфонии рукой Чайковского было написано «Посвящается моему лучшему другу», чтобы сохранить имя фон Мекк в тайне. В январе в Сан-Ремо Чайковский занялся завершающей частью оперы «Евгений Онегин». В Россию композитор вернулся в апреле 1878 года, после чего оставил пост в Московской консерватории и снова уехал за границу. С середины ноября 1878 года Чайковский месяц жил во Флоренции, недалеко от виллы банкира Оппенгейма, в которой в то время жила Н. Ф. фон Мекк. Потом на две недели переехал в Париж, а 30 декабря — в Кларан, где до марта работал над «Орлеанской девой».

Годы мировой славы (1879—1893)

Достигнув к концу 1870-х годов больших творческих высот, будучи автором таких сочинений как Фантазия «Франческа да Римини», Четвертая симфония, опера «Евгений Онегин», балет «Лебединое озеро», Первый фортепианный концерт, Чайковский на рубеже нового десятилетия вступает в наивысший этап художественной зрелости[51].

В 1880 году за увертюру «1812 год» Чайковский получил орден Святого Владимира IV степени. В мае 1881 года обратился с просьбой о выдаче ему из казённых сумм трёх тысяч рублей серебром заимообразно: «то есть, чтобы долг мой казне постепенно погашался причитающейся мне из дирекции Императорских театров поспектакльной платой»[52]. Просьба была адресована императору Александру III, но само письмо было направлено обер-прокурору Святейшего Синода К. П. Победоносцеву — ввиду того, что последний был «единственный из приближённых к Государю сановников, которому я имею честь быть лично известным»[53]. Чайковский пояснял причину своего обращения следующим образом: «Сумма эта освободила бы меня от долгов (сделанных по необходимости как моей собственной, так и некоторых моих близких) и возвратила бы мне тот душевный мир, которого жаждет душа моя»[53]. По докладу обер-прокурора, император переслал Победоносцеву для Чайковского три тысячи рублей как безвозвратное пособие[54]. Чайковский благодарил императора и Победоносцева; последнему, в частности, писал: «<…> Я глубоко тронут той формой, в которой выразилось внимание Государя к моей просьбе. <…> словами так трудно выразить то чувство умиления и любви, которое возбуждает во мне Государь»[55].

В середине 1880-х Чайковский возвращается к активной музыкально-общественной деятельности. В 1885 году его избирают директором Московского отделения РМО. Музыка Чайковского получает известность в России и за границей.

С конца 1880-х годов выступал как дирижёр в России и за рубежом. Концертные поездки укрепили творческие и дружеские связи Чайковского с западноевропейскими музыкантами, среди которых ― Ганс фон Бюлов, Эдвард Григ, Антонин Дворжак, Густав Малер, Артур Никиш, Камиль Сен-Санс и др.

Весной 1891 года П. И. Чайковский совершает поездку в США. В качестве дирижёра своих произведений с сенсационным успехом он выступил в Нью-Йорке, Балтиморе и Филадельфии (подробное описание этого путешествия сохранилось в дневниках композитора). В Нью-Йорке он дирижировал Нью-йоркским симфоническим оркестром на открытии Карнеги-холла.

В последний раз в жизни Чайковский встал за дирижёрский пульт в Петербурге за девять дней до своей кончины ― 16 октября (28 октября по новому стилю) 1893 года. Во втором отделении этого концерта впервые прозвучала его Шестая симфония.

Поездки за границу

В ноябре 1879 года Чайковский решил провести зиму в Италии с Модестом и его воспитанником. До конца февраля 1880 года он жил в Риме, где яркие впечатления от прогулок и шедевров, увиденных в многочисленных художественных музеях и галереях, воплотились в одну из самых известных его пьес. В январе 1880 года он начал писать «Capriccio italien» («Итальянское каприччио») для симфонического оркестра на темы итальянских плясок и песен.

В середине февраля 1881 года Чайковский посетил в Вену, Флоренция, Рим, Неаполь и Ниццу. Узнав о критическом состоянии лечившегося в Париже Н. Г. Рубинштейна, композитор решил немедленно навестить его, но не застал друга, умершего 11 марта. Чайковский возвратился в Россию 25 марта.

В ноябре 1881 года он опять уехал в Италию и провёл в Венеции, Флоренции и Риме около четырёх месяцев. Из Рима Чайковский написал Н. Ф. фон Мекк, что начал работу над новой оперой «Мазепа». Однако вскоре он прервал работу и принялся за сочинение трио для фортепиано, скрипки и виолончели «Памяти великого художника», посвящённого Николаю Рубинштейну.

В конце декабря 1882 года года по пути в Париж Чайковский заехал в Берлин прослушать оперу Вагнера «Тристан и Изольда». Утомлённый суетой композитор писал Модесту: «Мне приятно быть в городе, где я не совсем известен. Какое наслаждение гулять, не боясь встретить знакомых!» В Париже он продолжил работу над инструментовкой оперы «Мазепа» и вернулся в Россию в середине мая 1883 года.

В начале февраля 1884 года композитор приехал в Париж, но уже в конце февраля написал Н. Ф. фон Мекк: «Я начинаю мечтать о каком-нибудь прочном и постоянном устройстве своего собственного уголка. Кочующая жизнь начинает сильно тяготить меня… так или иначе, нужно, наконец, жить у себя». Ускорило отъезд из Парижа приглашение вернуться в столицу для представления императору, по случаю пожалованного 23 февраля 1884 года ордена Святого Владимира 4-й степени.

В ноябре 1884 года Чайковский ездил в Швейцарию. Из Давоса, окружённого альпийскими вершинами — места действия поэмы Байрона «Манфред» — он написал М. А. Балакиреву: «Прочёл „Манфреда“ и думал о нём очень много, но ещё не начинал проектирования тем и формы. Да и не буду торопиться, но даю Вам положительное обещание, что если останусь жив, то не позже лета симфония будет написана».

В конце апреля 1886 года Чайковский отправился пароходом из Батума во Францию. В Париже он встречался с певицей Полиной Виардо, показавшей композитору хранившуюся у неё подлинную, написанную рукой Моцарта партитуру «оперы Дон Жуан».

Летом 1887 года лечившийся на Кавказе Чайковский, отправился через Одессу в Дрезден и в Аахен, чтобы навестить умиравшего там близкого друга, Н. Д. Кондратьева[56]. В Аахене композитор продолжал работать и закончил до отъезда сюиту «Моцартиана»[* 10].

14 декабря 1887 года Чайковский дирижировал в Петербурге премьерой «Моцартианы», а на следующий день отправился в свою первую заграничную гастрольную поездку. 28 декабря 1887 года он написал Н. Ф. фон Мекк: «В дороге и в Берлине, где я оставался два дня, мной овладела такая безумная тоска по отчизне, такой страх и отчаяние, что я колебался, не вернуться ли мне». В течение зимних трёх месяцев он побывал в Лейпциге, Гамбурге, Берлине, Праге, Париже, Лондоне, дирижируя концертами из своих произведений. Гастроли упрочили его славу в Европе. В Лейпциге, где он дал два концерта: 24 декабря 1887 года была исполнена Первая сюита, а на следующий день — трио «Памяти великого художника» и Первый квартет, Чайковский познакомился Эдвардом Григом и Иоганнесом Брамсом. В Праге, где он с триумфом тоже выступил дважды: в концертном зале Рудольфинум были исполнены увертюра «Руслан и Людмила», Первый концерт для фортепиано с оркестром, Концерт для скрипки с оркестром, а в Оперном театреструнная серенада, темы и вариации из Третьей сюиты, увертюра «1812 год» и второй акт из «Лебединого озера», Чайковский подружился с Антонином Дворжаком. В Париже композитор дважды дирижировал оркестром Колонна в Шатле, преодолев существовавшее против него ранее предубеждение французской публики. Чайковский познакомился с композиторами И. Падеревским, Ш. Гуно, Л. Делибом, Ж. Массне. 10 марта 1888 года в Лондоне под его управлением прозвучали «Серенада для струнного оркестра» и финал Третьей сюиты.

В ноябре-декабре 1888 года Чайковский в Праге дирижировал премьерой «Евгения Онегина» в Национальном театре (первая постановка оперы за рубежом) и концертом, в котором прозвучали Пятая симфония и Второй концерт для фортепиано с оркестром.

В январе-апреле 1889 года состоялась вторая концертная поездка за границу. Он выступил в Кёльне, Франкфурте, Дрездене, Берлине, Женеве, Гамбурге, Лондоне.

С середины января 1890 года Чайковский три месяца провёл в Италии — во Флоренции и Риме. Во Флоренции он полтора месяца работал над «Пиковой дамой». 3 марта он записал в дневнике: «После чая кончил интродукцию. Перед обедом все кончил».

24 марта 1891 года Чайковский перед началом гастролей в США с успехом выступил в Париже с оркестром Колонна, исполнившим Третью сюиту, симфоническую фантазию «Буря», «Меланхолическую серенаду для скрипки с оркестром», «Славянский марш» и Второй концерт для фортепиано с оркестром. 6 апреля композитор отплыл из Гавра в Нью-Йорк. Первый концерт состоялся 23 апреля в Нью-Йорке в честь открытия концертного зала Карнеги-холл. На концертах в Балтиморе и Филадельфии он выступал с одной и той же программой — Серенадой для струнного оркестра и Первым концертом. Несмотря на то, что концерты были приняты с восторгом, по возвращении 3 июня 1891 года он писал М. М. Ипполитову-Иванову: «…находясь же там, я всё время страшно тосковал по России и всей душой стремился домой».

5 января 1892 года Чайковский приехал в Гамбург, чтобы дирижировать премьерой постановки «Евгения Онегина», но из-за перемен в речитативах, связанных с исполнением оперы на немецком языке, ему показалось недостаточно единственной предусмотренной репетиции и он отказался от разрекламированного участия в спектакле[57]. 7 января за дирижёрским пультом стоял Густав Малер.

В июне 1892 года находившегося на отдыхе во Франции композитора пригласили в Вену дирижировать концертом на международной музыкально-театральной выставке, но после второй репетиции уехал в Иттер (Тироль), а оттуда в сентябре на первое исполнение «Пиковой дамы» в Праге.

В середине декабря 1892 года Чайковский поехал через Германию[* 11], Швейцарию и Париж в Брюссель, где 2 января 1893 г. дирижировал концертом, в программе которого были Третья сюита для оркестра, Первый концерт для фортепиано с оркестром и сюита из балета «Щелкунчик» и другие произведения.

В мае 1893 года Чайковский в Англии был возведён в степень почётного доктора Кембриджского университета. По традиции, выдвинутые в почётные доктора музыки исполняли свои произведения — композитор в Кембридже дирижировал симфонической поэмой «Франческа да Римини».

В начале сентября 1893 года Чайковский по приглашению его антрепренёра Поллини приехал на несколько дней в Гамбург, чтобы участвовать 7 сентября в возобновлении в репертуаре «Иоланты» и для переговоров о постановке «Пиковой дамы».

Сезон 1893/94 года обещал быть насыщенным — кроме запланированных концертов в России, Чайковского приглашали Амстердам, Варшава, Гельсингфорс, Лондон, Франкфурт-на-Майне и другие города.

В клинском «убежище»

Последние годы своей жизни композитор провёл в окрестностях подмосковного города Клин, в том числе, в сохранившемся доме, где сейчас находится его музей[58][59][60].

Ещё в 1873 году в дневнике Чайковского во время поездки в Швейцарию появились строки[61]: «Среди этих величественно прекрасных видов и впечатлений туриста я всей душой стремлюсь в Русь, и сердце сжимается при представлении её равнин, лугов, рощей…». С возрастом это чувство и стремление жить и творить вне городской суеты усиливались и 47-летний композитор написал[62]: «Чем ближе подвигаешься к старости, тем живее чувствуешь наслаждения от близости к природе». Не желая постоянно жить в Москве или Петербурге и не имея средств для покупки собственного жилья, Чайковский искал для аренды дом в уединённом тихом месте под Москвой, чтобы после утомительных гастрольных поездок иметь возможность полностью отдавать себя творчеству.

Первый выбор пал на усадьбу Майданово неподалёку от Клина. 16 февраля 1885 года он пишет Н. Ф. фон Мекк уже из своего «убежища»: «Какое счастие быть у себя! Какое блаженство знать, что никто не придет, не помешает ни занятиям, ни чтению, ни прогулкам! …Я понял теперь раз навсегда, что мечта моя поселиться на весь остальной век в русской деревне не есть мимолетный каприз, а настоящая потребность моей натуры». Дом стоял на высоком берегу реки Сестры в живописном парке. Близость железной дороги позволяла в любой момент по неотложным делам поехать в одну из столиц (в феврале 1885 года Пётр Ильич был избран одним из директоров Московского отделения Русского музыкального общества[63]). Каждый день с 9 до 13 часов Чайковский работал. После обеда в любую погоду уходил на двухчасовую прогулку с непременной записной книжкой для набросков музыкальных мыслей и тем.

Соприкоснувшись с условиями жизни местных крестьян, композитор договорился с приходским священником, выпускником Вифанской духовной семинарии Е. С. Боголюбским об открытии в Майданове школы, на содержание которой жертвовал деньги. 24 июня 1885 года композитор был очевидцем и даже помогал жителям в тушении пожара, уничтожившего в Клину полторы сотни домов и торговые ряды. Из Майданова Чайковский, по приглашению его ученика композитора С. И. Танеева, неоднократно ходил пешком в находившуюся неподалёку усадьбу Демьяново, которую в 1883 году приобрёл философ и социолог В. И. Танеев[* 12]. Чайковский прожил в майдановской усадьбе разорившейся помещицы, статской советницы Н. В. Новиковой, с начала февраля 1885 года до декабря 1887 года. В творческой работе Чайковскому помогала собранная им библиотека, с которой он не расставался, несмотря на частые переезды, и в которой были представлены не только партитуры сочинений любимых композиторов, но и произведения русских и зарубежных классиков литературы и философии[* 13]. Здесь он работал над новой редакцией оперы «Кузнец Вакула» («Черевички»), симфонией «Манфред», оперой «Чародейка» и другими произведениями.

Весной 1888 года Чайковский, уединению которого летом мешали многочисленные дачники, снял себе «новое убежище… опять около Клина, но в местности гораздо более живописной и красивой, чем Майданово. Притом же там всего один дом, одна усадьба, и я не буду видеть ненавистных дачников, гуляющих под моими окнами, как это было в Майданове. Называется это место селом Фроловским»[* 14]. Стоявший особняком дом, обставленный старинной мебелью, прекрасный вид на широкие дали и запущенный сад, переходящий в лес, оказались по сердцу композитору: «Я совершенно влюблен в Фроловское. Вся здешняя местность кажется мне раем небесным»[* 15]. Из Фроловского Чайковский ездил ещё в одну расположенную недалеко от Клина усадьбу — Спас-Коркодино, в гости к её владельцу С. И. Фонвизину, женатому на племяннице Софьи Андреевны Толстой — Вере Петровне Берс[* 16].

Во Фроловском Чайковский написал увертюру «Гамлет», Пятую симфонию, балет «Спящая красавица», оперу «Пиковая дама». К огорчению Чайковского, окружающий усадьбу лес, принадлежавший её хозяйке Л. А. Паниной, которая постоянно жила в Бессарабии, постепенно начал вырубаться. Дом ветшал и требовал средств на ремонт. С Фроловским пришлось расстаться. В мае 1891 года композитор вернулся в Майданово, где прожил ровно год и где в этот период были написаны опера «Иоланта» и балет «Щелкунчик».

Из Майданова Чайковский переехал 5 мая 1892 года в Клин в дом в самом конце города, на московском шоссе. Здесь в феврале и марте 1893 года была написана в клавире и летом инструментована Шестая симфония, про которую композитор написал: «В симфонию эту я вложил без преувеличения всю свою душу» [66]. В Клину Чайковский также занимался корректурой партитур «Иоланты» и «Щелкунчика», закончил Третий фортепианный концерт, одно из последних своих произведений (концерт датирован октябрём 1893 года).

Клинский период жизни композитора отмечен важными вехами международного признания его творчества: в ноябре 1892 года Чайковский был избран членом-корреспондентом парижской Академии изящных искусств, а в июне 1893 года — почётным доктором Кембриджского университета.

В 1897 году в клинском доме был основан дом-музей П. И. Чайковского, который является старейшим мемориально-музыкальным музеем в России[67].

Смерть и слухи о самоубийстве

Ещё в 1891 году, находясь в США и восторгаясь «тамошним» к нему вниманием и восторгом публики, Чайковский отмечает в своем дневнике «какую-то стариковскую расхлябанность» и непривычную усталость. Даже местная пресса называет его человеком «лет шестидесяти» и ему приходится оправдываться перед публикой, напоминая свои реальный возраст. Та же необычная усталость отмечается им и в следующем году.

Вечером 20 октября (1 ноября1893 года совершенно здоровый Чайковский посетил элитный петербургский ресторан Лейнера на углу Невского проспекта и набережной Мойки, где пробыл примерно до двух часов ночи. Во время одного из заказов он потребовал принести ему холодной воды. Несмотря на неблагоприятную эпидемиологическую ситуацию в городе по холере, Чайковскому подали некипячёную воду, которую он и выпил. Утром 21 октября (2 ноября) композитор почувствовал себя плохо и вызвал врача, который установил диагноз холеры. Болезнь протекала тяжело, и Чайковский скончался в 3 часа пополуночи 25 октября (6 ноября) от холеры «неожиданно и безвременно»[68] в квартире своего брата Модеста, в доме № 13 на Малой Морской улице. Распоряжение похоронами, с Высочайшего соизволения императора, было возложено на дирекцию Императорских театров[69], что явилось «примером единственным и вполне исключительным»[70].

Вынос тела и погребение состоялись 28 октября (9 ноября); все расходы на погребение император Александр III повелел покрыть «из Собственых сумм Его Величества»[70]. Отпевание в Казанском соборе совершил епископ Нарвский Никандр (Молчанов); пел хор певчих Казанского собора и хор Императорской русской оперы; «стены собора не могли вместить всех, желавших помолиться за упокой души Петра Ильича». В похоронах принимали участие два члена императорской фамилии: принц Александр Ольденбургский (попечитель Училища правоведения) и великий князь Константин Константинович[70]. Похоронен в Александро-Невской лавре в Некрополе мастеров искусств[71].

После смерти Чайковского возник слух о его «скрытом самоубийстве» якобы в страхе перед преследованием за гомосексуализм. Н. Н. Берберова отмечает распространение этих слухов в эмиграции, причём считает, что их распространяло потомство Н. А. Римского-Корсакова. Она же приводит мнение присутствовавшего при смерти Чайковского В. Н. Аргутинского-Долгорукого, который приписывает этот слух мести девиц Пургольд (то есть Н. Н. Римской-Корсаковой и её сестры певицы А. Н. Молас) за провал их планов на замужество в отношении Чайковского[72]. В 1980-х годах легенду поддержали публикации эмигрировавшей в США советского музыковеда А. А. Орловой, ссылавшейся на сведения, слышанные от людей старшего поколения[73]. Согласно легенде, Чайковский якобы выпил мышьяк (симптомы отравления которым схожи с холерными) по приговору «суда чести» своих однокашников по Училищу правоведения, которые возмутились его домогательствами к малолетнему племяннику близкого к царю графа Стенбок-Фермора, что спровоцировало жалобу царю, и потребовали от него покончить с собой во имя чести Училища, во избежание публичного скандала и уголовного наказания. Эту легенду специально разобрал и опроверг сотрудник Йельского университета Александр Познанский. Он опровергает легенду как подробно известной хронологией последних дней Чайковского, так и теми соображениями, что на гомосексуализм в российских верхах смотрели в высшей степени снисходительно (тем более что гомосексуалами были и некоторые члены императорской фамилии), а Училище правоведения, выпускники которого якобы возмутились гомосексуализмом Чайковского, было широко известно своими гомосексуальными нравами[74].

Н. Н. Берберова считает, что сюжет легенды, согласно которой скандал разразился из-за знакомства Чайковского на пароходе с 13-летним племянником графа Стенбок-Фермора, воспроизводит реально наделавшую шуму историю дружбы Чайковского (именно на пароходе) с 14-летним[* 17] Володей Склифосовским (сыном известного хирурга) в апреле 1889 года[72][75].

Личная жизнь

«Бугромания»

По мнению многих биографов Пётр Чайковский впервые столкнулся с проявлением гомосексуальности еще в годы учёбы в Императорском училище правоведения (1852—1859). Будучи закрытым мужским учебным заведением, оно как и другие учебные заведения такого типа, в том числе зарубежные, предрасполагало к возникновению эмоционально напряженных и гомоэротически окрашенных «особенных дружб»[76], как платонических любовных чувств, так и к физическому удовлетворению сексуальных потребностей между однокурсниками одного пола в период пубертатной гиперсексуальности. Здесь играли роль также совместные посещения бани, а также уроки танцев, где воспитанники танцевали друг с другом: один в роли кавалера, другой — в роли дамы[23]. Однако подобные «дружбы» обычно не приводили впоследствии к исключительной или даже предпочтительной гомосексуальности.

С одной стороны на изучение этого периода жизни композитора в советском чайковсковедении было наложено табу, с другой стороны — на этот период приходится недостаточное количество источников, а именно эпистолярных и дневниковых записей, в связи с чем эта тема мало освещена в биографической литературе[23].

В годы учёбы в училище Чайковский был дружен с Дохтуровым и Белявским, Фёдором Масловым, с которым они пару лет были почти неразлучны, Владимиром Адамовым, который был духовно и душевно близким другом. В годы учёбы в училище Чайковский пережил первое страстное чувство к младшему товарищу Сергеею Кирееву. По словам Модеста Ильича, это было «самое сильное, самое долгое и чистое любовное увлечение его жизни». Заменив его имя многоточием, он посвятил ему романс «Мой ангел, мой гений, мой друг…» на слова Афанасия Фета, а годы спустя память об этом отроческом переживании вдохновила Чайковского на «лучшие любовные страницы музыкальных творений»[77]. В семье Чайковского считали, что первый гомосексуальный опыт Чайковский пережил в училище, в 13-летнем возрасте со своим однокашником, будущим поэтом Алексеем Апухтиным[72]. Они сидели за одной партой, вместе бегали курить — эта привычка осталась у них на всю жизнь[* 18] — и много общались. Однако эти годы не оставили у Чайковского особо тёплых воспоминаний: по окончании училища он избегал всяких встреч с «антимузыкальными» товарищами по училищу, за исключением Алексея Апухтина и князя Владимира Мещерского.

Гомосексуальные эфебофилические[78] наклонности Чайковского были хорошо известны современникам. Ещё в 1862 году Чайковский в компании друзей-правоведов, включая Апухтина, попал в гомосексуальный скандал в петербургском ресторане «Шотан», в результате которого они, по выражению Модеста Чайковского, «были ославлены на весь город в качестве бугров <гомосексуалистов>»[78].

Несмотря на факт неудачной женитьбы в 1877 году, Чайковский был ярко выраженным гомосексуалом, как и его младший брат Модест. В письме брату Модесту от 29 августа 1878 года он отмечает соответствующий намек в фельетоне о нравах Консерватории, появившемся в «Новом Времени», и с сокрушением пишет: «Моя бугрская репутация падает на всю Консерваторию, и оттого мне ещё стыднее, ещё тяжелее»[79].

