Чудо

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Объективное значение понятия «чудо» определяется общим философским миросозерцанием, по преимуществу теорией причинности. Всякого рода необычайные и необъяснимые явления сами по себе чудесами не являются и получают характер чудесного лишь при определённом способе их истолкования.

При скептической оценке с позиции критического мышления любое «чудо» всегда можно объяснить (но не доказать) рациональным способом. Причины для определения людьми чего-либо как чуда могут быть разными:





В истории философии

В древнегреческой философии понятие чудо, основанное главным образом на религиозных верованиях, находило себе благоприятную почву по преимуществу в мировоззрениях Гераклита, а ещё более пифагорейцев, признававших непосредственное влияние богов и демонов на человеческую жизнь и установивших мистические культы героев и праотцов. Впрочем, религиозно-мистические элементы, открывавшие широкий доступ всему чудесному, присущи были в той или иной мере воззрениям большинства философов древности, начиная с Фалеса, утверждавшего, что «все полно богов», и кончая неоплатониками, пришедшими, в лице Ямвлиха и Прокла, к практической теургии. Даже трезвая мудрость Сократа не мешала ему придавать серьёзное значение мантике и прислушиваться к голосу своего таинственного δαιμόνιον. У средневековых мистиков признание чудесного вытекало непосредственно из религиозного понятия о Боге, как творце и промыслителе мира. Вся природа сотворена Богом и есть продукт Его воли; чудесное есть лишь необычное проявление Божественной воли. Такова точка зрения на чудо блаженного Августина.

По Рейхлину («De verbo mirifico»), чудотворной силой обладают слова Св. Писания в устах того, кто всем своим существом приблизился к Богу. Затем к религиозным обоснованиям чудесного присоединяются натурфилософские представления, открывающие чудесную взаимозависимость между движениями планет и человеческой судьбой, а также универсальное чудотворное вещество или философский камень и т. п. Эта мистика природы получила своё наиболее яркое выражение у Агриппы Неттесгейма, в его сочинении: «De occulta philosophia». Здесь собрано все, что касается тайных наук и искусств средневековья. В основании этой философии и магии лежит различие во всем мироздании трёх областей: мира духовного, небесного и элементарного. Мир духовный состоит из чистых духов, то есть Бога и ангелов, небесный — из сфер неподвижных звёзд и семи планет (признаваемых одухотворенными); наконец, элементарный мир образует земля со всеми своими обитателями. Высшие миры влияют на низшие. Ангелы повинуются воле Бога и сами влияют на небесные тела, а земля непосредственно подчинена влиянию небесных светил. Носителем этого влияния высших духовных сил на элементарный мир земли является жизненный дух или quinta essentia. Всякого рода таинственные связи в событиях земной жизни основаны на общемировой гармонии и симпатии элементов. Все великое имеет свои отзвуки в малом и ничтожном, которое поэтому может служить показателем мировых событий. Доступные человеку магические влияния обусловлены главным образом тем принципом, что «подобное производит подобное». Употребление в пищу животных порождает в людях свойства этих животных.

Благодаря этому, думает Агриппа, можно увеличивать свою смелость, питаясь сердцами петухов. Кто носит на своём теле летучую мышь, тот не может спать. Слова и заклинания имеют силу, поскольку они выражают природу вещей. Так как все влияния, в конце концов, духовного порядка, то при посредстве воображения и воли можно достигнуть высокой степени могущества. Но истинную власть над природой может получить только тот, кто возвышается к её первоисточнику, вполне освобождается от чувственности и достигает единения с Богом. При посредстве этого единения можно творить всякие чудеса, исцелять больных и воскрешать мёртвых. Поэтому-то лишь благочестивые повелевают всеми элементами и могут быть названы властелинами мира. Являясь проповедником чудесного, Агриппа был, однако, ярым противником средневековых процессов над ведьмами и однажды сам победоносно защищал на суде заключённую в тюрьму женщину, все преступление которой состояло в том, что она была признана дочерью ведьмы. Эту же борьбу успешно продолжал его последователь, Иоганн Вир.

