Шлиман, Генрих

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Шлиман»)
Перейти к: навигация, поиск
Генрих Шлиман
Heinrich Schliemann

Фото из «Автобиографии» 1892 года издания с немецкой подписью
Имя при рождении:

Johann Ludwig Heinrich Julius Schliemann

Род деятельности:

предприниматель, археолог

Дата рождения:

6 января 1822(1822-01-06)

Место рождения:

Нойбуков, Мекленбург-Шверинское герцогство

Гражданство:

США США

Подданство:

Российская империя Российская империя

Дата смерти:

26 декабря 1890(1890-12-26) (68 лет)

Место смерти:

Неаполь, Италия

Отец:

Эрнст Шлиман

Мать:

Луиза Шлиман

Супруга:

1) Екатерина Петровна Лыжина (в 1852—1869)
2) София Энгастромену (в 1869—1890)

Дети:

1) Сергей Шлиман (1855—1939?)
2) Наталья Шлиман (1859—1869)
3) Надежда Шлиман (1861—1935)
4) Андромаха Шлиман (1871—1962)
5) Агамемнон Шлиман (1878—1954)

Награды и премии:

Золотая медаль Королевского археологического общества (Лондон, 1877)

Иога́нн Лю́двиг Ге́нрих Ю́лий Шли́ман (нем. Johann Ludwig Heinrich Julius Schliemann[комм. 1]; 6 января 1822, Нойбуков, Мекленбург-Шверин — 26 декабря 1890, Неаполь) — немецкий предприниматель и археолог-самоучка, один из основателей полевой археологии. Прославился пионерными находками в Малой Азии, на месте античной (гомеровской) Трои, а также на Пелопоннесе — в Микенах, Тиринфе и беотийском Орхомене, первооткрыватель микенской культуры.

С 1868 года являлся действительным членом французской Ассоциации поощрения изучения Греции, а с 1881 года состоял почётным членом Берлинского общества этнологии и древней истории и действительным членом Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии (Москва). Владел не менее чем 15 языками, включая основные европейские (в том числе родной нижненемецкий язык), русский, арабский, турецкий, персидский, древнегреческий и латинский, дневники зачастую вёл на языке страны, в которой в данный момент находился. Шлиман опубликовал несколько книг, посвящённых путешествиям и археологии, в 1869 году по совокупности трудов получил степень доктора философии в Ростокском университете.

Родился в семье бедного сельского пастора, начал карьеру торговца, благодаря способностям полиглота в 1846 году стал представителем нидерландской торговой фирмы в Санкт-Петербурге. Приняв в 1847 году российское подданство, до 1864 года преимущественно жил в России, составив большое состояние, в том числе в результате калифорнийской золотой лихорадки и Крымской войны. Совершив в 1864—1865 годах кругосветное путешествие, решился радикально переменить свою жизнь. С 1866 года стал студентом Парижского университета, посещая занятия в течение двух семестров, и заинтересовался проблемой существования Трои и историчности гомеровского эпоса. В 1868 году принял решение дальнейшую жизнь связать с Грецией. В 1869 году стал гражданином США, где развёлся со своей русской женой; в том же году женился на гречанке Софии Энгастромену и поселился в Афинах. В 1871—1873, 1878—1879, 1882, 1889 и 1890 годах проводил раскопки в Трое (в 1873 году обнаружил «Клад Приама»), в 1876 году открыл царские гробницы в Микенах, в 1880 и 1886 годах раскапывал Орхомен, в 1884 году — Тиринф (совместно с В. Дёрпфельдом). Попытки организовать раскопки на черноморском побережье Кавказа и на Крите не увенчались успехом. Его находки вызывали при жизни многочисленные споры, поскольку Шлиман не сразу стал уделять внимание академической карьере и репутации в учёном мире, а сознательная мифологизация биографии и склонность к саморекламе приводила к тому, что действительные заслуги Шлимана были оценены только после его смерти.





Содержание

Ранняя биография

Семейство лавочников Шлиманов известно с конца XV века в Любеке. Около 1600 года представители семьи перебрались в Росток, где повысили социальный статус — появился собственный герб — и преимущественно получали духовное образование, хотя в роду, кроме священников, были аптекари и купцы[2]. Генрих Шлиман родился 6 января 1822 года в Нойбукове и был зарегистрирован в приходской книге пастором Эрнстом Шлиманом (1780—1870) — собственным отцом, служившим в местной церкви. В семье было четверо дочерей и трое сыновей, Генрих был четвёртым ребёнком и первым сыном. В 1823 году Э. Шлимана перевели в церковный приход Анкерсхагена в южном Мекленбурге, куда отправилась и семья. В марте 1831 года после рождения последнего сына — Пауля — скончалась мать — Луиза Шлиман (ей было 38 лет). В 1838 году Эрнст Шлиман женился на своей служанке Софии Бенке (1814—1902), связь с которой привела к скандалу и отстранению от обязанностей пастора[3][4].

По причине бедности подраставших детей отправляли к родственникам. В январе 1832 года 10-летнего Генриха отправили в Калькхорст к дяде Фридриху, который также служил пастором. К тому времени Шлиман получил азы образования, включая латинский язык, которому обучал отец — бывший учитель; Генрих уже в раннем возрасте обнаружил хорошую память. В Калькхорсте его учителем стал кандидат университета Карл Андерс, который добился того, что к концу 1832 года Генрих стал писать на латыни сочинения[5]. С осени 1833 по весну 1836 года Шлиман обучался в гимназии, но потом по настоянию семьи его перевели в реальное училище, не предполагавшее дальнейшего высшего образования. На втором году обучения он освоил английский и французский языки, но по латыни получил неудовлетворительную оценку[6].

В 14-летнем возрасте обучение закончилось — далее Шлиман стал работать в Фюрстенберге, в лавке Т. Хюкштедта. Хотя он считался членом семьи, на него были возложены чёрные работы. С 5 утра до 11 часов ночи Генрих рубил дрова, топил печи, колол сахарные головы, следил за самогонным аппаратом (Хюкштедт торговал шнапсом) и т. д.[7] Так он проработал в лавке 5 лет. По завещанию матери, в 1841 году ему досталось 29 талеров, после этого Шлиман отправился в Росток учиться коммерции. К тому времени он сильно подорвал своё здоровье, у него случались кровохарканья. В ноябре он перебрался в Гамбург, причём часть пути проделал пешком[8].

В Гамбурге Шлиман по рекомендации Хюкштедта поступил работать на рыбный рынок, но не выдержал тяжёлой физической работы. После этого он мог только подрабатывать, но не имел постоянного заработка. Потенциальные наниматели мало интересовались низкорослым юношей — рост Генриха был 156 см — с непропорционально короткими ногами. Когда он получил работу в порту (без жалованья, только за еду), вновь открылось кровохарканье — отчасти этому способствовала привычка Шлимана купаться в море в любую погоду, даже зимой, и он вновь потерял работу. На Рождество дядя прислал ему 10 талеров в долг, но пожаловался сёстрам на наглость, после чего Шлиман дал клятву никогда ничего не просить у родственников[9].

В поисках не слишком тяжёлой работы Шлиману помогла помощь корабельного маклера Вендта — школьного товарища покойной матери. Вендт рекомендовал Генриха в фирму Деклизура и Бевинга, которым требовался переводчик с немецкого на французский и английский языки, в результате было решено нанять его в венесуэльский филиал фирмы в Ла-Гуайра, причём переезд и питание были бесплатными[10]. Рассчитывая обосноваться в Венесуэле, Шлиман принялся за самостоятельное изучение испанского языка[11].

Описывая дальнейшие события в письмах к сёстрам и автобиографии, Шлиман сильно противоречил сам себе. По одним сообщениям, он был нанят на трёхмачтовое судно «Доротея» каютным юнгой, по другим сведениям, он был пассажиром без обязанностей. 11 декабря 1841 года «Доротея» потерпела кораблекрушение у берегов Голландии, причём Генрих якобы был среди девятерых выживших, чудом уцелел его сундук с вещами и рекомендательными письмами[12]. По Ф. Вандербергу, в списках пассажиров судна Шлиман не значился и отправился в Голландию по суше, а о крушении узнал из газет. Здесь впервые проявилась его склонность к мистификации собственной жизни; по-видимому, уже тогда «он верил в свою сверхчеловеческую судьбу, которой был избран для сверхчеловеческих достижений»[13].

Коммерсант (1841—1864)

Голландия

Прибыв в Амстердам 19 декабря 1841 года, Шлиман направился к мекленбургскому консулу Эдварду Кваку, который выдал юноше 10 талеров и снял меблированную комнату. Под Рождество он заболел лихорадкой, но консул устроил его в госпиталь и заплатил 2½ гульдена за лечение. Вскоре Вендт прислал из Гамбурга 240 гульденов, которые собрали его друзья в пользу неимущего Шлимана, он же дал рекомендацию в фирму «Хойяк и К°», в которой Генрих получил ещё 100 гульденов кредита на обзаведение после того, как продемонстрировал владение четырьмя языками и бухгалтерским учётом[14][15].

Получив постоянную работу, Шлиман ревностно взялся за самообразование. Жизненные обстоятельства его, очевидно, не были настолько тяжёлыми, как он описывал их в «Автобиографии». В начале 1842 года он служил в фирме разносчиком, но начальство оплатило ему 20 уроков каллиграфии, чтобы он мог приступить к занятиям переписчика и счетовода[16]. В фирме служили преимущественно иностранцы, рабочий день начинался в 10:00, в 15:00 полагался получасовой обеденный перерыв, а дальше работали до 20:00, но в среду, субботу и воскресенье вторая половина дня была свободной[17][комм. 2].