Впоследствии А. В. Амфитеатров, пытавшийся разобраться в этом вопросе, опрашивая близких к Чайковскому людей, пришел выводу, что Чайковскому был свойственен «гомосексуализм духовный, идеальный, платонический эфебизм. <…> Вечно окруженный молодыми друзьями, он вечно же нежно возился с ними, привязываясь к ним и привязывая их к себе любовью, более страстною, чем дружеская или родственная. Один из таких платонических эфебов Чайковского в Тифлисе даже застрелился с горя, когда друг-композитор покинул город. Друзей-юношей и отроков мы при Чайковском можем насчитать много, любовницы — ни одной»[80]. Письма Чайковского, прежде всего Модесту, содержат откровенные признания. Так, в письме брату от 4 мая 1877 года он признается в жгучей ревности к своему ученику, 22-летнему скрипачу Иосифу (Эдуарду-Иосифу) Котеку, из-за того что у последнего разгорелся роман с певицей Зинаидой Эйбоженко[81]. При этом, в письме Модесту от 19 января 1877 года Чайковский, исповедуясь в своей влюбленности в Котека, вместе с тем подчеркивает, что не хочет выходить за пределы чисто платонических отношений[82].

Сильной гомосексуальной привязанностью последних лет Чайковского считается его племянник Владимир (Боб) Давыдов, которому Чайковский посвятил Шестую симфонию, которого он сделал сонаследником и которому передал право на отчисления доходов за сценическое исполнение своих сочинений. В последние годы жизни Чайковского он сам, Модест, Боб и молодой Владимир Аргутинский-Долгоруков («Арго») составляли тесный кружок, в шутку прозвавший себя «четвертой сюитой». Однако Чайковский не ограничивался людьми своего круга: как явствует из дневника, на протяжении всего 1886 года он состоял в связи с извозчиком по имени Иван[83]. Ряд исследователей считает гомосексуальными также отношения Чайковского со своими слугами, братьями Михаилом и Алексеем («Ленькой») Софроновыми, которым он также писал нежные письма. В дневниках Чайковского за время его пребывания в Клину можно найти многочисленные записи эротического характера о крестьянских детях, которых он, по выражению Александра Познанского, «развращал подарками», однако, по мнению Познанского, эротизм Чайковского в отношении их носил платонический, «эстетически-умозрительный» характер и был далёк от желания физического обладания[83].

Исследовавший письма Чайковского В. С. Соколов отмечает, что в 70-е годы Чайковский страдал от своих сексуальных наклонностей и пытался бороться с ними («Если есть малейшая возможность, старайся не быть бугром. Это весьма грустно», — пишет он например Модесту в 1870 году; «Бугроманство и педагогия не могут ужиться», — констатирует в 1876-м); однако в последнее десятилетие его жизни, как отмечает В. С. Соколов, «было найдено счастливое душевное равновесие — после бесплодных попыток борьбы со своей природой»[84]. «…после истории с женитьбой, я наконец начинаю понимать, что ничего нет бесплоднее, как хотеть быть не тем, чем я есть по своей природе», — пишет Чайковский брату Анатолию 13/25 февраля 1878 года[85].

Н. Н. Берберова отмечает, что «тайна» Чайковского стала широко известна после 1923 года, когда был опубликован дневник композитора конца 80-х годов, переведённый на европейские языки; это совпало с пересмотром взглядов на гомосексуальность в европейском обществе[72].

Отношения с Д. Арто

Весной 1868 года Чайковский познакомился с известной французской певицей, примадонной итальянской оперы Дезире́ Арто́ (1835—1907), неоднократно гастролировавшей в России, которая была на 5 лет старше его. Вскоре дружба перешла в близкую и взаимную душевную привязанность, он планировал жениться и состоялась помолвка. В письме к отцу от 26 декабря 1868 года Чайковский пишет, что её мать против этого брака, так как она считает его еще слишком молодым и опасается, что он заставит её жить в России, и друзья отговаривают его от женитьбы, в особенности Н. Г. Рубинштейн, считая что после брака он будет играть «жалкую роль мужа своей жены». Свои чувства к певице Чайковский выразил в «Романсе», пьесе для фортепиано op. 5 (1868), посвященной Д. Арто.

В начале 1869 года невеста Чайковского уехала на гастроли в Варшаву, где месяц спустя после отъезда из Москвы вышла по страсти замуж за певца из своей труппы, испанского баритона Падилья[86]. В октябре того же года Чайковский присутствовал на спектакле в Москве, где она пела в опере «Фауст». По воспоминаниям Кашкина, Чайковский закрылся биноклем от слёз, когда вновь увидел Арто на сцене[43]. Несмотря на всё, в своих критических статьях он называл Арто великой и гениальной актрисой.

Её муж намекнул через К. К. Альбрехта[87], что Чайковскому не следует более встречаться с Арто, поэтому они снова встретились только 18 лет спустя, в начале 1888 года, во время гастролей Чайковского по Германии. Они встретились как старые друзья, были рады друг другу и не касались прошлого. Арто попросила Чайковского написать для неё романс, он исполнил её просьбу в октябре того же года, написав целых 6 романсов ор. 65, на слова французских поэтов Тюркети, Коллена и Бланшкотт. Выбор текстов для романсов не был случайным: он полон прямых и болезненных намеков на былые чувства, несостоявшиеся надежды и приближающуюся старость. В начале 1890 года Арто спела посвященные ей романсы на музыкальном вечере в Париже.

Дружба с Н. Ф. фон Мекк

Письма Чайковского к Надежде Филаретовне фон Мекк значительной составляющей вошли в эпистолярное наследие композитора и служат источником для изучения его творческой жизни. 14-летняя переписка, содержащая массу автобиографических деталей, подробно и откровенно отражает их внутренний мир, события общественной и культурной жизни, семейного быта. В основе сложившихся в результате переписки дружеских отношений лежал искренний интерес любительницы музыки и меценатки Н. Ф. фон Мекк к творчеству талантливого композитора.

Начало переписки было положено письмом Н. Ф. фон Мекк от 18 декабря 1876 года.

Предложенная ею бескорыстная помощь в течение многих лет освобождала Чайковского от необходимости, ради денег, заниматься рутинной деятельностью. 29 сентября 1877 года она писала ему: «…я берегу Вас для того искусства, которое я боготворю, выше и лучше которого для меня нет ничего в мире».

Благодарный за участие и доброту, Чайковский делился с Н. Ф. фон Мекк своими творческими планами, рассказывал о впечатлениями о путешествиях и гастролях, рассказывал, советовался с ней в трудных жизненных ситуациях. Они обменивались мнениями не только о музыке, но и религии и философии. За годы сложившейся дружбы, написав друг другу более 1200 писем, они ни разу не встретились. О необычности их отношений позже написал брат композитора М. И. Чайковский:

Главная особенность тесной и трогательной дружбы Надежды Филаретовны и Петра Ильича заключалась в том, чтобы они не виделись иначе как в толпе, и, встречаясь случайно в концертной зале, на улице, не обменивались ни единым взглядом присутствия, сохраняя вид людей совершенно чуждых. Они сообщались только письменно, и оба умерли, никогда не слыхав голоса друг друга. Вследствие этого переписка их, сохранившаяся вся целиком, <…> исчерпывает всю суть этих небывалых отношений двух друзей[88].

Завершило переписку письмо П. И. Чайковского от 22 сентября 1890 года, отправленное им из Тифлиса в ответ на последнее (несохранившееся) письмо Надежды Филаретовны, в котором она неожиданно уведомила композитора, что не может далее помогать ему материально. Упомянув в своём письме о «мимолетном огорчении при мысли о постигшем меня материальном лишении», Пётр Ильич далее написал в нём: «Неужели Вы считаете меня способным помнить о Вас только, пока я пользовался Вашими деньгами!… Я рад, что именно теперь, когда уже Вы не можете делиться со мной Вашими средствами, я могу во всей силе высказать мою безграничную, горячую, совершенно не поддающуюся словесному выражению благодарность». И всё-таки разочарование было велико. 28 сентября 1890 года он писал П. И. Юргенсону: «Теперь сообщу тебе весьма для меня неприятную вещь. У меня отныне шестью тысячами в год будет меньше. На днях получил от Н. Ф. фон Мекк письмо, в коем она сообщает, что к крайнему своему прискорбию, вследствие запутанности дел и разорения почти полного, принуждена прекратить выдачу ежегодной субсидии. Я перенёс этот удар философски, но, тем не менее, был неприятно поражён и удивлён». На этом отношения оборвались и не возобновились до кончины Петра Ильича[* 19].

Истинные мотивы, которые подтолкнули Н. Ф. фон Мекк к разрыву отношений, остались неизвестными. Среди распространённых точек зрения, кроме объявленного ею осложнения финансового состояния, — резкое ухудшение здоровья Надежды Филаретовны, ультимативный протест членов семьи, недовольных её заочной страстью, реакция на достигавшую её смесь сплетен и правды о Петре Ильиче[89].

В 2013 году переписка положена в основу концертной программы «Летопись жизни» на сцене Московского международного Дома музыки[90].

Женитьба на А. И. Милюковой

Женитьба Чайковского — одно из исключительных событий в его жизни. Антонина Ивановна Милюкова которая была младше его на 8 лет. Брату он писал, что одной из целей женитьбы является избавление об обвинений в гомосексуализме: «я хотел бы женитьбой или вообще гласной связью с женщиной зажать рты всякой презренной твари, мнением которой я вовсе не дорожу, но которая может причинить огорчения людям, мне близким»[91]. Однако, гомосексуальность композитора стала причиной того, что брак через несколько недель распался[84][74][92][93]. В силу различных обстоятельств супруги так и не смогли никогда развестись и жили раздельно.


Творчество

Общая характеристика творчества. Метод и стиль

Чайковский — ярчайший представитель музыкального романтизма в России XIX века. В отличие от кучкистов, он не декларировал стремление «к новым берегам», никогда не выражал желания стать «композитором-реформатором»[94]. Чайковский воспринял всю систему жанров, практиковавшихся в современной ему Европе — симфонию, симфоническую поэму, струнный квартет, сольный инструментальный концерт, сонату, сюиту и пр. Чайковский испытал влияние типичных композиционных принципов и техник западноевропейского романтизма — программной музыки, лейтмотивной системы, тональной гармонии (с использованием типичных для романтиков модализмов и секвенций), акцентной метрики, музыкальной формы, контрапункта, оркестровки[95]. Вместе с тем, музыка Чайковского обладает ярко выраженной спецификой, безошибочно схватываемой на слух. Точное определение этой интуитивно схватываемой специфики составляет научную проблему. Обычно исследователи выделяют два основных творческих вектора Чайковского: вектор национальной характерности и вектор «общеромантической» западноевропейской стилистики.

Вклад в церковную музыку

По мнению православного богослова и композитора митрополита Илариона, Чайковский одним из первых в числе великих русских музыкальных деятелей под впечатлением собственных религиозно-художественных настроений и по ощущению назревших в этой сфере реформ в последней четверти XIX века обратился к написанию церковной музыки[96][97].

Для церковно-певческого дела в России, как в практике исполнения, так и в сочинительстве, до конца 1870 годов был характерен утвердившийся на рубеже XVIII—XIX веков концертный «западно-итальянский» хоровой стиль. В храмах было распространено европеизированное церковное пение, а вкусы православных прихожан формировались произведениями Дмитрия Бортнянского и других композиторов, сочинявших русскую церковную музыку в итальянской или немецкой традиции.

Написанный Чайковским и изданный в 1875 году «Краткий учебник гармонии, приспособленный к чтению духовно-музыкальных сочинений в России» в 1881 году был одобрен в качестве учебного пособия для изучения церковного пения в духовных семинариях и училищах[98].

В основанном 1864 году Обществе Древнерусского искусства (ОДРИ)[* 20], членом которого с 1874 года стал П. И. Чайковский, в связи с тенденцией возвращения к национальным музыкальным традициям, была создана Комиссии для исправления нотных книг богослужебного пения.

Признавая определённые достоинства творчества Бортнянского, получившего музыкальное образование в Италии, Чайковский в 1881 году даже согласился редактировать собрание его сочинений, но писал о «слащавом стиле» его церковных произведений, что «мало гармонировало с византийским стилем архитектуры и икон, со всем строем православной службы».

Имея в виду сложность задачи преобразования церковного пения с целью возвратить ему первобытную чистоту и образность, композитор писал:

…нужен мессия, который одним ударом уничтожил бы всё старьё и пошёл бы по новому пути; а новый путь заключается в возвращении к седой старине и в сообщении древних напевов в соответствующей гармонизации… Я только хотел быть переходной ступенью от пошлого итальянского стиля, введённого Бортнянским, к тому стилю, который введёт будущий мессия[99].

Религиозно-эстетические взгляды Чайковского проявились в его стремлении внести практический вклад в национальную церковную музыку: «Я хочу не столько теоретически, сколько чутьем артиста до некоторой только степени отрезвить церковную музыку от чрезмерного европеизма». В основе сочинения и исполнения церковной музыки, по его мнению, должны быть ясность, искренность и сдержанность выражения, рождающие благоговейное восприятие. Вместе с тем, в полном соответствии с веяниями своего времени, под «отрезвлением» музыки от «чрезмерного европеизма» Чайковский, разумеется, понимал не реконструкцию древнерусской музыки в её подлинном виде (см. Знаменный распев), но лишь «правильную» гармонизацию церковной монодии — по тем же законам западноевропейской тональности, что и «слащавая» музыка Бортнянского, но более изысканную, без откровенной гармонической банальности.

Церковные песнопения звучат в некоторых светских произведениях Чайковского, выполняя там роль общеизвестных символов, например, кондак «Со святыми упокой» в Шестой симфонии предвосхищает кончину лирического героя, его отпевание. В увертюре «1812 год» используется тропарь «Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое». Фортепианный «Детский альбом» начинается пьесой «Утренняя молитва» (фрагмент стихиры на «Господи, воззвах» 6-го гласа), а завершается пьесой «В церкви»[100].

В 1878—1887 годах Чайковский обратился к созданию церковных сочинений, написал полные циклы важнейших богослужений Православной Церкви — «Литургии святого Иоанна Златоуста» и «Всенощного бдения», отдельные хоры в сборнике «Девять духовных музыкальных сочинений» и пасхальный хор «Ангел вопияше».

Будучи верующим человеком Чайковский посещал и любил церковные службы. «Я очень часто бываю у обедни; литургия Иоанна Златоустого есть, по-моему, одно из величайших художественных произведений… о, всё это я ужасно люблю, это одно из величайших моих наслаждений!» — писал он Н. Ф. фон Мекк 29 ноября 1877 года.

Испытываемое композитором чувство привело его к намерению положить всю литургию на музыку, что было поддержано П. И. Юргенсоном, обещавшим издать партитуру за границей, так как по действовавшему тогда порядку разрешалось «вновь печатать и петь только те духовно-музыкальные сочинения, кои одобрены будут Директором Придворной капеллы». Об этом Чайковский писал Н. Ф. фон Мекк 30 апреля 1878 года: «Известно ли Вам, что музыкально-церковное композиторство составляет монополию придворной певческой капеллы, что запрещено печатать и петь в церквах всё что не принадлежит к числу сочинений, напечатанных в изданиях капеллы, которая ревниво оберегает эту монополию и решительно не хочет допустить новых попыток писать на священные тексты?».

«Литургия» была закончена в мае 1878 года, напечатана и выпущена в свет всё-таки в России к 18 января 1879 года с разрешения Московского комитета для цензуры духовных книг[* 21] и впервые исполнена в киевской университетской церкви в апреле 1879 года. При жизни композитора это было единственное исполнение во время церковной службы.

В декабре 1879 года Чайковский, с детства находившийся под поэтическим впечатлением от православных служб, присутствовал на мессе в соборе Святого Петра в Риме и написал Н. Ф. фон Мекк, что всё было живописно, красиво и полно движения, «но я все-таки в тысячу раз больше люблю нашу православную литургию, где все присутствующие в храме видят и слышат одно и то же, где весь приход предстоит, а не снует из угла в угол. Это менее живописно, но трогательнее и торжественнее».

21 ноября 1880 года «Литургия св. Иоанна Златоуста» по разрешению Н. Г. Рубинштейна была исполнена хором П. И. Сахарова в Москве на закрытом духовном концерте в зале консерватории в присутствии Московского митрополита Макария, который одобрил как само сочинение, так и исполнение. Для широкой публики новое произведение Чайковского было исполнено тем же хором на экстренном собрании Русского музыкального общества 18 декабря того же года[101].

Работая над «Всенощным бдением» весной и летом 1881 года в Каменке, П. И. Чайковский часто бывал в Киево-Печерской Лавре, пение монахов которой очень нравилось композитору: «Там поют на свой древний лад, с соблюдением тысячелетних традиций, без нот и, следовательно, без претензий на концертность, — но зато что это за самобытное, оригинальное и иногда величественно прекрасное богослужебное пение». Партитура «Всенощного бдения», обозначенная автором, как «Опыт гармонизации богослужебных песнопений для смешанного хора», была в основном завершена весной 1882 года Впервые сочинение было исполнено хором П. И. Сахарова 27 июня 1882 года в Москве в концертном зале Всероссийской Промышленно-художественной выставки.

После успеха заказанной Чайковскому кантаты «Москва», исполненной во время коронации Александра III, композитор 7 марта 1884 года был представлен в Гатчине царской семье. Во время аудиенции Чайковский подтвердил императору своё намерение продолжать писать музыку для церкви. 13 марта 1884 года он писал: «Ежечасно и ежеминутно благодарю Бога за то, что он дал мне веру в Него. При моем малодушии и способности от ничтожного толчка падать духом до стремления к небытию, чтобы я был, если б не верил в Бога и не предавался воле Его?»

В период с ноября 1884 года по весну 1885 года были написаны хоры — «Херувимские песни» № 1—3, «Тебе поем…», «Достойно есть…», «Отче наш», «Блажени, яже избрал…», «Да исправится…», «Ныне силы небесные…» и позднее, в 1887 году, хор «Ангел вопияше…». 17 февраля 1886 года на духовно-музыкальном вечере в Московской консерватории капеллой Русского хорового общества под управлением В. М. Орлова были впервые исполнены «Херувимская песнь № 1», «Тебе поем», «Блажени, яже избрал», «Да исправится».

В 1886 году Московское синодальное училище церковного пения, готовившее для Синодального хора певчих, регентов и учителей церковного пения, было отделено от Синодального хора[* 22]. При хоре и училище был учреждён Наблюдательный совет, в состав которого в 1886—1889 годах входил и П. И. Чайковский.

В письме обер-прокурору Святейшего Синода К. П. Победоносцеву и прокурору московской Синодальной конторы А. Н. Шишкову с рекомендацией назначить регентом Синодального хора В. С. Орлова, бывшего воспитанника Синодального училища и своего ученика по консерватории, П. И. Чайковский, подчёркивая необходимость возвращения в церковь того строя богослужебного пения, «который искони составлял драгоценнейшее достояние её», апеллируя к авторитету Александра III, писал: «В настоящее время сам государь император горячо сочувствует делу возрождения, когда русским композиторам уже не возбраняется посвящать свои способности и усердие родной церкви…»[102].

28 марта 1891 года Синодальный хор под управлением В. С. Орлова в зале Синодального училища исполнил «Ныне силы небесные», а 22 октября 1891 года — «Херувимскую песнь № 3». После первого прослушивания в 1880 года исполнение «Литургии» П. И. Чайковского в храмах было разрешено только после смерти композитора. До революции её ежегодно исполняли в день памяти композитора в Москве в храме Храме Вознесения Господня у Никитских ворот и в Петербурге в Троицком соборе Александро-Невской лавры, где отпевали Петра Ильича.

Несмотря на то, что часть российского общества неодобрительно встретила первое исполнение «Литургии» вне стен храма[103], духовные сочинения Чайковского стали исполняться и в концертах.

Митрополит Иларион (Алфеев) особо отмечал, что после революции 1917 года музыкальные произведения Чайковского и других композиторов для многих в России стали одним из источников познания веры и Евангелия, молитвы и богослужения Православной Церкви[104].

В 60—80-е годы XX века «Литургия» великого композитора вновь стала звучать в исполнении хора московского храма в честь иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке[105][* 23]. 7 ноября 2010 года, в день памяти П. И. Чайковского, настоятелем этого храма, митрополитом Иларионом (Алфеевым), была совершена Божественная литургия, за которой прозвучали песнопения на музыку Чайковского в исполнении Московского Синодального хора, воссозданного в 2009 году по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Кирилла.

7 мая 2015 года после Божественной литургии в храме Христа Спасителя, в которой прозвучала «Литургия» Чайковского, Патриарх Кирилл в своём первосвятительском слове к собравшимся сказал: «Вдохновение — это способность принимать сигнал, который Бог посылает человеку, и Петр Ильич Чайковский был человеком, который воспринял этот дар»[106].

Основные произведения

Из века в век, из поколения в поколение переходит наша любовь к Чайковскому, к его прекрасной музыке. И в этом — ее бессмертие
Оперы
Балеты
Симфонии
Сюиты
  • Сюита № 1 op. 43 (1879)
  • Сюита № 2 op. 53 (1883)
  • Сюита № 3 op. 55 (1884)
  • Сюита № 4 Моцартиана op. 61 (1887)
  • Щелкунчик, сюита для балета op. 71a (1892)
Отдельные оркестровые произведения
Концерты

Фортепианные произведения
  • Русское скерцо op. 1, No. 1 (1867)
  • Экспромт op. 1, No. 2 (1867)
  • Воспоминание о Гапсале, 3 пьесы op. 2 (1867)
  • Вальс-каприс op. 4 (1868)
  • Романс op. 5 (1868)
  • Вальс-скерцо op. 7 (1870)
  • Каприччио op. 8 (1870)
  • Три пьесы op. 9 (1870)
  • Две пьесы op. 10 (1871)
  • Шесть пьес op. 19 (1873)
  • Шесть пьес на одну тему op. 21 (1873)
  • Большая соната соль мажор op. 37a (1878)
  • Времена года op. 37b (1876)
  • Детский альбом op. 39 (1878)
  • Двенадцать пьес op. 40 (1878)
  • Шесть пьес op. 51 (1882)
  • Думка op. 59 (1886)
  • Восемнадцать пьес op. 72 (1893)
  • Соната до-диез минор op. 80 posth (1865, изд. 1900)
Камерная музыка
  • Струнный квартет № 1 op. 11 (1871)
  • Струнный квартет № 2 op. 22 (1874)
  • Струнный квартет № 3 op. 30 (1876)
  • «Воспоминание о дорогом месте», три пьесы для скрипки и фортепиано op. 42 (1878)
  • Фортепианное трио op. 50 (1882)
  • «Воспоминание о Флоренции», струнный секстет op. 70 (1890)
Хоровая музыка
  • Всенощная для смешанного хора без сопровождения, op. 52
  • Литургия для смешанного хора без сопровождения, op. 41
  • Духовно-музыкальные сочинения на полный хор (1884-85):
    • Херувимская песнь № 1 F-dur
    • Херувимская песнь № 2 D-dur
    • Херувимская песнь № 3 C-dur
    • «Тебе поем»
    • «Достойно есть»
    • «Отче наш»
    • «Блаженни яже избрал»
    • «Да исправится»
    • «Ныне силы небесные»
  • «Ангел вопияше» (1887)

Краткая хронология

В 1866 году дебютировал перед московской и петербургской публикой увертюрой F-dur.; начал Первую симфонию;

1867 год — исполнение Andante и скерцо из Первой симфонии в Русском музыкальном обществе в Санкт-Петербурге.

