Чешская литература

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Чешская литература (чеш. Česká literatura) — литература, написанная на чешском языке.





Древнечешская литература

Произведения древнего периода носят по преимуществу подражательный характер; нередко вместо настоящей поэзии они представляют собой бесплодное стихоплётство и риторику, что почти одинаково относится как к светской, так и к духовной литературе. К числу произведений, наиболее вращавшихся в населении, относятся в особенности чешская «Александреида», переделка латинской, отмеченная значительной долей патриотизма и вражды к немцам; любопытны также чешские переделки рыцарских повестей и поэм «Тристрам» (Тристан) и «Тиндариаш и Флорибелла», а по патриотическому настроению и ненависти к немцам особенно выдается «Далимилова хроника» начала XIV века.

Вообще говоря, чешская словесность усвоила себе путём переводов и переделок почти всё содержание западноевропейской средневековой литературы со всеми её достоинствами и недостатками; такие международные произведения, как Троянская хроника или бродячие сюжеты апокрифов и рыцарских романов (например, о Штильфриде и Брунцвике, Мелюзии и др.) читались чехами с такой же охотой и любовью, как и другими западноевропейскими народами.

Известную долю самостоятельности в переработках чужих произведений и даже некоторого поэтического дарования обнаружил сатирический писатель XIV века, учёный пан Смиль из Пардубиц, по прозванию Фляжка, автор сборника дидактико-сатирических басен «Nova rada» (Новый совет), 1395 года. На подражательной почве развилась и чешская мистерия, в некоторых отдельных случаях ("Mastićkař, ň. е. продавец мазей) достигавшая замечательной силы разработки и языка, иногда, впрочем, донельзя распущенного и дерзкого. Из представителей литературы духовно-нравственной выдаются Ян Милич, Матвей из Янова и особенно благородный рыцарь Фома Штитный (13251400), автор ряда замечательных для своего времени по языку и содержанию популярных нравоучительных сочинений, удачно раскрывавших сущность христианского учения и нравственности («Rozmluvy nabožné», «Knižky sěstery» č др.).

Среднечешская литература

Проповедническая и писательская деятельность Яна Гуса (13691415; особенно замечательна его «Постилла» — толкование евангелия) и его последователей, а равно приверженцев происшедшей из его учения общины чешских братьев, является характеристичной для среднего периода чешской литературы, особенно если присоединить сюда и просветительную писательскую работу Петра Хельчицкого (13901460; его «Сеть веры» (Sit viry) — написана в 1455 году), непосредственного, так сказать, отца этой общины.

Из поэтов первой половины периода преимущественно достойны упоминания Дачицкий из Геслова (15551626; сатирический сборник «Prostopravda») и Ломницкий (15521622; «Kratké naučeni», ńатирическая поэма «Kupidova Střela» и «Hadaní» — спор между духовным и светским лицом). В духовной поэзии этого времени преобладают гимны (особенно Ян Благослав, 15231571, и Ян Августа, 15001572).

Продолжала развиваться на почве мистерии и светская драма сатирического характера («Sedlsky masapust» — студенческая комедия, «О kupci a neverné jeho ženě» — пьеса, написанная в свободных до неприличия, рифмованных стихах).

Характерно для данного времени и замечательное развитие литературы права и истории [Цтибор из Цимбурка (14301494; его знаменитая в истории чешского права «Товачовская книга») и Викторин Вшегорд (14501520; «Knihy devatery о pravích…»); Карл Жеротин (15641636; «Zpravy o sněmich» — известия о сеймах, «Apologia») и др.].

Из историков особенно известен по прекрасному языку и учености Даниил-Адам Велеславин (15461599; «Kalendař Historický»); затем идут Вацлав Гаек из Либочан (умер в 1553 г.; «Kronika Česká»), Бартош Писарь (умер в 1535 году; «Kronika Prašská»[1]) и некоторые др.