В течение 1842 года Шлиман освоил голландский язык, на котором вёл книжку своих расходов и конспектировал прочитанное в газетах, а также довёл до совершенства познания в английском и французском языках, интуитивно разработав метод изучения иностранных языков (например, он посещал воскресные проповеди в англиканской церкви, которые совмещал с чтением Вальтера Скотта). В 1843 году он изучил итальянский и португальский языки, по собственным словам, за 6 недель каждый. К тому времени репутация Шлимана настолько укрепилась, что благодаря помощи деловых партнёров из Мангейма и Бремена 1 марта 1844 года он получил место счетовода в торговой фирме «Шрёдер и К°», занимавшейся в основном красителями, особенно индиго. Это произошло благодаря его решению изучить русский язык[18]. Фирма имела связи с Россией, располагала филиалом в Петербурге и нуждалась в образованном сотруднике, способном вести финансы и осуществлять устный и письменный перевод. Таким сотрудником и был Шлиман, получивший жалованье в 1000 гульденов[19].

Метод изучения языков Шлиманом был примечательным. Для начала ему требовалось «учебное пособие», которым мог служить любой объёмный текст — чаще всего, это был перевод «Приключений Телемака» Фенелона. Далее Генрих нанимал носителя языка, которому читал вслух, реагируя на все поправки и подсказки, одновременно пополняя словарный запас, оттачивая произношение и воспринимая грамматический строй языка. Учителя русского языка в Амстердаме найти не удалось (русский вице-консул Танненберг не отреагировал на просьбу давать уроки), в книжных лавках нашлась только «Телемахида» В. Тредиаковского, лишь позднее Шлиман достал грамматику 1748 года издания и словарь. В результате уже 4 апреля 1845 года Шлиман смог написать первое письмо на русском языке от имени фирмы Шрёдеров её деловому партнёру — Василию Григорьевичу Плотникову, который представлял в Лондоне интересы купеческой династии Малютиных[20].

Шлиман за два года проделал путь от рассыльного до начальника бюро, который имел право принимать самостоятельные решения и имел под своим началом 15 сотрудников. Получая большое жалованье, он оставался непритязательным в быту, хотя старался производить благоприятное впечатление своим внешним видом. Значительную часть зарабатываемых денег он отправлял родственникам; отцу, которого считал главным виновником ранней смерти матери, выслал два бочонка бордо — он к тому времени спился. Послания родственникам подчас полны навязчивого морализирования и призывов к экономии, которые на всю жизнь стали главными чертами характера Шлимана[21]. Амбиции Генриха росли, его непосредственный начальник Иоганн Шрёдер в одном из писем предостерегал молодого коллегу:
…Прошу не обижаться на меня, но вы чрезвычайно переоцениваете свои силы, мечтаете о своих невероятных достижениях и преимуществах, позволяете недопустимый тон и предъявляете абсурднейшие претензии, постоянно забывая при этом, что наши дела и без вашего участия идут хорошо…[22]

Видимо, это увещевание возымело действие — Шлиман отклонил весьма лестное для него предложение московского купца Сергея Афанасьевича Живаго (1794—1866), старосты купцов 2-й гильдии. Живаго был знаком с Генрихом с 1844 года по переписке и предложил ему, оставаясь партнёром и представителем Шрёдеров, открыть в Москве совместный торговый дом «Живаго и Шлиман». Контракт предполагался на 6 лет под половину прибыли, Живаго давал и стартовый капитал — 50—60 тысяч рублей серебром[23][24].

В России

К концу 1845 года Шлиман счёл себя способным к самостоятельной деятельности и был готов покинуть Амстердам, но сомневался, следует ли ему перебираться в Россию. Однако, получив сообщения от парижских знакомых, что во Франции трудно сделать карьеру, он решился на переезд. Новый его статус следует из письма 23 октября 1845 года в голландскую фирму «Якоб ван Леннеп и К°» (её штаб-квартира располагалась в Измире, откуда получали красители). Там, в частности, сообщалось, что он стал представителем Шрёдеров в Петербурге[25].

Генрих Шлиман прибыл в Петербург 11 февраля (30 января по старому стилю) 1846 года, через Гамбург и Митаву. Попутно он получил несколько рекомендательных писем от Живаго и Шрёдеров и с такой же просьбой обратился к В. Г. Плотникову[26]. Карьера в Петербурге развивалась быстро: уже в феврале он заключил крупные контракты на поставку олова и красителей; удалось наладить связи и с Малютиными, для чего пришлось совершить поездку в Москву в тридцатиградусный мороз (железной дороги тогда ещё не существовало). Вторая поездка в Москву состоялась весной, в это время Шлиман успешно занимался игрой на бирже[27]. Всего за 1846 год он побывал в Москве четыре раза. Важнейшим из московских знакомств стала связь с купцом В. А. Перловым, который первым в России стал торговать чаем в розницу[28]. С 27 сентября 1846 года Шлиман начал вести петербургский дневник, поначалу — на английском языке[29].

1 октября 1846 года, всего через 9 месяцев после приезда в Россию, Шлиман отбыл в Любек в первую в жизни самостоятельную деловую поездку[30]. За два с половиной месяца он посетил Германию, Голландию, Англию (Лондон и Ливерпуль) и Францию. Проплывая мимо побережья Мекленбурга, он отмечал, что «с величайшим равнодушием увидел свою родину»[31]. В Нидерландах его шеф — Бернхард Шрёдер — официально сделал его полноправным партнёром в фирме[32]. Характерно, что в Лондоне и Париже Шлиман тратил много времени на посещение музеев, вполне вероятно, что визит в Британский музей впервые заронил в нём интерес к прошлому[33]. В Петербург он вернулся 14 декабря 1846 года. Итоги года были весьма успешными: личный гонорар Шлимана составил 4000 гульденов, что означало 1 500 000 дохода Шрёдеров, поскольку Шлиман служил за полпроцента от суммы прибыли[34]. Получив права полноценного партнёра, Шлиман в 1847 году отправился в Одессу, а 15 февраля официально вступил в российское подданство; через четыре дня — 19 февраля — он был записан во вторую купеческую гильдию[35].

В 1847 году Шлиман познакомился с Софи Хеккер, но в ноябре помолвка расстроилась[36]. Сразу после этого Шлиман отправил письмо в Нойштрелиц, в котором просил руки подруги детства Минны Майнке. По словам Ф. Вандерберга:

Спустя четыре недели в Петербург пришёл ответ: двадцатишестилетняя Минна за несколько дней до этого вышла замуж за землевладельца, который был старше её почти на двадцать лет. Вероятно, Генрих и Минна в детстве пообещали друг другу пожениться, но после этого не виделись десять лет; Шлиман даже ни разу не написал ей, и Минна, должно быть, предположила, что он давно позабыл девушку из далёкого Анкерсхагена. Это, как позже драматизировал Шлиман, был тяжелейший удар судьбы. <…> Ложный удар судьбы имел для будущего Шлимана значение, которое трудно переоценить: кто знает, что произошло бы, если бы Генрих в 1847 году действительно женился на Минне. Можно предположить, что их брак удался бы и Шлиман не был бы женат ни на русской (Екатерине Петровне Лыжиной), ни на гречанке (Софье Энгастроменос). Но именно эти две женщины повернули жизнь Шлимана в то русло, которое привело его позже к раскопкам Трои и открытию сокровища Приама[37][комм. 3].

Дела Шлимана шли успешно: личный его доход составил 6000 гульденов в 1847 году и 10 000 — в следующем. Холерная эпидемия не тронула Г. Шлимана и его сотрудников, но в декабре 1848 года, возвращаясь из Москвы, он простудился на 36-градусном морозе и четыре месяца провёл в постели. Свободное время стимулировало изучение языков, которое стало для Генриха потребностью: к тому времени он всю переписку с зарубежными контрагентами вёл лично, а купцы Малютины постоянно прибегали к его услугам как переводчика[38]. Дальнейшим подъёмом благосостояния Шлиман обязан знакомству с крупнейшим петербургским чаеторговцем Прокопием Ивановичем Пономарёвым (1774—1853) и его внуком Прокопием Ивановичем Пономарёвым-вторым. В августе 1847 года он вёл с торговым домом Пономарёвых переговоры о создании совместной фирмы, но к декабрю планы расстроились. Тем не менее, Шлиман поддерживал с Пономарёвыми дружеские связи, продолжал вести с ними дела[39].

В личном плане Шлиман оставался одиноким, но всё более и более брал на себя роль главы семьи; Эрнст Шлиман, полностью зависимый от сына в финансовом положении, не возражал. В 1848 году Генрих вызвал в Петербург 16-летнего брата Пауля, чтобы дать ему образование, а брату Людвигу одолжил 200 гульденов и оплатил переезд до Калифорнии, где начиналась «Золотая лихорадка»[40]. Летом 1850 года в Россию приехала сестра Шлимана — Вильгельмина, которую он поселил в доме С. А. Живаго, чтобы она получила там воспитание и образование[41].

В начале 1850 года Шлиман совершил очередную поездку в Москву, оттуда отправившись в Германию через Ковно и Кёнигсберг. После возвращения в Петербург он вновь собрался в путь. Главной целью его новой поездки были Соединённые Штаты — последнее письмо от брата Людвига было датировано 5 января 1849 года. 20 июля 1850 года пришло письмо из Нью-Йорка с вырезкой из газеты: «21 мая в Сакраменто умер от тифозной лихорадки господин Льюис Шлиман. Шлиман — родом из Германии, зарегистрированный в Нью-Йорке, — умер в возрасте двадцати пяти лет»[42].

Первая поездка в США

В декабре 1850 года Генрих Шлиман, взяв с собой 30 000 долларов наличными (50 000 талеров), через Амстердам и Ливерпуль отправился в США. 6 января 1851 года, когда пароход «Атлантик» попал в шторм, было разбито рулевое управление, и в течение двух недель судно дрейфовало в восточном направлении. 22 января его принесло к берегам Ирландии, на следующий день Шлиман сошёл на берег, получив от судовой компании 35 фунтов стерлингов компенсации[43]. Посетив Шрёдера в Амстердаме, 1 февраля Шлиман вновь отплыл на пароходе «Африка» и прибыл в Нью-Йорк 15 февраля[44]. Помимо Нью-Йорка, он побывал в Филадельфии и Вашингтоне. Дневник Шлимана содержит многочисленные описания, биографы доказали, что их основой были газетные публикации. Полностью были вымышлены визит в Белый дом и общение с президентом США Миллардом Филлмором — Шлиман не был ни настолько известен, ни настолько богат, чтобы президент Соединённых Штатов Америки мог заинтересоваться им. Много лет спустя Шлиман заявил, что его дневники были своего рода упражнениями в письме на иностранном языке[45].

