Шервинский, Василий Дмитриевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Василий Дмитриевич Шервинский
Дата рождения:

31 декабря 1849 (12 января 1850)(1850-01-12)

Место рождения:

Томск

Дата смерти:

12 ноября 1941(1941-11-12) (91 год)

Место смерти:

Московская область

Научная сфера:

эндокринология, терапия

Альма-матер:

Московский университет

Известные ученики:

М. П. Кончаловский

Награды и премии:

Василий Дмитриевич Шервинский (1849/1850—1941) — советский терапевт и эндокринолог, основоположник советской клинической эндокринологии, заслуженный деятель науки РСФСР (1928 год); отец архитектора Евгения Шервинского и поэта Сергея Шервинского.





Биография

Родился в последний день 1849 года, в Томске[1]. Происходил из старинной польско-русской семьи: основатель русской линии рода Ян Матиас (или Иоганн Матвей) Шервинский (2-я пол. XVIII века), обедневший шляхтич, был выходцем из Польши и в России занимал должность штаб-лекаря.

Он рано лишился матери и отца и с трёх лет воспитывался в Москве, — в Александрийском детском приюте, где его тётя (сестра отца) работала смотрительницей. Затем рос под опекой двоюродного дяди, знаменитого математика П. Л. Чебышёва. В 1860—1868 годах учился в 3-й Московской гимназии, закончив её с золотой медалью. В 1869 году поступил на медицинский факультет Московского университета, окончив который в 1873 году со степенью лекаря с отличием, стал работать помощником прозектора на кафедре патологической анатомии под руководством И. Ф. Клейна и одновременно — ординатором Старо-Екатерининской больницы.

В 1879 году за диссертацию «О жировой эмболии» (Москва) был удостоен степени доктора медицины и в 1880 году был избран штатным доцентом кафедры патологической анатомии.

В 1882—1883 годах совершенствовался за границей — в лаборатории Ю. Конгейма и клиниках Штрюмпеля и Шарко. По возвращении в Россию в 1884 году занял место экстраординарного профессора кафедры патологической анатомии.

В 1894 году В. Д. Шервинский был переведён на кафедру частной патологии и терапии внутренних болезней; с 1897 года — ординарный профессор кафедры. В 1896 году возглавил созданную по его инициативе общую клиническую амбулаторию для лечения приходящих больных, которой было присвоено имя В. А. Алексеевой.

В период 1899—1907 годов был директором факультетской терапевтической клиники Московского университета, при которой открыл первый в Москве рентгеновский кабинет[2].

С 1905 года — заслуженный профессор Московского университета[3]. В мае 1912 года, в знак протеста против политики министра Кассо, покинул Московский университет, вернувшись в него через пять лет, — в 1917 году. В 1912—1914 годах читал на общественных началах курс лекций врачам Солдатенковской больницы; состоял в ней консультантом при терапевтическом отделении.

В 1919 году возглавил созданную по его инициативе органотерапевтическую лабораторию, а затем, в 1923 году, — созданный на её базе Институт органотерапевтических препаратов, преобразованный в 1925 году Институт экспериментальной эндокринологии (ныне Эндокринологический научный центр РАМН). После 1929 года он был в нём консультантом.

В 1928 году Шервинскому было присвоено звание «Заслуженный деятель науки», а ВЦИК выдал особую охранную грамоту, которая закрепляла за ним его усадьбу в Черкизове.

Шервинский был одним из учредителей Пироговского общества; на протяжении четверти века занимал должность председателя Московского терапевтического общества (1899—1923)[4]; был инициатором создания Центральной медицинской библиотеки (1919). Он стоял у истоков создания в 1924 году Московского эндокринологического общества; был одним из организаторов обезьяньего питомника в Сухуми. В. Д. Шервинский был одним из организаторов железнодорожной медицины в России: в сентябре 1881 года на съезде врачей южных линий он сделал доклад «По установлению однообразных правил ведения железнодорожной санитарной статистики».

Василий Дмитриевич Шервинский умер в Черкизово (под Коломной) в ноябре 1941 года от остановки сердца, последовавшей после воспаления лёгкого. Похоронен был на Черкизовском кладбище, а в 1962 году его прах перенесли в Москву, на Новодевичье кладбище.

Жена: Анна МИхайловна Алексеева (ум. 1927). У них было два сына: Евгений и Сергей.

Избранная библиография

  • «О жировой эмболии» (Москва; диссертация)
  • «Четыре случая сложных мешетчатых опухолей яичников» («Московский Врачебный Вестник», 1874);
  • «Санитарное состояние Сущевской части города Москвы» («Думские Известия», 1879);
  • «Об осложнениях гриппа» («Медицинское Обозрение», 1890);
  • «Об оперативном лечении брюшной водянки при циррозе печени» («Клинический Журнал», 1900);
  • «К вопросу о лечении желчно-каменной болезни» («Хирургия», 1900);
  • «О диагностике и лечении воспаления червеобразного отростка» («Клинический Журнал», 1901);
  • «Флебит и приапизм при общем ревматизме» («Труды Медицинского терапевтического общества», VII, 1903)

Напишите отзыв о статье "Шервинский, Василий Дмитриевич"

Примечания

  1. Волков, Куликова, 2003, с. 272.
  2. Совместно с профессором Л. Е. Голубининым создал при клинике школу терапевтов, среди выпускников которой был Максим Петрович Кончаловский и Егор Егорович Фромгольд
  3. [letopis.msu.ru/peoples/504 Шервинский Василий Дмитриевич - Летопись Московского университета]
  4. Московское терапевтическое общество было образовано в 1895 году из Московского медицинского общества, одним из инициаторов создания которого в 1876 году также был В. Д. Шервинский.

Литература

  • Дружинина (Шервинская) Е. С. [www.mgl.ru/library/6/Shervinsky-book.html Бессмертие. Из истории семьи Шервинских]. — М.:Греко-латинский кабинет Ю. А. Шачалина, 2013. — ISBN 978-5-87245-173-0
  • Волков В. А., Куликова М. В. Московские профессора XVIII — начала XX веков. Естественные и технические науки. — М.: Янус-К; Московские учебники и картолитография, 2003. — С. 272—274. — 294 с. — 2 000 экз. — ISBN 5—8037—0164—5.
  • [dic.academic.ru/dic.nsf/moscow/3591#sel=6:5,6:5 Шервинский Василий Дмитриевич] // Москва. Энциклопедический справочник. — М.: Большая Российская Энциклопедия. 1992.
  • Шервинский, Василий Дмитриевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.

Ссылки

  • [letopis.msu.ru/peoples/504 Летопись Московского университета]
  • [skalabuhin.narod.ru/KOLOMNA/TRUD/sher.htm Шервинские]

Отрывок, характеризующий Шервинский, Василий Дмитриевич

– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.