Аналогичное воззрение на природу имел философ-врач Теофраст Парацельс, основывавший своё врачевание на познании внутренней сущности всей природы и человека. Вообще средневековый супранатурализм имеет свою опору главным образом в мировоззрении неоплатонизма, понимавшего всю действительность как эманацию Бога. Эмпирический мир не представляет собой, с этой точки зрения, чего-нибудь самостоятельного, но одну из ступеней Божественной природы. Между этим миром и Богом существуют промежуточные ступени или миры высших существ. Влияние этих высших существ на земную жизнь обнаруживается в человеческом опыте, как чудесное. Как в древней, так и в средневековой философии понятие чудо с большой лёгкостью вводилось в круг религиозно-философских воззрений, не встречая никаких противоречий ни со стороны гносеологических, ни со стороны метафизических теорий того времени. Только в новой философии, на почве все более и более выясняющейся общей закономерности явлений природы, понятие чудо встречает решительный протест не только со стороны материалистических мировоззрений, но и таких философов, которые являются далеко не чуждыми религиозной точке зрения. Спиноза в своём теолого-политическом трактате подвергает понятие чудо решительной критике.

Бог и природа не представляют двух нумерически различных сущностей, но одно и то же бытие (Deus sive natura). Сущность и провидение Бога гораздо лучше познаются в закономерном ходе природы, чем в предполагаемых чудесах. Мыслить Бога нарушающим законы природы — значит находить в нём противоречие. Все совершается по неизменным законам природы, и если что-либо представляется людям нарушением этих законов, то это зависит лишь от человеческого неведения истинной связи действующих причин. В переписке с Ольденбургом Спиноза с ещё большей решительностью настаивает на необходимости объяснять все явления естественными причинами и прямо отождествляет понятие чудо и неведения. Лейбниц, связанный своей гипотезой предустановленной гармонии, мог допускать чудо лишь на словах; признаваемые им чудеса оказываются неизбежно вытекающими из предшествующих событий, то есть заранее предопределёнными в развитии мира. Чудеса, утверждает Лейбниц, точно так же входят в порядок вещей, как и естественные действия, и отличаются от последних только своей необычностью. Единственным чудом в строгом смысле слова является у Лейбница сам факт предустановленной гармонии — факт, имеющий своё основание исключительно в свободной воле Бога. Ещё более решительные возражения против чуда предоставлены со стороны эмпиризма.

Эмпиризм признает законы природы всеобщими и необходимыми нормами в последовательности явлений, ввиду их постоянного подтверждения опытом как общечеловеческим, так и специально научным. Вся совокупность опыта ведёт к заключению, что всякая причинная связь имеет закономерный характер, то есть может быть подведена под какое-нибудь правило, имеющее самостоятельное значение или выводимое из другого, более общего правила. Таким образом всякое следование явлений в порядке времени подчинено тем или иным общим правилам или, что то же, закону причинности. Это убеждение признается в эмпиризме обладающим высшей степенью вероятности и получающим значение познавательного закона лишь при помощи психологического фактора привычки. Поэтому Чудо, как нарушение закономерного хода природы, не является с точки зрения эмпиризма чем-то абсолютно немыслимым и невозможным; но так как закономерность причинной связи имеет за себя весь объём научно-проверенного опыта, чудесные же события ещё никогда не были констатированы с той несомненностью, которая исключала бы всякую возможность естественного объяснения, то их вероятность сводится почти к нулю.