Наиболее надёжным путём в Калифорнию в 1851 году был морской (с пересадкой в Панаме); 28 февраля Шлиман отплыл из Филадельфии, высадился в Сан-Диего 31 марта и добрался до Сан-Франциско 2 апреля[46]. Обосновавшись в Сакраменто, Шлиман привёл в порядок могилу брата, а посетив рудники и ознакомившись с условиями, основал банк для операций с золотом (на самом деле это был пункт скупки золота и одновременно меняльная лавка). «Банк» занимал одну комнату, снятую в каменном доме — одном из немногих в Сакраменто, а его хозяин был заодно клерком и переводчиком, способным изъясняться на большинстве языков, на которых говорили старатели. В штат входили также кассир-американец А. К. Грим и испанец-телохранитель Мигель де Сатрустиги. Шлиман открывал контору в 6 часов утра и закрывал не раньше 10 ночи, работая без выходных и праздников, даже в Рождество. Дела шли успешно: с октября 1851 по апрель 1852 года он отправил в банк Ротшильдов в Сан-Франциско золотого песка на сумму 1 350 000 долларов[47], доход в наиболее удачные дни составлял 30 000 долларов, то есть около 100 кг шлихового золота. Высокие обороты достигались тем, что Шлиман платил по самому высокому курсу (17 долларов за унцию)[48]. Тяжёлый труд привёл к болезни — в марте 1852 года Шлимана сразила лихорадка, а затем и тиф, но он продолжал принимать клиентов, лёжа в постели в единственной комнате своей конторы и глотая хинин[49].

Несмотря на сверхприбыли, Шлиман уже через год отказался от всего. Главными причинами были, вероятно, разногласия с его главным партнёром Дэвидсоном (из банка Ротшильдов); из писем следует, что он обвинил Шлимана в манипуляциях со взвешиванием золота[50]. Однако были и причины другого рода:

Если бы в прежние годы я мог себе представить, что однажды заработаю хотя бы четверть моего теперешнего состояния, то посчитал бы себя счастливейшим из людей. Но теперь я чувствую себя самым несчастным, отделённый шестнадцатью тысячами километров от Петербурга, где все мои надежды и желания слились воедино в одном месте. <…> Если здесь, в Сакраменто, я могу в любой момент быть ограбленным или убитым, в России я могу спокойно спать в моей кровати, не боясь за свою жизнь и имущество, так как там тысячеглазое правосудие бдит за своими миролюбивыми жителями[51].

9 апреля 1852 года Шлиман дал объявление о передаче всех своих дел Дэвидсону и в тот же день отплыл в Панаму, имея при себе 60 000 долларов золотом. Особую опасность представляла переправа денег через Панамский перешеек, перед этим Шлиман даже советовался с британским консулом. Из-за сильных ливней путники были вынуждены простоять посреди болота с 26 апреля по 8 мая, пока не были спасены моряками. Шлиман при этом получил гнойное воспаление на ноге. 18 мая предприниматель через Кингстон на Ямайке добрался до Нью-Йорка, но уже на следующий день отплыл в Ливерпуль[52].

Россия. Женитьба

Проведя 10 дней в Лондоне, Шлиман приехал в Париж, а оттуда отправился в Росток и впервые за долгое время посетил родные места — Нойбуков и Анкерсхаген. Встречавших его сестёр он не узнал. 22 июля 1852 года российский купец Шлиман прибыл в Петербург на пароходе «Эрбгроссгерцог Фридрих-Франц»[53].

Удвоив состояние, Шлиман решился на женитьбу, хотя не пользовался успехом у женщин и не любил светской жизни. Ещё в 1849 году он познакомился с Екатериной Петровной Лыжиной — дочерью преуспевающего адвоката, по некоторым сведениям, племянницей С. Живаго. Екатерина родилась в 1826 году, окончила Петришуле. Из Парижа он передал через Н. Пономарёва письмо, в котором просил её руки. В ряде публикаций встречались предположения, что Шлиман делал Катерине предложение ещё до отъезда в США, но либо получил отказ, либо свадьба была отсрочена[54]. С конца лета 1852 года начинается переписка Шлимана и Е. Лыжиной, которая продолжалась 33 года. В афинском архиве сохранилось более 180 её писем[55].

Венчание состоялось в воскресенье, 12 сентября 1852 года[комм. 4] в Исаакиевском соборе. Вскоре благодаря тестю — адвокату Петру Александровичу Лыжину — Шлиман был приписан к нарвскому купечеству (в 1854 году вступив в 1-ю гильдию), которое тогда освобождалось от рекрутской повинности и имело особые льготы в налогообложении и организации торговли[57].

Летом 1853 года началась Крымская война, которая стала источником обогащения для многих представителей купечества, в том числе и Шлимана. Он торговал серой, селитрой, свинцом, оловом, железом и порохом. Основными его контрагентами стали Военное министерство, Санкт-Петербургский арсенал, Охтенский пороховой завод и Динабургский арсенал. Только в один день — 3 июня 1854 года — он поставил Военному министерству 1527 слитков свинца; во время войны его месячный оборот достиг миллиона рублей[58].

3 октября 1854 года на складах Мемеля произошёл сильный пожар, уничтоживший практически все грузы, складированные в порту. Там должны были быть и грузы Шлимана, купленные на аукционе в Амстердаме, — несколько сотен ящиков индиго, сандала и 225 ящиков кофе, общей стоимостью 150 000 талеров — это было практически всё состояние Генриха. Прибыв из Кёнигсберга, Шлиман узнал, что произошло чудо — его грузы прибыли с опозданием, и для их размещения был построен дополнительный склад в стороне, который оказался не затронут пожаром. Казус привёл к дополнительному обогащению Шлимана, поскольку немедленно наступил товарный голод[59].

В 1855 году в Дрездене скончался тесть Шлимана — П. А. Лыжин, а 16 ноября в семье Генриха и Екатерины родился первенец — сын Сергей, названный в честь С. А. Живаго. В метрике Шлиман именуется «Андреем Аристовичем», так же называли его в переписке родные[60]. К окончанию войны в 1856 году Шлиман сделался миллионером, но это не сказалось на его деловой активности: летом того же года он совершил по воде путешествие из Петербурга в Нижний Новгород[61]. Помимо прочего, за годы войны в коммерческих целях Шлиман освоил датский, шведский, польский и словенский языки[62].

Изучение греческого языка

В апреле 1855 года Шлиман впервые приступил к изучению новогреческого языка. Первым его учителем был студент Петербургской духовной академии Николай Паппадакис, который по вечерам работал со Шлиманом по обычной его методике: «ученик» читал вслух, «учитель» слушал, поправлял произношение и объяснял незнакомые слова. В качестве пособия на этот раз служил роман «Поль и Виргиния» в греческом переводе. Шлиман утверждал, что уже после первого чтения запоминал примерно половину слов, а после повторения уже мог не пользоваться словарями. Далее учителем Шлимана стал семинарист из Афин Теоклетос Вимпос, который помогал расширять словарный запас — писал слова из греческого текста на листе бумаги, и они вместе составляли из них фразы. После нескольких недель таких занятий Шлиман написал по-гречески письмо своему дяде — пастору из Калькхорста Фридриху Шлиману — и первому учителю — Карлу Андресу. По мнению И. Богданова, несмотря на заявленное в этих письмах желание побывать в Греции и заниматься философией и историей, Шлиман в первую очередь преследовал коммерческие интересы, собираясь наладить связи с греческими общинами Петербурга, Ростова и Таганрога[63].

Общаясь с Вимпосом, Шлиман заинтересовался древнегреческим языком, который стал для него 13-м по счёту. Процесс его изучения он описывал в «Автобиографии» так:

…Я почти два года занимался исключительно литературой Древней Греции; в это время я с любопытством прочёл почти всех классических авторов и множество раз — «Илиаду» и «Одиссею». Что касается греческой грамматики, то я выучил только склонения и глаголы и почти не терял своего драгоценного времени на то, чтобы овладеть её правилами… Подробное знание греческой грамматики можно приобрести только на практике, — то есть внимательным чтением прозы классиков и заучиванием наизусть избранных мест из них. Следуя этому очень простому методу, я выучил древнегреческий так же, как я учил бы современный язык. Я могу писать на нём очень бегло на любую тему, с которой я знаком, и никогда не смогу забыть его. Я превосходно знаком со всеми его грамматическими правилами, даже не зная, содержатся они в грамматиках или нет; и каждый раз, когда кто-нибудь находит в моём греческом ошибку, я могу доказать, что прав я, просто прочитав вслух пассажи из классиков, где встречаются предложения, употреблённые мною[64].

На рубеже 1855—1856 годов Шлиман, достигнув возраста 33 лет, стал задумываться о выходе за пределы круга интересов обыкновенного коммерсанта. В дневнике содержится запись от 22 июля 1855 года, в которой Шлиман мечтал о туристической поездке в Италию, Грецию и Египет. Есть основания полагать, что между намерением посетить Италию и Грецию и изучением древних языков существует прямая связь. В марте 1856 года Шлиман писал отцу, что желал бы приобрести недвижимость в Германии, и вновь упоминает о поездке в Грецию, Испанию, Португалию и Индию. В этом письме Гомер впервые назван «любимым» и упоминается, что по-гречески Генрих Шлиман говорил «так же, как по-немецки»[65].

Семейные неурядицы. Деловая активность

Уже на следующий год после свадьбы супруги Шлиман осознали, что далеки друг от друга. Требовательный к себе Шлиман страдал от того, что его интересы жена не разделяла, хотя внешне старался показать, что в их отношениях всё безоблачно. Екатерина Шлиман категорически не соглашалась покинуть Петербург и отправиться в путешествие, хотя Генрих был готов ликвидировать дело, купить поместье в Мекленбурге и жить на доходы от капитала (годовой процент составлял на 1856 год 33 000 талеров)[66]. Ещё в 1855 году между супругами возник конфликт, подробности которого неизвестны, но сохранилось письмо Екатерины того же года, в котором, в частности, говорилось:

…К несчастью, мы с Тобой есть существа, которые, кажется, никогда не поймут друг друга; я это заметила с минуты нашего первого свидания, и в последнюю минуту моей жизни я, верно, буду думать так же[67].