1866—1867 годы — написаны увертюра на датский гимн и ряд фортепьянных пьес: «Воспоминание о Гапсале».

1867 год — начата работа над оперой «Воевода»; в Москве, в симфоническом собрании, были исполнены танцы из неё.

1868 год — в симфоническом собрании в Москве русского музыкального общества с большим успехом исполнена Первая симфония. С недовольством относился Ч. к своему симфоническому произведению: «Фатум» (1868), исполнявшемуся как в Москве, так и в Петербурге.

30 января 1869 года в Большом театре в Москве — премьера оперы «Воевода». Либретто — композитора и А. Н. Островского по его пьесе («Сон на Волге»). Дирижёр — Мертен. В ролях: Нечай Шалыгин — Финокки, Влас Дюжой — Радонежский, Настасья — Анненская, Марья Власьевна — Меньшикова, Прасковья Власьевна — Кронеберг, Степан Бастрюков — Раппорт, Дубровин — Демидов, Олёна — Иванова, Резвый — Божановский, Шут — Лавров, Недвига — Розанова, новый Воевода — Корин). В 1870-х годах Чайковский уничтожил оперу, сохранив только небольшую часть материала.

В 1869 году закончена опера «Ундина», которая не ставилась. Она уничтожена автором в 1873 году, за исключением некоторых номеров, вошедших впоследствии в другие сочинения. Осенью написана увертюра-фантазия «Ромео и Джульетта». Написано шесть романсов, из которых «Нет, только тот», «И больно, и сладко», «Слеза дрожит», «Отчего», «Ни слова, о друг мой».

1871 год — первый квартет D-dur.

1870—1872 годы — сочинена опера «Опричник», собственное либретто по повести И. И. Лажечникова.

31 мая 1872 года — состоялась премьера кантаты «В память 200-летия рождения Петра Великого», написанной по заказу и специально к открытию Политехнической выставки 1872 года.

1873 год — симфоническая фантазия «Буря». А также музыка для весенней сказки «Снегурочка» А. Н. Островского в Большом театре.

12 апреля 1874 года в Мариинском театре премьера оперы «Опричник» (дирижёр Направник; Жемчужный — Васильев 1-й, Наталья — Рааб, Митьков — Соболев, Морозова — Крутикова, Андрей — Орлов, Басманов — Васильев 2-й, Вязьминский — Мельников, Захарьевна — Шредер).

4 мая 1875 года в Большом театре постановка оперы «Опричник» (дирижёр Мертен; Жемчужный — Демидов, Наталья — Смельская, Морозова — Кадмина, Андрей — Додонов, Вязьминский — Радонежский, Басманов — Аристова).

1875 год — на конкурсе русского музыкального общества опере «Кузнец Вакула» присуждена первая премия.

1876 год — постановка в Петербурге оперы «Кузнец Вакула», позднее переделанной в «Черевички».

20 февраля 1877 года — постановка в Большом театре балета «Лебединое озеро» по либретто В. Бегичева и В. Гельцера. (Одетта-Одиллия — Карпакова, Зигфрид — Гиллерт, Ротбарт — Соколов; балетмейстер Рейзингер, дирижёр Рябов, художники Вальц, Шангин, Гроппиус).

1878 год — на всемирной выставке в Париже под управлением Н. Г. Рубинштейна исполнялись Второй фортепианный концерт, «Буря», серенада и вальс для скрипки. Рост известности в Европе. Написана «литургия св. Иоанна Златоуста».

«Детский альбом» Op. 39 — сборник пьес для фортепиано, носящий авторский подзаголовок «Двадцать четыре лёгкие пьесы для фортепиано». Сборник был сочинён Чайковским в мае-июле 1878 года и при первой публикации, последовавшей в декабре того же года в издательстве Юргенсона, посвящён племяннику композитора Володе Давыдову.

17 марта 1879 года — первое представление оперы «Евгений Онегин», силами учащихся московской консерватории на сцене московского Малого театра.

1879 год — написана опера «Орлеанская дева» с либретто самого композитора по драме Ф.Шиллера в переводе В. А. Жуковского, драме Ж. Барбье «Жанна д’Арк» и по либретто оперы «Орлеанская дева» О. Мерме.

13 января 1880 года возобновлена постановка в Большом театре балета «Лебединое озеро» балетмейстер Ганзен, дирижёр Рябов, художник Вальц, Шангин, Гроппиус. В ролях Одетта-Одиллия — Калмыкова и Гейтен, Зигфрид — Бекефи.

7 ноября 1880 года — в Каменке закончена Торжественная увертюра «1812 год», написанная по заказу Н. Г. Рубинштейна. На титульном листе партитуры написано: 1812. Торжественная увертюра для большого оркестра. Сочинил по случаю освящения Храма Спасителя Петр Чайковский[108]. За эту увертюру Чайковский был удостоен ордена Святого Владимира 4-й степени и стал получать именную императорскую пенсию: 3000 рублей серебром в год.

13 февраля 1881 года — премьера оперы «Орлеанская дева» в Мариинском театре (дирижёр Направник; Карл VII — Васильев 3-й, Кардинал — Майборода, Дюнуа — Стравинский, Лионель — Прянишников, Тибо — Корякин, Раймонд — Соколов, Иоанна д’Арк — Каменская, Агнесса — Рааб).

За год до освящения храма Христа Спасителя, во время Всероссийской промышленно-художественной выставки 8 августа (20 августа) 1882 года, была впервые исполнена Торжественная увертюра «1812 год», написанная композитором в ознаменование победы России в войне с Наполеоном (дирижер И. К. Альтани)[108].

28 октября 1882 года возобновлена постановка в Большом театре балета «Лебединое озеро» балетмейстер Ганзен, дирижёр Рябов, художник Вальц, Шангин, Гроппиус. В ролях Одетта-Одиллия — Калмыкова и Гейтен, Зигфрид — Бекефи.

Апрель 1883 года — опера «Евгений Онегин» исполнена в Петербурге в музыкально-драматическом кружке под управлением К. К. Зике. Опера «Мазепа».

3 февраля 1884 года — в Большой театре (Москва) премьера оперы «Мазепа», либретто В. П. Буренина по поэме Пушкина «Полтава». (дирижёр Альтани, режиссёр Барцал, художники Шишков и Бочаров, балетмейстер Иванов; Мазепа — Корсов, Кочубей — Борисов, Мария — Павловская, Любовь — Крутикова, Андрей — Усатов, Орлик — Фюрер, Искра — Григорьев, Пьяный казак — Додонов).

6 февраля 1884 года «Мазепа» поставлена в Мариинском театре (дирижёр Направник).

19 октября 1884 года премьера оперы «Евгений Онегин» в Мариинском театре в Петербурге.

1885 год — опера «Мазепа» поставлена в Тифлисе. Подготовлена новая редакция оперы «Кузнец Вакула» под названием «Черевички».

20 октября 1887 года в Петербурге в Мариинском театре премьера оперы «Чародейка» (либр. И. В. Шпажинского по его же одноимённой трагедии). Дирижёр Чайковский, худ. Бочаров; князь Курлятев — Мельников, Княгиня — Славина, Юрий — Васильев 3-й, Мамыров — Стравинский, Настасья — Павловская).

1887 год — опера поставлена в Тифлисе (дирижёр Ипполитов-Иванов; Настасья — Зарудная),

19 января 1887 года в Москве в Большом театре поставлена опера «Черевички», переработка оперы «Кузнец Вакула», либретто Я. П. Полонского по повести «Ночь перед Рождеством» Н. В. Гоголя, с добавлениями композитора. (дирижёр Чайковский, художник Вальц; Вакула — Усатов, Оксана — Климентова, Солоха — Светловская, Чуб — Матчинский, Пан Голова — Стрелецкий, Бес — Корсов, Школьный учитель — Додонов, Светлейший — Хохлов, Панас — Григорьев).

1888 год — император Александр III назначил Чайковскому пенсию в 3000 рублей.

3 января 1890 года — премьера в Мариинском театре балета «Спящая красавица» по либретто И. А. Всеволожского. (Аврора — Брианца, Дезире — П. Гердт, фея Сирени — М. М. Петипа, Карабос — Чекетти; балетмейстер М. И. Петипа, дирижёр Дриго, художник Бочаров, Левот, Андреев и Шишков, костюмы Всеволожского).

1890 год — в Большом театре поставлена опера «Чародейка».

7 декабря 1890 года в Мариинском театре поставлена опера «Пиковая дама» (либретто брата композитора Модеста с участием композитора, по повести Пушкина, с использованием стихов К. Н. Батюшкова, Г. Р. Державина, В. А. Жуковского, П. М. Карабанова и К. Ф. Рылеева), (дирижёр Направник, постановка Палечека, режиссёр Кондратьев, художники Васильев, Янов, Левот, Иванов и Андреев, балетмейстер Петипа; Герман — Н. Фигнер, Томский — Мельников, Елецкий — Яковлев, Чекалинский — Васильев 2-й, Сурин — Фрей, Чаплицкий — Кондараки, Нарумов — Соболев, Распорядитель — Ефимов, Лиза — М. Фигнер, Графиня — Славина, Полина — Долина, Гувернантка — Пильц, Горничная — Юносова, Прилепа — Ольгина, Миловзор — Фриде, Златогор — Климов 2-й).

19 декабря 1890 года — опера «Пиковая дама» поставлена в Киеве артистами оперной антрепризы И. П. Прянишникова (дирижёр Прибик; Герман — Медведев, Томский — Дементьев, Елецкий — Тартаков, Графиня — Смирнова, Лиза — Мацулевич).

1891 год — написана опера «Иоланта» (либретто М. И. Чайковского по драме X. Герца «Дочь короля Рене»). Опера «Пиковая дама» поставлена в Большом театре (дирижёр Альтани, художники Вальц и Лебедев, балетмейстеры Петипа и Иванов; Герман — Медведев; Томский — Корсов, Елецкий — Хохлов, Лиза — Дейша-Сионицкая, Полина — Гнучева, Графиня — Крутикова); музыка к «Гамлету», поставленному в Михайловском театре (Петербург).

6 декабря 1892 года — премьера в Мариинском театре в Петербурге оперы «Иоланта» (дирижёр Направник, декорации Бочарова; король Рене — Серебряков, Роберт — Яковлев, Водемон — Фигнер, Эбн-Хакия — Чернов, Альмерик — Карелин, Бертран — Фрей, Иоланта — М. Фигнер, Марта — Каменская, Бригитта — Рунге, Лаура — Долина) вместе с балетом: «Щелкунчик». (либретто М. И. Петипа по сказке Э. Т. Гофмана; в переделке А. Дюма-сына). (Клара — Белинская, Фриц — В. Стуколкин, Щелкунчик — С. Легат, фея Драже — Дель-Эра, принц Коклюш — П. Гердт, Дроссельмейер — Т. Стуколкин; балетмейстер Иванов, дирижёр Дриго, художники Бочаров и К. Иванов, костюмы — Всеволожский и Пономарёв).

Книги в жизни и творчестве композитора

Тяга к чтению и литературе была привита Чайковскому в детские годы гувернанткой Фанни Дюрбах, приглашённой родителями для занятий со старшими детьми. С шести лет мальчик свободно читал по-французски и по-немецки[109][110]. Некоторые семейные книги сохранились у композитора. Среди них — «Квентин Дорвард» В. Скотта (на французском языке), «Ундина» Ф. Ламотт-Фуке в поэтическом переводе В. А. Жуковского, принадлежавшие матери Евангелие и сборник стихир и канонов, журнал «Телескоп» за 1833 год[111].

Свою собственную библиотеку П. И. Чайковский начал собирать после переезда в Москву в конце 1860-х годах, а наиболее активно — в середине 1880-х годов с началом жизни в клинских усадьбах.

В посмертной описи имущества, составленной клинским судебным приставом 27 октября 1893 года, были указаны 1239 изданий, в том числе, 774 книги и 465 нотных материалов, относящихся к XVIII—XIX векам. Самое раннее из них — Библия на французском языке, изданная в 1736 году[* 24]. Близко знавший Чайковского, музыкальный критик и композитор Г. А. Ларош писал, что литература была для композитора «после музыки, главным и существеннейшим его интересом»[112]. Композитор приобретал нужные издания не только в Москве и Петербурге, но и во время поездок по другим городам России и Европы. В его библиотеке представлены книги, помимо русского, на шести языках — французском, немецком, итальянском, английском, чешском и латыни[* 25]. Купленные книги Чайковский отдавал в переплёт — на кожаных корешках, кроме краткого названия и автора, вытеснены инициалы владельца — «П. Ч.»

Чтение играло большую роль в жизни композитора и, наряду с музыкальной работой и прогулками, входило в обязательный распорядок дня. Иногда в доме читали вслух. Чайковский ценил произведения многих зарубежных и отечественных классиков литературы. В переписке с близкими делился впечатлениями о книгах и их авторах. Лично знал А. Н. Апухтина, А. Н. Островского, А. Н. Плещеева, Я. П. Полонского, Л. Н. Толстого, А. А. Фета, А. П. Чехова. Из русских писателей более всех читал и перечитывал Толстого, Островского, Гоголя[113][64].

Кроме художественной литературы, любил читать книги по русской истории, особенно XVIII века. Собрал труды историков К. Н. Бестужева-Рюмина, В. А. Бильбасова, А. Г. Брикнера, И. Е. Забелина, Н. М. Карамзина, Н. И. Костомарова. Выписывал журналы «Исторический вестник», «Русская старина», «Русский архив».

Были в библиотеке Чайковского и книги по европейской истории и истории религии. Среди них — «Общий очерк истории Европы» Э. Фримана (издание 1880 года), «История нашего времени от вступления на престол королевы Виктории до Берлинского конгресса с 1837 по 1878» Дж. Мак-Карти (издание 1881 года), книги Э. Ренана: «Жизнь Иисуса», «Апостолы», «История израильского народа», «Новые очерки по истории религии».

Среди естественнонаучных книг, которыми пользовался Чайковский, в его собрании есть «Муравьи, пчёлы, осы. Наблюдения над нравами общежительных перепончатокрылых» Д. Лаббока, «Млекопитающие» К. Фохта, «Звёздный атлас для небесных наблюдений: Изображение всех звезд, видимых простым глазом до 35 градуса южного склонения и обозначение переменных и двойных звёзд, звёздных скоплений и туманностей», две книги профессора Д. Н. Кайгородова — «Из зелёного царства. Популярный очерк из мира растений» и «Собиратель грибов. Карманная книжка, содержащая в себе описание важнейших съедобных, ядовитых и сомнительных грибов, растущих в России»[* 26]. Чайковский называл книги своими «собеседниками» и писал: «Лучше всего мне бывает, когда я совершенно один и когда человеческое общество мне заменяют деревья, цветы, книги, ноты…» Свидетельствами тяги к уединению в мире природы и книг являются собранные композитором во время прогулок цветы и растения, засушенные и сохранившиеся в его библиотеке между страницами книг — «собеседников».

Удалившись от «праздной городской жизни», Чайковский написал в августе 1886 года: «…слава Богу, я стал снова вполне доступен общению с природой и способностью в каждом листке и цветочке видеть и понимать что-то недосягаемо-прекрасное, покоящее, мирящее, дающее жажду жизни». Эта жажда жизни совпала с периодом работы Чайковского над произведениями — «Манфредом» (1885 год), 5-й симфонией (1888 год), «Пиковой дамой» (1890 год), «Иолантой» (1891 год), 6-й симфонией (1893 год)[114]. Творческая потребность композитора в постоянном доступе в мир духовных поисков, заключённых в античной, средневековой и современной литературе, в исторических, философских и богословских трудах, объясняет интенсивное пополнение личной библиотеки именно в эти годы. Для Чайковского, получившего фундаментальное гуманитарное образование, книги были частью среды, в которой зарождались сюжеты и мотивы его музыки. Он писал про себя: «Мне кажется, что я действительно одарён свойством правдиво, искренно и просто выражать музыкой те чувства, настроения и образы, на которые наводит текст». При чтении книг своей библиотеки композитор оставлял на их страницах многочисленные разного рода пометки, отмечая всё, что волновало его в тексте или могло быть использовано, как для выработки концепции музыкальных произведений, так и в конкретных сюжетах.

Поиски нравственно-этической самоидентификации в эти же годы побудили Чайковского к систематическому чтению Библии[115]. На приобретённом им экземпляре Библии (издание 1878 года) имеются свыше 200 пометок и 75 дат, которые ставил композитор в процессе чтения с 11 сентября 1885 года по 3 февраля 1892 года. Читать Священное писание он начал с Евангелия от Луки, но, дочитав Евангелие от Иоанна, вернулся к началу Нового Завета и продолжил чтение его параллельно с Ветхим Заветом. Читал он, как правило, в спокойной обстановке своих дач в Майданове и Фроловском, два-три раза в неделю. Если в 1877 году Чайковский писал, что «относительно религии натура моя раздвоилась, и я ещё до сих пор не могу найти примирения», то в 1877 году ему казалось странным, «что, несмотря на всю горячность симпатических чувств, возбуждаемых Христом, я смел сомневаться в его Божественности».

Человек высокой книжной культуры, уже будучи композитором и профессором Московской консерватории, Чайковский проявил себя в качестве музыкального публициста. В течение ряда лет был штатным музыкальным обозревателем в газетах «Современная летопись» (1871) и «Русские ведомости» (1872—1875)[116]. Г. А. Ларош писал, что Чайковский «весьма талантливый литератор, писал безукоризненным слогом, ясно и живо излагал свои мысли». Не афишируя эту сторону свой деятельности, он подписывал свои музыкальные рецензии в «Русских ведомостях» инициалами «Б. Л.»[* 27]. Его музыкально-критические статьи, изданные в 1898 году под общим названием «фельетоны», составили важную часть творческого наследия[117].

Особое место в литературном наследии Чайковского занимают письма, содержащие множество авторских высказываний о музыке и композиторах, литературе и искусстве, истории и философии, описаний природы и фактов окружающей жизни. Число только опубликованных писем к различным адресатам доходит до пяти тысяч.

Литературное и эпистолярное наследие

Сочинения, учебники и переводы

Автобиография и музыкально-критические статьи
  • Чайковский, Пётр Ильич. Дневники: биография (Автобиография) / ред. Т. Чугунова. — М.: Наш дом - L'Age d'Homme, 2000. — 297 с. — ISBN 5-89136-015-2.
  • Чайковский, Пётр Ильич. Музыкальные фельетоны и заметки Петра Ильича Чайковского (1868-1876 г.) / с предисловием Г. А. Лароша. — М.: Высочайше утверждённое т-во «Печатня С. П. Яковлева», 1898. — 391 с.
  • Чайковский, Пётр Ильич. О программной музыке: Избранные отрывки из писем и статей / Сост., ред. и комм. И. Ф. Кунина. — М.-Л.: Музгиз, 1952. — 112 с.
Учебники

В 1872 году было опубликовано «Руководство к практическому изучению гармонии» Чайковского — первый русский учебник гармонии, написанный в помощь молодым композиторам. Чайковский был практиком, а не теоретиком музыки, и никогда не притязал на создание собственного учения о гармонии. В большей степени автора учебника волновало освоение западноевропейского знания о музыкальной гармонии, его ассимиляция в условиях зарождающегося русского «композиционно-технического» профессионализма. По этой причине учебник не содержит выстроенной системы научных понятий и какой-либо историографии гармонии, он имеет ярко выраженную дидактическую и практическую направленность.

  • П. Чайковскій. [www.kholopov.ru/arc/ch-harm.pdf Руководство къ практическому изученію гармоніи. Учебникъ (1872)]. — Изданіе шестое. — Москва, 1897.

По просьбе протоиерея Д. В. Разумовского Чайковский переработал учебник с учётом потребностей образования церковных музыкантов. Пособие было опубликовано в 1875 году под названием «Краткий учебник гармонии, приспособленный к чтению духовно-музыкальных сочинений в России», которое также известно под сокращённым названием — «Краткий учебник гармонии».

  • П. Чайковский. [www.kholopov.ru/arc/ch-harm-short.pdf Краткий учебник гармонии (1875)] // Полное собрание сочинений: Литературные произведения и переписка. — М.: Музгиз, 1957. — Т. III-A.
Переводы

Чайковский переводил с немецкого и французского языков, при этом он активно адаптировал иностранные тексты к нуждам российского музыкального образования (приспосабливал терминологию, подыскивал нотные иллюстрации из русской музыки, дописывал комментарии и осуществлял другую редакцию оригиналов):

  • Ф. О. Геварт. Руководство к инструментовке. — М.: П.И. Юргенсон, 1866.[* 28]
  • Р. Шуман. Жизненные правила для молодых музыкантов. — М.: П.И. Юргенсон, 1869.[* 29]
  • И. Х. Лобе. Музыкальный катехизис. — М.: П.И. Юргенсон, 1870.[* 30]

Письма

Письма П. И. Чайковского являются одним из важнейших источников информации об обстоятельствах его жизни и творчества, его отношении к музыке, литературе, искусству и истории. В эпистолярное наследие композитора вошли выявленные и сохранённые около 5000 писем разным адресатам — комплекты многолетних переписок и отдельные письма[* 31]. В числе обширных комплектов переписок — переписка с Н. Ф. фон Мекк, издателем П. И. Юргенсоном, композитором С. И. Танеевым и великим князем К. К. Романовым. П. Е. Вайдман писала, что «эти переписки очень разные по характеру. Содержание, степень откровенности данного письма зависят от адресата. Поэтому если сравнить письма, написанные в один день разным людям, можно найти существенные отличия в освещении одних и тех же событий или явлений. Достоверная интерпретация текстов, восстановление купюр — одна из проблем для этого богатейшего источника биографии композитора»[118].

Издания переписки с Н. Ф. фон Мекк

Первое издание переписки, хранившейся главным образом в доме-музее в Клину, было осуществлено в 1934—1936 годах (1-й том — 276 писем (1876—1878 годы), 644 с., 1934 г.; 2-й том — 430 писем (1879—1881 годы), 678 с., 1935 г.; 3-й том — 497 писем (1882—1890 годы), 684 с., 1936 г.):

  • Чайковский П. И. Переписка с Н. Ф. фон Мекк в 3-х томах / Ред. и примеч. В. А. Жданова, Н. Т. Жегина. Оформл. А. А. Толоконникова. — М.-Л.: Academia (Mузыка. Труды Дома-музея П. И. Чайковского), 1934—1936. — 5300 экз.

Ставшая библиографической редкостью переписка была переиздана в 2004 году:

  • Чайковский П. И. Переписка с Н. Ф. фон Мекк: В 3 кн.. — М.: Захаров, 2004. — 624+688+736 с. — 3000 экз. — ISBN 5-8159-0393-0.