Классическим выразителем эмпирической критики понятия чудо является Юм, посвятивший вопросу о чуде целую главу своего «Исследования о человеческом разуме». К решительным противникам чудесного следует отнести также Канта, осмеявшего в своих «Грезах духовидца» видения Сведенборга. Куно-Фишер не без основания отвергает довольно распространённое мнение, будто бы Кант, в письме к Шарлотте фон Кнохблох, признал фактическую достоверность некоторых ясновидений Сведенборга, например засвидетельствованный весьма многими очевидцами случай созерцания Сведенборгом, находившимся в Гётеборге, пожара, разыгравшегося в Стокгольме. Действительно, Кант, излагая в упомянутом письме сообщённые ему одним англичанином рассказы про Сведенборга, назвал их заслуживающими доверия; но, вполне доверяя своему корреспонденту и очевидцам передаваемых событий, Кант был далёк от того, чтобы истолковывать эти события как чудеса. Вообще он воздерживался от обсуждения сообщённых ему фактов, находя, что наблюдение и исследование такого рода явлений требует не только правдивых, но и научно подготовленных людей. Своё вполне отрицательное отношение к Сведенборгу он проявил лишь прочтя его «Arcana cœlesta», послужившие поводом к изданию «Грёз духовидца».

В этом сочинении, относящемся к переходному периоду философского развития Канта, критика духовидения отличается больше остроумием, чем логической силой. Кант готов признать бытие духовных существ, но видит непримиримое противоречие в предположении их пространственного обнаружения в чувственно воспринимаемых формах. Если дух обнаруживается в материальных явлениях, то он уже не дух, а уже нечто материальное. Этот метафизический аргумент Канта опирается на предположение абсолютного различия между духом и материей. Однако, это предположение далеко не составляет необходимой предпосылки теории духовидения и прямо опровергается примером человеческого существа, обнаруживающегося и духовно, и материально. Разница лишь в способе материализации духовного, а не в самом принципе их возможного взаимодействия. Впрочем, Кант отвергает духовидение и по чисто гносеологическим соображениям. Мы можем, думает он, доверять только тому опыту, который общ всем людям; поэтому духовидение, представляя собой явление исключительно индивидуальное, есть не что иное, как сон наяву, то есть грёза на фоне объективной действительности. Выставляя критерием действительности повторность и всеобщность опыта, Кант в сущности повторяет здесь эмпирический аргумент, придавая ему, однако, не соответствующую духу эмпиризма категоричность. Иное обоснование неизменности естественного хода природы даётся Кантом в его критической философии.

Причинность, то есть неизменное правило следования последующего за предыдущим, является здесь априорным принципом рассудка, предваряющим всякий опыт и его обусловливающим. Мир не может мыслиться иначе как подчинённым неизменным правилам последовательности, выражающимся в законах природы. И законы эти оказываются у Канта уже не психологическим возведением чрезвычайной вероятности до степени необходимости, как это было в эмпиризме, но логически безусловными нормами человеческого опыта и познания. Поэтому нарушение их не только весьма маловероятно, как в эмпиризме, но даже логически немыслимо. Так как Чудо предполагает нарушение естественной закономерности явлений, что было бы, с точки зрения Канта, нарушением и закона причинности, то оно и должно быть отрицаемо, как нечто абсолютно немыслимое и невозможное, по крайней мере в мире феноменов. Что же касается вещей в себе или ноуменов, то хотя некоторые примыкавшие к критицизму представители старотюбингенской школы (Шторр, Флатт, Зюскинд, Тифтрунк) и находили возможным относить понятие чудо, подобно понятию свободы, к миру ноуменов, однако такое отнесение едва ли может быть допущено без противоречия основным положениям критицизма.

Ломоносов строго придерживался того положения, что «природа держится своих законов самым крепким образом даже в малейшем»; что бы ни совершалось в природе, «не должно причисляться к чудесам»[1].