Вероятно, в этот же период он впервые стал думать о разводе, который не дозволялся законами Российской империи[66]. Общаясь с Т. Вимпосом, он познакомился с его матерью и сестрой, видимо, уже тогда у Шлимана сложилось положительное впечатление о греческих женщинах[68].

Биржевой и торговый кризис 1857 года погрузил Шлимана в уныние, не слишком удачной оказалась поездка на Ростокскую ярмарку, некоторую прибыль принесла только сделка с яванским и бенгальским индиго. В результате кризиса Шлиман потерял от 300 до 400 тысяч рублей и совершенно поседел[69]. По возвращении в Петербург он вновь погрузился в греческую филологию: штудировал Фукидида, Эсхила и Софокла. Шлиман писал:

Я читал Платона с таким расчётом, как если бы в течение ближайших шести недель он смог бы получить от меня письмо и должен был бы понять[70].

В конце 1850-х годов много сил и времени у Шлимана отняла тяжба с петербургским купцом С. Ф. Соловьёвым (1819—1867) — крупным золотопромышленником. Она началась иском шлимановского стряпчего — брата его жены П. П. Лыжина по опротестованию векселей на 50 000 рублей. Гонорар шурина составил 1 % от суммы дела; всё шло к успеху, однако и в 1859 году процесс ещё тянулся[71]. К 1858 году, судя по письмам к сёстрам, Шлиман изнемог от деловых неприятностей, забросил все дела и принялся за изучение латинского языка, уроки которого ему давал швейцарский профессор Людвиг фон Муральт[72].

В ноябре 1858 года, оставив в Петербурге беременную жену, Шлиман отправился в путешествие по Европе[73].

Путешествия в Европу и на Ближний Восток. Отъезд из России

Через Стокгольм, Копенгаген, Берлин, Франкфурт и Баден-Баден Шлиман поехал в Италию, где останавливался в Риме и Неаполе. На Сицилии, где он провёл Рождество 1858 года, он погрузился в сомнения:
Провести всю жизнь на колесах или бездельничать в Риме, Париже и Афинах невозможно для такого человека, как я, который привык с утра до вечера заниматься практическим делом[73].
Далее он отправился в Египет. В Александрии он принялся за арабский язык, а в Каире подружился с двумя итальянскими авантюристами — братьями Джулио и Карло Басси из Болоньи. Вместе они отправились в Иерусалим, причём караван состоял из трёх скаковых лошадей, 12 верблюдов для перевозки багажа и десяти африканских рабов. Переход через пустыню длился 19 дней, в Иерусалим путешественники прибыли на Пасху[74]. В мае он посетил Петру и Баальбек, о чём писал отцу. 30 мая Шлиман добрался до Дамаска, где заболел лихорадкой и тогда вынужден был пароходом отправиться в Измир и Афины[75][комм. 5]. В Афинах, где лихорадка Шлимана стала критической, он получил письмо из Петербурга — 12 января 1859 года родилась его дочь Наталья. Из-за плохого самочувствия Шлиман в тот раз так и не увидел Греции[77].

Ещё во время путешествия Шлимана С. Ф. Соловьёв подал в Коммерческий суд прошение, датированное 7 мая 1859 года, обвинив Шлимана в махинациях и предъявив ему встречный иск. Во встречном иске ему было отказано, но дело вновь остановилось. Получив известия, Генрих Шлиман в начале июля вернулся в Петербург (из Стамбула по Дунаю через Будапешт и Прагу), где, в частности, объяснился с женой, но 3 августа уже отбыл в Копенгаген. Семья Шлимана тогда переехала на новую квартиру в 1-й линии Васильевского острова в доме № 30 (ныне № 28)[78]. Шлиман к тому времени отбыл во Францию и Испанию[79].

В декабре 1859 года Шлиман вернулся в Петербург. С женой он никогда не появлялся в свете, вёл исключительно размеренный образ жизни. В семь часов утра он покидал дом и отправлялся в спортивный клуб, где занимался гимнастикой. Рабочий день начинался в половину девятого, два часа занимал разбор внутренней и зарубежной почты, до 14:00 планировались деловые визиты. До 17:00 Шлиман работал на бирже. Вечера были заняты изучением языков или писанием писем. Жена по-прежнему не разделяла интересов мужа (в одном из писем с дачи она просила «не привозить Гомера»). В выходные, когда конторы и биржа не работали, Шлиман занимался верховой ездой, летом плавал в Финском заливе, а зимой катался на коньках и был членом «Конькобежного общества»[81]. Дела шли превосходно — в одном из писем сестре Вильгельмине Шлиман упоминал, что со времени возвращения из Европы ещё раз удвоил своё состояние[82]. Его личный капитал к началу 1860-х годов составил около 2 700 000 рублей или 10 млн марок[83].

В мае 1860 года Екатерина Петровна уехала в Мариенбад после неудачных родов, взяв с собой и детей. Шлиман продолжал лихорадочно работать: только за сезон навигации (май — октябрь) он доставил в Петербург товаров на 2 400 000 рублей серебром — свинец, олово, ртуть, бумагу и огромные партии индиго[84]. Отношения с женой после её возвращения в сентябре сводились почти исключительно к денежным расчётам. Рождение 21 июля 1861 года дочери Надежды свидетельствовало о временном сближении супругов[85]. Судя по письму шурина — Николая Петровича Лыжина — Шлиман тогда же стал изучать персидский язык под руководством Роберта Френа — сына академика. Николай Лыжин также привёз ему из Берлина «Историю Египта»[86].

Совершив поездку на Нижегородскую ярмарку, 4 сентября 1861 года Шлиман был избран членом Коммерческого суда. В сезон 1862—1863 годов он также занимался торговлей хлопком, доставляемым из США, и кратковременно съездил в Италию. В январе 1863 года он известил жену, что намерен оставить занятия коммерцией[87]. Тем не менее, ещё в декабре 1863 года он был из нарвских купцов переведён в Санкт-Петербургское первой гильдии купечество, а 15 января 1864 года был удостоен почётного потомственного гражданства[88]. Однако уже 10 января он отплыл в Лондон, объявив, что навсегда покидает Россию[89].

Кругосветное путешествие. Определение жизненного призвания (1864—1869)

Кругосветный вояж

В апреле 1864 года Шлиман отправился на минеральные воды в Ахен — набираться сил перед большим путешествием. Шрёдерам он писал, что для начала собирается в Тунис — изучать экономическую конъюнктуру, оттуда — в Египет, Индию, Китай, Японию, Калифорнию и Мексику, потом — на Кубу и в Южную Америку. Характерно, что он тогда ещё вынашивал идею вновь заняться коммерцией (после окончания турне), может быть, даже вернуться в Петербург. В июне Шлиман действительно побывал в Тунисе, совмещая визит на руины Карфагена с оценкой политических и экономических перспектив, — в тунисские акции он вложил 250 000 франков[90]. В июле Шлиман перебрался в Каир, где подхватил какую-то инфекцию, тело покрылось нарывами, его мучили боли в ушах. Пришлось возвращаться в Европу и лечиться в Болонье. В одном из писем он поинтересовался мнением жены насчёт того, чтобы приобрести имение в Италии. Екатерина Петровна была категорически против, мотивируя тем, что дети должны расти и получать образование только в России. Лечение в Италии принесло лишь частичное облегчение, для консультаций Генрих отправился в Париж и в конечном счёте оказался в Вюрцбурге. Там профессор фон Трёльш впервые выявил у него экзостоз и запретил купаться в холодной воде, что Шлиман проигнорировал[91].

Шлиман даже хотел прервать путешествие и вернуться в Петербург, но полученное 26 августа письмо от жены было по тону таким, что Генрих отправился в Индию и на Цейлон — страны, с которыми долгие годы был связан по торговым делам. 5 декабря 1864 года пароход «Нубия» прибыл на Цейлон, а 13 декабря — в Калькутту. Пребывание в Индии было коротким — до 26 января 1865 года[92]. Из Калькутты Шлиман поездом отправился в Дели — британские колонизаторы уже проложили железную дорогу, и путь занимал всего двое суток. Прибыв в Дели, Шлиман нанял слугу и провожатого, который показал ему мечети и дворцы; побывал он и в Агре. Посетив предгорья Гималаев, Шлиман провёл два дня в Варанаси на Ганге, знакомясь с обычаями и обрядами индуистской религии[93]. М. Мейерович отмечал:
…Знакомство с индийской культурой и искусством не вызвало глубокого интереса у Шлимана. Возможно, этому причиной было то, что индийских языков Шлиман не знал[комм. 6], а близость с каждой страной у него начиналась именно с языка[95].

Дальнейший путь пролегал через Сингапур и Яву. В Сингапуре он активно переписывался с русскими адресатами, прощупывая почву для дальнейших сделок с колониальными товарами, и отправил в Петербург 10 ящиков бенгальского индиго. В Батавии его поразил острый отит, поражены оказались оба уха. Местный врач рекомендовал операцию на правую сторону, которая прошла успешно, но боли и тугоухость остались на всю жизнь. Восстанавливаясь, Шлиман увлёкся ботаникой и составил большой тропический гербарий и коллекцию насекомых, которую в 1875 году передал сыну Сергею. На Яве же он впервые увидел, как растёт индигофера — сырьё для краски, которой он торговал уже 20 лет[96].

1 апреля Шлиман прибыл в Гонконг. Дальнейший его маршрут пролегал через Сямэнь и Гуанчжоу на север — через Фучжоу, Шанхай, Тяньцзинь до Пекина. В Шанхае его поразил китайский театр, которому посвящено обширное описание, составляющее контраст с обычной лапидарностью записей[97]. Тем не менее, Шлиман торопился, судя по записям, Китай произвёл на него отталкивающее впечатление:
В Тяньцзине больше 400 тысяч обитателей, большинство из них живёт в предместьях. Из всех грязнейших городов, которые я видел в жизни — а видел я их достаточно во всех частях земного шара, но больше всего в Китае, — Тяньцзинь несомненно самый грязный и отталкивающий; все органы чувств прохожего там непрерывно подвергают оскорблению[98].