Найденные в последнее время материалы позволили подготовить новое 4-томное издание переписки, в котором письма впервые публикуются без купюр:

  • Чайковский П. И., фон Мекк Н. Ф. [www.bookmusic.ru/bm/Series.aspx?ID=33 Переписка. 1876—1890. В 4 томах]. — Челябинск: Music Production International (MPI).
Издания переписки с П. И. Юргенсоном

Первое издание переписки в двух томах было осуществлено издательством Музгиз (1-й том вышел в 1938 году, 2-й том — в 1952 году). В издание вошли 752 письма, причём письма Юргенсона по цензурным соображениям были напечатаны с купюрами или исключены из подборки. Московское музыкальное издательство П. Юргенсон под общей редакцией П. Е. Вайдман выпустило новое издание переписки, в котором полностью напечатаны более 1200 писем:

  • Переписка. П. И. Чайковский. П. И. Юргенсон. В двух томах. Том 1: 1866—1885. — М.: П. Юргенсон, 2011. — 688 с.
  • Переписка. П. И. Чайковский. П. И. Юргенсон. В двух томах. Том 2: 1886—1893. — М.: П. Юргенсон, 2013. — 664 с.
Другие издания
  • Соколов В. С. [v-mishakov.ru/sokolov.html Письма П. И. Чайковского без купюр: Неизвестные страницы эпистолярии] // Пётр Ильич Чайковский. Забытое и новое: Альманах. / Сост. П. Е. Вайдман и Г. И. Белонович. — Вып. 1. — М.: ИИФ «Мир и культура», 1995. — С. 118—134.
  • Чайковский П. И. Письма к родным (1850—1879). — М.: Музгиз, 1940. — Т. 1.

Адреса в Санкт-Петербурге и Москве

Санкт-Петебург
Москва

Впервые будущего композитора ребёнком привезли в Москву в октябре 1848 года, когда семья покинула Воткинск и в ноябре того же года переехала в Петербург.

С началом в 1866 году преподавательской деятельности П. И. Чайковского в только что основанной Московской консерватории, Москва заняла важное место в его биографии[119][120][121][122]. Напряжённый ритм жизни и попытки создать удовлетворительные условия для творческой работы объясняют частые смены его предпочтений и географию московских адресов[* 35].

6 января 1866 года Чайковский приехал в Москву и остановился в гостинице Кокоревского подворья на Софийской набережной, но по приглашению Николая Рубинштейна уже на следующий день переселился в его квартиру. После неудачной женитьбы и несостоявшейся семейной жизни, композитор отказался от найма в городе собственных квартир и, приезжая периодически в Москву, останавливался в гостиницах или в домах знакомых.

Последний раз Чайковский посетил Москву в 1893 года, приехав из Клина вечером 7 октября в Большую Московскую гостиницу. Вечером 9 октября он уехал в Петербург.

Голос Чайковского

В 1890 году немецким изобретателем Юлиусом Блоком была сделана короткая запись с помощью фоноавтографа.

    Живой голос Чайковского (начинается с 29 секунды)
    Записано в январе 1890.

    • А. Рубинштейн: Какая прекрасная вещь [фонограф]… наконец то… (неразборчиво)
    • Е. Лавровская: Противный *** да как вы смеете называть меня коварной?
    • В. Сафонов: (поёт)
    • П. Чайковский: Эта трель могла бы быть лучше.
    • Е. Лавровская: (поёт)
    • П. Чайковский: Блок — молодец, а Эдисон ещё лучше![* 52]
    • E. Лавровская: (поёт) А-о, а-о.
    • В. Сафонов: (на немецком) Peter Jürgenson im Moskau! (Петер Юргенсон им Москау).
    • П. Чайковский: Кто сейчас говорил? Кажется, голос Сафонова.
    • В. Сафонов: (свистит)
  • Помощь по воспроизведению
  • </ul> </div>

    По словам музыковеда Леонида Сабанеева, Чайковского не устраивало записывающее устройство и он пытался уклоняться от него. До записи Блок попросил композитора сыграть на пианино или хотя бы сказать что-нибудь. Он отказался, сказав: «Я плохой пианист и мой голос скрипучий. Зачем увековечивать это?».

    Дискография

    Оркестровые сочинения

    Полный цикл симфоний Чайковского (включая или исключая «Манфред») записали Клаудио Аббадо, Леонард Бернстайн (также другая оркестровая и балетная музыка), Владимир ВалекК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 1195 дней], Валерий Гергиев, Антал Дорати (также запись всех балетов и всех оркестровых сюит), Герберт фон Караян, Дмитрий Китаенко, Лорин Маазель, Игорь Маркевич, Курт Мазур, Зубин Мета, Риккардо Мути, Юджин Орманди, Михаил Плетнёв (два комплекта), Геннадий Рождественский, Евгений Светланов (все оркестровые сочинения Чайковского), Леонард Слаткин, Юрий Темирканов, Владимир Федосеев, Бернард Хайтинк, Марис Янсонс, Неэме Ярви и др.

    Записи отдельных симфоний Чайковского осуществили Александр Гаук (№ 3, 4, оркестровые пьесы), Карло Мария Джулини (№ 6), Кирилл Кондрашин (№ 1, 4—6), Евгений Мравинский (№ 4—6), Роджер Норрингтон (№ 5, 6), Сейдзи Одзава (№ 6), Давид Ойстрах (№ 5, 6), Вильгельм Фуртвенглер (№ 5, 6), Ференц Фричай (№ 4, 5) и др.


    Память

    Музеи, памятники, мемориальные доски, нумизматика, филателия и названия в честь Петра Ильича Чайковского, документальные и художественные фильмы о композиторе перечислены в:

    Генеалогия

    Виктор
    Асье
     
    Мари
    Клод
     
    Георг
    Виттиг
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
    Фёдор
    Афанасьевич
    Чайка
    (1695—1767)
     
    Мишель
    Виктор
    Асье

    (1736—1799)
     
    Мария
    Кристина
    Элеонора
    Виттиг
     
    Михаил
    Иванович
    Попов
    (1751—1792)
     
    Анна
    Дмитриевна
    Попова
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
    Пётр
    Фёдорович
    Чайковский

    (1745—1818)
     
    Анастасия
    Степановна
    Чайковская
    (1751—?)
     
    Андрей
    Михайлович
    Ассиер

    (1778—1830)
     
    Екатерина
    Михайловна
    Ассиер
    (1778—1816)
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
    Мария
    Карловна
    Чайковская
    (?—1831)
     
    Илья
    Петрович
    Чайковский

    (1795—1880)
     
    Александра
    Андреевна
    Чайковская
    (1813—1854)
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
     
    Зинаида
    Ильинична
    Ольховская
    (1829—1878)
     
    Николай
    Ильич
    Чайковский

    (1838—1910)
     
    Пётр
    Ильич
    Чайковский

    (1840—1893)
     
    Антонина
    Ивановна
    Чайковская
    (1849—1917)
     
    Александра
    Ильинична
    Давыдова
    (1841—1891)
     
    Ипполит
    Ильич
    Чайковский

    (1843—1927)
     
    Анатолий
    Ильич
    Чайковский

    (1850—1915)
     
    Модест
    Ильич
    Чайковский

    (1850—1916)
     


    </center>


    Напишите отзыв о статье "Чайковский, Пётр Ильич"

    Комментарии

    1. Из Свидетельства о рождении П. И. Чайковского: «По указу Его Императорского Величества от Вятской Духовной Консистории дано сие свидетельство о том, что в метрической книге Сарапульского округа Воткинского завода Благовещенского Собора 1840 года под № 187-м значится: Камско-воткинского завода у горного Начальника, Подполковника и Кавалера Ильи Петрова Чайковского и законной его жены Александры Андреевой сын Петр родился двадцать пятого Апреля, а крещен Мая пятого числа тысяча восемьсот сорокового года; воспреемниками были: Камско-воткинский протоиерей Василий Блинов и горного исправника, коллежского секретаря Алексея Вальцева жена Надежда Тимофеева. Февраля 12 дня 1846 г. [далее следуют подписи]»[5].
    2. Романс Алябьева «Соловей» на всю жизнь остался любимым романсом и всегда вызывал у Чайковского яркое воспоминание о пении матери[2].
    3. Берберова, 1997, с. 32 упоминает эпилепсию; Познанский, 2010, ч. 1, гл. 1, упоминая припадки, цитирует Модеста Чайковского: «Единственно вероятным наследием предков у П[етра] И[льича] можно отметить его выходящую из ряда вон нервность, в молодые годы доходившую до припадков, а в зрелые — выражавшуюся в частых истериках, которую, весьма правдоподобно, он получил от деда Андрея Михайловича Ассиера», а также предполагает, что «Чайковский страдал неврастенией и его проблемы носили не физический, а психический характер».
    4. Модест Ильич писал, что смерть матери потрясла будущего композитора на всю жизнь, однако биограф А. Н. Познанский приводит цитату из письма Чайковского к Модесту: «Боюсь ужасно за Боба, хотя и знаю по опыту, что в эти годы подобные горести переносятся сравнительно легко», в котором речь идёт о смерти их сестры Александры Ильиничны, матери Владимира Львовича Давыдова, и делает вывод, что сам Чайковский в детстве сравнительно легко перенёс это событие[21].
    5. Анна Петровна Чайковская (в замужестве — Мерклинг; 1830—1911).
    6. Германия — первая европейская страна, которую посетил П. И. Чайковский, оказалась и последней в череде его зарубежных поездок — за два месяца до кончины композитор приезжал в Гамбург.
    7. Германа Лароша Антон Рубинштейн хвалил больше, чем Чайковского и даже возлагал на него бо́льшие надежды[35].
    8. 10 мая 1879 г., в связи с осложнением отношений между ними, Чайковский писал Шиловскому по поводу 7550 рублей серебром, потраченных учеником на учителя (в том числе на поездку в 1871 г.): «Это и много и мало. Много, — с точки зрения абсолютной ценности денег…, мало, — если вспомнить, что ты богатый меценат, а я бедный артист…».
    9. 26 ноября 1877 г. Чайковский написал Н. Д. Кашкину: «Путешествие в Италию было чистым безумием. Её богатство, её ослепительная роскошь только бесили и раздражали меня».
    10. Через три недели после возвращения в Петербург, 22 сентября, Чайковский отметил в дневнике известие о смерти Кондратьева в Аахене, «случившейся накануне».
    11. 3 января 1893 г. в Гамбурге состоялась премьера постановки «Иоланты», но Чайковский отказался от участия, сославшись на болезнь и необходимость отдохнуть.
    12. Демьяново известно не только, как один из центров духовной жизни общества на рубеже XIX и XX веков, но и своим некрополем, в котором похоронены и ближайшие родственники П. И. Чайковского — братья Ипполит и Модест, племянники, потомки декабриста В. Л. Давыдова — Владимир Львович и Юрий Львович Давыдовы.
    13. Из-за напряженного ритма творческой жизни Чайковский не мог регулярно следить за литературными новинками, но в Майданове 18 апреля 1887 года прочёл рассказ «Миряне» неизвестного ему автора и сразу написал брату Модесту Ильичу: «…меня совершенно очаровал рассказ Чехова в „Новом времени“. Не правда ли, большой талант?» Личное знакомство композитора и писателя состоялось только в декабре 1888 г. Вскоре Чехов, который своё восхищение выражал словами: «Я готов день и ночь стоять почётным караулом у крыльца того дома, где живёт Пётр Ильич…», начал работать над книгой «Хмурые люди», которую посвятил П. И. Чайковскому[64].
    14. Сообщая Н. Ф. фон Мекк название своего «нового убежища», Чайковский, имея в виду девичью фамилию Надежды Филаретовны — Фроловская, добавляет — «название, которое Вам нетрудно запомнить, не правда ли?»
    15. Незадолго до смерти, в октябре 1893 года П. И. Чайковский во время прогулки показал гостившему у него в Клину Ю. И. Поплавскому красивый вид на Фроловское и сказал, что там его похоронят «по завещанию»: «Проезжая по железной дороге, друзья будут указывать на мою могилу»[65].
    16. Дом отца Веры Петровны, клинского исправника Петра Андреевича Берса, находился в Клину рядом с домом на московском шоссе, в котором вскоре поселился Чайковский.
    17. У Берберовой — 17-летним; возраст указан по исследованию Познанского.
    18. Берберова, 1997, с. 45: «Это было не смакование медленного удовольствия, не запретная забава, а необходимое и спешное удовлетворение острой потребности в наркозе, и этим курение для них осталось на всю жизнь».
    19. Внучка Н. Ф. фон Мекк в своих воспоминаниях написала, что в сентябре 1893 года Чайковский попросил племянницу А. Л. фон Мекк передать находившейся в Ницце больной Надежде Филаретовне искреннее сожаление о своём трёхлетнем молчании. — Фон Мекк Галина. Как я их помню. — М.: Фонд им. И. Д. Сытина, 1999. — 336 с.
    20. Преемником ОДРИ с 1880 года стало Общество любителей церковного пения (ОЛЦП).
    21. Судебное разбирательство о нарушении П. Ю. Юргенсоном цензурных правил по обращению директора Придворной певческой капеллы Н. И. Бахметева явилось прецедентом и привело к снятию монополии Капеллы на издание духовных сочинений.
    22. В 1918 году училище было преобразовано в Народную хоровую академию. В 1923 году академия была объединена с Московской консерваторией.
    23. В церковном обиходе стало обычным исполнение некоторых менее сложных песнопений на музыку Чайковского, в том числе «Святый Боже».
    24. В настоящее время библиотека хранится в Государственном Доме-музее П. И. Чайковского в Клину и содержит (с учётом обнаруженных позднее) 1468 книг, журналов и нотных изданий.
    25. На томе сочинений Еврипида (на итальянском языке) Чайковский написал: «Украдена из библиотеки Палаццо Дожей в Венеции 3-го декабря 1877 года Петром Ч., надворным советником и профессором консерватории».
    26. Д. Н. Кайгородов посвятил композитору специальное эссе, в котором написал, что Чайковский «обладал удивительно сильным, можно сказать феноменальным, чувством природы… Мало сказать, что П. И. страстно любил природу — он её обожал» — // Кайгородов Дм. П. И. Чайковский и природа — СПб.: Типография А. Суворина, 1907. — 46 с.
    27. «Б. Л.» — начальные буквы имени Бедв Лайццоргций, шутливого прозвища Чайковского на «тарабарском» языке учеников — правоведов.
    28. Этот перевод Чайковского до появления в 1913 году «Основ оркестровки» Н. А. Римского-Корсакова служил главным пособием слушателям российских консерваторий по оркестровке.
    29. Заглавие в переиздании 1884 года: Жизненные правила и советы молодым музыкантам Р. Шумана.
    30. Книга переиздавалась в 1874, 1875, 1878, 1882, 1884, 1887 и 1892 гг.
    31. Исследователи считают, что общее число писем П. И. Чайковского может составлять 7000.
    32. В этом доме скончалась Александра Андреевна Чайковская, мать Петра Ильича.
    33. В этот дом Чайковский переехал после смерти матери.
    34. В этом доме Чайковские жили вместе с семьей Петра Петровича, дядей Петра Ильича.
    35. А. И. Чайковская в своих воспоминаниях писала, что Пётр Ильич «не любил и не умел нанимать квартир» и поручал это своему московскому знакомому Николаю Львовичу Бочечкарову[123].
    36. 1 2 3 4 5 Дом не сохранился.
    37. 1 2 Квартиру П. И. Чайковский снимал вместе с Н. Г. Рубинштейном.
    38. По воспоминаниям Н. Д. Кашкина, из-за отсутствия нормальных условий, работать над сочинениями Чайковский ходил в трактир «Великобритания» на Неглинную улицу.
    39. Чайковский расположился в верхних комнатах 2-этажной квартиры. Здесь же он жил в начале сентября 1877 г. и осенью 1878 г.
    40. Первая отдельная квартира Чайковского в Москве. В ней он работал над оперой «Опричник».
    41. Квартира занимала половину второго этажа флигеля старинной усадьбы. Здесь была написана музыка «Снегурочки».
    42. По этому адресу в 2007 году открыт культурный центр композитора и музей «П. И. Чайковский и Москва». На доме установлена мемориальная табличка.
    43. Здесь в июне — августе 1874 года «на одном дыхании» была написана опера «Кузнец Вакула».
    44. В этом доме Чайковский писал Первый концерт для фортепиано с оркестром.
    45. В этой квартире композитор закончил «Лебединое озеро», писал «Времена года», Третий квартет, фантазию «Франческа да Римини». В декабре 1876 года десь у Чайковского бывал Л. Н. Толстой.
    46. Квартиру сняла и обустроила для семейной жизни жена композитора Антонина Ивановна.
    47. Чайковскому понравилась эта гостиница, в ней он останавливался и в свой последний приезд в Москву. В 1930-е годы на этом месте была построена гостиница «Москва».
    48. Чайковский жил в квартире инспектора консерватории К. К. Альбрехта.
    49. Чайковский останавливался в номерах и несколько раз играл в концертном зале гостиницы.
    50. В так называемом «доме трёх композиторов», так как в нём бывали и Ф. Лист, и К. Дебюсси, П. Чайковский останавливался в 1884—1887 гг.
    51. Последняя квартира, которую композитор снял для себя в Москве.
    52. То есть, фонограф Эдисона лучше «фоноавтографа» Блока.

    Примечания

    1. Модест Чайковский, 1895.
    2. 1 2 3 4 5 6 7 Познанский, 2010, ч. 1, гл. 1.
    3. 1 2 Берберова, 1997, с. 21.
    4. Берберова, 1997, с. 22.
    5. Цит. по: Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 190.
    6. 1 2 [www.tchaikov.ru/fanny.html M-elle Fanny Durbach. Из воспоминаний М. И. Чайковского]
    7. Берберова, 1997, с. 23.
    8. 1 2 [www.tchaikov.ru/memuar012.html М. И. Чайковский. Детские годы П. И. Чайковского (Комментарии)]
    9. Берберова, 1997, с. 28.
    10. Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 19.
    11. Берберова, 1997, с. 28—29.
    12. Берберова, 1997, с. 30—31.
    13. Письмо Чайковского от 26 августа 1851 года. Познанский, 2010, ч. 1, гл. 1
    14. Берберова, 1997, с. 34—38.
    15. Берберова, 1997, с. 37—38.
    16. Берберова, 1997, с. 39.
    17. Захаров, 2004, Кн. II, c. 840.
    18. Познанский, 2010, ч. 1., гл. 2.
    19. Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 19—20.
    20. Берберова, 1997, с. 45.
    21. Познанский, 2007, с. 15—16.
    22. Берберова, 1997, с. 41—42.
    23. 1 2 3 4 Познанский, 2010, ч. 1, гл. 2.
    24. Берберова, 1997, с. 47—49.
    25. Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 190.
    26. Берберова, 1997, с. 45—46.
    27. Познанский, 2010, ч. 1., гл. 3.
    28. Берберова, 1997, с. 50.
    29. 1 2 3 Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 20.
    30. Берберова, 1997, с. 52—54.
    31. [www.tschaikowsky-gesellschaft.de/index_htm_files/1-DE.pdf Tschaikowsky und Deutschland]
    32. Academia, 1934—1936.
      Модест Чайковский. Т. 1, 1997.
      Познанский, 2010, ч. 1, гл. 1.
      [tchaikovsky-house-museum.ru/petr/skr022.shtml Концертные поездки П.И. Чайковского]..
    33. Берберова, 1997, с. 55.
    34. Кюндингер, 1973.
    35. Берберова, 1997, с. 62.
    36. Берберова, 1997, с. 65—66.
    37. Берберова, 1997, с. 65.
    38. Берберова, 1997, с. 69—70.
    39. Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, воспроизведение текста по иллюстрации диплома, с сохранением орфографии и пунктуации, с. 40.
    40. [www.mosconsv.ru/ru/person.aspx?id=122234 Педагогическая деятельность].
    41. Берберова, 1997, с. 69.
    42. [www.tambovlib.ru/?view=conferenc.2010.chaikovskij_tambkraj.belkin П. И. Чайковский и семья Шиловских].
    43. 1 2 Кашкин, 1973.
    44. Арутюнов, 1989.
    45. Полоцкая, 2009.
    46. Руководство к инструментовке, 1866.
      Жизненные правила и советы, 1869.
      Музыкальный катехизис, 1870
    47. Полоцкая Е. Е. [knmau.com.ua/chasopys/05_NBUV/web/15_Polotskaya.pdf Пётр Ильич Чайковский — педагог: мифы и реалии].
      Полоцкая Е. Е. [2011.gnesinstudy.ru/uploads/polotskaya.pdf П. И. Чайковский — В. А. Пахульский: история педагогических отношений]
    48. Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 52.
    49. [www.krugosvet.ru/enc/kultura_i_obrazovanie/muzyka/ZILOTI_ALEKSANDR_ILICH.html Чайковский, Пётр Ильич] // Энциклопедия «Кругосвет».
    50. Academia, 1934, Т. 1, с. 570—572.
    51. Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 7.
    52. Победоносцев, 1923, публикация письма Чайковского от 19 мая 1881 года по подлиннику из музея им. П. И. Чайковского, с. 403—404.
    53. 1 2 Победоносцев, 1923, с. 403.
    54. Победоносцев, 1923, с. 235.
    55. Победоносцев, 1923, с. 404—405.
    56. [www.rg-rb.de/index.php?option=com_rg&task=item&id=11923&Itemid=0 Инкогнито из Петербурга].
    57. [sias.ru/upload/iblock/cba/raku.pdf Бернхард Поллини как зарубежный импресарио Чайковского – //Искусство музыки: теория и история, 2012, № 3, сс. 80-101](недоступная ссылка — история). [web.archive.org/web/20140819090115/sias.ru/upload/iblock/cba/raku.pdf Архивировано из первоисточника 19 августа 2014].
    58. Давыдов, 1965.
    59. Давыдова, 1976.
    60. Юдин В. С. Край наш Клинский. — Клин: Серп и молот, 1999. — 216 с.
    61. Пётр Чайковский, 2000.
    62. Academia, 1936, Т. 3.
    63. Прибегина Г. А. [www.tchaikov.ru/biography.html Основные даты жизни и деятельности].
    64. 1 2 Балабанович, 1973.
    65. Поплавский, 1973.
    66. [www.tchaikov.ru/symphony6.html Шестая симфония, ор. 74].
    67. Памятники пребывания Чайковского в Майданове и Фроловском (едва ли не более важные, чем Клин, с точки зрения творческой биографии композитора) не сохранились.
    68. П. И. Чайковскій (некрологъ). // «Правительственный Вѣстникъ». 26 октября (7 ноября) 1893, № 235. — С. 2.
    69. «Правительственный Вѣстникъ». 27 октября (8 ноября) 1893, № 236. — С. 1.
    70. 1 2 3 «Правительственный Вѣстникъ». 29 октября (10 ноября) 1893, № 238. — С. 1.
    71. Блинов, Соколов, 1994.
      Познанский, 2007.
    72. 1 2 3 4 Берберова, 1936.
    73. Валерий Мишаков. [v-mishakov.ru/chajkovsky.html Страшная тайна смерти Чайковского]
    74. 1 2 Познанский, 1993.
    75. Познанский, 2010, с. 181.
    76. Познанский, 2010, ч. 1, гл. 3.
    77. Вайдман, 1999.
    78. 1 2 Кон И. С. Клубничка на березке: Сексуальная культура в России. — М., Время, 2010. — С. 88. — ISBN 978-5-9691-0554-6.
    79. Соколов, 1995, с. 121.
    80. Амфитеатров, 1933.
    81. Соколов, 1995, с. 123.
    82. Соколов, 1995, с. 129.
    83. 1 2 Познанский, 2010.
    84. 1 2 Соколов, 1995.
    85. Цит. по: Кон И. С. Клубничка на березке: Сексуальная культура в России. — М.: Время, 2010. — С. 88. — ISBN 978-5-9691-0554-6.
    86. Берберова, 1997, с. 84—91.
    87. Берберова, 1997, с. 91.
    88. Цит. по: Модест Чайковский. Т. 2, 1997, с. 9.
    89. Познанский, 2010.
      Academia, 1936, Т. 3. Жданов В. А., Жегин Н. Т. Комментарии, с. 609—614.
      Фон Мекк Галина. Как я их помню — М.: Фонд им. И. Д. Сытина, 1999. — 336 с.
      [www.belcanto.ru/13051101.html О переписке Чайковского и фон Мекк].
    90. [tvkultura.ru/article/show/article_id/84642 История удивительной дружбы Петра Чайковского и Надежды фон Мекк на сцене Дома музыки].
    91. Письма к родным, 1940, с. 259—260.
    92. Познанский, 2009.
    93. Кон И. С. Глава 9. Был ли гомосексуализм на святой Руси? // [seksologiya.org/chapt1109.html Любовь небесного цвета: Научно-исторический взгляд на однополую любовь]. — СПб.: Продолжение жизни, 2001.
    94. Розанова, 1981, с. 18.
    95. Ещё Г. Риман писал, что Чайковский «усвоил основные достижения немецкой музыкальной культуры». Цит. по: Мазель Л.А. Функциональная школа (Гуго Риман) // Рыжкин И., Мазель Л. Очерки по истории теоретического музыкознания. М., 1934, с.174.
    96. Иларион (Алфеев), митрополит Волоколамский. Православие. В 2-х тт.. — М.: Сретенский Монастырь, 2010.
    97. Иларион (Алфеев), митрополит Волоколамский. [www.patriarchia.ru/db/text/3978516.html Произведения Чайковского — бесценный вклад в мировую музыкальную культуру].
    98. Полоцкая, 2010.
    99. Цит. по: Прот. Виталий Головатенко. Возвращение домой: «Новая старина» в литургических сочинениях Ст. В. Смоленского. // Сб.: Жизнь религии в музыке. — СПб.: Северная звезда, 2010. — С. 99—112.
    100. В советские времена «Утренняя молитва» была переименована в «Утреннее размышление», а финальная часть «В церкви» — в «Хор». См. [www.pravoslavie.ru/jurnal/35639.htm Что бы я был, если б не верил в Бога и не предавался воле Его?]..
    101. Онегин Д. А. [pstgu.ru/download/1268141766.onegin.pdf Из истории русского хорового исполнительства: П. И. Сахаров].
    102. Стрельцова А. С. [mggu-sh.ru/sites/default/files/strelcova.pdf Предпосылки становления музыкально-педагогической школы Синодального училища].
    103. Епископ Амвросий (Ключарев). Духовный концерт в зале Российского Благородного собрания 18 декабря. // Русская духовная музыка в документах и материалах. — Т. 3. — Церковное пение пореформенной России в осмыслении современников (1861—1918) — М.: Языки славянской культуры, 2002. — С. 176—178.
    104. [pravoslavie.by/page_book/pravoslavie-v-russkoj-kulture-xix-veka Архиепископ Иларион (Алфеев). Православие. Том 1: Православие в русской культуре XIX века]
    105. [www.fondgb.ru/index.php?ss=31&s=49&id=34311 Московский Синодальный хор исполнил за литургией песнопения на музыку П. И. Чайковского в день кончины великого композитора].
    106. [rusk.ru/newsdata.php?idar=70810 Патриарх Кирилл: В своем творчестве Чайковский выражал законы Божественной гармонии]
    107. Цит. по: Вайдман, Давыдова, Соколинская, 1978, с. 170
    108. 1 2 [www.tchaikov.ru/1812.html Чайковский, Увертюра «1812 год»]
    109. Модест Чайковский, 1973.
    110. [www.tchaikov.ru/liter.html Литературное творчество].
    111. Айнбиндер, 2007.
    112. Ларош, 1973.
    113. Направник, 1973.
    114. Айнбиндер, 2010, с. 37—42.
    115. Захарова О. И. Чайковский читает Библию. — М.: Журнал «Наше наследие», 1990. — № 2(14). — С. 22—24.
    116. [www.tchaikov.ru/criticism001.html Чайковский — критик].
    117. Пётр Чайковский, 1898.
    118. Вайдман, 2000.
    119. Модест Чайковский. Т. 1, 1997, Часть IV (1866—1877 гг.).
    120. Большая Российская Энциклопедия, 1992.
    121. [muzey-chaykovsky-i-moskva.muzkarta.info/glavnaya Музей «П. И. Чайковский и Москва»]
    122. [www.moscowmap.ru/famos/shownews.asp?id=333 Чайковский в Москве]
    123. Соколов, 1994, с. 269.
    124. Дедушкин А. [um.mos.ru/houses/dom_tryekh_kompozitorov/ Дом трёх композиторов]