Вообще, чешская проза в это цветущее время чешской письменности достигла особенного развития и высоты, как со стороны содержания, так и особенно по языку; можно указать немало замечательных в этом отношении произведений, например в области землеведения и путешествий ["Kronika Moskevska", любопытные «Přihody» (Приключения) Вацлава Вратислава (русский перевод этой книги, сделанный К. П. Победоносцевым в 1877 г., вышел в Петербурге под заглавием: «Приключения чешского дворянина Вратислава в Константинополе»), Криштоф Гаранш — «Сеstа (путешествие) do Svaté země», 1598, č некоторые др.].

Развитие гуманизма обогатило в это время чешскую литературу множеством прекрасных переводов из латинских и греческих классиков (Григорий Грубый и сын его Сигизмунд, 14971554, Вацлав Писецкий, 14841511, и многие другие).

Необычайное развитие чешской прозы в это время дало повод к наименованию его «золотым веком» чешской литературы, пожалуй, справедливому, если говорить не столько о содержании произведений, сколько о их внешней форме, о прекрасном, изящном и гибком языке.

С 1620 года начинается время упадка чешской литературы, дошедшего к концу XVIII века почти до полного её исчезновения. Упадок произошёл не сразу: в писательской деятельности знаменитого Яна Амоса Коменского (15921670) ещё заметны лучшие качества и свойства предшествовавших ему писателей. Коменский — один из знаменитейших «мировых» педагогов; его «Didaktika» и особенно «Orbis pictus» послужили основанием всей новейшей педагогики; но он был и вообще одним из образованнейших и учёнейших людей своего времени (его «пансофическая» деятельность), а в чешской литературе он известен, кроме того, ещё и прекрасным аллегорически-поэтическим трудом «Labyrint Světa», имевшим для своего времени огромную ценность. Его «Opera didactica omnia» вышла в Амстердаме в 1657 г.; «Дидактика» имеется и в нескольких русских переводах. Одним из любопытнейших факторов упадка чешской литературы этого времени служит истребительная деятельность иезуитского писателя Антона Коняша (16911760), уничтожившего в Чехии до 60 тысяч гуситских и других книг и составившего указатель запрещенных чешских книг, подлежащих истреблению. Другим фактором несомненно была германизаторская деятельность Иосифа II, введшего с 1774 года в школы и управление немецкий язык вместо чешского. Но в народе ещё таились силы, оставшиеся от великого исторического размаха, произведенного гуситством. Насильственные действия государя, собравшегося упразднить все его исторические права, вызвали крайнее противодействие и поворот в духовной жизни чехов. Тут-то и начинается воскресение чешской литературы, которым характеризуется её новый период.

Напишите отзыв о статье "Чешская литература"

Литература периода национального возрождения

Первыми воскресителями явились люди, вышедшие из среды низшего и среднего духовенства, в котором ещё не окончательно заглох интерес к родной старине и народности. Это были: Геласий Добнер (17191790), выпустивший в свет критическое издание хроники Гайка, Пельцль, Длабач, Прохазка, издавший новый чешский перевод Нового Завета, Вацлав Дурих, Вацлав Там, Карл Судимир, Шнейдер, но особенно деревенский священник Антонин Ярослав Пухмайер (17691830) и учёный филолог аббат Йозеф Добровский, «патриарх славяноведения» (17531829).

Пухмайер сумел собрать вокруг себя молодые силы, из которых и образовал новую поэтическую школу. В 17951814 годах вышли его «Sebráni básnì; (стихотворений)», «Zpěvů» и «Nové básně», сочинённые им и его последователями Войтехом Неедлым (поэмы «Otokar», «Vratislav» и «Václav») и Себастианом Гневковским, автором юмористического стихотворения «Děvin». По указанию Добровского, поэты этой новой школы, с Пухмайером во главе, заменили силлабический размер в стихах тоническим, более пригодным для чешского языка. Позже Шафарик и Палацкий пытались, и со значительным успехом, ввести в чешское стихотворство, вместо тонического размера, метрический («Počatkové čeckého básnictvi», 1818 год).

Учёные сочинения Добровского («Geschichte der böhmisch. Sprache und Literatur», «Institutiones linguae slavicae diaiecti veteris» и много др.) преимущественно написаны на латинском или немецком языке, так как он, при всей любви к родной речи, не верил в возможность её возрождения; тем не менее толчок, данный им родной науке и литературе, был огромный, и деятельность его смело можно рассматривать как краеугольный камень новой чешской письменности.