Шлиман вёл себя как турист и коммерсант — отчаянно торговался из-за мелочей, в Пекине — не зная языка — снизил в два раза стоимость ночлега в монастыре, где остановился[комм. 7]. Круг интересов его мало выходил за пределы купеческого: 29 мая в Шанхае он сделал большой заказ на чай[100]. Однако впервые в ходе этого путешествия Шлиман стал описывать и обмеривать памятники древности, его дневник подчас напоминал студенческий конспект. Более всего в Китае его поразили природа и Великая китайская стена:

Я видел величественные панорамы, открывающиеся с высоты вулканов — острова Явы, с вершин Сьерра-Невады в Калифорнии, с Гималаев в Индии, с высокогорных плато Кордильеров в Южной Америке. Но никогда нигде не видел я ничего, что можно было бы сравнить с великолепной картиной, которая развернулась здесь перед моими глазами. Изумлённый и поражённый, полный восхищения и восторга, я не мог свыкнуться с этим чудесным зрелищем; Великая китайская стена, о которой с самого нежного детства я не мог слышать без чувства живейшего интереса, была сейчас передо мной, в сто раз более грандиозная, чем я себе представлял, и чем больше я глядел на это бесконечное сооружение… тем больше оно казалось мне сказочным созданием племени допотопных гигантов[101].

Шлиман тщательно измерил стену в нескольких местах и даже захватил с собой один кирпич на память.

Из Шанхая пароход «Пекин» доставил его в Иокогаму. Столица тогдашней Японии — Эдо — ещё была запретным для иностранцев городом, поэтому Шлиман употребил все силы, чтобы туда попасть. При посредничестве американского консула он сумел выправить себе разрешение на пребывание в Эдо в течение трёх дней, но, как всякий иностранец, находился в столице на положении пленника: его постоянно сопровождали пять конных полицейских и шесть коноводов. Несмотря на ограничения, Шлиман обозрел столицу, побывал в чайном домике, в школе икебаны, в питомнике для разведения шелковичных червей и в театре. Всего пребывание в Японии продлилось три недели[102].

4 июля 1865 года Шлиман сел на английский пароход и 22 августа высадился в Сан-Франциско; переход через Тихий океан продлился 50 дней. Он имел отдельную «каюту» площадью 2 × 1,3 м, но не жаловался на отсутствие комфорта. Во время плавания он обрабатывал свои китайские и японские дневники и в итоге написал на французском языке свою первую книгу — «La Chine et le Japon au tempts présent» («Китай и Япония дня сегодняшнего»)[103]. Сначала он планировал напечатать путевые записки в Journal de Petersbourg, но в итоге они вышли в свет во Франции[104].

В Калифорнии Шлиман вновь побывал на золотых рудниках, но сильнее всего интересовался природой: побывал в Йосемитской долине, а в сентябре посетил рощи секвой. Обозрев дерево под названием «Мать леса», Шлиман подсчитал в дневнике, что оно содержит 573 000 кубических футов древесины (16 225 м³), следовательно, свой петербургский дом он мог отапливать в течение 107 лет и 5 месяцев[105]. Спустя неделю Шлиман совершил плавание в Никарагуа, оттуда перебрался в Нью-Йорк. Поездка на Кубу оказалась удачной в коммерческом отношении — там он выгодно вложил деньги в акции железнодорожной компании. Побывал он и в Мексике, но в общем, описание всех событий, произошедших после отъезда из Японии и до прибытия в Париж в январе следующего года, заняло в дневнике Шлимана менее двух десятков страниц[103].

По словам Ф. Ванденберга:

Каких-либо сильных, неизгладимых впечатлений это путешествие вокруг света, которое он совершил с 1865-го по 1866 год, у Шлимана не оставило, разве что за это время ясно стало одно: свою будущую жизнь он пожелал посвятить науке[103].

Возвращение в Европу. Разрыв с семьёй

В октябре 1865 года Шлиман, которого вновь беспокоили боли в ушах, прибыл в Вюрцбург на лечение. Из его переписки с женой следует, что он даже не сообщил ей об операции на Яве. 28 января 1866 года, посетив по пути Лондон, Шлиман переехал в Париж и немедленно купил несколько домов: № 5 на бульваре Сен-Мишель, № 33 на Рю-де-Аркад, № 6 и 8 на Рю-де-Кале и № 7, 9 и 17 на Рю-де-Блан-Марто, общая сумма сделки составила 1 736 400 франков. Это были доходные дома, в которых было 270 отдельных квартир — надёжный и прибыльный источник дохода. Тогда же Шлиман занялся поиском издателя и редактора для своей книги о Китае и Японии, и ему даже предложили обратиться к Александру Дюма (неизвестно, отцу или сыну), но знакомство по какой-то причине не состоялось[106].

1 февраля Шлиман записался в Парижский университет, где оплатил следующие курсы лекций[107]:
  1. «Французская поэзия XVI столетия»;
  2. «Арабский язык и поэзия» (профессор Дефремери, Коллеж де Франс, по хрестоматии Козегартена);
  3. «Греческая философия» (профессор Ш. Левек, Коллеж де Франс);
  4. «Греческая литература» с коллоквиумом по «Аяксу» Софокла (профессор Э. Эггер);
  5. «Петрарка и его странствия» (профессор Мезьер, продолжение курса);
  6. «Сравнительное языковедение» (профессор Мишель Бреаль);
  7. «Египетская филология и археология» (Викде Руже);
  8. «Современный французский язык и литература (в частности, Монтень)» (профессор Гийом Гизо).

Шлиман очень серьёзно отнёсся к своему новому статусу студента, ибо ещё с середины 1850-х годов писал родственникам, что чувствует нехватку систематического образования, которого не получил в юности. Он аккуратно посещал лекции и семинары, но в университете проучился недолго. Много времени у него отняло издание книжки «Китай и Япония дня сегодняшнего», которая вышла на французском языке столь малым тиражом, что мгновенно стала библиографической редкостью. Он замыслил перевести её на немецкий язык и предложил эту работу своему старому учителю Карлу Андерсу, с которым изредка переписывался на греческом и латинском языках. Тот к тому времени обеднел и опустился, так что гонорар от Шлимана пришёлся весьма кстати[108].

Проведя месяц в Парижском университете, 7 марта 1866 года Шлиман возвратился в Петербург, пробыв в отсутствии 2 года. Судя по дневнику и переписке, он восстановил старые знакомства и не оставил коммерческих интересов. Впрочем, главной его задачей было уговорить жену переехать с ним во Францию или Германию. Не сумев восстановить отношений с семьёй, 10 июля 1866 года он выехал в Москву и начал на следующий же день вести дневник на русском языке — единственный, который вёл на этом языке, как если бы находился в путешествии за рубежом. Дневник представляет собой, скорее, собрание числовых заметок — росписи расходов, фиксирует число жителей в поселениях, которые проезжал, отмечает температуру воздуха, расстояния между населёнными пунктами, имена попутчиков и т. д.[109] В Москве и Нижнем Новгороде он не задержался, его целью стала Самарская губерния, где он вознамерился лечиться кумысом, который стал весьма модным в России XIX века[110]. Шлиман обосновался в кумысолечебнице А. И. Чембулатова, располагавшейся в его собственном имении Хомяковка в 65 верстах от Самары. Лечение длилось с 15 июля по 12 августа, но не принесло облегчения, особенно Шлимана донимали малярия и боли в суставах, Чембулатов возобновил лечение хинином. Далее Генрих отправился по Волге до Саратова и Царицына, добравшись 23 августа до Таганрога. 25 августа, получив сухую телеграмму от жены, Шлиман из Одессы отплыл во Францию[111].

Вторая поездка в США

Прибыв в Париж в начале сентября 1866 года, Шлиман снял дом на площади Сен-Мишель, в котором со временем возник интеллектуальный кружок, куда, в частности, входил Эрнест Ренан (его «Жизнь Иисуса» Шлиман прочитал ещё в 1858 году). Находясь в тяжёлой депрессии от семейных неурядиц, он вернулся к занятиям в университете[комм. 8], в частности, изучая археологию под руководством директора Лувра — Ж. Равессон-Мольена[112]. Он также посещал заседания Географического общества, где 7 мая 1867 года присутствовал на лекции о книге греческого учёного Г. Николаидиса «Топография и стратегический план „Илиады“» и впервые в жизни узнал, что по поводу существования и местоположения Трои идут оживлённые дискуссии. Тема так заинтересовала Генриха, что он купил книгу Николаидиса на греческом языке, но сосредоточиться на этой теме пока не мог[113].

Шлиман продолжал бомбардировать жену письмами, призывая её приехать в Париж и суля радости богатой жизни в столице Франции. Шлиман даже хотел оформить свою недвижимость в Париже на 11-летнего сына Сергея, для которого присмотрел пансион Краузе в Дрездене. Е. П. Лыжина-Шлиман и её родные неизменно отвечали отказом[114]. Отчаявшись вернуть семью, Шлиман даже прибег к угрозам и выставлял свою жену в переписке с третьими лицами в нелицеприятном виде[115]. Наконец, 10 июля 1867 года Шлиман написал Екатерине Петровне по-французски письмо, в котором прямо заявил о разводе[116].