Нельзя не признать, что вопрос о возможности чудесного сравнительно с другими философскими проблемами находится до настоящего времени в совершенно неразработанном состоянии. «Системные» философы касались его больше мимоходом и лишь в редких случаях делали предметом более или менее обстоятельного обсуждения. И если такие мыслители, как Шопенгауэр или Гартман, довольно подробно обсуждали этот вопрос с точки зрения своих систем, то они, во всяком случае, ставили проблему чуда далеко не во всем её объёме, а ограничивались лишь некоторыми видами чудесного, касающимися духовидения и явлений спиритизма. С другой стороны, теории, развиваемые представителями оккультизма, спиритизма и других учений супранатуралистического характера, никогда не имели под собой достаточно твёрдой гносеологической и метафизической почвы и представляли, в общем, весьма неустойчивые построения, основанные на сбивчивых и до конца не продуманных понятиях.

Между тем проблема чуда не может получить философского разрешения независимо от исследования основных положений гносеологии и метафизики и необходимо предполагает то или иное систематически обоснованное миросозерцание. Без такого миросозерцания как признание чудес, так и их отрицание является выражением чистой веры или только привычных и излюбленных мнений, а не разумного убеждения.

В христианстве

В христианстве чудо – сверхъестественное событие, действие, явление, нарушающее «законы природы» и не поддающееся рациональному объяснению. Чудеса бывают истинными и ложными. Истинные совершаются Божественной благодатью.

Чудеса иного происхождения являются чудесами ложными: они бывают следствием проявления сил природы и падших духов.

Согласно христианскому вероучению, к всякому чуду личного и общественного свойства необходимо относиться с особенной осторожностью и даже в самом казалось бы убедительном случае стараться сохранить по отношению к нему трезвую нейтральность. Склонность к чудесам и знамениям осуждена Самим Богом (Мф. 12:38-39) и святыми отцами, также как и доверие к прорицателям, магам и целителям (Втор. 18:10-14).

См. также

В Викицитатнике есть страница по теме
Чудо

Напишите отзыв о статье "Чудо"

Примечания

  1. [www.bse2.ru/book_view.jsp?idn=030302&page=143&format=djvu Введенский Б. А. . Большая советская энциклопедия Том 37 — Большая Советская Энциклопедия Второе издание]

Литература

  • Чудеса // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Жак Ле Гофф. [ec-dejavu.net/p/Publ_Goff_Chudo.html Чудесное на средневековом Западе] // Жак Ле Гофф. Средневековый мир воображаемого. М., 2001, с. 41-65
  • Ковельман А. [ec-dejavu.net/m-2/Miracle.html Библейские чудеса в комментариях Филона и мудрецов Талмуда] // Ковельман А. Б. Эллинизм и еврейская культура. — М., 2007, с. 141—151
  • Люис К. С. Чудо. М., 1992.[lib.aldebaran.ru/author/lyuis_klaiv/lyuis_klaiv_chudo/]
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Ссылки

  • [citaty.su/chudo-citaty-i-aforizmy Чудо – цитаты и афоризмы]