В 1818 году появилось столь необходимое для успехов науки и литературы средоточие — народный чешский музей, долженствовавший объединять силы и стремления чешских учёных и действительно с большим успехом достигавший этой цели. С 1831 года деятельность музея ещё усилилась, так как при нём была открыта чешская Матица для научной и популярной обработки языка и литературы.

Особенное, исключительное значение для возрождения чешской литературы имело открытие в 1817 году двух знаменитых памятников якобы древнечешской поэзии — Зеленогорской и Краледворской рукописей. Несмотря на то, что обе рукописи были признаны научным сообществом подделками (сперва Зеленогорская, значительно позднее Краледворская), благодаря появлению их в свет совершилось дело великой исторической важности, так как именно они в особенности помогли возрождению чешской литературы. Едва ли во всей всемирной истории найдётся другой подобный пример необычайного воздействия отдельных поэтических памятников на судьбы всей литературы народа. Поэтическое содержание этих памятников указывало на такую художественную высоту творчества и на столь высокоразвитое национальное сознание чехов уже в древнюю, начальную пору их самобытного исторического существования, пробужденная всем этим народная гордость в такой сильной мере удовлетворялась ими, что невольно должен был возбудиться вопрос о неправильности и даже исторической несправедливости подчинённого положения чешского языка и народа в стране; а быв раз поднят, вопрос этот неизбежно должен был привести чехов к отчаянной борьбе с немцами за попранные права, и в этой борьбе, приведшей в конце концов к победе, названным памятникам, как сильным и ярким возбудителям народного чувства и сознания, принадлежала выдающаяся роль.

В конце концов, произошло событие, по справедливому выражению русского слависта Гильфердинга представляющее одну из тех неожиданных побед человеческого духа над глубоко материальной силой, которые всегда действуют облагораживающим образом на человеческую природу и о которых с отрадой вспоминает история. Событие это — возрождение Чешской литературы, народа и языка.

Период возрождения особенно характеризуется учёно-литературной деятельностью таких приснопамятных мужей, как Нестор новой чешской словесности Йозеф Юнгман (17731847); Павел Шафарик (17951861); Франтишек Палацкий (17981876), отец чешской истории; поэты Вячеслав Ганка (17911861), Ян Коллар (17931852), творец панславистской поэмы «Дочь Славы»; затем: Франтишек Ладислав Челаковский (17991852), Ян Воцель (18031871), Яромир Эрбен (18111870), Йозеф Тыл (18081856), Карел Гинек Маха (18101836) и многие другие. Эти первые деятели новой чешской литературы в большинстве отличались замечательно ясным славянским патриотизмом на чешской почве (властенецтво), почти не затемненным никакой рефлексией. 1848-й год произвёл в этой литературе большой перелом, характеризуемый значительной разочарованностью в прежних идеалах и направлением более космополитического склада и духа, ударившимся в конце концов в поэзию «мировой скорби», а в самое последнее время — в символизм и даже декадентство.

Крупнейшими выразителями чешской поэтической мысли во второй половине XIX века были Витезслав Галек (18351874), Ян Неруда (18341891), Адольф Гейдук (18361923), но особенно Сватоплук Чех (18461908) и Ярослав Врхлицкий (18531912), Йосеф Махар (18641942), родоначальник и глава поэтов новейшей школы, отделившейся от стариков и предавшейся исканию новых путей, затем Богдан Каминский (18591929) и некоторые другие. О поэзии Вьрхлицкого были критические очерки и в русской литературе; см., например, «Этюды в области новой чешской литературы» А. Степовича, «Очерки из истории славянских литератур» его же (Киев, 1895), и др.

Среди чешских беллетристических произведений выдаются особенно исторические и бытовые романы и повести Алоиза Ирасека (18511930). Другие известные беллетристы: Вацлав Требизский, Ладислав Строупежницкий, Густав Пфлегер-Моравский, Юлий Зейер, Вячеслав Волчек, Иосиф Галечек, Шмиловский, Шульц, Якуб Арбес, Франтишек Геритес, Карел Вацлав Райс. Средоточиями беллетристов служили общества «Maj» и «Umělecka Beseda».