18 сентября на пароходе «Америка» Шлиман отбыл в Нью-Йорк — начинался очередной экономический кризис; чтобы спасти вложения в бумаги американских железных дорог и развестись с женой, следовало получить гражданство США[117]. В первый раз он пытался получить гражданство ещё в 1851 году в Калифорнии, но не получил от властей ответа (хотя в «Автобиографии» и утверждал, что получил искомое автоматически, когда Калифорния стала штатом — в 1850 году)[118]. В Америке оказалось, что железнодорожные акции, против ожиданий, принесли ему 10 % прибыли, поэтому Шлиман лично провёл маркетинговое исследование — под видом пассажира объездил дороги разных компаний по маршруту Нью-Йорк — Толидо — Кливленд — Чикаго[119]. В результате он продал почти все свои акции (на сумму 300 000 долларов), а вырученную сумму вложил в железные дороги. В то же время сомнительны его сообщения, что он встречался с президентом США Джонсоном и генералом Улиссом Грантом[120]. Его интересовало всё: он ездил на хлопковые плантации, знакомился со школами Чикаго (и записал в дневник стандарты американских школьных парт), Ренану прислал отчёт о деятельности и публикациях американских эллинистов. Побывав на Кубе, 3 января 1868 года Шлиман вернулся в Нью-Йорк и присутствовал на публичном чтении Диккенсом его «Рождественских повестей», билет обошёлся ему в 3 доллара. Вопрос о гражданстве тогда решён не был: у Шлимана была масса дел по управлению своими вложениями, а по законам штата Нью-Йорк для натурализации требовалось прожить на территории США не менее 5 лет и не менее года — в пределах штата[121].

Греция. Первые раскопки. Учёная степень

28 января 1868 года Шлиман вернулся в Париж. 4 марта он вновь написал жене (к тому времени они не виделись уже полтора года) 12-страничное письмо, призывая её одуматься и вновь расписывая преимущества богатой жизни[122]. Кажется, в их отношениях наметилось потепление, но Шлиман не спешил в Петербург, а собрался в Швейцарию и Италию; 5 мая он прибыл в Рим, где поставил своей задачей обойти решительно все туристические объекты города. Записи в дневнике от 7 мая показывают, что Шлиман впервые на практике заинтересовался археологическими раскопками, которые велись на Палатинском холме, 18 мая он вновь побывал на раскопках. 7 июня в Неаполе Шлиман отправился в университет, где побывал на лекциях о греческой литературе и современной истории, а 8 июня отбыл на помпейские раскопки. Побывав на Сицилии и поднявшись на вершину Этны, 6 июля Шлиман отправился в Грецию — на Корфу[123].

Следующие 10 дней Шлиман провёл на Итаке, причём его поразило, что сопровождающий — неграмотный мельник — по памяти пересказал ему всю «Одиссею». 10 июля Шлиман наткнулся на горе Этос на развалины какого-то дворца (он искренне поверил, что это дворец Одиссея) и 13 июля впервые в жизни приступил к самостоятельным раскопкам. Уже тогда в его багаже были «Одиссея» и «Илиада» Гомера, четырёхтомник Плиния, «География» Страбона, которые он явно предпочитал путеводителю Мюррея[124][125]. Ф. Ванденберг писал:

Доказательств этой теории Шлиман так и не обнаружил. Ему вполне хватало того, что он увидел. В нём уже пробудился инстинкт первооткрывателя. В этот день и появился на свет археолог Генрих Шлиман[126].

Продолжая путешествие по Греции, Шлиман посетил развалины древнего Коринфа, а далее — Микены, и 20 июля прибыл в Афины, где встретился со своим учителем греческого языка Т. Вимпосом, который стал архиепископом Мантинейским, а также познакомился с немецким архитектором Э. Циллером, который постоянно работал в Греции. Циллер же участвовал в 1864 году в попытках найти Трою. Заинтересованный Шлиман отправился в Троаду (на турецкой территории) и 10 августа 1868 года впервые увидел холм Гиссарлык. Там же он познакомился с Ф. Калвертом, который также пытался отыскать Трою и был владельцем части холма[127]. 22 августа Шлиман категорично писал отцу:

В апреле следующего года я обнажу весь холм Гиссарлык, ибо уверен, что найду Пергамон, цитадель Трои[128].

Шлиман отказался от возвращения в Россию и общения с семьёй и вернулся в сентябре в Париж с намерением написать книгу о своих греческих находках. Нежелание ехать в Петербург объяснялось и тем, что дело о долге Соловьёва не закончилось даже с его смертью, поскольку сестра покойного, Е. К. Переяславцева, вознамерилась взыскать со Шлимана 20 000 рублей[129].

В ноябре Шлиман вступил во Французскую ассоциацию поощрения изучения Греции и 9 декабря завершил свою вторую книгу — «Итака, Пелопоннес и Троя. Археологические исследования». Квалификации Шлимана ещё не хватало на научную монографию, книга получилась расширенным вариантом путевых заметок. В предисловии автор впервые предложил вариант собственной биографии и впервые озвучил самолично сочинённый миф, что заинтересовался Троей из рассказов отца в раннем детстве[130]. Книга не вызвала интереса учёных и издателей, поэтому Шлиман опубликовал её за собственный счёт тиражом в 700 экземпляров[131].

На Рождество он всё-таки отправился в Петербург. Несмотря на отправленную загодя телеграмму, семью он не застал — Екатерина Петровна ушла с детьми из дома. Последовало очень бурное объяснение, которое оказалось последним. Видимо, тогда же Шлиман окончательно решил связать свою жизнь с раскопками Трои, ибо 26 декабря отправил Калверту письмо, содержащее два десятка практических вопросов, в основном насчёт найма рабочих на раскопки, особенностей климата Троады и начала полевого сезона[132].

Генрих также обратился к кузену из Калькхорста — адвокату Адольфу Шлиману, который предложил ему отправить в Ростокский университет обе опубликованные книги, чтобы получить по совокупности трудов степень доктора философии. Г. Шлиман отлично понимал, что, намереваясь совершить переворот в представлениях об античности, он должен занимать определённое место в научном сообществе[133]. Адольф Шлиман занимался оформлением учёной степени своему кузену, когда тот находился в США. 12 марта 1869 года в Росток на имя профессора Картена — декана философского факультета — были отправлены обе книги Г. Шлимана, его автобиография и письмо на немецком и латинском языках, причём латинское письмо содержало ошибку. Тем не менее, единогласным решением учёного совета университета 27 апреля 1869 года Генриху Шлиману была присуждена степень доктора философии[134].

Американское гражданство. Развод

В феврале, собираясь в США, Шлиман отправил Т. Вимпосу в Афины весьма примечательное письмо, в котором просил епископа подыскать ему греческую жену. В частности, там говорилось:
Клянусь прахом матери, все помыслы мои будут направлены на то, чтобы сделать мою будущую жену счастливой. Клянусь вам, у неё никогда не будет повода для жалоб, я стану носить её на руках, если она добра и преисполнена любви. …Я постоянно вращаюсь в обществе умных и красивых женщин, которые рады были бы исцелить меня от моих недугов и смогли бы даже сделать меня счастливым, если бы узнали, что я подумываю о разводе. Но, друг мой, плоть слаба, и я боюсь, что влюблюсь в какую-нибудь француженку и снова останусь несчастным — теперь уже на всю жизнь. Посему прошу вас приложить к ответному письму портрет какой-нибудь красивой гречанки — вы ведь можете приобрести его у любого фотографа. Я буду носить этот портрет в бумажнике и тем самым сумею избежать опасности взять в жёны кого-нибудь, кроме гречанки. Но если вы сможете прислать мне портрет девушки, которую мне предназначаете, то тем лучше. Умоляю вас, найдите мне жену с таким же ангельским характером, как у вашей замужней сестры. Пусть она будет бедной, но образованной. Она должна восторженно любить Гомера и стремиться к возрождению нашей любимой Греции[комм. 9]. Для меня неважно, знает ли она иностранные языки. Но она должна быть греческого типа, иметь чёрные волосы и быть, по возможности, красивой. Однако моё первое условие — доброе и любящее сердце[135].

27 марта 1869 года Шлиман в третий раз прибыл в США и подал документы на получение гражданства. Необходимые бумаги он получил уже через два дня: некто Джон Болан, житель Нью-Йорка (Мэдисон-авеню, 90), под присягой заявил в суде о том, что «мистер Генри Шлиман проживал в течение пяти лет в Соединённых Штатах, из них один год — в штате Нью-Йорк, и всегда придерживался принципов конституции Соединённых Штатов». На самом деле Шлиман едва ли провёл в Нью-Йорке более 10 недель за все три свои поездки в США, по-видимому, Дж. Болан был щедро вознаграждён за ложную клятву[136][137].

1 апреля 1869 года, через три дня после получения гражданства, Генрих Шлиман переехал в Индианаполис, где, по словам кузена — А. Шлимана, было самое либеральное законодательство в США. 5 апреля он подал в суд общегражданских исков (Мэрион-корт) заявление о разводе. Документы об этом печатались в городской газете Indiana Weekly State Journal в номерах от 9, 16 и 23 апреля. Характерно, что по законам штата Индиана, чтобы подать такое заявление, требовалось не менее года прожить на его территории. Дело Шлимана рассматривалось 30 июня, следовательно, ему удалось доказать суду, что цензу оседлости он удовлетворял. В письменном виде это было отражено в судебном заключении. Шлиман так никогда и не объяснил, как же ему удалось доказать, что он является резидентом штата. Однако 11 июля 1869 года в письме одному из парижских знакомых Шлиман упоминал, что купил в Индианаполисе дом за 1125 долларов[комм. 10] и вложил 12 000 долларов в 33 % акций крахмальной фабрики, причём обе сделки были завершены за две недели до суда. Характерно, однако, что за акции он заплатил только 350 долларов задатка, а в контракте значилось, что если оставшаяся часть суммы не будет выплачена до 25 июля, то сделка расторгается. Таким образом, Шлиман пожертвовал малой суммой и при этом показал суду, что является состоятельным и солидным членом городского сообщества, а не временным мигрантом, которому нужно быстро развестись. 30 июня 1869 года Шлиман записал в дневнике, что развод состоялся[комм. 11]; суд учёл письма Е. П. Лыжиной, переведённые на английский язык. При переводе письма фальсифицировались: нежелание Екатерины Петровны приехать к мужу в Париж превратилось в нежелание жить в США. После окончания дела Шлиман дождался получения официального протокола судебного заседания и свидетельства о расторжении брака в 3 экземплярах, после чего в середине июля покинул Индианаполис. 24 июля он отплыл из Нью-Йорка во Францию[140].

