Чернышёв, Захар Григорьевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Захар Григорьевич Чернышёв

Портрет Рослина (1776)
Дата рождения

18 марта 1722(1722-03-18)

Дата смерти

29 августа 1784(1784-08-29) (62 года)

Принадлежность

Российская империя Российская империя

Годы службы

17351784

Звание

генерал-фельдмаршал

Награды и премии

Иностранные награды:

Граф Заха́рий Григо́рьевич Чернышёв (17221784) — русский генерал-фельдмаршал из рода Чернышёвых. Прославился успешными действиями в годы Семилетней войны. В 1763—1774 годах возглавлял военное ведомство. Первый генерал-губернатор Могилёвский и Полоцкий (1772—1782), владелец Чечерска. После назначения генерал-губернатором Москвы (1782) выстроил известный дворец на Тверской. На основе Ярополецкого поместья в 1772 году учредил чернышёвский майорат.





Биография

Придворная молодость

Захар Чернышёв родился 18 марта 1722 года в семье генерал-аншефа Г. П. Чернышёва и Авдотьи Чернышёвой, одной из метресс императора Петра Великого, заслужившей от него прозвище «Авдотья бой-баба». Вместе с отцом был пожалован в 1742 году в графы.

Записан на военную службу в 1735 году, через 6 лет было присвоено звание капитана гвардии. В 20 лет был приставлен помощником к Л. Ланчинскому, представлявшему интересы петербургского двора в Вене. За время пребывания за границей расширил кругозор и овладел иностранными языками. С 1744 года — камер-юнкер наследника Петра Фёдоровича (в звании полковника).

За несколько лет, пока они состояли при молодом дворе, три стройных и высоких брата Чернышёва, особенно Андрей, успели заручиться благорасположением великой княгини Екатерины Алексеевны. Захара она называла «горячая голова». П. Бартенев опубликовал найденные при ремонте в одном из чернышёвских поместий «Любовные записочки высокой особы XVIII века к графу Чернышёву»[1]. Почерком будущей императрицы по-французски было выведено:

Первый день, как будто ждала вас, так вы приучили меня видеть вас; на другой находилась в задумчивости и избегала общества; на третий смертельно скучала; на четвертый аппетит и сон покинули меня; все мне стало противно: народ и прочее… на пятый полились слезы… Надо ли после того называть вещи по имени? Ну вот: я вас люблю!

В книге «Вокруг трона» К. Валишевский приводит ещё одну трогательно-наивную записку великой княгини, отправленную одному из братьев Чернышёвых накануне свидания:

Какой день для меня завтрашний! Окажется ли он таким, каким я желала бы? Нет, никогда тебя не будут любить так, как я люблю. В беспокойстве беру книгу и хочу читать: на каждой строке ты меня прерываешь; бросаю книгу, ложусь на диван, хочу уснуть, да разве это возможно? Пролежавши два часа, не сомкнула глаз; наконец, немного успокоилась потому, что пишу тебе. Хочется снять повязку с руки, чтоб снова пустить себе кровь, может быть это развлечет меня.

На полях сражений

Непозволительно близкое общение Чернышёва с женой наследника встревожило Елизавету Петровну, которая посоветовала перевести молодого человека в армию (под предлогом того, что он замял дело о злоупотреблении одного полковника). С 1749 года Чернышёв посвятил себя военной службе, к которой имел особую склонность, сначала как командир Санкт-Петербургского пехотного полка, отправленного на Рейн, в следующем году стал генерал-майором, ещё через 8 лет — генерал-поручиком.

Во время Семилетней войны отличился в знаменитой Цорндорфской битве, где командовал гренадерами. За время сражения граф Чернышев переменил двух раненных под ним лошадей, потерял своих адъютантов и, наконец, был захвачен в плен около Корштена. Когда после битвы Захар Григорьевич, Салтыков и другие взятые в плен генералы были представлены Фридриху Великому, то он, кинув презрительный взор и отвернувшись от них, сказал: «У меня нет Сибири, куда бы их можно было сослать; так бросьте их в казематы кюстринские. Сами они приготовили себе такие хорошие квартиры, так пусть теперь и постоят в них»[2]. Приказ короля был исполнен в точности.

Той же осенью после размена пленными Чернышёв вернулся в ряды русской армии и командовал 20-тысячным корпусом, одно из подразделений которого в 1760 году овладело Берлином. Руководил русскими войсками в сражении при Буркерсдорфе. По окончании боевых действий, в июле 1762 года, ему было присвоено звание генерал-аншефа, причём Пётр III приказал ему спешить на помощь Фридриху, который в Берлине возложил на своего недавнего неприятеля орден Чёрного орла.

Екатерининское время

Руководство военным ведомством

В день коронования императрицы Екатерины II (27 сентября 1762 года) её давний любимец Чернышёв исправлял должность верховного церемониймейстера и был удостоен ордена Св. Апостола Андрея Первозванного. В том же году назначен вице-президентом Военной коллегии, хотя полководческим талантом, по мнению современников, не отличался. В письме к Фонвизину граф П. И. Панин называет Чернышёва военным министром и комнатным генералом.