Между драматургами известны более других Ержабек Франт, Боздех Эммануил, Закрейс Франт и др. Среди более или менее крупных чешских писателей мы встречаем и несколько женских имен; таковы, например, Божена Немцова (18201862), Каролина Светлая, София Подлинская, поэтесса Элишка Красногорская и некоторые др.

Чешская наука дала немало очень ценных вкладов в общечеловеческую сокровищницу знаний. Кроме вышеуказанных лиц, следует также назвать историков литературы Алоиса Шемберу, Йосефа Иречка, Карела Тифтрунка, Патеру Адольфа, Вашка Машка, Тругларя, Франца Бартоша, Вацлав Флайшганса; языковедов Мартина Гатталу, Яна Гебауэра, Гейтлера, Антонина Маценауэра; историков Вацлава Томка, Антонин Гиндели, Брандля, Йосефа Эмлера, Йозефа Калоуска, Антонина Резека, Ладислав Пича, Нидерле, Ченека Зиберта. Научная работа чешских учёных сосредоточивается в изданиях музея чешского королевства («Časopis») и академии наук, основанной в 1890 году Главкой, и разных обществ («Listy Filologické», «Česke museum Filologické», «Hlidka» «Česky Lid», «Česky časopis historický» и др.). К изданиям чисто литературным можно отнести «Česká Revue», «Athenaeum» (изд. Философа Масарыка), «Osvěta» (ред. В. Волчек), «Kvety».

Напишите отзыв о статье "Чешская литература"

Литература XX века

В 1890-е годы на передний план выдвигается новое поколение.

Новое поколение поэтов дистанцировались как от нео-романтиком так и модернистов: во главе с Станиславом Косткой Нейманом, их творчество было сосредоточена на конкретной реальности, без какого-либо пафоса, или сложной символики. Многие из новых поэтов (Карел Томан, Франя Шрамек, Виктор Дык, Франтишек Геллнер, Петр Безруч) объединились с анархизмом и женским движением, хотя это влияние ослабло на протяжении всего десятилетия. В прозе, работы модернистского поколения только теперь вступило в свои собственные, но разными стилистическими волнами, которые влияют на их прозу, а также проявляется в работе нового поколения — натурализм (Анна Мария Тильшова); импрессионизма (Шрамек, Геллнер, Иржи Магена, Ян Опольский, Рудольф Těsnohlídek); венский сецессион (Ружена Свободова, Ян Карасек).

После мятежной первого десятилетия новое поколение поэтов (Томан, Нейман, Шрамек) вернулось к природе и жизни в их работе. Это десятилетие также ознаменовано возвращением католических авторов (Йозеф Флориан, Якуб Демл, Ярослав Дурых, Йозеф Вахал) и первым появлением авангарда в чешской литературе, стремящегося к отразить быстрые изменения в обществе и модернизацию. Первый авангардным стилем был неоклассицизм, который вскоре уступил кубизму, футуризму и цивилизму.

Первая мировая война принесла с собой волну репрессий вновь новой чешской культуры, и это означало некий возврат к прошлому, к традиционным чешским ценностям и истории: гуситам и пробуждению. Война, однако, также вызвала кризис ценностей, веры в прогресс, религии и убеждений, которые нашли выход в экспрессионизме (Ладислав Клима, Якуб Демл, Рихард Вайнер), цивилизме (братья Чапек) и видении универсального братства человечества (Иван Ольбрахт, Чапек-Ход, Шальда).