    Литература

    Биографическая литература

    • «Жизнь Петра Ильича Чайковского» в 3-х томах (1903 г.), составленная его братом, литератором М. И. Чайковским по документам, хранившимся в архиве Чайковского в Клину. Сюда вошли материалы «Памятной книжки правоведов XX выпуска», Мордвинова (СПб., 1894), «Воспоминаний о П. И. Чайковском» Кашкина (Москва, 1896) и газетных статей о сочинениях Чайковского. Переиздана в 1997 году:
      • Чайковский М. И. Жизнь Петра Ильича Чайковского. В 3-х томах.. — M.: Алгоритм, 1997. — Т. [www.tchaikov.ru/modest-book.html 1. (1840—1877 гг.)]. — 510 с.
      • Чайковский М. И. Жизнь Петра Ильича Чайковского. В 3-х томах.. — M.: Алгоритм, 1997. — Т. 2. (1877—1884 гг.). — 608 с.
      • Чайковский М. И. Жизнь Петра Ильича Чайковского. В 3-х томах.. — M.: Алгоритм, 1997. — Т. 3. (1885—1893 гг.). — 613 с.
    • Альшванг А. А. Чайковский. — M., 1959.
    • Берберова Н. Н. Чайковский. Биография.. — СПб.: Лимбус Пресс, 1997. (переиздание книги 1937 г.)
    • Берберова Н. Н. [belousenko.com/books/Berberova/berberova_chaykovsky.htm Чайковский]. История одинокой жизни. — Берлин, 1936.
    • Блинов Н. О., Соколов В. С. Последняя болезнь и смерть П. И. Чайковского. — Музыка, 1994.
    • Давыдов Ю. Л. Клинские годы творчества Чайковского. — М.: Моск. рабочий, 1965. — 127 с.
    • Давыдова К. Ю. Чайковский в Клину. (Майданово, Фроловское, Клин). — М.: Сов. Россия, 1976. — 36 с.
    • Клименко И. A. П. И. Чайковский. Краткий биографический очерк.. — М., 1909, 1913.
    • Орлова Е. М. Пётр Ильич Чайковский. — М., 1990.
    • Познанский А. Н. Пётр Чайковский. Биография. (В 2-х тт.). — СПб.: Вита Нова, 2009. — ISBN 978-5-93898-227-7.
    • Познанский А. Н. Самоубийство Чайковского: миф и реальность. — М.: Журнал «Глагол», 1993. — 192 с. — ISBN 5-87532-019-2.
    • Познанский А. Н. Смерть Чайковского. Легенды и факты. — СПб.: Композитор • Санкт-Петербург, 2007.
    • Познанский А. Н. [coollib.com/b/177770/read Чайковский]. — М.: Молодая гвардия, 2010. — 800 с. — (Жизнь замечательных людей). — ISBN 978-5-235-03347-4.
    • Тюменева Г. Чайковський і Україна. — К.: Мистецтво, 1955. (укр.)
    • Brown, David. Tchaikovsky: The Early Years, 1840—1874. — N. Y.: W.W. Norton & Company, 1978. (англ.)
    • Holden A. Tchaikovsky: A biography. — N. Y.: Random House, 1995. — ISBN 0-679-42006-1. (англ.); рус. перевод М., 2003.
    • Warrack, John. Tchaikovsky. — N. Y.: Charles Scribner’s Sons, 1973. (англ.)
    • Петр Ильич Чайковский / Сост.: П. Е. Вайдман, К. Ю. Давыдова, И. Г. Соколинская. Ред. и вступ. статья Е. М. Орловой. Пер. на нем. яз. К. Рюгера. — Москва: Музыка — Leipzig: VEB Deutscher Verlag für Musik, 1978. — 20 000 экз. (билингвальное изд.)

    Статьи и воспоминания

    • Воспоминания о П. И. Чайковском. — М., 1962.
    • Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — 560 с.
      • Кашкин Н. Д. [www.tchaikov.ru/memuar236.html Пётр Ильич Чайковский] // Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — С. 417—425.
      • Кюндингер Р. В. [www.tchaikov.ru/memuar015.html Занятия с молодым Чайковским] // Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — С. 35—36.
      • Ларош Г. А. [www.tchaikov.ru/memuar017.html Воспоминания о П. И. Чайковском] // Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — С. 42—53.
      • Направник В. З. [www.tchaikov.ru/memuar135.html Мои воспоминания о Чайковском] // Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — С. 254—262.
      • Поплавский Ю. И. [www.tchaikov.ru/memuar208.html Последний день П. И. Чайковского в Клину] // Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — С. 373—381.
      • Чайковский М. И. [www.tchaikov.ru/memuar004.html Детские годы П. И. Чайковского] // Воспоминания о П. И. Чайковском. — 2-е изд.. — М.: Музыка, 1973. — С. 11—29.
    • Воспоминания о П. И. Чайковском. — 4-е изд., испр.. — Л., 1980.
    • П. И. Чайковский и Украина. — К., 1991.
    Отдельные статьи
    • Айнбиндер А. Г. [www.vestnikram.ru/file/ainbinder.pdf Личная библиотека Чайковского, как источник изучения его творческой биографии] // Вестник РАМ им. Гнесиных. — М., 2007. — № 2.
    • Айнбиндер А. Г. П. И. Чайковский в зеркале своей библиотеки. — М.: Музыковедение, 2010. — № 3.
    • Амфитеатров А. В. [dugward.ru/library/amfiteatrov/amfiteatrov_chaykovskiy.html Встречи с П. И. Чайковским] // «Сегодня». — 1933. — 12 ноября (№ 313).
    • Вайдман П. Е. [www.dissercat.com/content/arkhiv-p-i-chaikovskogo-tekstologicheskie-i-biograficheskie-issledovaniya-tvorchestvo-i-zhiz Архив П. И. Чайковского: текстологические и биографические исследования. Творчество и жизнь] : автореферат докторской диссертации. — 2000.
    • Вайдман П. Е. Биография художника: жизнь и произведения // Петербургский музыкальный архив. — СПб., 1999. — Вып. 3.
    • Коптяев А. П. П. И. Чайковский // История новой русской музыки в характеристиках. — СПб., 1913. — Вып. 1.
    • Полоцкая Е. Е. [2010.gnesinstudy.ru/wp-content/uploads/2010/01/Polotskaya.pdf О причинах создания, особенностях и судьбе «Краткого учебника гармонии» П. И. Чайковского]. — 2010.
    • Полоцкая Е. Е. [www.famous-scientists.ru/list/1899 П.И. Чайковский и становление композиторского образования в России]. — 2009.
    • Чайковский М. И. [www.tchaikov.ru/vosp_modest.html Из семейных воспоминаний]. — 1895.

    Исследования творчества

    • Альшванг А. А. Опыт анализа творчества П. И. Чайковского (1864—1878). — М.-Л., 1951.
    • Арутюнов Д. [ale07.ru/music/notes/song/muzlit/arutunov.htm Сочинения П.И. Чайковского в курсе анализа музыкальных произведений]. — Музыка, 1989.
    • Богданов-Березовский В. М. Оперное и балетное творчество Чайковского. — Л.-М., 1940.
    • Глебов, Игорь. П. И. Чайковский: его жизнь и творчество. — Пг., 1922.
    • Должанский А. Н. Симфоническая музыка Чайковского: Избранные произведения — 2-е изд.. — Л.: Музыка, 1981. — 208 с. — 15 000 экз.
    • Житомирский Д. В. Симфоническое творчество Чайковского. — М., 1936.
    • Орлова Е. М. Романсы Чайковского. — М.-Л., 1948.
    • Протопопов В. В., Туманина Н. В. Оперное творчество Чайковского. — М., 1957.
    • Розанова Ю. П. И. Чайковский: Учебник для муз. вузов // История русской музыки. — М.: Музыка, 1981. — Т. II, книга 3. — 312 с.
    • Слонимский Ю. И. П. И. Чайковский и балетный театр его времени. — М., 1956.
    • Туманина Н. В. Чайковский: путь к мастерству 1840—1877. — М., 1962.
    • Туманина Н. В. Чайковский: великий мастер 1878—1893. — М., 1968.
    • Цуккерман В. А. Выразительные средства лирики Чайковского. — М., 1971.

    Справочные и другие издания

    • Доброхотов Б. В., Киселев В. А. Рукописи П. И. Чайковского в фондах Государственного центрального музея музыкальной культуры им. М. И. Глинки. — Каталог-справочник. — М., 1955. — 98 с.
    • Петухова С. А. [www.bibliorossica.com/book.html?currBookId=18275 Библиография жизни и творчества П.И. Чайковского]. — Указатель литературы, вышедшей на русском языке за 140 лет (1866-2006). — М.: Государственный институт искусствознания, 2014. — 856 с. — ISBN 978-5-98287-081-0.
    • Тематико-библиографический указатель сочинений П. И. Чайковского / Ред.-сост. Вайдман П. Е., Корабельникова Л., Рубцова В.. — М.: «П. Юргенсон», 2006. — 1194 с. — ISBN 5-9720-0001-6.
    • Чайковский Пётр Ильич // Москва. Энциклопедический справочник.. — М.: Большая Российская Энциклопедия, 1992.
    Прочее
    • Балабанович Е. З. Чехов и Чайковский. Изд. 2-е. — М.: Московский рабочий, 1973. — 184 с. — 50 000 экз.
    • Соколов В. С. Антонина Чайковская: История забытой жизни. — Музыка, 1994.
    • К. П. Победоносцев и его корреспонденты: Письма и записки / предисловие М. Н. Покровского. — М.-Пг.: Госиздат, 1923. — Т. 1, полутом 1-й.

    Ссылки

    • [www.tchaikov.ru/ Сайт о Петре Ильиче Чайковском].
    • [www.tchaikovsky-research.net/ Сайт с подробной информацией о Чайковском и его творчестве] (англ.).
    • [pi-tchaikovsky.ru/ Сайт музея-усадьбы Петра Ильича Чайковского в Воткинске].
    • [www.rulex.ru/01240040.htm Чайковский Пётр Ильич]. Сайт «Русский Биографический Словарь».
    • [www.colta.ru/articles/specials/7720 Лекция Л. Десятникова о Чайковском] (2015).
    • [rictornorton.co.uk/tchaikov.htm Gay Love-Letters from Tchaikovsky to his Nephew Bob Davidov] (англ.).
    • [www.jstor.org/pss/853960 Music Analysis] Aspects on sexuality and structure in the later symphonies of Tchaikovsky (англ.).
    • [archive.is/20130416235950/www.dirigent.ru/index.php?option=com_content&view=article&id=68:chaikovsky-pismo&catid=6:o-proizvedenijah&Itemid=7 Письмо П. И. Чайковского к Н. Ф. фон Мекк из Флоренции с программой Четвёртой симфонии] (1878).

    Отрывок, характеризующий Чайковский, Пётр Ильич

    – Вы, ежели что… вы вернитесь, Яков Алпатыч; ради Христа, нас пожалей, – прокричала ему жена, намекавшая на слухи о войне и неприятеле.
    – Бабы, бабы, бабьи сборы, – проговорил Алпатыч про себя и поехал, оглядывая вокруг себя поля, где с пожелтевшей рожью, где с густым, еще зеленым овсом, где еще черные, которые только начинали двоить. Алпатыч ехал, любуясь на редкостный урожай ярового в нынешнем году, приглядываясь к полоскам ржаных пелей, на которых кое где начинали зажинать, и делал свои хозяйственные соображения о посеве и уборке и о том, не забыто ли какое княжеское приказание.
    Два раза покормив дорогой, к вечеру 4 го августа Алпатыч приехал в город.
    По дороге Алпатыч встречал и обгонял обозы и войска. Подъезжая к Смоленску, он слышал дальние выстрелы, но звуки эти не поразили его. Сильнее всего поразило его то, что, приближаясь к Смоленску, он видел прекрасное поле овса, которое какие то солдаты косили, очевидно, на корм и по которому стояли лагерем; это обстоятельство поразило Алпатыча, но он скоро забыл его, думая о своем деле.
    Все интересы жизни Алпатыча уже более тридцати лет были ограничены одной волей князя, и он никогда не выходил из этого круга. Все, что не касалось до исполнения приказаний князя, не только не интересовало его, но не существовало для Алпатыча.
    Алпатыч, приехав вечером 4 го августа в Смоленск, остановился за Днепром, в Гаченском предместье, на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов двенадцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный сорокалетний мужик, с толстыми губами, с толстой шишкой носом, такими же шишками над черными, нахмуренными бровями и толстым брюхом.
    Ферапонтов, в жилете, в ситцевой рубахе, стоял у лавки, выходившей на улицу. Увидав Алпатыча, он подошел к нему.
    – Добро пожаловать, Яков Алпатыч. Народ из города, а ты в город, – сказал хозяин.
    – Что ж так, из города? – сказал Алпатыч.
    – И я говорю, – народ глуп. Всё француза боятся.
    – Бабьи толки, бабьи толки! – проговорил Алпатыч.
    – Так то и я сужу, Яков Алпатыч. Я говорю, приказ есть, что не пустят его, – значит, верно. Да и мужики по три рубля с подводы просят – креста на них нет!
    Яков Алпатыч невнимательно слушал. Он потребовал самовар и сена лошадям и, напившись чаю, лег спать.
    Всю ночь мимо постоялого двора двигались на улице войска. На другой день Алпатыч надел камзол, который он надевал только в городе, и пошел по делам. Утро было солнечное, и с восьми часов было уже жарко. Дорогой день для уборки хлеба, как думал Алпатыч. За городом с раннего утра слышались выстрелы.
    С восьми часов к ружейным выстрелам присоединилась пушечная пальба. На улицах было много народу, куда то спешащего, много солдат, но так же, как и всегда, ездили извозчики, купцы стояли у лавок и в церквах шла служба. Алпатыч прошел в лавки, в присутственные места, на почту и к губернатору. В присутственных местах, в лавках, на почте все говорили о войске, о неприятеле, который уже напал на город; все спрашивали друг друга, что делать, и все старались успокоивать друг друга.
    У дома губернатора Алпатыч нашел большое количество народа, казаков и дорожный экипаж, принадлежавший губернатору. На крыльце Яков Алпатыч встретил двух господ дворян, из которых одного он знал. Знакомый ему дворянин, бывший исправник, говорил с жаром.
    – Ведь это не шутки шутить, – говорил он. – Хорошо, кто один. Одна голова и бедна – так одна, а то ведь тринадцать человек семьи, да все имущество… Довели, что пропадать всем, что ж это за начальство после этого?.. Эх, перевешал бы разбойников…
    – Да ну, будет, – говорил другой.
    – А мне что за дело, пускай слышит! Что ж, мы не собаки, – сказал бывший исправник и, оглянувшись, увидал Алпатыча.
    – А, Яков Алпатыч, ты зачем?
    – По приказанию его сиятельства, к господину губернатору, – отвечал Алпатыч, гордо поднимая голову и закладывая руку за пазуху, что он делал всегда, когда упоминал о князе… – Изволили приказать осведомиться о положении дел, – сказал он.
    – Да вот и узнавай, – прокричал помещик, – довели, что ни подвод, ничего!.. Вот она, слышишь? – сказал он, указывая на ту сторону, откуда слышались выстрелы.
    – Довели, что погибать всем… разбойники! – опять проговорил он и сошел с крыльца.
    Алпатыч покачал головой и пошел на лестницу. В приемной были купцы, женщины, чиновники, молча переглядывавшиеся между собой. Дверь кабинета отворилась, все встали с мест и подвинулись вперед. Из двери выбежал чиновник, поговорил что то с купцом, кликнул за собой толстого чиновника с крестом на шее и скрылся опять в дверь, видимо, избегая всех обращенных к нему взглядов и вопросов. Алпатыч продвинулся вперед и при следующем выходе чиновника, заложив руку зазастегнутый сюртук, обратился к чиновнику, подавая ему два письма.
    – Господину барону Ашу от генерала аншефа князя Болконского, – провозгласил он так торжественно и значительно, что чиновник обратился к нему и взял его письмо. Через несколько минут губернатор принял Алпатыча и поспешно сказал ему:
    – Доложи князю и княжне, что мне ничего не известно было: я поступал по высшим приказаниям – вот…
    Он дал бумагу Алпатычу.
    – А впрочем, так как князь нездоров, мой совет им ехать в Москву. Я сам сейчас еду. Доложи… – Но губернатор не договорил: в дверь вбежал запыленный и запотелый офицер и начал что то говорить по французски. На лице губернатора изобразился ужас.
    – Иди, – сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и все усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
    «Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая де Толли смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812 года.)
    Народ беспокойно сновал по улицам.
    Наложенные верхом возы с домашней посудой, стульями, шкафчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В соседнем доме Ферапонтова стояли повозки и, прощаясь, выли и приговаривали бабы. Дворняжка собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
    Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
    – До смерти убил – хозяйку бил!.. Так бил, так волочил!..
    – За что? – спросил Алпатыч.
    – Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, что, говорит, мы то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
    Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова и, не желая более ничего знать, подошел к противоположной – хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
    – Злодей ты, губитель, – прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней и, увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
    – Аль уж ехать хочешь? – спросил он.
    Не отвечая на вопрос и не оглядываясь на хозяина, перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
    – Сочтем! Что ж, у губернатора был? – спросил Ферапонтов. – Какое решение вышло?
    Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
    – По нашему делу разве увеземся? – сказал Ферапонтов. – Дай до Дорогобужа по семи рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! – сказал он.
    – Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Что же, чай пить будете? – прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
    – Однако затихать стала, – сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, – должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит, сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать, что ли, в один день потопил.
    Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
    Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
    Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в пятом часу приказал открыть Наполеон по городу, из ста тридцати орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
    Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
    К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
    – То то сила! – говорил один. – И крышку и потолок так в щепки и разбило.
    – Как свинья и землю то взрыло, – сказал другой. – Вот так важно, вот так подбодрил! – смеясь, сказал он. – Спасибо, отскочил, а то бы она тебя смазала.
    Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядра попали в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом – ядра, то с приятным посвистыванием – гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
    – Чего не видала! – крикнул он на кухарку, которая, с засученными рукавами, в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, что рассказывали.
    – Вот чуда то, – приговаривала она, но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
    Опять, но очень близко этот раз, засвистело что то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что то и застлало дымом улицу.
    – Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
    В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки:
    – Ой о ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!..
    Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным шепотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали смоленскую чудотворную икону.
    К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечера нее небо все было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров. Стоны кухарки теперь затихли. С двух сторон поднимались и расходились черные клубы дыма от пожаров. На улице не рядами, а как муравьи из разоренной кочки, в разных мундирах и в разных направлениях, проходили и пробегали солдаты. В глазах Алпатыча несколько из них забежали на двор Ферапонтова. Алпатыч вышел к воротам. Какой то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад.
    – Сдают город, уезжайте, уезжайте, – сказал ему заметивший его фигуру офицер и тут же обратился с криком к солдатам:
    – Я вам дам по дворам бегать! – крикнул он.
    Алпатыч вернулся в избу и, кликнув кучера, велел ему выезжать. Вслед за Алпатычем и за кучером вышли и все домочадцы Ферапонтова. Увидав дым и даже огни пожаров, видневшиеся теперь в начинавшихся сумерках, бабы, до тех пор молчавшие, вдруг заголосили, глядя на пожары. Как бы вторя им, послышались такие же плачи на других концах улицы. Алпатыч с кучером трясущимися руками расправлял запутавшиеся вожжи и постромки лошадей под навесом.
    Когда Алпатыч выезжал из ворот, он увидал, как в отпертой лавке Ферапонтова человек десять солдат с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами. В то же время, возвращаясь с улицы в лавку, вошел Ферапонтов. Увидав солдат, он хотел крикнуть что то, но вдруг остановился и, схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.
    – Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! – закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Некоторые солдаты, испугавшись, выбежали, некоторые продолжали насыпать. Увидав Алпатыча, Ферапонтов обратился к нему.
    – Решилась! Расея! – крикнул он. – Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… – Ферапонтов побежал на двор.
    По улице, запружая ее всю, непрерывно шли солдаты, так что Алпатыч не мог проехать и должен был дожидаться. Хозяйка Ферапонтова с детьми сидела также на телеге, ожидая того, чтобы можно было выехать.
    Была уже совсем ночь. На небе были звезды и светился изредка застилаемый дымом молодой месяц. На спуске к Днепру повозки Алпатыча и хозяйки, медленно двигавшиеся в рядах солдат и других экипажей, должны были остановиться. Недалеко от перекрестка, у которого остановились повозки, в переулке, горели дом и лавки. Пожар уже догорал. Пламя то замирало и терялось в черном дыме, то вдруг вспыхивало ярко, до странности отчетливо освещая лица столпившихся людей, стоявших на перекрестке. Перед пожаром мелькали черные фигуры людей, и из за неумолкаемого треска огня слышались говор и крики. Алпатыч, слезший с повозки, видя, что повозку его еще не скоро пропустят, повернулся в переулок посмотреть пожар. Солдаты шныряли беспрестанно взад и вперед мимо пожара, и Алпатыч видел, как два солдата и с ними какой то человек во фризовой шинели тащили из пожара через улицу на соседний двор горевшие бревна; другие несли охапки сена.
    Алпатыч подошел к большой толпе людей, стоявших против горевшего полным огнем высокого амбара. Стены были все в огне, задняя завалилась, крыша тесовая обрушилась, балки пылали. Очевидно, толпа ожидала той минуты, когда завалится крыша. Этого же ожидал Алпатыч.
    – Алпатыч! – вдруг окликнул старика чей то знакомый голос.
    – Батюшка, ваше сиятельство, – отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
    Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади, стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
    – Ты как здесь? – спросил он.
    – Ваше… ваше сиятельство, – проговорил Алпатыч и зарыдал… – Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
    – Как ты здесь? – повторил князь Андрей.
    Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
    – Что же, ваше сиятельство, или мы пропали? – спросил он опять.
    Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре:
    «Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
    Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
    – Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
    Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
    – Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
    – Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
    Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
    – Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
    Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
    – Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
    – Это сам хозяин, – послышались голоса.
    – Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