В качестве президента Военной коллегии (1763—1774) способствовал лучшему административно-хозяйственному управлению русской армией в войнах с Турцией и Польшей. Ему удалось добиться проведения ряда мер, укрепивших централизм в военном управлении: были приняты новые штаты Военной коллегии, главной канцелярии артиллерии и фортификации, управления комиссариатских учреждений; при Военной коллегии учреждена типография. Были изданы положения, инструкции и учреждены штабы для полков. Самым важным мероприятием стало образование генерального штаба, и на З. Г. Чернышёва было возложено непосредственное высшее заведование этим учреждением. В 1772 году принято новое положение о генеральном штабе, расширившее его полномочия.

Управление Белоруссией

В 1772 году вместе с Никитой Паниным интриговал против Орловых, затем конфликтовал с Г. А. Потёмкиным. 22 сентября 1773 года Чернышёв был удостоен звания генерал-фельдмаршала. После первого раздела Речи Посполитой в 1772 году назначен генерал-губернатором присоединённых земель (Белоруссии). На этом посту расширял дороги, строил присутственные места, поощрял переход католического крестьянства в православие. В своём имении Чечерске с пышностью принимал наследника престола, а в 1775 году в его Ярополецком поместье гостила сама императрица.

Проезжая в 1780 году по белорусским землям на встречу с австрийским императором Иосифом II в Могилеве, Екатерина уподобила новые дороги садам. Со дня въезда (24 мая) она пробыла в Могилеве до 30-го мая. Встреча была устроена великолепная. В трех верстах от города была воздвигнута триумфальная арка, где встретил её граф Чернышев с чинами губернии и дворянством с их предводителями. Однако на второй день пребывания императрицы в Могилёве губернатор повздорил со всемогущим Потёмкиным, и милость государыни отвернулась от него. На предложение светлейшего передать местному епископу награду правительства, гордый и самолюбивый граф вспылил: «У вас есть на то адъютанты, а я уж стар для рассылок!»[3]

Создание Московской губернии

В феврале 1782 года Чернышёв получил назначение первым после реформы главнокомандующим (губернатором) Москвы. Он курировал разграничение территории вновь образованной губернии с соседними. В 7 утра 4 октября 1782 залпы на Красной площади возвестили начало торжеств по поводу «открытия Московской губернии». Чернышёв произнёс речь перед «лучшими людьми города» в Грановитой палате, после чего на литургии в Успенском соборе был объявлен манифест о создании губернии.

За два года он сделал многое для выправления обветшавших улиц первопрестольной. При нём были отремонтированы стены Китая-города, закончена в Кремле постройка присутственных мест; построены каменные караульни у Варварских, Ильинских и Никольских ворот, расчищены от грязи рынки. Екатерина благосклонно выслушивала отчёты губернатора, удостоив Чернышёва ордена св. Владимира в самый день его учреждения.

Фельдмаршал Чернышёв скончался 29 августа 1784 года. Граф А. А. Безбородко писал, что отпросившись на месяц для поездки в свои белорусские деревни, при возвратном пути Чернышёв простудился и, «после недолгой болезни ко всеобщему сожалению умер»[4].

Простой московский народ, если верить старожилам, ещё долго вспоминал Чернышёва добрым словом: «Хотя бы он, наш батюшка, два годочка ещё пожил; мы бы Москву-то всю такову-то видели, как он отстроил наши торговые лавки». Дворец Чернышёва на Тверской был выкуплен казной и стал местом пребывания последующих московских градоначальников, а переулок, на который выходили окна дворца, до 1922 года именовался Большим Чернышёвским.

Смерть и наследство

Детей от брака с Анной Ведель (племянницей П. Б. Пассека, женщиной гордой и высокомерной) фельдмаршал Чернышёв не оставил, но в 1772 году из своих владений образовал первый в России майорат — неделимое владение, которое призван был наследовать старший из графов Чернышёвых.

Погребён первоначально в Ильинской церкви села Ильинское Волоколамского уезда. В начале XX века его останки перенесены в близлежащую усыпальницу, находящуюся в западной части церкви Казанской иконы Божией матери в Яропольце. В алтаре этого храма до 1941 года хранился символический ключ от Берлина, привезённый в Ярополец Чернышёвым.

Награды

Напишите отзыв о статье "Чернышёв, Захар Григорьевич"

Примечания

  1. М. А Крючкова. Мемуары Екатерины II и их время. — Летний сад, 2009. Стр. 452.
  2. На пути к регулярной армии России: Армия и флот в эпоху дворцовых переворотов (под ред. Н. И. Никифорова, Ю. П. Квятковского). — ISBN 978-5-900786-83-4. — С. 206.
  3. Русские мемуары: избранные страницы, XVIII век, Том 1. — Правда, 1988. Стр. 227.
  4. Сборник Императорского Русского Исторического Общества. Вып. 26. — СПб., 1879. — С. 455.

Источники

Отрывок, характеризующий Чернышёв, Захар Григорьевич

– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.