Межвоенный период, совпадающий с временем Первой республики, является одним из апогеев чешской литературы — новое государство принесло с собой разнообразие мышления и философии, что привело к расцвету литературы и культуры. Первая крупная тема межвоенного периода была война — жестокость, насилие и террор, но и героические действия чешского легиона (Рудольф Медек, Йозеф Копта, Франтишек Лангер, Ярослав Гашек). Новое поколение поэтов возвратило авангард: поэзия сердца (в начале Иржи Волькер, Зденек Калиста) и наивизм (братья Чапек, Йозеф Гора, Ярослав Сейферт, С. К. Нейман). Авангард вскоре раскололся на радикальных пролетарских социалистических и коммунистических авторов (Волькер, Зейферт, Нейман, Карел Тейге, Антонин Матей Пиза, Гора, Йиндржих Hořejší), католиков (Дурых, Демл), и центристов (братья Чапек, Дык, Фишер, Шрамек, Лангер, Ян Гербен). Специфически чешский литературный стиль, поэтизм, был разработан группой Devětsil (Витезслав Незвал, Ярослав Сейферт, Константин Библ, Карел Тейге), который утверждал, что поэзия должна пронизывать повседневную жизнь, что поэзия неотделима от повседневной жизни, что каждый поэт.

Проза межвоенного периода дистанцировалась даже больше от традиционной, прозы одной точки зрения прошлого века, в пользу различных точек зрения, субъективности, и обрывчатого повествования. Утопическая и фантастическая литературы вышла на первый план (Ян Вайс, Карел Чапек, Эдуард Басс, Иржи Гаусман), а также жанры документальной прозы, которая стремилась изобразить как картину мира, насколько возможно точно (Карел Чапек, Эгон Эрвин Киш, Иржи Вайль, Рудольф Těsnohlídek, Эдуард Басс, Яромир Джон, Карел Poláček); лирическая, художественная проза, которая связана с поэтической поэзией времени (Карел Конрад, Ярослав Ян Paulik, Владислав Ванчура); и католически-ориентированной прозе (Ярослав Дурых, Ян Чеп, Якуб Демл). Драматургия время также следуют той же стилистической эволюции, как поэзия и проза — экспрессионизму, а затем возвращению к реалистичному, гражданскому театру (Франтишек Лангер, Карел Чапек). Наряду с авангардной поэзией, получил распространение авангардный театр, уделяя особое внимание устранению барьеров между актёрами и публикой, нарушая иллюзию единства театральной работы (Osvobozené Divadlo, Иржи Восковец и Ян Верих).

После оптимизма 1920-х, 1930-е годы принесли с собой экономический кризис, который послужил толчком к политическому кризису. Это привело авторов того времени, чтобы сосредоточиться на вопросах общества и духовности (Калиста, Карел Шульц, Халас, Ванчура, Дурых). Изменения были сперва отразились в поэзии: творчество новое поколение поэтов: они начиналик как поэтисты (Богуслав Рейнек, Вилем Завада, Франтишек Халас, Владимир Голан, Ян Заградничек) но их работы гораздо темнее, в их произведениях немало образов смерти и страха.

Период 1945—1989

Современная литература (с 1989)

После ноябрьской бархатной революции в 1989 году возникли десятки новых издательств, которые предлагали вниманию читателей запрещённые ранее книги.

См. также

Примечания

Напишите отзыв о статье "Чешская литература"

Литература

Ссылки

  • [www.zvezdacz.ru/czechia/kino/ Чешская литература]
  • feb-web.ru/feb/ivl/vl8/vl8-4502.htm
  • [czech-info.ru/about/culture/literature/ Чешская литература]

Отрывок, характеризующий Чешская литература

В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.