    От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
    Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
    Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
    Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
    Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
    Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
    Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
    Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
    Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
    – Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
    «Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
    – Да, отпускай, – сказал он.
    – Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
    – Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
    Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
    – Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
    Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
    – Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
    На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
    Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.
    Князь Андрей освежился немного, выехав из района пыли большой дороги, по которой двигались войска. Но недалеко за Лысыми Горами он въехал опять на дорогу и догнал свой полк на привале, у плотины небольшого пруда. Был второй час после полдня. Солнце, красный шар в пыли, невыносимо пекло и жгло спину сквозь черный сюртук. Пыль, все такая же, неподвижно стояла над говором гудевшими, остановившимися войсками. Ветру не было, В проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду – какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Все это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно.
    Один молодой белокурый солдат – еще князь Андрей знал его – третьей роты, с ремешком под икрой, крестясь, отступал назад, чтобы хорошенько разбежаться и бултыхнуться в воду; другой, черный, всегда лохматый унтер офицер, по пояс в воде, подергивая мускулистым станом, радостно фыркал, поливая себе голову черными по кисти руками. Слышалось шлепанье друг по другу, и визг, и уханье.
    На берегах, на плотине, в пруде, везде было белое, здоровое, мускулистое мясо. Офицер Тимохин, с красным носиком, обтирался на плотине и застыдился, увидав князя, однако решился обратиться к нему:
    – То то хорошо, ваше сиятельство, вы бы изволили! – сказал он.
    – Грязно, – сказал князь Андрей, поморщившись.
    – Мы сейчас очистим вам. – И Тимохин, еще не одетый, побежал очищать.
    – Князь хочет.
    – Какой? Наш князь? – заговорили голоса, и все заторопились так, что насилу князь Андрей успел их успокоить. Он придумал лучше облиться в сарае.
    «Мясо, тело, chair a canon [пушечное мясо]! – думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивая не столько от холода, сколько от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде.
    7 го августа князь Багратион в своей стоянке Михайловке на Смоленской дороге писал следующее:
    «Милостивый государь граф Алексей Андреевич.
    (Он писал Аракчееву, но знал, что письмо его будет прочтено государем, и потому, насколько он был к тому способен, обдумывал каждое свое слово.)
    Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 ти часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 ти часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…
    Что стоило еще оставаться два дни? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…
    Слух носится, что вы думаете о мире. Чтобы помириться, боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться: вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас за стыд поставит носить мундир. Ежели уже так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах…
    Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу вам правду: готовьте ополчение. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно; но, любя моего благодетеля и государя, – повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашею ретирадою мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч; а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите ради бога, что наша Россия – мать наша – скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и посрамление. Чего трусить и кого бояться?. Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…»


    В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.
    С 1805 года мы мирились и ссорились с Бонапартом, мы делали конституции и разделывали их, а салон Анны Павловны и салон Элен были точно такие же, какие они были один семь лет, другой пять лет тому назад. Точно так же у Анны Павловны говорили с недоумением об успехах Бонапарта и видели, как в его успехах, так и в потакании ему европейских государей, злостный заговор, имеющий единственной целью неприятность и беспокойство того придворного кружка, которого представительницей была Анна Павловна. Точно так же у Элен, которую сам Румянцев удостоивал своим посещением и считал замечательно умной женщиной, точно так же как в 1808, так и в 1812 году с восторгом говорили о великой нации и великом человеке и с сожалением смотрели на разрыв с Францией, который, по мнению людей, собиравшихся в салоне Элен, должен был кончиться миром.
    В последнее время, после приезда государя из армии, произошло некоторое волнение в этих противоположных кружках салонах и произведены были некоторые демонстрации друг против друга, но направление кружков осталось то же. В кружок Анны Павловны принимались из французов только закоренелые легитимисты, и здесь выражалась патриотическая мысль о том, что не надо ездить во французский театр и что содержание труппы стоит столько же, сколько содержание целого корпуса. За военными событиями следилось жадно, и распускались самые выгодные для нашей армии слухи. В кружке Элен, румянцевском, французском, опровергались слухи о жестокости врага и войны и обсуживались все попытки Наполеона к примирению. В этом кружке упрекали тех, кто присоветывал слишком поспешные распоряжения о том, чтобы приготавливаться к отъезду в Казань придворным и женским учебным заведениям, находящимся под покровительством императрицы матери. Вообще все дело войны представлялось в салоне Элен пустыми демонстрациями, которые весьма скоро кончатся миром, и царствовало мнение Билибина, бывшего теперь в Петербурге и домашним у Элен (всякий умный человек должен был быть у нее), что не порох, а те, кто его выдумали, решат дело. В этом кружке иронически и весьма умно, хотя весьма осторожно, осмеивали московский восторг, известие о котором прибыло вместе с государем в Петербург.
    В кружке Анны Павловны, напротив, восхищались этими восторгами и говорили о них, как говорит Плутарх о древних. Князь Василий, занимавший все те же важные должности, составлял звено соединения между двумя кружками. Он ездил к ma bonne amie [своему достойному другу] Анне Павловне и ездил dans le salon diplomatique de ma fille [в дипломатический салон своей дочери] и часто, при беспрестанных переездах из одного лагеря в другой, путался и говорил у Анны Павловны то, что надо было говорить у Элен, и наоборот.
    Вскоре после приезда государя князь Василий разговорился у Анны Павловны о делах войны, жестоко осуждая Барклая де Толли и находясь в нерешительности, кого бы назначить главнокомандующим. Один из гостей, известный под именем un homme de beaucoup de merite [человек с большими достоинствами], рассказав о том, что он видел нынче выбранного начальником петербургского ополчения Кутузова, заседающего в казенной палате для приема ратников, позволил себе осторожно выразить предположение о том, что Кутузов был бы тот человек, который удовлетворил бы всем требованиям.
    Анна Павловна грустно улыбнулась и заметила, что Кутузов, кроме неприятностей, ничего не дал государю.
    – Я говорил и говорил в Дворянском собрании, – перебил князь Василий, – но меня не послушали. Я говорил, что избрание его в начальники ополчения не понравится государю. Они меня не послушали.
    – Все какая то мания фрондировать, – продолжал он. – И пред кем? И все оттого, что мы хотим обезьянничать глупым московским восторгам, – сказал князь Василий, спутавшись на минуту и забыв то, что у Элен надо было подсмеиваться над московскими восторгами, а у Анны Павловны восхищаться ими. Но он тотчас же поправился. – Ну прилично ли графу Кутузову, самому старому генералу в России, заседать в палате, et il en restera pour sa peine! [хлопоты его пропадут даром!] Разве возможно назначить главнокомандующим человека, который не может верхом сесть, засыпает на совете, человека самых дурных нравов! Хорошо он себя зарекомендовал в Букарещте! Я уже не говорю о его качествах как генерала, но разве можно в такую минуту назначать человека дряхлого и слепого, просто слепого? Хорош будет генерал слепой! Он ничего не видит. В жмурки играть… ровно ничего не видит!
    Никто не возражал на это.
    24 го июля это было совершенно справедливо. Но 29 июля Кутузову пожаловано княжеское достоинство. Княжеское достоинство могло означать и то, что от него хотели отделаться, – и потому суждение князя Василья продолжало быть справедливо, хотя он и не торопился ого высказывать теперь. Но 8 августа был собран комитет из генерал фельдмаршала Салтыкова, Аракчеева, Вязьмитинова, Лопухина и Кочубея для обсуждения дел войны. Комитет решил, что неудачи происходили от разноначалий, и, несмотря на то, что лица, составлявшие комитет, знали нерасположение государя к Кутузову, комитет, после короткого совещания, предложил назначить Кутузова главнокомандующим. И в тот же день Кутузов был назначен полномочным главнокомандующим армий и всего края, занимаемого войсками.
    9 го августа князь Василий встретился опять у Анны Павловны с l'homme de beaucoup de merite [человеком с большими достоинствами]. L'homme de beaucoup de merite ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения императрицы Марии Федоровны. Князь Василий вошел в комнату с видом счастливого победителя, человека, достигшего цели своих желаний.
    – Eh bien, vous savez la grande nouvelle? Le prince Koutouzoff est marechal. [Ну с, вы знаете великую новость? Кутузов – фельдмаршал.] Все разногласия кончены. Я так счастлив, так рад! – говорил князь Василий. – Enfin voila un homme, [Наконец, вот это человек.] – проговорил он, значительно и строго оглядывая всех находившихся в гостиной. L'homme de beaucoup de merite, несмотря на свое желание получить место, не мог удержаться, чтобы не напомнить князю Василью его прежнее суждение. (Это было неучтиво и перед князем Василием в гостиной Анны Павловны, и перед Анной Павловной, которая так же радостно приняла эту весть; но он не мог удержаться.)
    – Mais on dit qu'il est aveugle, mon prince? [Но говорят, он слеп?] – сказал он, напоминая князю Василью его же слова.
    – Allez donc, il y voit assez, [Э, вздор, он достаточно видит, поверьте.] – сказал князь Василий своим басистым, быстрым голосом с покашливанием, тем голосом и с покашливанием, которым он разрешал все трудности. – Allez, il y voit assez, – повторил он. – И чему я рад, – продолжал он, – это то, что государь дал ему полную власть над всеми армиями, над всем краем, – власть, которой никогда не было ни у какого главнокомандующего. Это другой самодержец, – заключил он с победоносной улыбкой.
    – Дай бог, дай бог, – сказала Анна Павловна. L'homme de beaucoup de merite, еще новичок в придворном обществе, желая польстить Анне Павловне, выгораживая ее прежнее мнение из этого суждения, сказал.
    – Говорят, что государь неохотно передал эту власть Кутузову. On dit qu'il rougit comme une demoiselle a laquelle on lirait Joconde, en lui disant: «Le souverain et la patrie vous decernent cet honneur». [Говорят, что он покраснел, как барышня, которой бы прочли Жоконду, в то время как говорил ему: «Государь и отечество награждают вас этой честью».]
    – Peut etre que la c?ur n'etait pas de la partie, [Может быть, сердце не вполне участвовало,] – сказала Анна Павловна.
    – О нет, нет, – горячо заступился князь Василий. Теперь уже он не мог никому уступить Кутузова. По мнению князя Василья, не только Кутузов был сам хорош, но и все обожали его. – Нет, это не может быть, потому что государь так умел прежде ценить его, – сказал он.
    – Дай бог только, чтобы князь Кутузов, – сказала Анпа Павловна, – взял действительную власть и не позволял бы никому вставлять себе палки в колеса – des batons dans les roues.
    Князь Василий тотчас понял, кто был этот никому. Он шепотом сказал:
    – Я верно знаю, что Кутузов, как непременное условие, выговорил, чтобы наследник цесаревич не был при армии: Vous savez ce qu'il a dit a l'Empereur? [Вы знаете, что он сказал государю?] – И князь Василий повторил слова, будто бы сказанные Кутузовым государю: «Я не могу наказать его, ежели он сделает дурно, и наградить, ежели он сделает хорошо». О! это умнейший человек, князь Кутузов, et quel caractere. Oh je le connais de longue date. [и какой характер. О, я его давно знаю.]
    – Говорят даже, – сказал l'homme de beaucoup de merite, не имевший еще придворного такта, – что светлейший непременным условием поставил, чтобы сам государь не приезжал к армии.
    Как только он сказал это, в одно мгновение князь Василий и Анна Павловна отвернулись от него и грустно, со вздохом о его наивности, посмотрели друг на друга.


    В то время как это происходило в Петербурге, французы уже прошли Смоленск и все ближе и ближе подвигались к Москве. Историк Наполеона Тьер, так же, как и другие историки Наполеона, говорит, стараясь оправдать своего героя, что Наполеон был привлечен к стенам Москвы невольно. Он прав, как и правы все историки, ищущие объяснения событий исторических в воле одного человека; он прав так же, как и русские историки, утверждающие, что Наполеон был привлечен к Москве искусством русских полководцев. Здесь, кроме закона ретроспективности (возвратности), представляющего все прошедшее приготовлением к совершившемуся факту, есть еще взаимность, путающая все дело. Хороший игрок, проигравший в шахматы, искренно убежден, что его проигрыш произошел от его ошибки, и он отыскивает эту ошибку в начале своей игры, но забывает, что в каждом его шаге, в продолжение всей игры, были такие же ошибки, что ни один его ход не был совершенен. Ошибка, на которую он обращает внимание, заметна ему только потому, что противник воспользовался ею. Насколько же сложнее этого игра войны, происходящая в известных условиях времени, и где не одна воля руководит безжизненными машинами, а где все вытекает из бесчисленного столкновения различных произволов?
    После Смоленска Наполеон искал сражения за Дорогобужем у Вязьмы, потом у Царева Займища; но выходило, что по бесчисленному столкновению обстоятельств до Бородина, в ста двадцати верстах от Москвы, русские не могли принять сражения. От Вязьмы было сделано распоряжение Наполеоном для движения прямо на Москву.
    Moscou, la capitale asiatique de ce grand empire, la ville sacree des peuples d'Alexandre, Moscou avec ses innombrables eglises en forme de pagodes chinoises! [Москва, азиатская столица этой великой империи, священный город народов Александра, Москва с своими бесчисленными церквами, в форме китайских пагод!] Эта Moscou не давала покоя воображению Наполеона. На переходе из Вязьмы к Цареву Займищу Наполеон верхом ехал на своем соловом энглизированном иноходчике, сопутствуемый гвардией, караулом, пажами и адъютантами. Начальник штаба Бертье отстал для того, чтобы допросить взятого кавалерией русского пленного. Он галопом, сопутствуемый переводчиком Lelorgne d'Ideville, догнал Наполеона и с веселым лицом остановил лошадь.
    – Eh bien? [Ну?] – сказал Наполеон.
    – Un cosaque de Platow [Платовский казак.] говорит, что корпус Платова соединяется с большой армией, что Кутузов назначен главнокомандующим. Tres intelligent et bavard! [Очень умный и болтун!]
    Наполеон улыбнулся, велел дать этому казаку лошадь и привести его к себе. Он сам желал поговорить с ним. Несколько адъютантов поскакало, и через час крепостной человек Денисова, уступленный им Ростову, Лаврушка, в денщицкой куртке на французском кавалерийском седле, с плутовским и пьяным, веселым лицом подъехал к Наполеону. Наполеон велел ему ехать рядом с собой и начал спрашивать:
    – Вы казак?
    – Казак с, ваше благородие.
    «Le cosaque ignorant la compagnie dans laquelle il se trouvait, car la simplicite de Napoleon n'avait rien qui put reveler a une imagination orientale la presence d'un souverain, s'entretint avec la plus extreme familiarite des affaires de la guerre actuelle», [Казак, не зная того общества, в котором он находился, потому что простота Наполеона не имела ничего такого, что бы могло открыть для восточного воображения присутствие государя, разговаривал с чрезвычайной фамильярностью об обстоятельствах настоящей войны.] – говорит Тьер, рассказывая этот эпизод. Действительно, Лаврушка, напившийся пьяным и оставивший барина без обеда, был высечен накануне и отправлен в деревню за курами, где он увлекся мародерством и был взят в плен французами. Лаврушка был один из тех грубых, наглых лакеев, видавших всякие виды, которые считают долгом все делать с подлостью и хитростью, которые готовы сослужить всякую службу своему барину и которые хитро угадывают барские дурные мысли, в особенности тщеславие и мелочность.
    Попав в общество Наполеона, которого личность он очень хорошо и легко признал. Лаврушка нисколько не смутился и только старался от всей души заслужить новым господам.
    Он очень хорошо знал, что это сам Наполеон, и присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что не было ничего у него, чего бы не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон.
    Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
    Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
    – Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
    Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
    Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
    – Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
    Известие было передано.
    Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
    Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


    Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
    После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
    Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
    На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
    Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
    Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
    В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
    Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
    Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
    Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
    Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
    Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
    Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
    Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
    Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
    Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
    Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
    – Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
    Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
    Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
    Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
    – Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
    Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
    – Пойдемте, – сказал доктор.
    Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
    Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
    Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
    – Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
    – Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
    – Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
    Он рукой двигал по ее волосам.
    – Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
    – Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
    Он пожал ее руку.
    – Не спала ты?
    – Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
    – Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
    «А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
    – Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
    – Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
    Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
    – Где же он?
    – Он в армии, mon pere, в Смоленске.
    Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
    – Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
    Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
    Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
    – Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
    Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
    Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
    – Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.
    – Идите, княжна, идите, идите!
    Княжна Марья пошла опять в сад и под горой у пруда, в том месте, где никто не мог видеть, села на траву. Она не знала, как долго она пробыла там. Чьи то бегущие женские шаги по дорожке заставили ее очнуться. Она поднялась и увидала, что Дуняша, ее горничная, очевидно, бежавшая за нею, вдруг, как бы испугавшись вида своей барышни, остановилась.
    – Пожалуйте, княжна… князь… – сказала Дуняша сорвавшимся голосом.
    – Сейчас, иду, иду, – поспешно заговорила княжна, не давая времени Дуняше договорить ей то, что она имела сказать, и, стараясь не видеть Дуняши, побежала к дому.
    – Княжна, воля божья совершается, вы должны быть на все готовы, – сказал предводитель, встречая ее у входной двери.
    – Оставьте меня. Это неправда! – злобно крикнула она на него. Доктор хотел остановить ее. Она оттолкнула его и подбежала к двери. «И к чему эти люди с испуганными лицами останавливают меня? Мне никого не нужно! И что они тут делают? – Она отворила дверь, и яркий дневной свет в этой прежде полутемной комнате ужаснул ее. В комнате были женщины и няня. Они все отстранились от кровати, давая ей дорогу. Он лежал все так же на кровати; но строгий вид его спокойного лица остановил княжну Марью на пороге комнаты.
    «Нет, он не умер, это не может быть! – сказала себе княжна Марья, подошла к нему и, преодолевая ужас, охвативший ее, прижала к щеке его свои губы. Но она тотчас же отстранилась от него. Мгновенно вся сила нежности к нему, которую она чувствовала в себе, исчезла и заменилась чувством ужаса к тому, что было перед нею. «Нет, нет его больше! Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, что то чуждое и враждебное, какая то страшная, ужасающая и отталкивающая тайна… – И, закрыв лицо руками, княжна Марья упала на руки доктора, поддержавшего ее.
    В присутствии Тихона и доктора женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги. Потом они одели в мундир с орденами и положили на стол маленькое ссохшееся тело. Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой. К ночи кругом гроба горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
    Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной вокруг гроба толпился народ чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися испуганными глазами, крестились и кланялись, и целовали холодную и закоченевшую руку старого князя.