Отрывок, характеризующий Чудо

Наташа выбежала из комнаты.
Наташа не говорила больше с Соней и избегала ее. С тем же выражением взволнованного удивления и преступности она ходила по комнатам, принимаясь то за то, то за другое занятие и тотчас же бросая их.
Как это ни тяжело было для Сони, но она, не спуская глаз, следила за своей подругой.
Накануне того дня, в который должен был вернуться граф, Соня заметила, что Наташа сидела всё утро у окна гостиной, как будто ожидая чего то и что она сделала какой то знак проехавшему военному, которого Соня приняла за Анатоля.
Соня стала еще внимательнее наблюдать свою подругу и заметила, что Наташа была всё время обеда и вечер в странном и неестественном состоянии (отвечала невпопад на делаемые ей вопросы, начинала и не доканчивала фразы, всему смеялась).
После чая Соня увидала робеющую горничную девушку, выжидавшую ее у двери Наташи. Она пропустила ее и, подслушав у двери, узнала, что опять было передано письмо. И вдруг Соне стало ясно, что у Наташи был какой нибудь страшный план на нынешний вечер. Соня постучалась к ней. Наташа не пустила ее.
«Она убежит с ним! думала Соня. Она на всё способна. Нынче в лице ее было что то особенно жалкое и решительное. Она заплакала, прощаясь с дяденькой, вспоминала Соня. Да это верно, она бежит с ним, – но что мне делать?» думала Соня, припоминая теперь те признаки, которые ясно доказывали, почему у Наташи было какое то страшное намерение. «Графа нет. Что мне делать, написать к Курагину, требуя от него объяснения? Но кто велит ему ответить? Писать Пьеру, как просил князь Андрей в случае несчастия?… Но может быть, в самом деле она уже отказала Болконскому (она вчера отослала письмо княжне Марье). Дяденьки нет!» Сказать Марье Дмитриевне, которая так верила в Наташу, Соне казалось ужасно. «Но так или иначе, думала Соня, стоя в темном коридоре: теперь или никогда пришло время доказать, что я помню благодеяния их семейства и люблю Nicolas. Нет, я хоть три ночи не буду спать, а не выйду из этого коридора и силой не пущу ее, и не дам позору обрушиться на их семейство», думала она.