Афины. Вторая женитьба

Ещё когда Шлиман был в Индиане, он получил ответ от Теоклетоса Вимпоса — епископ серьёзно воспринял просьбу бывшего ученика. Вимпос отправил в США несколько фотографий, среди которых было изображение Софии Энгастромену — младшей дочери его кузины Виктории и купца Георгиоса Энгастроменоса. Софии исполнилось тогда 17 лет, и она завершала образование[комм. 12]. 26 апреля Шлиман ответил Вимпосу, вложив в письмо чек на 1000 франков. Среди прочих подробностей Шлиман сообщал, что его смущает значительная разница в возрасте — 30 лет, а также сомнения в собственной мужской состоятельности: после разрыва с женой он в течение шести лет не имел сексуальных отношений. Архиепископ постарался развеять его сомнения и даже прислал фотографии ещё двух кандидаток, в том числе молодой вдовы[141]. Переписка продолжалась, но Шлиман, видимо, продолжал колебаться. Уже в июле, находясь в Нью-Йорке, он спрашивал совета своих американских друзей, следует ли ему жениться на гречанке[142].

Прибыв в Афины, Шлиман пожелал лично встретиться с кандидатками, чьи портреты посылал ему Вимпос, и не изменил заочно составленного мнения. Встречи с Софией проходили в присутствии её родственников, когда же, наконец, Генрих прямо спросил её, почему она хочет выйти замуж (это было 15 сентября 1869 года), то последовал прямой ответ — «Такова воля моих родителей; мы бедны, а вы человек богатый»[143]. Подавленный Шлиман отправил письмо следующего содержания:

Меня глубоко поразило, что вы дали мне такой рабский ответ. Я честный, простой человек. Я думал, что если мы поженимся, то это произойдёт потому, что мы хотим вместе раскопать Трою, хотим вместе восхищаться Гомером. Но теперь я завтра уезжаю, и мы, быть может, никогда больше не увидимся… <…> Если вам, однако, когда-нибудь потребуется друг, то вспомните и обратитесь к преданному вам Генриху Шлиману, доктору философии, площадь Сен-Мишель, 5, Париж[144].

Получив послание, Энгастроменосы переполошились — жених-миллионер был единственным шансом вернуть семье положение в обществе и погасить долги. Софию заставили написать письмо — один исписанный лист и 19 чистых, вложенных в конверт в спешке[145]. Ответ Шлимана был сухим, но с этого началась их переписка с Софией. Уже через неделю — 23 сентября — состоялась свадьба (венчались в церкви св. Мелетия в Колоне), её поспешность, по-видимому, объяснялась желанием родственников скорее привязать Шлимана к новой семье. Однако Шлиман заставил Софию и её отца подписать соглашение, что они не будут претендовать на его состояние, если только это не будет оговорено в завещании, но на свадебные расходы не поскупился[146][комм. 13].

Через два дня супруги отправились в свадебное путешествие — пароходом до Сицилии, через Неаполь и Рим во Флоренцию, Венецию и Мюнхен. Путешествие завершилось в Париже. Шлиман всячески просвещал молодую жену, водил её по музеям, нанял учителей итальянского и французского языков, чтобы она могла общаться с его друзьями. Были и казусы: в галерее Мюнхенского дворца он увидел портрет молодой женщины в греческом головном уборе, на следующий день Шлиман велел Софии надеть аналогичный и повёл её в галерею, чтобы посетители могли убедиться, что живой образ не хуже живописного; она разрыдалась и убежала. Потрясение Софии оказалось слишком тяжело, она медленнее, чем хотел Генрих, адаптировалась к новому образу жизни. В Париже у неё развилась депрессия, сопровождаемая мигренями и тошнотой, врачи рекомендовали вернуться в привычную обстановку. Вскоре Шлиман получил известия о кончине средней дочери Натальи (28 ноября в возрасте 10 лет) и отбросил все свои планы. 19 февраля 1870 года супруги вернулись в Афины[148][комм. 14]. Отчасти это произошло и потому, что Шлиман предсказывал начало франко-прусской войны. В Афинах Шлиман купил дом возле площади Синтагма, где и поселился с Софией, начав в Стамбуле процесс получения разрешения на раскопки на Гиссарлыке[150].

Археолог (1870—1890)

На подступах к Трое

Деятельный Шлиман не усидел в Афинах и, наняв небольшое судно, совершил в марте 1870 года плавание по Кикладам, посетив Делос, Патрос, Наксос и Тиру, интересовавшие его с археологической точки зрения. Поскольку София была ещё не вполне здорова, а турецкие власти тянули с разрешением на раскопки, Генрих отправился в Троаду один. 1 апреля, не дождавшись разрешения, он на собственный риск нанял дюжину рабочих из окрестных селений и начал раскопки, которые, по выражению Ф. Ванденберга, замышлялись «как своего рода акция протеста»[151]. Ему активно помогал Ф. Калверт, и 9 апреля на северо-восточном откосе холма Гиссарлык Шлиман обнаружил остатки каменной стены в 2 м толщиной, но без разрешения дальше работать было бессмысленно[152], хозяева земли заставили Шлимана засыпать траншеи, что и было сделано к 22 апреля[153]. Разведка позволила Шлиману оценить объём и стоимость работ: Калверту он писал, что раскопки должны занять не менее 5 лет (при продолжительности полевого сезона не менее 3 месяцев). Если содержать одновременно 100 рабочих, бюджет археологической экспедиции оценивался в 100 000 франков. Шлиман также намеревался нанять в Риме или Помпеях специалиста по археологии, но в конечном итоге отказался от этой идеи. В дневнике он был гораздо более пессимистичен в финансовой оценке раскопок дворца Приама, в существовании которого не сомневался[154].

После начала франко-прусской войны Шлиман поспешно отбыл в Париж (через Цюрих), чтобы защитить свою собственность. София осталась в Афинах, Шлиман жаловался ей на одиночество, но вёл прежний образ жизни, активно занимаясь верховой ездой и выезжая в Булонь на морские купания. Будущие раскопки тревожили его сильнее военных угроз: в день Седанского сражения (2 сентября) он написал министру образования Османской империи Сафвед-паше. В послании Шлиман извинялся за поднятую в прессе шумиху (она ухудшила отношения в том числе и с Калвертом)[155]. В начале сентября Шлиман отбыл в Великобританию, с 29 сентября по 28 октября вместе с Софией жил в Аркашоне. В письмах к сыну Сергею он глухо упоминал, что беспокоится о судьбе парижской недвижимости, «которая может быть взорвана или сожжена новыми вандалами». 21 ноября Шлиманы вернулись в Афины, а Генрих принял решение строить в Греции семейный дом, поскольку его влекли раскопки, а София жить в Париже отказывалась[156].

Поздней осенью София забеременела, Шлиман пригласил для наблюдения за ней профессора Афинского университета Веницелоса — он получил гинекологическое образование в Берлине. Поскольку разрешение на раскопки так и не было дано, в декабре Шлиман отправился в Стамбул. Для переговоров он привлёк посла США Маквига, а также полагался на собственное знание турецкого языка, причём Шлиман сам оценил свой словарный запас в 6000 слов. В течение трёх недель Шлиман обошёл множество ведомств Османской империи, его принимали дружелюбно, но дело не двигалось[157]. 62 страницы его дневника за 1870 год написаны на староосманском языке, усовершенствовал он и персидский[комм. 15]. Неутешительные известия приходили и от Калверта — Шлиман поручил ему купить для себя западную половину Гиссарлыка, но и это дело затягивалось[159].

18 января 1871 года Париж капитулировал перед прусскими войсками. Несмотря на нежелание Софии, Шлиман вновь отправился в Париж. После бюрократических проблем в Стамбуле американский гражданин Шлиман не ждал ничего хорошего от оккупационных войск, поэтому занял у почтмейстера Шарля Клейна его мундир и пропуск и смог 22 февраля попасть в Париж, рискуя при этом быть принятым за шпиона. Своему петербургскому знакомому он писал, что, когда вошёл в свой парижский дом и увидел библиотеку в целости, расцеловал книги, как собственных детей[160]. 26 марта Шлиман покинул Париж, убедившись, что жильцы на месте, а арендная плата будет безотлагательно поступать на его счёт. В Париже также удалось узнать, по каким причинам турецкая сторона не даёт разрешения на раскопки: за несколько лет до того на Гиссарлыке был найден клад из 1200 серебряных монет времён Антиоха, поэтому на Шлимана и Калверта смотрели как на кладокопателей. Калверту он писал:

Я даже был готов к тому, чтобы заплатить этому министру двойную цену всех найденных мною сокровищ, поскольку мною движет лишь одно желание — решить проблему местонахождения Трои. Я готов потратить на это все оставшиеся мне годы и любую, пусть даже самую крупную, денежную сумму, но земля эта должна быть моей, и пока этого не будет, я не начну раскопок, поскольку если я буду работать на земле, принадлежащей правительству, то я обречён на вечную битву с ним и всякого рода неприятности…[161]

По возвращении в Афины Шлиман, пользуясь падением цен на недвижимость, купил более 10 участков земли, потратив на это 68 000 драхм. На одном из этих участков (на Университетской улице, близ королевской библиотеки) Шлиман решил построить собственный дом. 7 мая у Софии родилась дочь, которой отец дал имя Андромаха — в честь супруги Гектора[162].