    Богучарово было всегда, до поселения в нем князя Андрея, заглазное именье, и мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, и нравами. Они назывались степными. Старый князь хвалил их за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их дикость.
    Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея, с его нововведениями – больницами, школами и облегчением оброка, – не смягчило их нравов, а, напротив, усилило в них те черты характера, которые старый князь называл дикостью. Между ними всегда ходили какие нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Феодоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет. Слухи о войне в Бонапарте и его нашествии соединились для них с такими же неясными представлениями об антихристе, конце света и чистой воле.
    В окрестности Богучарова были всё большие села, казенные и оброчные помещичьи. Живущих в этой местности помещиков было очень мало; очень мало было также дворовых и грамотных, и в жизни крестьян этой местности были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богучаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда то на юго восток. Как птицы летят куда то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали, и ехали, и шли туда, на теплые реки. Многие были наказаны, сосланы в Сибирь, многие с холода и голода умерли по дороге, многие вернулись сами, и движение затихло само собой так же, как оно и началось без очевидной причины. Но подводные струи не переставали течь в этом народе и собирались для какой то новой силы, имеющей проявиться так же странно, неожиданно и вместе с тем просто, естественно и сильно. Теперь, в 1812 м году, для человека, близко жившего с народом, заметно было, что эти подводные струи производили сильную работу и были близки к проявлению.
    Алпатыч, приехав в Богучарово несколько времени перед кончиной старого князя, заметил, что между народом происходило волнение и что, противно тому, что происходило в полосе Лысых Гор на шестидесятиверстном радиусе, где все крестьяне уходили (предоставляя казакам разорять свои деревни), в полосе степной, в богучаровской, крестьяне, как слышно было, имели сношения с французами, получали какие то бумаги, ходившие между ними, и оставались на местах. Он знал через преданных ему дворовых людей, что ездивший на днях с казенной подводой мужик Карп, имевший большое влияние на мир, возвратился с известием, что казаки разоряют деревни, из которых выходят жители, но что французы их не трогают. Он знал, что другой мужик вчера привез даже из села Вислоухова – где стояли французы – бумагу от генерала французского, в которой жителям объявлялось, что им не будет сделано никакого вреда и за все, что у них возьмут, заплатят, если они останутся. В доказательство того мужик привез из Вислоухова сто рублей ассигнациями (он не знал, что они были фальшивые), выданные ему вперед за сено.
    Наконец, важнее всего, Алпатыч знал, что в тот самый день, как он приказал старосте собрать подводы для вывоза обоза княжны из Богучарова, поутру была на деревне сходка, на которой положено было не вывозиться и ждать. А между тем время не терпело. Предводитель, в день смерти князя, 15 го августа, настаивал у княжны Марьи на том, чтобы она уехала в тот же день, так как становилось опасно. Он говорил, что после 16 го он не отвечает ни за что. В день же смерти князя он уехал вечером, но обещал приехать на похороны на другой день. Но на другой день он не мог приехать, так как, по полученным им самим известиям, французы неожиданно подвинулись, и он только успел увезти из своего имения свое семейство и все ценное.
    Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
    Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до шестидесяти – семидесяти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
    Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал, как и другие, был сделан старостой бурмистром в Богучарове и с тех пор двадцать три года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий, уважали его и в шутку называли министром. Во все время своей службы Дрон нн разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
    Этого то Дрона Алпатыч, приехавший из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить двенадцать лошадей под экипажи княжны и восемнадцать подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было двести тридцать тягол и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
    Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков, и у тех лошадей не было, по словам Дрона, одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормицы. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
    Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой мужиком, так и Алпатыч недаром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями – господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде, и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
    – Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто останется, тот царю изменник. Слышишь?
    – Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
    Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
    – Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
    – Власть ваша! – сказал Дрон печально.
    – Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина все насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
    Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
    – Ты вздор то оставь и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
    Дрон вдруг упал в ноги.
    – Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
    – Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
    Дрон встал и хотел что то сказать, но Алпатыч перебил его:
    – Что вы это вздумали? А?.. Что ж вы думаете? А?
    – Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
    – То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
    – Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
    – Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
    – Слушаю, – отвечал Дрон.
    Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
    И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

    Х
    После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
    Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
    Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
    «Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
    Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
    Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
    – Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
    Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
    – Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
    Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
    – Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
    – Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
    – Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
    Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
    – Через кого вы получили это? – сказала она.
    – Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
    Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
    – Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
    «Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
    Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее. Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила m lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч, архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с той же улыбкой согласия, с которой он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал «слушаю с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
    Наконец вошел в комнату староста Дрон и, низко поклонившись княжне, остановился у притолоки.
    Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
    – Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свой особенный пряник. – Дронушка, теперь, после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
    – Все под богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
    – Дронушка, Алпатыч куда то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
    – Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
    – Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
    – Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
    – Отчего же нет? – сказала княжна.
    – Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
    Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
    – Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
    – Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…
    – Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я все сделаю, что могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков и о том, что есть господского в Богучарове.
    – Ведь у нас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
    – Господский хлеб весь цел, – с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
    – Выдай его мужикам, выдай все, что им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
    Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
    – Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Все раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что, что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так ты скажи.
    Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
    – Уволь ты меня, матушка, ради бога, вели от меня ключи принять, – сказал он. – Служил двадцать три года, худого не делал; уволь, ради бога.
    Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего он просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности и что она все готова сделать для него и для мужиков.


    Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики, по приказанию княжны, собрались у амбара, желая переговорить с госпожою.
    – Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья, – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
    – Только ради бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Все обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут, и поедем… и вы не извольте…
    – Какой же обман? – удивленно спросила княжна
    – Да уж я знаю, только послушайте меня, ради бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, не согласны уезжать по вашему приказанию.
    – Ты что нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
    Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
    – Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты, верно, не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
    Дрон, не отвечая, вздохнул.
    – Если прикажете, они уйдут, – сказал он.
    – Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья
    Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дрон, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею. «Они, вероятно, думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтобы они остались на своих местах, и сама уеду, бросив их на произвол французов, – думала княжна Марья. – Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что Andre еще больше бы сделав на моем месте», – думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
    Толпа, скучиваясь, зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала, как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы, и она смело начала свою речь.
    – Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что уже опасно здесь и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю все, мои друзья, и прошу вас взять все, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я, напротив, прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
    – Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и его сына.
    Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
    – Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Все, что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
    Все глаза смотрели на нее с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность, или испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
    – Много довольны вашей милостью, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
    – Да отчего же? – сказала княжна.
    Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
    – Отчего же вы не хотите? – спросила она опять.
    Никто не отвечал.
    Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей нибудь взгляд.
    – Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что нибудь нужно. Я все сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как бы рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
    – Чего соглашаться то, не нужно нам хлеба.
    – Что ж, нам все бросить то? Не согласны. Не согласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, а нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
    – Да вы не поняли, верно, – с грустной улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас…
    Но голос ее заглушали голоса толпы.
    – Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
    Княжна Марья старалась уловить опять чей нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко.
    – Вишь, научила ловко, за ней в крепость иди! Дома разори да в кабалу и ступай. Как же! Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
    Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.


    Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала все об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В двенадцатом часу голоса стали затихать, пропел петух, из за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
    Одна за другой представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустной радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такой ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
    То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар и его из сада в Лысых Горах волокли под руки и он бормотал что то бессильным языком, дергал седыми бровями и беспокойно и робко смотрел на нее.
    «Он и тогда хотел сказать мне то, что он сказал мне в день своей смерти, – думала она. – Он всегда думал то, что он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что то с Тихоном. Ему, видно, хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона? – думала тогда и теперь княжна Марья. – Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, что было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил все, что ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату? – думала она. – Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уже нет, и он закричал: „Дурак“. Ему тяжело было. Я слышала из за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: „Бог мой!Отчего я не взошла тогда? Что ж бы он сделал мне? Что бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово“. И княжна Марья вслух произнесла то ласковое слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду ше нь ка! – повторила княжна Марья это слово и зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор, как себя помнила, и которое она всегда видела издалека; а то лицо – робкое и слабое, которое она в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, что он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.
    «Душенька», – повторила она.
    «Что он думал, когда сказал это слово? Что он думает теперь? – вдруг пришел ей вопрос, и в ответ на это она увидала его перед собой с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице. И тот ужас, который охватил ее тогда, когда она прикоснулась к нему и убедилась, что это не только не был он, но что то таинственное и отталкивающее, охватил ее и теперь. Она хотела думать о другом, хотела молиться и ничего не могла сделать. Она большими открытыми глазами смотрела на лунный свет и тени, всякую секунду ждала увидеть его мертвое лицо и чувствовала, что тишина, стоявшая над домом и в доме, заковывала ее.
    – Дуняша! – прошептала она. – Дуняша! – вскрикнула она диким голосом и, вырвавшись из тишины, побежала к девичьей, навстречу бегущим к ней няне и девушкам.


    17 го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в пятнадцати верстах от Богучарова, поехали кататься верхами – попробовать новую, купленную Ильиным лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
    Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард, и потому Ростов, как заботливый эскадронный командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который оставался в Богучарове.
    Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой в Богучарово, в княжеское именье с усадьбой, где они надеялись найти большую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь Ильина.
    Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была именье того самого Болконского, который был женихом его сестры.
    Ростов с Ильиным в последний раз выпустили на перегонку лошадей в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал в улицу деревни Богучарова.
    – Ты вперед взял, – говорил раскрасневшийся Ильин.
    – Да, всё вперед, и на лугу вперед, и тут, – отвечал Ростов, поглаживая рукой своего взмылившегося донца.
    – А я на французской, ваше сиятельство, – сзади говорил Лаврушка, называя французской свою упряжную клячу, – перегнал бы, да только срамить не хотел.
    Они шагом подъехали к амбару, у которого стояла большая толпа мужиков.
    Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смотрели на подъехавших. Два старые длинные мужика, с сморщенными лицами и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая какую то нескладную песню, подошли к офицерам.
    – Молодцы! – сказал, смеясь, Ростов. – Что, сено есть?
    – И одинакие какие… – сказал Ильин.
    – Развесе…oo…ооо…лая бесе… бесе… – распевали мужики с счастливыми улыбками.
    Один мужик вышел из толпы и подошел к Ростову.
    – Вы из каких будете? – спросил он.
    – Французы, – отвечал, смеючись, Ильин. – Вот и Наполеон сам, – сказал он, указывая на Лаврушку.
    – Стало быть, русские будете? – переспросил мужик.
    – А много вашей силы тут? – спросил другой небольшой мужик, подходя к ним.
    – Много, много, – отвечал Ростов. – Да вы что ж собрались тут? – прибавил он. – Праздник, что ль?
    – Старички собрались, по мирскому делу, – отвечал мужик, отходя от него.
    В это время по дороге от барского дома показались две женщины и человек в белой шляпе, шедшие к офицерам.
    – В розовом моя, чур не отбивать! – сказал Ильин, заметив решительно подвигавшуюся к нему Дуняшу.
    – Наша будет! – подмигнув, сказал Ильину Лаврушка.
    – Что, моя красавица, нужно? – сказал Ильин, улыбаясь.
    – Княжна приказали узнать, какого вы полка и ваши фамилии?
    – Это граф Ростов, эскадронный командир, а я ваш покорный слуга.
    – Бе…се…е…ду…шка! – распевал пьяный мужик, счастливо улыбаясь и глядя на Ильина, разговаривающего с девушкой. Вслед за Дуняшей подошел к Ростову Алпатыч, еще издали сняв свою шляпу.
    – Осмелюсь обеспокоить, ваше благородие, – сказал он с почтительностью, но с относительным пренебрежением к юности этого офицера и заложив руку за пазуху. – Моя госпожа, дочь скончавшегося сего пятнадцатого числа генерал аншефа князя Николая Андреевича Болконского, находясь в затруднении по случаю невежества этих лиц, – он указал на мужиков, – просит вас пожаловать… не угодно ли будет, – с грустной улыбкой сказал Алпатыч, – отъехать несколько, а то не так удобно при… – Алпатыч указал на двух мужиков, которые сзади так и носились около него, как слепни около лошади.
    – А!.. Алпатыч… А? Яков Алпатыч!.. Важно! прости ради Христа. Важно! А?.. – говорили мужики, радостно улыбаясь ему. Ростов посмотрел на пьяных стариков и улыбнулся.
    – Или, может, это утешает ваше сиятельство? – сказал Яков Алпатыч с степенным видом, не заложенной за пазуху рукой указывая на стариков.
    – Нет, тут утешенья мало, – сказал Ростов и отъехал. – В чем дело? – спросил он.
    – Осмелюсь доложить вашему сиятельству, что грубый народ здешний не желает выпустить госпожу из имения и угрожает отпречь лошадей, так что с утра все уложено и ее сиятельство не могут выехать.
    – Не может быть! – вскрикнул Ростов.
    – Имею честь докладывать вам сущую правду, – повторил Алпатыч.
    Ростов слез с лошади и, передав ее вестовому, пошел с Алпатычем к дому, расспрашивая его о подробностях дела. Действительно, вчерашнее предложение княжны мужикам хлеба, ее объяснение с Дроном и с сходкою так испортили дело, что Дрон окончательно сдал ключи, присоединился к мужикам и не являлся по требованию Алпатыча и что поутру, когда княжна велела закладывать, чтобы ехать, мужики вышли большой толпой к амбару и выслали сказать, что они не выпустят княжны из деревни, что есть приказ, чтобы не вывозиться, и они выпрягут лошадей. Алпатыч выходил к ним, усовещивая их, но ему отвечали (больше всех говорил Карп; Дрон не показывался из толпы), что княжну нельзя выпустить, что на то приказ есть; а что пускай княжна остается, и они по старому будут служить ей и во всем повиноваться.
    В ту минуту, когда Ростов и Ильин проскакали по дороге, княжна Марья, несмотря на отговариванье Алпатыча, няни и девушек, велела закладывать и хотела ехать; но, увидав проскакавших кавалеристов, их приняли за французов, кучера разбежались, и в доме поднялся плач женщин.
    – Батюшка! отец родной! бог тебя послал, – говорили умиленные голоса, в то время как Ростов проходил через переднюю.
    Княжна Марья, потерянная и бессильная, сидела в зале, в то время как к ней ввели Ростова. Она не понимала, кто он, и зачем он, и что с нею будет. Увидав его русское лицо и по входу его и первым сказанным словам признав его за человека своего круга, она взглянула на него своим глубоким и лучистым взглядом и начала говорить обрывавшимся и дрожавшим от волнения голосом. Ростову тотчас же представилось что то романическое в этой встрече. «Беззащитная, убитая горем девушка, одна, оставленная на произвол грубых, бунтующих мужиков! И какая то странная судьба натолкнула меня сюда! – думал Ростов, слушяя ее и глядя на нее. – И какая кротость, благородство в ее чертах и в выражении! – думал он, слушая ее робкий рассказ.
    Когда она заговорила о том, что все это случилось на другой день после похорон отца, ее голос задрожал. Она отвернулась и потом, как бы боясь, чтобы Ростов не принял ее слова за желание разжалобить его, вопросительно испуганно взглянула на него. У Ростова слезы стояли в глазах. Княжна Марья заметила это и благодарно посмотрела на Ростова тем своим лучистым взглядом, который заставлял забывать некрасивость ее лица.
    – Не могу выразить, княжна, как я счастлив тем, что я случайно заехал сюда и буду в состоянии показать вам свою готовность, – сказал Ростов, вставая. – Извольте ехать, и я отвечаю вам своей честью, что ни один человек не посмеет сделать вам неприятность, ежели вы мне только позволите конвоировать вас, – и, почтительно поклонившись, как кланяются дамам царской крови, он направился к двери.
    Почтительностью своего тона Ростов как будто показывал, что, несмотря на то, что он за счастье бы счел свое знакомство с нею, он не хотел пользоваться случаем ее несчастия для сближения с нею.
    Княжна Марья поняла и оценила этот тон.
    – Я очень, очень благодарна вам, – сказала ему княжна по французски, – но надеюсь, что все это было только недоразуменье и что никто не виноват в том. – Княжна вдруг заплакала. – Извините меня, – сказала она.
    Ростов, нахмурившись, еще раз низко поклонился и вышел из комнаты.


    – Ну что, мила? Нет, брат, розовая моя прелесть, и Дуняшей зовут… – Но, взглянув на лицо Ростова, Ильин замолк. Он видел, что его герой и командир находился совсем в другом строе мыслей.
    Ростов злобно оглянулся на Ильина и, не отвечая ему, быстрыми шагами направился к деревне.
    – Я им покажу, я им задам, разбойникам! – говорил он про себя.
    Алпатыч плывущим шагом, чтобы только не бежать, рысью едва догнал Ростова.
    – Какое решение изволили принять? – сказал он, догнав его.
    Ростов остановился и, сжав кулаки, вдруг грозно подвинулся на Алпатыча.
    – Решенье? Какое решенье? Старый хрыч! – крикнул он на него. – Ты чего смотрел? А? Мужики бунтуют, а ты не умеешь справиться? Ты сам изменник. Знаю я вас, шкуру спущу со всех… – И, как будто боясь растратить понапрасну запас своей горячности, он оставил Алпатыча и быстро пошел вперед. Алпатыч, подавив чувство оскорбления, плывущим шагом поспевал за Ростовым и продолжал сообщать ему свои соображения. Он говорил, что мужики находились в закоснелости, что в настоящую минуту было неблагоразумно противуборствовать им, не имея военной команды, что не лучше ли бы было послать прежде за командой.
    – Я им дам воинскую команду… Я их попротивоборствую, – бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе. И чем ближе он подвигался к ней, тем больше чувствовал Алпатыч, что неблагоразумный поступок его может произвести хорошие результаты. То же чувствовали и мужики толпы, глядя на его быструю и твердую походку и решительное, нахмуренное лицо.
    После того как гусары въехали в деревню и Ростов прошел к княжне, в толпе произошло замешательство и раздор. Некоторые мужики стали говорить, что эти приехавшие были русские и как бы они не обиделись тем, что не выпускают барышню. Дрон был того же мнения; но как только он выразил его, так Карп и другие мужики напали на бывшего старосту.
    – Ты мир то поедом ел сколько годов? – кричал на него Карп. – Тебе все одно! Ты кубышку выроешь, увезешь, тебе что, разори наши дома али нет?
    – Сказано, порядок чтоб был, не езди никто из домов, чтобы ни синь пороха не вывозить, – вот она и вся! – кричал другой.
    – Очередь на твоего сына была, а ты небось гладуха своего пожалел, – вдруг быстро заговорил маленький старичок, нападая на Дрона, – а моего Ваньку забрил. Эх, умирать будем!
    – То то умирать будем!
    – Я от миру не отказчик, – говорил Дрон.
    – То то не отказчик, брюхо отрастил!..
    Два длинные мужика говорили свое. Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.
    – Эй! кто у вас староста тут? – крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.
    – Староста то? На что вам?.. – спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.
    – Шапки долой, изменники! – крикнул полнокровный голос Ростова. – Где староста? – неистовым голосом кричал он.
    – Старосту, старосту кличет… Дрон Захарыч, вас, – послышались кое где торопливо покорные голоса, и шапки стали сниматься с голов.
    – Нам бунтовать нельзя, мы порядки блюдем, – проговорил Карп, и несколько голосов сзади в то же мгновенье заговорили вдруг:
    – Как старички пороптали, много вас начальства…
    – Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! – бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за юрот Карпа. – Вяжи его, вяжи! – кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.
    Лаврушка, однако, подбежал к Карпу и схватил его сзади за руки.
    – Прикажете наших из под горы кликнуть? – крикнул он.
    Алпатыч обратился к мужикам, вызывая двоих по именам, чтобы вязать Карпа. Мужики покорно вышли из толпы и стали распоясываться.
    – Староста где? – кричал Ростов.
    Дрон, с нахмуренным и бледным лицом, вышел из толпы.
    – Ты староста? Вязать, Лаврушка! – кричал Ростов, как будто и это приказание не могло встретить препятствий. И действительно, еще два мужика стали вязать Дрона, который, как бы помогая им, снял с себя кушан и подал им.
    – А вы все слушайте меня, – Ростов обратился к мужикам: – Сейчас марш по домам, и чтобы голоса вашего я не слыхал.
    – Что ж, мы никакой обиды не делали. Мы только, значит, по глупости. Только вздор наделали… Я же сказывал, что непорядки, – послышались голоса, упрекавшие друг друга.
    – Вот я же вам говорил, – сказал Алпатыч, вступая в свои права. – Нехорошо, ребята!
    – Глупость наша, Яков Алпатыч, – отвечали голоса, и толпа тотчас же стала расходиться и рассыпаться по деревне.
    Связанных двух мужиков повели на барский двор. Два пьяные мужика шли за ними.
    – Эх, посмотрю я на тебя! – говорил один из них, обращаясь к Карпу.
    – Разве можно так с господами говорить? Ты думал что?
    – Дурак, – подтверждал другой, – право, дурак!
    Через два часа подводы стояли на дворе богучаровского дома. Мужики оживленно выносили и укладывали на подводы господские вещи, и Дрон, по желанию княжны Марьи выпущенный из рундука, куда его заперли, стоя на дворе, распоряжался мужиками.
    – Ты ее так дурно не клади, – говорил один из мужиков, высокий человек с круглым улыбающимся лицом, принимая из рук горничной шкатулку. – Она ведь тоже денег стоит. Что же ты ее так то вот бросишь или пол веревку – а она потрется. Я так не люблю. А чтоб все честно, по закону было. Вот так то под рогожку, да сенцом прикрой, вот и важно. Любо!
    – Ишь книг то, книг, – сказал другой мужик, выносивший библиотечные шкафы князя Андрея. – Ты не цепляй! А грузно, ребята, книги здоровые!
    – Да, писали, не гуляли! – значительно подмигнув, сказал высокий круглолицый мужик, указывая на толстые лексиконы, лежавшие сверху.

    Ростов, не желая навязывать свое знакомство княжне, не пошел к ней, а остался в деревне, ожидая ее выезда. Дождавшись выезда экипажей княжны Марьи из дома, Ростов сел верхом и до пути, занятого нашими войсками, в двенадцати верстах от Богучарова, верхом провожал ее. В Янкове, на постоялом дворе, он простился с нею почтительно, в первый раз позволив себе поцеловать ее руку.
    – Как вам не совестно, – краснея, отвечал он княжне Марье на выражение благодарности за ее спасенье (как она называла его поступок), – каждый становой сделал бы то же. Если бы нам только приходилось воевать с мужиками, мы бы не допустили так далеко неприятеля, – говорил он, стыдясь чего то и стараясь переменить разговор. – Я счастлив только, что имел случай познакомиться с вами. Прощайте, княжна, желаю вам счастия и утешения и желаю встретиться с вами при более счастливых условиях. Ежели вы не хотите заставить краснеть меня, пожалуйста, не благодарите.
    Но княжна, если не благодарила более словами, благодарила его всем выражением своего сиявшего благодарностью и нежностью лица. Она не могла верить ему, что ей не за что благодарить его. Напротив, для нее несомненно было то, что ежели бы его не было, то она, наверное, должна была бы погибнуть и от бунтовщиков и от французов; что он, для того чтобы спасти ее, подвергал себя самым очевидным и страшным опасностям; и еще несомненнее было то, что он был человек с высокой и благородной душой, который умел понять ее положение и горе. Его добрые и честные глаза с выступившими на них слезами, в то время как она сама, заплакав, говорила с ним о своей потере, не выходили из ее воображения.
    Когда она простилась с ним и осталась одна, княжна Марья вдруг почувствовала в глазах слезы, и тут уж не в первый раз ей представился странный вопрос, любит ли она его?
    По дороге дальше к Москве, несмотря на то, что положение княжны было не радостно, Дуняша, ехавшая с ней в карете, не раз замечала, что княжна, высунувшись в окно кареты, чему то радостно и грустно улыбалась.
    «Ну что же, ежели бы я и полюбила его? – думала княжна Марья.
    Как ни стыдно ей было признаться себе, что она первая полюбила человека, который, может быть, никогда не полюбит ее, она утешала себя мыслью, что никто никогда не узнает этого и что она не будет виновата, ежели будет до конца жизни, никому не говоря о том, любить того, которого она любила в первый и в последний раз.
    Иногда она вспоминала его взгляды, его участие, его слова, и ей казалось счастье не невозможным. И тогда то Дуняша замечала, что она, улыбаясь, глядела в окно кареты.
    «И надо было ему приехать в Богучарово, и в эту самую минуту! – думала княжна Марья. – И надо было его сестре отказать князю Андрею! – И во всем этом княжна Марья видела волю провиденья.
    Впечатление, произведенное на Ростова княжной Марьей, было очень приятное. Когда ои вспоминал про нее, ему становилось весело, и когда товарищи, узнав о бывшем с ним приключении в Богучарове, шутили ему, что он, поехав за сеном, подцепил одну из самых богатых невест в России, Ростов сердился. Он сердился именно потому, что мысль о женитьбе на приятной для него, кроткой княжне Марье с огромным состоянием не раз против его воли приходила ему в голову. Для себя лично Николай не мог желать жены лучше княжны Марьи: женитьба на ней сделала бы счастье графини – его матери, и поправила бы дела его отца; и даже – Николай чувствовал это – сделала бы счастье княжны Марьи. Но Соня? И данное слово? И от этого то Ростов сердился, когда ему шутили о княжне Болконской.