Анатоль последнее время переселился к Долохову. План похищения Ростовой уже несколько дней был обдуман и приготовлен Долоховым, и в тот день, когда Соня, подслушав у двери Наташу, решилась оберегать ее, план этот должен был быть приведен в исполнение. Наташа в десять часов вечера обещала выйти к Курагину на заднее крыльцо. Курагин должен был посадить ее в приготовленную тройку и везти за 60 верст от Москвы в село Каменку, где был приготовлен расстриженный поп, который должен был обвенчать их. В Каменке и была готова подстава, которая должна была вывезти их на Варшавскую дорогу и там на почтовых они должны были скакать за границу.
У Анатоля были и паспорт, и подорожная, и десять тысяч денег, взятые у сестры, и десять тысяч, занятые через посредство Долохова.
Два свидетеля – Хвостиков, бывший приказный, которого употреблял для игры Долохов и Макарин, отставной гусар, добродушный и слабый человек, питавший беспредельную любовь к Курагину – сидели в первой комнате за чаем.
В большом кабинете Долохова, убранном от стен до потолка персидскими коврами, медвежьими шкурами и оружием, сидел Долохов в дорожном бешмете и сапогах перед раскрытым бюро, на котором лежали счеты и пачки денег. Анатоль в расстегнутом мундире ходил из той комнаты, где сидели свидетели, через кабинет в заднюю комнату, где его лакей француз с другими укладывал последние вещи. Долохов считал деньги и записывал.
– Ну, – сказал он, – Хвостикову надо дать две тысячи.
– Ну и дай, – сказал Анатоль.
– Макарка (они так звали Макарина), этот бескорыстно за тебя в огонь и в воду. Ну вот и кончены счеты, – сказал Долохов, показывая ему записку. – Так?
– Да, разумеется, так, – сказал Анатоль, видимо не слушавший Долохова и с улыбкой, не сходившей у него с лица, смотревший вперед себя.
Долохов захлопнул бюро и обратился к Анатолю с насмешливой улыбкой.
– А знаешь что – брось всё это: еще время есть! – сказал он.
– Дурак! – сказал Анатоль. – Перестань говорить глупости. Ежели бы ты знал… Это чорт знает, что такое!
– Право брось, – сказал Долохов. – Я тебе дело говорю. Разве это шутка, что ты затеял?
– Ну, опять, опять дразнить? Пошел к чорту! А?… – сморщившись сказал Анатоль. – Право не до твоих дурацких шуток. – И он ушел из комнаты.
Долохов презрительно и снисходительно улыбался, когда Анатоль вышел.
– Ты постой, – сказал он вслед Анатолю, – я не шучу, я дело говорю, поди, поди сюда.
Анатоль опять вошел в комнату и, стараясь сосредоточить внимание, смотрел на Долохова, очевидно невольно покоряясь ему.
– Ты меня слушай, я тебе последний раз говорю. Что мне с тобой шутить? Разве я тебе перечил? Кто тебе всё устроил, кто попа нашел, кто паспорт взял, кто денег достал? Всё я.
– Ну и спасибо тебе. Ты думаешь я тебе не благодарен? – Анатоль вздохнул и обнял Долохова.
– Я тебе помогал, но всё же я тебе должен правду сказать: дело опасное и, если разобрать, глупое. Ну, ты ее увезешь, хорошо. Разве это так оставят? Узнается дело, что ты женат. Ведь тебя под уголовный суд подведут…
– Ах! глупости, глупости! – опять сморщившись заговорил Анатоль. – Ведь я тебе толковал. А? – И Анатоль с тем особенным пристрастием (которое бывает у людей тупых) к умозаключению, до которого они дойдут своим умом, повторил то рассуждение, которое он раз сто повторял Долохову. – Ведь я тебе толковал, я решил: ежели этот брак будет недействителен, – cказал он, загибая палец, – значит я не отвечаю; ну а ежели действителен, всё равно: за границей никто этого не будет знать, ну ведь так? И не говори, не говори, не говори!
– Право, брось! Ты только себя свяжешь…
– Убирайся к чорту, – сказал Анатоль и, взявшись за волосы, вышел в другую комнату и тотчас же вернулся и с ногами сел на кресло близко перед Долоховым. – Это чорт знает что такое! А? Ты посмотри, как бьется! – Он взял руку Долохова и приложил к своему сердцу. – Ah! quel pied, mon cher, quel regard! Une deesse!! [О! Какая ножка, мой друг, какой взгляд! Богиня!!] A?
Долохов, холодно улыбаясь и блестя своими красивыми, наглыми глазами, смотрел на него, видимо желая еще повеселиться над ним.
– Ну деньги выйдут, тогда что?
– Тогда что? А? – повторил Анатоль с искренним недоумением перед мыслью о будущем. – Тогда что? Там я не знаю что… Ну что глупости говорить! – Он посмотрел на часы. – Пора!
Анатоль пошел в заднюю комнату.
– Ну скоро ли вы? Копаетесь тут! – крикнул он на слуг.
Долохов убрал деньги и крикнув человека, чтобы велеть подать поесть и выпить на дорогу, вошел в ту комнату, где сидели Хвостиков и Макарин.
Анатоль в кабинете лежал, облокотившись на руку, на диване, задумчиво улыбался и что то нежно про себя шептал своим красивым ртом.