В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.
Метивье, приехавший утром с поздравлением, в качестве доктора, нашел приличным de forcer la consigne [нарушить запрет], как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Случилось так, что в это именинное утро старый князь был в одном из своих самых дурных расположений духа. Он целое утро ходил по дому, придираясь ко всем и делая вид, что он не понимает того, что ему говорят, и что его не понимают. Княжна Марья твердо знала это состояние духа тихой и озабоченной ворчливости, которая обыкновенно разрешалась взрывом бешенства, и как перед заряженным, с взведенными курками, ружьем, ходила всё это утро, ожидая неизбежного выстрела. Утро до приезда доктора прошло благополучно. Пропустив доктора, княжна Марья села с книгой в гостиной у двери, от которой она могла слышать всё то, что происходило в кабинете.
Сначала она слышала один голос Метивье, потом голос отца, потом оба голоса заговорили вместе, дверь распахнулась и на пороге показалась испуганная, красивая фигура Метивье с его черным хохлом, и фигура князя в колпаке и халате с изуродованным бешенством лицом и опущенными зрачками глаз.
– Не понимаешь? – кричал князь, – а я понимаю! Французский шпион, Бонапартов раб, шпион, вон из моего дома – вон, я говорю, – и он захлопнул дверь.
Метивье пожимая плечами подошел к mademoiselle Bourienne, прибежавшей на крик из соседней комнаты.
– Князь не совсем здоров, – la bile et le transport au cerveau. Tranquillisez vous, je repasserai demain, [желчь и прилив к мозгу. Успокойтесь, я завтра зайду,] – сказал Метивье и, приложив палец к губам, поспешно вышел.
За дверью слышались шаги в туфлях и крики: «Шпионы, изменники, везде изменники! В своем доме нет минуты покоя!»
После отъезда Метивье старый князь позвал к себе дочь и вся сила его гнева обрушилась на нее. Она была виновата в том, что к нему пустили шпиона. .Ведь он сказал, ей сказал, чтобы она составила список, и тех, кого не было в списке, чтобы не пускали. Зачем же пустили этого мерзавца! Она была причиной всего. С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно, говорил он.
– Нет, матушка, разойтись, разойтись, это вы знайте, знайте! Я теперь больше не могу, – сказал он и вышел из комнаты. И как будто боясь, чтобы она не сумела как нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: – И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это; и это будет – разойтись, поищите себе места!… – Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видимо сам страдая, затряс кулаками и прокричал ей:
– И хоть бы какой нибудь дурак взял ее замуж! – Он хлопнул дверью, позвал к себе m lle Bourienne и затих в кабинете.
В два часа съехались избранные шесть персон к обеду. Гости – известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый, боевой товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой – ждали его в гостиной.
На днях приехавший в Москву в отпуск Борис пожелал быть представленным князю Николаю Андреевичу и сумел до такой степени снискать его расположение, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе.
Дом князя был не то, что называется «свет», но это был такой маленький кружок, о котором хотя и не слышно было в городе, но в котором лестнее всего было быть принятым. Это понял Борис неделю тому назад, когда при нем Ростопчин сказал главнокомандующему, звавшему графа обедать в Николин день, что он не может быть:
– В этот день уж я всегда езжу прикладываться к мощам князя Николая Андреича.
– Ах да, да, – отвечал главнокомандующий. – Что он?..
Небольшое общество, собравшееся в старомодной, высокой, с старой мебелью, гостиной перед обедом, было похоже на собравшийся, торжественный совет судилища. Все молчали и ежели говорили, то говорили тихо. Князь Николай Андреич вышел серьезен и молчалив. Княжна Марья еще более казалась тихою и робкою, чем обыкновенно. Гости неохотно обращались к ней, потому что видели, что ей было не до их разговоров. Граф Ростопчин один держал нить разговора, рассказывая о последних то городских, то политических новостях.
Лопухин и старый генерал изредка принимали участие в разговоре. Князь Николай Андреич слушал, как верховный судья слушает доклад, который делают ему, только изредка молчанием или коротким словцом заявляя, что он принимает к сведению то, что ему докладывают. Тон разговора был такой, что понятно было, никто не одобрял того, что делалось в политическом мире. Рассказывали о событиях, очевидно подтверждающих то, что всё шло хуже и хуже; но во всяком рассказе и суждении было поразительно то, как рассказчик останавливался или бывал останавливаем всякий раз на той границе, где суждение могло относиться к лицу государя императора.
За обедом разговор зашел о последней политической новости, о захвате Наполеоном владений герцога Ольденбургского и о русской враждебной Наполеону ноте, посланной ко всем европейским дворам.
– Бонапарт поступает с Европой как пират на завоеванном корабле, – сказал граф Ростопчин, повторяя уже несколько раз говоренную им фразу. – Удивляешься только долготерпению или ослеплению государей. Теперь дело доходит до папы, и Бонапарт уже не стесняясь хочет низвергнуть главу католической религии, и все молчат! Один наш государь протестовал против захвата владений герцога Ольденбургского. И то… – Граф Ростопчин замолчал, чувствуя, что он стоял на том рубеже, где уже нельзя осуждать.