    Приняв командование над армиями, Кутузов вспомнил о князе Андрее и послал ему приказание прибыть в главную квартиру.
    Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день и в то самое время дня, когда Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома священника, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на лавочке у ворот, ожидая светлейшего, как все называли теперь Кутузова. На поле за деревней слышны были то звуки полковой музыки, то рев огромного количества голосов, кричавших «ура!новому главнокомандующему. Тут же у ворот, шагах в десяти от князя Андрея, пользуясь отсутствием князя и прекрасной погодой, стояли два денщика, курьер и дворецкий. Черноватый, обросший усами и бакенбардами, маленький гусарский подполковник подъехал к воротам и, взглянув на князя Андрея, спросил: здесь ли стоит светлейший и скоро ли он будет?
    Князь Андрей сказал, что он не принадлежит к штабу светлейшего и тоже приезжий. Гусарский подполковник обратился к нарядному денщику, и денщик главнокомандующего сказал ему с той особенной презрительностью, с которой говорят денщики главнокомандующих с офицерами:
    – Что, светлейший? Должно быть, сейчас будет. Вам что?
    Гусарский подполковник усмехнулся в усы на тон денщика, слез с лошади, отдал ее вестовому и подошел к Болконскому, слегка поклонившись ему. Болконский посторонился на лавке. Гусарский подполковник сел подле него.
    – Тоже дожидаетесь главнокомандующего? – заговорил гусарский подполковник. – Говог'ят, всем доступен, слава богу. А то с колбасниками беда! Недаг'ом Ег'молов в немцы пг'осился. Тепег'ь авось и г'усским говог'ить можно будет. А то чег'т знает что делали. Все отступали, все отступали. Вы делали поход? – спросил он.
    – Имел удовольствие, – отвечал князь Андрей, – не только участвовать в отступлении, но и потерять в этом отступлении все, что имел дорогого, не говоря об именьях и родном доме… отца, который умер с горя. Я смоленский.
    – А?.. Вы князь Болконский? Очень г'ад познакомиться: подполковник Денисов, более известный под именем Васьки, – сказал Денисов, пожимая руку князя Андрея и с особенно добрым вниманием вглядываясь в лицо Болконского. – Да, я слышал, – сказал он с сочувствием и, помолчав немного, продолжал: – Вот и скифская война. Это все хог'ошо, только не для тех, кто своими боками отдувается. А вы – князь Андг'ей Болконский? – Он покачал головой. – Очень г'ад, князь, очень г'ад познакомиться, – прибавил он опять с грустной улыбкой, пожимая ему руку.
    Князь Андрей знал Денисова по рассказам Наташи о ее первом женихе. Это воспоминанье и сладко и больно перенесло его теперь к тем болезненным ощущениям, о которых он последнее время давно уже не думал, но которые все таки были в его душе. В последнее время столько других и таких серьезных впечатлений, как оставление Смоленска, его приезд в Лысые Горы, недавнее известно о смерти отца, – столько ощущений было испытано им, что эти воспоминания уже давно не приходили ему и, когда пришли, далеко не подействовали на него с прежней силой. И для Денисова тот ряд воспоминаний, которые вызвало имя Болконского, было далекое, поэтическое прошедшее, когда он, после ужина и пения Наташи, сам не зная как, сделал предложение пятнадцатилетней девочке. Он улыбнулся воспоминаниям того времени и своей любви к Наташе и тотчас же перешел к тому, что страстно и исключительно теперь занимало его. Это был план кампании, который он придумал, служа во время отступления на аванпостах. Он представлял этот план Барклаю де Толли и теперь намерен был представить его Кутузову. План основывался на том, что операционная линия французов слишком растянута и что вместо того, или вместе с тем, чтобы действовать с фронта, загораживая дорогу французам, нужно было действовать на их сообщения. Он начал разъяснять свой план князю Андрею.
    – Они не могут удержать всей этой линии. Это невозможно, я отвечаю, что пг'ог'ву их; дайте мне пятьсот человек, я г'азог'ву их, это вег'но! Одна система – паг'тизанская.
    Денисов встал и, делая жесты, излагал свой план Болконскому. В средине его изложения крики армии, более нескладные, более распространенные и сливающиеся с музыкой и песнями, послышались на месте смотра. На деревне послышался топот и крики.
    – Сам едет, – крикнул казак, стоявший у ворот, – едет! Болконский и Денисов подвинулись к воротам, у которых стояла кучка солдат (почетный караул), и увидали подвигавшегося по улице Кутузова, верхом на невысокой гнедой лошадке. Огромная свита генералов ехала за ним. Барклай ехал почти рядом; толпа офицеров бежала за ними и вокруг них и кричала «ура!».
    Вперед его во двор проскакали адъютанты. Кутузов, нетерпеливо подталкивая свою лошадь, плывшую иноходью под его тяжестью, и беспрестанно кивая головой, прикладывал руку к бедой кавалергардской (с красным околышем и без козырька) фуражке, которая была на нем. Подъехав к почетному караулу молодцов гренадеров, большей частью кавалеров, отдававших ему честь, он с минуту молча, внимательно посмотрел на них начальническим упорным взглядом и обернулся к толпе генералов и офицеров, стоявших вокруг него. Лицо его вдруг приняло тонкое выражение; он вздернул плечами с жестом недоумения.
    – И с такими молодцами всё отступать и отступать! – сказал он. – Ну, до свиданья, генерал, – прибавил он и тронул лошадь в ворота мимо князя Андрея и Денисова.
    – Ура! ура! ура! – кричали сзади его.
    С тех пор как не видал его князь Андрей, Кутузов еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Но знакомые ему белый глаз, и рана, и выражение усталости в его лице и фигуре были те же. Он был одет в мундирный сюртук (плеть на тонком ремне висела через плечо) и в белой кавалергардской фуражке. Он, тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел на своей бодрой лошадке.
    – Фю… фю… фю… – засвистал он чуть слышно, въезжая на двор. На лице его выражалась радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть после представительства. Он вынул левую ногу из стремени, повалившись всем телом и поморщившись от усилия, с трудом занес ее на седло, облокотился коленкой, крякнул и спустился на руки к казакам и адъютантам, поддерживавшим его.
    Он оправился, оглянулся своими сощуренными глазами и, взглянув на князя Андрея, видимо, не узнав его, зашагал своей ныряющей походкой к крыльцу.
    – Фю… фю… фю, – просвистал он и опять оглянулся на князя Андрея. Впечатление лица князя Андрея только после нескольких секунд (как это часто бывает у стариков) связалось с воспоминанием о его личности.
    – А, здравствуй, князь, здравствуй, голубчик, пойдем… – устало проговорил он, оглядываясь, и тяжело вошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо. Он расстегнулся и сел на лавочку, стоявшую на крыльце.
    – Ну, что отец?
    – Вчера получил известие о его кончине, – коротко сказал князь Андрей.
    Кутузов испуганно открытыми глазами посмотрел на князя Андрея, потом снял фуражку и перекрестился: «Царство ему небесное! Да будет воля божия над всеми нами!Он тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал. „Я его любил и уважал и сочувствую тебе всей душой“. Он обнял князя Андрея, прижал его к своей жирной груди и долго не отпускал от себя. Когда он отпустил его, князь Андрей увидал, что расплывшие губы Кутузова дрожали и на глазах были слезы. Он вздохнул и взялся обеими руками за лавку, чтобы встать.
    – Пойдем, пойдем ко мне, поговорим, – сказал он; но в это время Денисов, так же мало робевший перед начальством, как и перед неприятелем, несмотря на то, что адъютанты у крыльца сердитым шепотом останавливали его, смело, стуча шпорами по ступенькам, вошел на крыльцо. Кутузов, оставив руки упертыми на лавку, недовольно смотрел на Денисова. Денисов, назвав себя, объявил, что имеет сообщить его светлости дело большой важности для блага отечества. Кутузов усталым взглядом стал смотреть на Денисова и досадливым жестом, приняв руки и сложив их на животе, повторил: «Для блага отечества? Ну что такое? Говори». Денисов покраснел, как девушка (так странно было видеть краску на этом усатом, старом и пьяном лице), и смело начал излагать свой план разрезания операционной линии неприятеля между Смоленском и Вязьмой. Денисов жил в этих краях и знал хорошо местность. План его казался несомненно хорошим, в особенности по той силе убеждения, которая была в его словах. Кутузов смотрел себе на ноги и изредка оглядывался на двор соседней избы, как будто он ждал чего то неприятного оттуда. Из избы, на которую он смотрел, действительно во время речи Денисова показался генерал с портфелем под мышкой.
    – Что? – в середине изложения Денисова проговорил Кутузов. – Уже готовы?
    – Готов, ваша светлость, – сказал генерал. Кутузов покачал головой, как бы говоря: «Как это все успеть одному человеку», и продолжал слушать Денисова.
    – Даю честное благородное слово гусского офицег'а, – говорил Денисов, – что я г'азог'ву сообщения Наполеона.
    – Тебе Кирилл Андреевич Денисов, обер интендант, как приходится? – перебил его Кутузов.
    – Дядя г'одной, ваша светлость.
    – О! приятели были, – весело сказал Кутузов. – Хорошо, хорошо, голубчик, оставайся тут при штабе, завтра поговорим. – Кивнув головой Денисову, он отвернулся и протянул руку к бумагам, которые принес ему Коновницын.
    – Не угодно ли вашей светлости пожаловать в комнаты, – недовольным голосом сказал дежурный генерал, – необходимо рассмотреть планы и подписать некоторые бумаги. – Вышедший из двери адъютант доложил, что в квартире все было готово. Но Кутузову, видимо, хотелось войти в комнаты уже свободным. Он поморщился…
    – Нет, вели подать, голубчик, сюда столик, я тут посмотрю, – сказал он. – Ты не уходи, – прибавил он, обращаясь к князю Андрею. Князь Андрей остался на крыльце, слушая дежурного генерала.
    Во время доклада за входной дверью князь Андрей слышал женское шептанье и хрустение женского шелкового платья. Несколько раз, взглянув по тому направлению, он замечал за дверью, в розовом платье и лиловом шелковом платке на голове, полную, румяную и красивую женщину с блюдом, которая, очевидно, ожидала входа влавввквмандующего. Адъютант Кутузова шепотом объяснил князю Андрею, что это была хозяйка дома, попадья, которая намеревалась подать хлеб соль его светлости. Муж ее встретил светлейшего с крестом в церкви, она дома… «Очень хорошенькая», – прибавил адъютант с улыбкой. Кутузов оглянулся на эти слова. Кутузов слушал доклад дежурного генерала (главным предметом которого была критика позиции при Цареве Займище) так же, как он слушал Денисова, так же, как он слушал семь лет тому назад прения Аустерлицкого военного совета. Он, очевидно, слушал только оттого, что у него были уши, которые, несмотря на то, что в одном из них был морской канат, не могли не слышать; но очевидно было, что ничто из того, что мог сказать ему дежурный генерал, не могло не только удивить или заинтересовать его, но что он знал вперед все, что ему скажут, и слушал все это только потому, что надо прослушать, как надо прослушать поющийся молебен. Все, что говорил Денисов, было дельно и умно. То, что говорил дежурный генерал, было еще дельнее и умнее, но очевидно было, что Кутузов презирал и знание и ум и знал что то другое, что должно было решить дело, – что то другое, независимое от ума и знания. Князь Андрей внимательно следил за выражением лица главнокомандующего, и единственное выражение, которое он мог заметить в нем, было выражение скуки, любопытства к тому, что такое означал женский шепот за дверью, и желание соблюсти приличие. Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство, которое выказывал Денисов, но презирал не умом, не чувством, не знанием (потому что он и не старался выказывать их), а он презирал их чем то другим. Он презирал их своей старостью, своею опытностью жизни. Одно распоряжение, которое от себя в этот доклад сделал Кутузов, откосилось до мародерства русских войск. Дежурный редерал в конце доклада представил светлейшему к подписи бумагу о взысканий с армейских начальников по прошению помещика за скошенный зеленый овес.
    Кутузов зачмокал губами и закачал головой, выслушав это дело.
    – В печку… в огонь! И раз навсегда тебе говорю, голубчик, – сказал он, – все эти дела в огонь. Пуская косят хлеба и жгут дрова на здоровье. Я этого не приказываю и не позволяю, но и взыскивать не могу. Без этого нельзя. Дрова рубят – щепки летят. – Он взглянул еще раз на бумагу. – О, аккуратность немецкая! – проговорил он, качая головой.


    – Ну, теперь все, – сказал Кутузов, подписывая последнюю бумагу, и, тяжело поднявшись и расправляя складки своей белой пухлой шеи, с повеселевшим лицом направился к двери.
    Попадья, с бросившеюся кровью в лицо, схватилась за блюдо, которое, несмотря на то, что она так долго приготовлялась, она все таки не успела подать вовремя. И с низким поклоном она поднесла его Кутузову.
    Глаза Кутузова прищурились; он улыбнулся, взял рукой ее за подбородок и сказал:
    – И красавица какая! Спасибо, голубушка!
    Он достал из кармана шаровар несколько золотых и положил ей на блюдо.
    – Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
    – Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
    – До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
    – Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
    Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
    – Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
    – Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
    – Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
    – До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
    – Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
    Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


    После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
    С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
    Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
    В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
    – Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
    Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
    – Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
    – Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
    В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
    – Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
    – Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
    – Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!
    – Вы ведь, верно, сами будете командовать им? – сказала Жюли, хитро и насмешливо переглянувшись с ополченцем.
    Ополченец в присутствии Пьера был уже не так caustique, и в лице его выразилось недоуменье к тому, что означала улыбка Жюли. Несмотря на свою рассеянность и добродушие, личность Пьера прекращала тотчас же всякие попытки на насмешку в его присутствии.
    – Нет, – смеясь, отвечал Пьер, оглядывая свое большое, толстое тело. – В меня слишком легко попасть французам, да и я боюсь, что не влезу на лошадь…
    В числе перебираемых лиц для предмета разговора общество Жюли попало на Ростовых.
    – Очень, говорят, плохи дела их, – сказала Жюли. – И он так бестолков – сам граф. Разумовские хотели купить его дом и подмосковную, и все это тянется. Он дорожится.
    – Нет, кажется, на днях состоится продажа, – сказал кто то. – Хотя теперь и безумно покупать что нибудь в Москве.
    – Отчего? – сказала Жюли. – Неужели вы думаете, что есть опасность для Москвы?
    – Отчего же вы едете?
    – Я? Вот странно. Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д'Арк и не амазонка.
    – Ну, да, да, дайте мне еще тряпочек.
    – Ежели он сумеет повести дела, он может заплатить все долги, – продолжал ополченец про Ростова.
    – Добрый старик, но очень pauvre sire [плох]. И зачем они живут тут так долго? Они давно хотели ехать в деревню. Натали, кажется, здорова теперь? – хитро улыбаясь, спросила Жюли у Пьера.
    – Они ждут меньшого сына, – сказал Пьер. – Он поступил в казаки Оболенского и поехал в Белую Церковь. Там формируется полк. А теперь они перевели его в мой полк и ждут каждый день. Граф давно хотел ехать, но графиня ни за что не согласна выехать из Москвы, пока не приедет сын.
    – Я их третьего дня видела у Архаровых. Натали опять похорошела и повеселела. Она пела один романс. Как все легко проходит у некоторых людей!
    – Что проходит? – недовольно спросил Пьер. Жюли улыбнулась.
    – Вы знаете, граф, что такие рыцари, как вы, бывают только в романах madame Suza.
    – Какой рыцарь? Отчего? – краснея, спросил Пьер.
    – Ну, полноте, милый граф, c'est la fable de tout Moscou. Je vous admire, ma parole d'honneur. [это вся Москва знает. Право, я вам удивляюсь.]
    – Штраф! Штраф! – сказал ополченец.
    – Ну, хорошо. Нельзя говорить, как скучно!
    – Qu'est ce qui est la fable de tout Moscou? [Что знает вся Москва?] – вставая, сказал сердито Пьер.
    – Полноте, граф. Вы знаете!
    – Ничего не знаю, – сказал Пьер.
    – Я знаю, что вы дружны были с Натали, и потому… Нет, я всегда дружнее с Верой. Cette chere Vera! [Эта милая Вера!]
    – Non, madame, [Нет, сударыня.] – продолжал Пьер недовольным тоном. – Я вовсе не взял на себя роль рыцаря Ростовой, и я уже почти месяц не был у них. Но я не понимаю жестокость…
    – Qui s'excuse – s'accuse, [Кто извиняется, тот обвиняет себя.] – улыбаясь и махая корпией, говорила Жюли и, чтобы за ней осталось последнее слово, сейчас же переменила разговор. – Каково, я нынче узнала: бедная Мари Волконская приехала вчера в Москву. Вы слышали, она потеряла отца?
    – Неужели! Где она? Я бы очень желал увидать ее, – сказал Пьер.
    – Я вчера провела с ней вечер. Она нынче или завтра утром едет в подмосковную с племянником.
    – Ну что она, как? – сказал Пьер.
    – Ничего, грустна. Но знаете, кто ее спас? Это целый роман. Nicolas Ростов. Ее окружили, хотели убить, ранили ее людей. Он бросился и спас ее…
    – Еще роман, – сказал ополченец. – Решительно это общее бегство сделано, чтобы все старые невесты шли замуж. Catiche – одна, княжна Болконская – другая.
    – Вы знаете, что я в самом деле думаю, что она un petit peu amoureuse du jeune homme. [немножечко влюблена в молодого человека.]
    – Штраф! Штраф! Штраф!
    – Но как же это по русски сказать?..


    Когда Пьер вернулся домой, ему подали две принесенные в этот день афиши Растопчина.
    В первой говорилось о том, что слух, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, – несправедлив и что, напротив, граф Растопчин рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей, – говорилось в афише, – но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова в первый раз ясно ыоказали Пьеру, что французы будут в Москве. Во второй афише говорилось, что главная квартира наша в Вязьме, что граф Витгснштейн победил французов, но что так как многие жители желают вооружиться, то для них есть приготовленное в арсенале оружие: сабли, пистолеты, ружья, которые жители могут получать по дешевой цене. Тон афиш был уже не такой шутливый, как в прежних чигиринских разговорах. Пьер задумался над этими афишами. Очевидно, та страшная грозовая туча, которую он призывал всеми силами своей души и которая вместе с тем возбуждала в нем невольный ужас, – очевидно, туча эта приближалась.
    «Поступить в военную службу и ехать в армию или дожидаться? – в сотый раз задавал себе Пьер этот вопрос. Он взял колоду карт, лежавших у него на столе, и стал делать пасьянс.
    – Ежели выйдет этот пасьянс, – говорил он сам себе, смешав колоду, держа ее в руке и глядя вверх, – ежели выйдет, то значит… что значит?.. – Он не успел решить, что значит, как за дверью кабинета послышался голос старшей княжны, спрашивающей, можно ли войти.
    – Тогда будет значить, что я должен ехать в армию, – договорил себе Пьер. – Войдите, войдите, – прибавил он, обращаясь к княжие.
    (Одна старшая княжна, с длинной талией и окаменелым лидом, продолжала жить в доме Пьера; две меньшие вышли замуж.)
    – Простите, mon cousin, что я пришла к вам, – сказала она укоризненно взволнованным голосом. – Ведь надо наконец на что нибудь решиться! Что ж это будет такое? Все выехали из Москвы, и народ бунтует. Что ж мы остаемся?
    – Напротив, все, кажется, благополучно, ma cousine, – сказал Пьер с тою привычкой шутливости, которую Пьер, всегда конфузно переносивший свою роль благодетеля перед княжною, усвоил себе в отношении к ней.
    – Да, это благополучно… хорошо благополучие! Мне нынче Варвара Ивановна порассказала, как войска наши отличаются. Уж точно можно чести приписать. Да и народ совсем взбунтовался, слушать перестают; девка моя и та грубить стала. Этак скоро и нас бить станут. По улицам ходить нельзя. А главное, нынче завтра французы будут, что ж нам ждать! Я об одном прошу, mon cousin, – сказала княжна, – прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу.
    – Да полноте, ma cousine, откуда вы почерпаете ваши сведения? Напротив…
    – Я вашему Наполеону не покорюсь. Другие как хотят… Ежели вы не хотите этого сделать…
    – Да я сделаю, я сейчас прикажу.
    Княжне, видимо, досадно было, что не на кого было сердиться. Она, что то шепча, присела на стул.
    – Но вам это неправильно доносят, – сказал Пьер. – В городе все тихо, и опасности никакой нет. Вот я сейчас читал… – Пьер показал княжне афишки. – Граф пишет, что он жизнью отвечает, что неприятель не будет в Москве.
    – Ах, этот ваш граф, – с злобой заговорила княжна, – это лицемер, злодей, который сам настроил народ бунтовать. Разве не он писал в этих дурацких афишах, что какой бы там ни был, тащи его за хохол на съезжую (и как глупо)! Кто возьмет, говорит, тому и честь и слава. Вот и долюбезничался. Варвара Ивановна говорила, что чуть не убил народ ее за то, что она по французски заговорила…
    – Да ведь это так… Вы всё к сердцу очень принимаете, – сказал Пьер и стал раскладывать пасьянс.
    Несмотря на то, что пасьянс сошелся, Пьер не поехал в армию, а остался в опустевшей Москве, все в той же тревоге, нерешимости, в страхе и вместе в радости ожидая чего то ужасного.
    На другой день княжна к вечеру уехала, и к Пьеру приехал его главноуправляющий с известием, что требуемых им денег для обмундирования полка нельзя достать, ежели не продать одно имение. Главноуправляющий вообще представлял Пьеру, что все эти затеи полка должны были разорить его. Пьер с трудом скрывал улыбку, слушая слова управляющего.
    – Ну, продайте, – говорил он. – Что ж делать, я не могу отказаться теперь!
    Чем хуже было положение всяких дел, и в особенности его дел, тем Пьеру было приятнее, тем очевиднее было, что катастрофа, которой он ждал, приближается. Уже никого почти из знакомых Пьера не было в городе. Жюли уехала, княжна Марья уехала. Из близких знакомых одни Ростовы оставались; но к ним Пьер не ездил.
    В этот день Пьер, для того чтобы развлечься, поехал в село Воронцово смотреть большой воздушный шар, который строился Леппихом для погибели врага, и пробный шар, который должен был быть пущен завтра. Шар этот был еще не готов; но, как узнал Пьер, он строился по желанию государя. Государь писал графу Растопчину об этом шаре следующее:
    «Aussitot que Leppich sera pret, composez lui un equipage pour sa nacelle d'hommes surs et intelligents et depechez un courrier au general Koutousoff pour l'en prevenir. Je l'ai instruit de la chose.
    Recommandez, je vous prie, a Leppich d'etre bien attentif sur l'endroit ou il descendra la premiere fois, pour ne pas se tromper et ne pas tomber dans les mains de l'ennemi. Il est indispensable qu'il combine ses mouvements avec le general en chef».
    [Только что Леппих будет готов, составьте экипаж для его лодки из верных и умных людей и пошлите курьера к генералу Кутузову, чтобы предупредить его.
    Я сообщил ему об этом. Внушите, пожалуйста, Леппиху, чтобы он обратил хорошенько внимание на то место, где он спустится в первый раз, чтобы не ошибиться и не попасть в руки врага. Необходимо, чтоб он соображал свои движения с движениями главнокомандующего.]
    Возвращаясь домой из Воронцова и проезжая по Болотной площади, Пьер увидал толпу у Лобного места, остановился и слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара, обвиненного в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека с рыжими бакенбардами, в синих чулках и зеленом камзоле. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же. Оба, судя по лицам, были французы. С испуганно болезненным видом, подобным тому, который имел худой француз, Пьер протолкался сквозь толпу.


    Навигация