– Иди, съешь что нибудь. Ну выпей! – кричал ему из другой комнаты Долохов.
– Не хочу! – ответил Анатоль, всё продолжая улыбаться.
– Иди, Балага приехал.
Анатоль встал и вошел в столовую. Балага был известный троечный ямщик, уже лет шесть знавший Долохова и Анатоля, и служивший им своими тройками. Не раз он, когда полк Анатоля стоял в Твери, с вечера увозил его из Твери, к рассвету доставлял в Москву и увозил на другой день ночью. Не раз он увозил Долохова от погони, не раз он по городу катал их с цыганами и дамочками, как называл Балага. Не раз он с их работой давил по Москве народ и извозчиков, и всегда его выручали его господа, как он называл их. Не одну лошадь он загнал под ними. Не раз он был бит ими, не раз напаивали они его шампанским и мадерой, которую он любил, и не одну штуку он знал за каждым из них, которая обыкновенному человеку давно бы заслужила Сибирь. В кутежах своих они часто зазывали Балагу, заставляли его пить и плясать у цыган, и не одна тысяча их денег перешла через его руки. Служа им, он двадцать раз в году рисковал и своей жизнью и своей шкурой, и на их работе переморил больше лошадей, чем они ему переплатили денег. Но он любил их, любил эту безумную езду, по восемнадцати верст в час, любил перекувырнуть извозчика и раздавить пешехода по Москве, и во весь скок пролететь по московским улицам. Он любил слышать за собой этот дикий крик пьяных голосов: «пошел! пошел!» тогда как уж и так нельзя было ехать шибче; любил вытянуть больно по шее мужика, который и так ни жив, ни мертв сторонился от него. «Настоящие господа!» думал он.
Анатоль и Долохов тоже любили Балагу за его мастерство езды и за то, что он любил то же, что и они. С другими Балага рядился, брал по двадцати пяти рублей за двухчасовое катанье и с другими только изредка ездил сам, а больше посылал своих молодцов. Но с своими господами, как он называл их, он всегда ехал сам и никогда ничего не требовал за свою работу. Только узнав через камердинеров время, когда были деньги, он раз в несколько месяцев приходил поутру, трезвый и, низко кланяясь, просил выручить его. Его всегда сажали господа.
– Уж вы меня вызвольте, батюшка Федор Иваныч или ваше сиятельство, – говорил он. – Обезлошадничал вовсе, на ярманку ехать уж ссудите, что можете.
И Анатоль и Долохов, когда бывали в деньгах, давали ему по тысяче и по две рублей.
Балага был русый, с красным лицом и в особенности красной, толстой шеей, приземистый, курносый мужик, лет двадцати семи, с блестящими маленькими глазами и маленькой бородкой. Он был одет в тонком синем кафтане на шелковой подкладке, надетом на полушубке.
Он перекрестился на передний угол и подошел к Долохову, протягивая черную, небольшую руку.
– Федору Ивановичу! – сказал он, кланяясь.
– Здорово, брат. – Ну вот и он.
– Здравствуй, ваше сиятельство, – сказал он входившему Анатолю и тоже протянул руку.
– Я тебе говорю, Балага, – сказал Анатоль, кладя ему руки на плечи, – любишь ты меня или нет? А? Теперь службу сослужи… На каких приехал? А?
– Как посол приказал, на ваших на зверьях, – сказал Балага.
– Ну, слышишь, Балага! Зарежь всю тройку, а чтобы в три часа приехать. А?
– Как зарежешь, на чем поедем? – сказал Балага, подмигивая.
– Ну, я тебе морду разобью, ты не шути! – вдруг, выкатив глаза, крикнул Анатоль.
– Что ж шутить, – посмеиваясь сказал ямщик. – Разве я для своих господ пожалею? Что мочи скакать будет лошадям, то и ехать будем.
– А! – сказал Анатоль. – Ну садись.
– Что ж, садись! – сказал Долохов.
– Постою, Федор Иванович.
– Садись, врешь, пей, – сказал Анатоль и налил ему большой стакан мадеры. Глаза ямщика засветились на вино. Отказываясь для приличия, он выпил и отерся шелковым красным платком, который лежал у него в шапке.
– Что ж, когда ехать то, ваше сиятельство?
– Да вот… (Анатоль посмотрел на часы) сейчас и ехать. Смотри же, Балага. А? Поспеешь?
– Да как выезд – счастлив ли будет, а то отчего же не поспеть? – сказал Балага. – Доставляли же в Тверь, в семь часов поспевали. Помнишь небось, ваше сиятельство.
– Ты знаешь ли, на Рожество из Твери я раз ехал, – сказал Анатоль с улыбкой воспоминания, обращаясь к Макарину, который во все глаза умиленно смотрел на Курагина. – Ты веришь ли, Макарка, что дух захватывало, как мы летели. Въехали в обоз, через два воза перескочили. А?
– Уж лошади ж были! – продолжал рассказ Балага. – Я тогда молодых пристяжных к каурому запрег, – обратился он к Долохову, – так веришь ли, Федор Иваныч, 60 верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи, держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился. Так ведь не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли черти. Издохла левая только.


