Шатрова, Елена Митрофановна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Елена Митрофановна Шатрова
Профессия:

актриса

Театр:

Театр Корша, Малый театр

Награды:

<imagemap>: неверное или отсутствующее изображение

Елена Митрофановна Шатро́ва (в замужестве — Казанко́ва; 19 (31) мая 1892, Москва[1][2], — 15 июля 1976, Москва) — русская и советская актриса. Народная артистка СССР (1968). Лауреат двух Сталинских премий первой степени (1948, 1949). Член ВКП(б) с 1950 года.





Биография

Елена Шатрова родилась в Москве, в 1912 году окончила петербургскую частную «Школу сценических искусств» (педагоги А. П. Петровский, А. А. Санин, С. И. Яковлев). В школьных спектаклях играла Лизу Огонькову («Псиша» Ю. Д. Беляева), Верочку («Месяц в деревне» И. С. Тургенева)К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4044 дня].

В 1912 году руководитель Харьковского драматического театра Н. Н. Синельников пригласил Шатрову в свою труппу[1], где она дебютировала в роли Джессики в «Венецианском купце» У. Шекспира. В этом театре актриса служила четыре сезона, став, как рассказывает в своих воспоминаниях Г. Ю. Бахтаров, женой старшего сына Синельникова, а позже познакомилась со своим будущим мужем — актёром того же театра Николаем Радиным (настоящая фамилия — Казанков)[3].

В 1916—1917 годах Шатрова служила в Театре Суходольских (с 1917 — Московский драматический театр); в 1918 году стала ведущей актрисой Театра Корша[1]. Проведя сезон 1924—1925 годов в Театре им. МГСПС, в 1925 году Шатрова вернулась в бывший Театр Корша, к тому времени уже получивший новое название — Московский театр «Комедия».

В 1927—1928 годах Шатрова выступала на сцене Краснодарского театра драмы; в 1928 году, вместе с мужем и партнёром по сцене Николаем Радиным, вновь вернулась в бывший Театр Корша. Среди лучших ролей, сыгранных актрисой на этой сцене, — Варя в «Дикарке» А. Островского и Соловьева, Лиза в «Дворянском гнезде» по И. Тургеневу, Марфинька в «Обрыве» по И. Гончарову, Лиза в «Горьком цвете» и Маша в «Касатке» А. Н. Толстого, Амалия в «Разбойниках» Ф. Шиллера, Катарина в «Укрощение строптивой» У. Шекспира[1]. Сценический дуэт Шатровой и Радина, как отмечала Большая советская энциклопедия, «отличался комедийной остротой, мастерством диалога»[2].

В 1932 году Елена Шатрова стала актрисой Малого театра, на сцене которого дебютировала в роли Лидии Чебоксаровой в пьесе А. Н. Островского «Бешеные деньги». Свои лучшие роли в Малом театре, где она служила до конца жизни, актриса сыграла в пьесах А. Островского; в их числе — Коринкина в пьесе «Без вины виноватые», Купавина в «Волках и овцах», Феклуша в «Грозе», Мамаева в пьесе «На всякого мудреца довольно простоты»[1]. Последней ролью Шатровой стала Василиса Волохова в спектакле «Царь Федор Иоаннович» по пьесе А. К. Толстого[1].

Шатрова много работала на радио, участвовала, в частности, в радиоспектаклях: «Женитьба», «Мать» (Ф. Кнорре), «Без языка», «Снегурочка»[1]. После смерти мужа в 1935 году она осталась совершенно одна, единственная общая дочь Марина умерла от туберкулёзного менингита ещё маленьким ребёнкомК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4044 дня]. От одиночества она спасалась творческой работой и общественными заботами, занимаясь социальными проблемами в ВТО. В 1964—1976 годах была заместителем председателя Президиума Совета Всероссийского театрального общества. Депутат ВС РСФСР 4-5 созывов.

Скончалась 15 июля 1976 года. Похоронена на Ваганьковском кладбище рядом с мужем Н. М. Радиным.

Творчество

Театральные работы

Харьковский драматический театр Н. Н. Синельникова

Краснодарский театр драмы

Театр Корша

Малый театр

Фильмография

Работа на телевидении

Работа на радио

На радио Елена Шатрова записала несколько литературных программ: отрывок из романа «Обрыв» И. А. Гончарова, фрагмент поэмы Н. А. Некрасова «Русские женщины», стихотворная сказка И. З. Сурикова «Клад». Участвовала также в радиоспектаклях:

  • «Женитьба» Н. Гоголя — Агафья Тихоновна
  • «Мать» Ф. Кнорре — Мадленка
  • «Без языка» В. Короленко — Барыня
  • «Снегурочка» А. Островского — Купавна

Признание и награды

Книга

  • Шатрова Е. Жизнь моя — театр. М., 1975

Напишите отзыв о статье "Шатрова, Елена Митрофановна"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 [www.maly.ru/people.php?name=ShatrovaE Шатрова Елена Митрофановна]. История. Малый театр (официальный сайт). Проверено 29 марта 2013. [www.webcitation.org/6FeGZPLqQ Архивировано из первоисточника 5 апреля 2013].
  2. 1 2 [dic.academic.ru/dic.nsf/bse/151076/Шатрова Шатрова Елена Митрофановна]. Большая советская энциклопедия (М.: Советская энциклопедия. 1969—1978). Проверено 29 марта 2013. [www.webcitation.org/6FeGc0ccm Архивировано из первоисточника 5 апреля 2013].
  3. Бахтаров Г. [books.google.ru/books?id=fz7--y8BklEC&pg=PA281&lpg=PA281&dq=%D0%9D%D0%B8%D0%BA%D0%BE%D0%BB%D0%B0%D0%B9+%D0%A0%D0%B0%D0%B4%D0%B8%D0%BD&source=bl&ots=VgQC68ZxR4&sig=sWy-r67Ohh8AMtrCFQIMIi-2vFk&hl=ru&ei=hXDjSoq0JofZlAe0_9SKBw&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=7&ved=0CBcQ6AEwBg#v=onepage&q=%D0%9D%D0%B8%D0%BA%D0%BE%D0%BB%D0%B0%D0%B9%20%D0%A0%D0%B0%D0%B4%D0%B8%D0%BD&f=false Записки актера. Гении и подлецы]. — Москва: «ОЛМА-ПРЕСС», 2002.

Ссылки

  • [slovari.yandex.ru/dict/krugosvet/article/9/98/1009995.htm&stpar1=3.46.1 Э-словарь](недоступная ссылка с 14-06-2016 (2871 день))
  • [www.maly.ru/!_work/photo/shatrova/page_01.htm Фотогалерея на сайте Малого театра]
  • [www.krugosvet.ru/enc/kultura_i_obrazovanie/teatr_i_kino/SHATROVA_ELENA_MITROFANOVNA.html Кругосвет]

Отрывок, характеризующий Шатрова, Елена Митрофановна

Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.