Анатоль вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в подпоясанной серебряным ремнем шубке и собольей шапке, молодцовато надетой на бекрень и очень шедшей к его красивому лицу. Поглядевшись в зеркало и в той самой позе, которую он взял перед зеркалом, став перед Долоховым, он взял стакан вина.
– Ну, Федя, прощай, спасибо за всё, прощай, – сказал Анатоль. – Ну, товарищи, друзья… он задумался… – молодости… моей, прощайте, – обратился он к Макарину и другим.
Несмотря на то, что все они ехали с ним, Анатоль видимо хотел сделать что то трогательное и торжественное из этого обращения к товарищам. Он говорил медленным, громким голосом и выставив грудь покачивал одной ногой. – Все возьмите стаканы; и ты, Балага. Ну, товарищи, друзья молодости моей, покутили мы, пожили, покутили. А? Теперь, когда свидимся? за границу уеду. Пожили, прощай, ребята. За здоровье! Ура!.. – сказал он, выпил свой стакан и хлопнул его об землю.
– Будь здоров, – сказал Балага, тоже выпив свой стакан и обтираясь платком. Макарин со слезами на глазах обнимал Анатоля. – Эх, князь, уж как грустно мне с тобой расстаться, – проговорил он.
– Ехать, ехать! – закричал Анатоль.
Балага было пошел из комнаты.
– Нет, стой, – сказал Анатоль. – Затвори двери, сесть надо. Вот так. – Затворили двери, и все сели.
– Ну, теперь марш, ребята! – сказал Анатоль вставая.
Лакей Joseph подал Анатолю сумку и саблю, и все вышли в переднюю.
– А шуба где? – сказал Долохов. – Эй, Игнатка! Поди к Матрене Матвеевне, спроси шубу, салоп соболий. Я слыхал, как увозят, – сказал Долохов, подмигнув. – Ведь она выскочит ни жива, ни мертва, в чем дома сидела; чуть замешкаешься, тут и слезы, и папаша, и мамаша, и сейчас озябла и назад, – а ты в шубу принимай сразу и неси в сани.
Лакей принес женский лисий салоп.
– Дурак, я тебе сказал соболий. Эй, Матрешка, соболий! – крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос.
Красивая, худая и бледная цыганка, с блестящими, черными глазами и с черными, курчавыми сизого отлива волосами, в красной шали, выбежала с собольим салопом на руке.
– Что ж, мне не жаль, ты возьми, – сказала она, видимо робея перед своим господином и жалея салопа.
Долохов, не отвечая ей, взял шубу, накинул ее на Матрешу и закутал ее.
– Вот так, – сказал Долохов. – И потом вот так, – сказал он, и поднял ей около головы воротник, оставляя его только перед лицом немного открытым. – Потом вот так, видишь? – и он придвинул голову Анатоля к отверстию, оставленному воротником, из которого виднелась блестящая улыбка Матреши.
– Ну прощай, Матреша, – сказал Анатоль, целуя ее. – Эх, кончена моя гульба здесь! Стешке кланяйся. Ну, прощай! Прощай, Матреша; ты мне пожелай счастья.
– Ну, дай то вам Бог, князь, счастья большого, – сказала Матреша, с своим цыганским акцентом.
У крыльца стояли две тройки, двое молодцов ямщиков держали их. Балага сел на переднюю тройку, и, высоко поднимая локти, неторопливо разобрал вожжи. Анатоль и Долохов сели к нему. Макарин, Хвостиков и лакей сели в другую тройку.
– Готовы, что ль? – спросил Балага.
– Пущай! – крикнул он, заматывая вокруг рук вожжи, и тройка понесла бить вниз по Никитскому бульвару.
– Тпрру! Поди, эй!… Тпрру, – только слышался крик Балаги и молодца, сидевшего на козлах. На Арбатской площади тройка зацепила карету, что то затрещало, послышался крик, и тройка полетела по Арбату.