Троянские находки

Сразу после рождения дочери Шлиман отбыл в Берлин — во-первых, нанять няньку-немку, во-вторых, встретиться с археологом Э. Курциусом. Встреча прошла крайне неудачно — профессор Курциус отрицал, что Троя локализована на Гиссарлыке, и в дальнейшем никогда с этим не соглашался. Он также был первым, кто обвинил Шлимана в дилетантизме[163]. Из Берлина Шлиман заехал в Стамбул, где всё ещё не были готовы документы; он был недоволен тем, что София по состоянию здоровья не могла сопровождать его. Посетив Париж, где взыскал с жильцов своих домов просроченную из-за войны плату за 12 месяцев, Шлиман познакомился с директором Французского археологического института Эмилем Бюрнуфом[en]. В архиве сохранилось 103 письма Бюрнуфа Шлиману. Далее Шлиман отправился в Лондон — изучать коллекции Британского музея. В Лондоне он получил разрешение турецких властей на раскопки, о чём сообщал сыну Сергею в письме 17 августа[164]. В Лондоне же Шлиман заказал у Шрёдеров шанцевый инструмент и тачки, необходимые для раскопок. В отсутствие Шлимана на Гиссарлык приехал Курциус, но заявил Калверту, что он и Шлиман отстаивают свою версию месторасположения Трои, поскольку владеют этой землёй[комм. 16], а в Гиссарлыке скрыт Новый Илион, но не гомеровская Троя[165].

Шлиман тем временем вернулся в Афины с нянькой для дочери — Анной Рутеник, дочерью адвоката из Нойштрелица, которую переименовал в Навсикаю (в дальнейшем всем слугам без исключения Генрих давал гомеровские имена, «потому что мы живём в античном мире»[166]). Анна должна была также обучить Софию немецкому языку. Прибыв 27 сентября на Гиссарлык, Генрих обнаружил, что губернатор Дарданелл Ахмед-паша препятствует работам, поскольку было неясно, распространяется ли действие фирмана на весь Гиссарлык или только на участки Шлимана и Калверта. Шлиман обратился к новому послу США Брауну, а сам занялся наймом рабочих. В окрестных деревнях он нанял по 8 греков и турок (чтобы работа не останавливалась по праздникам), которым платил 10 пиастров в день (1 франк 80 сантимов). Со временем рабочих стало около 100, и чтобы не путаться, Шлиман принципиально переименовывал греков в персонажей Гомера, а туркам давал клички[167].

11 октября, получив новое разрешение, Шлиман заложил глубокий ров, который пересекал весь холм с северо-запада на юг и показывал его внутреннее строение, и сразу столкнулся с проблемой интерпретации находок. Бюрнуф посоветовал ему тщательно указывать, с какой глубины происходит тот или иной предмет, с мая 1872 года эти показатели появятся во всех отчётах и рисунках с места раскопок. Все, даже самые незначительные, находки описывались в греческих и немецких газетах, иногда материалы печатались и в русской прессе — цензура не проявляла интереса к материалам Шлимана[168]. Находки обескураживали — на глубине 4 м, сразу под слоями греко-римского времени, обнаружились следы человечества каменного века. К концу ноября Шлиман добрался до огромных каменных блоков, подобных тем, что видел когда-то в Микенах. Однако проливные дожди превращали раскоп в болото, и 22 ноября 1871 года Шлиман закрыл первый раскопочный сезон[169].

Второй сезон, начавшийся 1 апреля 1872 года, Шлиман встретил более подготовленным. В раскопках были заняты 100 рабочих; Джон Латэм, директор строящейся железной дороги Пирей — Афины, предоставил Шлиману двух инженеров-греков Макриса и Деметриоса, археолог платил каждому 150 франков в месяц. Обязанности кассира, счетовода, личного слуги и повара исполнял зарекомендовавший себя в прошлом году грек Николаос Зафирос из турецкой деревушки Ренкои. Шлиман платил ему 30 пиастров (6 франков) в день, то есть больше, чем техническим специалистам из столицы[170]. Расходы оказались настолько велики, что Шлиман откровенно заявил, что должен в этом же году решить троянский вопрос. Размах работ был грандиозен, выписанный на месяц из Афин инженер Лоран проложил через весь холм траншею длиной в 70 и глубиной в 14 м (ширина могла варьироваться), предстояло вынуть 78 545 кубометров грунта[171]. Впрочем, сезон начался с нашествия ядовитых змей, которых, к удивлению Шлимана, совершенно не боялись рабочие: они верили в силу какой-то «змеиной травы». Генрих совершенно серьёзно писал в дневнике, что хотел бы узнать, помогает ли такая трава от укуса кобры, тогда можно было бы сделать хороший бизнес в Индии[172]. За первый месяц углубились в грунт на 15 м, вынули 8500 кубометров породы, но до материка так и не добрались. Шлиман сетовал, что было потеряно 7 дней из-за праздников, простоев и непогоды. Причиной простоя стал запрет Шлимана на курение во время работы. Забастовка привела к тому, что археолог-бизнесмен полностью обновил состав рабочих и увеличил рабочий день — смена отныне начиналась в 05:00 и заканчивалась в 18:00[173]. Глубина раскопа стала критической, всё чаще происходили обвалы, тогда-то к Шлиману обратился Георгиос Фотидас, который 7 лет проработал на шахтах Австралии, но, не вынеся ностальгии, вернулся на родину и искал работу. Шлиман сделал его инженером по безопасности; кроме того, он был каллиграфом и переписывал набело чертежи и рабочие планы раскопок[174].

Несмотря на все усилия, следов гомеровской Трои не обнаруживалось. Шлимана мало интересовали культурные слои римского и эллинистического времени, поэтому развалины наверху он просто сносил, оставляя лишь наиболее эффектные находки, например, метопу с изображением Гелиоса[комм. 17]. Попадались также серебряные заколки для волос, множество разбитых погребальных урн, амфоры, медные гвозди, ножи; тяжёлое копьё и мелкие украшения из слоновой кости. К началу мая Шлиман ввёл для рабочих режим соревнования — были образованы две команды, под началом Генриха и Г. Фотидаса, которые пробивались через холм навстречу друг другу. 12 мая обвалилась одна из стен, сложенных глыбами ракушечника, однако поток гальки, предшествующий обвалу, спас жизнь шестерым рабочим. Обвал обнажил захоронение огромных пифосов высотой в 2 м и диаметром в метр. Семь уцелевших сосудов Шлиман отправил в Стамбул в Оттоманский музей, а три оставил на месте раскопок. Тем не менее, Генрих беспокоился: стоимость раскопок возросла до 400 франков в день — за счёт премий рабочим, но всё ещё не было ни одной надписи или иного свидетельства происхождения найденных руин. Зато найденные сосуды в изобилии были украшены свастиками[177].

В июле начались пыльные бури, а температура постоянно держалась на 30-градусной отметке. Чтобы отвлечь землекопов от полевых работ, Шлиман увеличил им жалованье на треть и довёл команду до 150 человек. Жара и пыль провоцировали приступы лихорадки и поголовный конъюнктивит. К августу малярией была поражена уже вся экспедиция, а самочувствие самого Шлимана было таково, что он не осмеливался выходить на воздух в светлое время суток. Однако именно в самое тяжёлое время года рабочие под началом Фотидаса наткнулись на циклопическую кладку без применения раствора, которая как будто бы являлась фундаментом башни. Наконец, в середине августа работы пришлось остановить, поскольку Шлиману не помогали уже никакие дозы хинина[178].

София к тому времени должна была родить, но, к несчастью для Шлиманов, ребёнок родился мёртвым. Несмотря на это, Генрих пробыл в Афинах только с 20 августа по 11 сентября, а уже 15 сентября ездил в Трою с фотографом Э. Зибрехтом. Только 22 сентября Шлиман вернулся в Афины, где оставался до конца января 1873 года. Сторожем раскопок оставили Николаоса, ему же предстояло за зиму построить для Шлимана каменный дом (из материалов исторических построек) — на будущий год ожидалось участие в полевом сезоне и Софии[179].

«Клад Приама»

Как писал Шлиман сыну Сергею, сезон 1873 года начался 14 февраля, несмотря на сильное нездоровье археолога. Зима была суровой, в доме, где он ночевал, температура не превышала 5 °C. София прибыла на раскопки только к середине апреля и уехала в Афины 7 мая — скончался её отец Георгиос Энгастроменос[180]. Шлиман не остановил поиски — в течение апреля он убедил себя, что обнаруженная им башня и остатки древней дороги являются Скейскими воротами и дворцом Приама, описанными в «Илиаде». В очерке, вышедшем 24 мая в аугсбургской газете «Альгемайне Цайтунг», он категорически заявил, что выполнил свою задачу и доказал историческое существование гомеровской Трои[181].

После отъезда Софии Шлиман заявил, что закончит раскопки 15 июня. Оставшись один, Генрих старался вести здоровый образ жизни: вставал с рассветом, разжигал очаг, после чего верхом ехал за 5 км купаться в море в любую погоду. После завтрака он шёл на раскоп и оставался там до глубокой ночи — приходящая корреспонденция обрабатывалась и ответы на неё писались по ходу дела. По мере роста опыта Шлиман признавал, что за два прошедших года сделал ряд серьёзных ошибок: в дневниковой записи от 17 июня 1873 года он сообщал, что идея, что гомеровская Троя стояла на материковой плите, была ошибочной, и во время предыдущих раскопок он сам в значительной степени разрушил её[182]. Главная находка, однако, ещё предстояла.

События, происходившие между 31 мая — 17 июня 1873 года, описывались самим Шлиманом не менее 6 раз, в том числе в книгах «Троянские древности» и «Автобиография», и все описания противоречат друг другу. Сама по себе дата обнаружения «Клада Приама» дискуссионна: первые записи в дневнике Шлимана помечены 31 мая, но непонятно, каким календарём он тогда пользовался — григорианским или юлианским. В монографии о Трое находка датирована 17 июня, когда раскопки закончились. Кроме того, в «Автобиографии» сказано, что София безотлучно находилась при нём и тайно вывезла находки в Грецию[183].

Самое первое сообщение о находке выглядело так:

За домом [Приама] я обнажил лежавшую на глубине восьми-десяти метров троянскую кольцевую стену, идущую от Скейских ворот, и наткнулся на большой медный предмет весьма необычной формы, который привлек моё внимание тем, что своим блеском весьма походил на золото. Этот медный предмет оказался в твёрдом как камень слое красной золы и кальцинированных отложений толщиной от 1,5 до 1,75 метра, на котором располагалась упомянутая мною стена толщиной 1 метр 80 сантиметров и высотой 6 метров. Она состояла из крупных камней и земли и, вероятно, была построена вскоре после разрушения Трои. Чтобы не разжигать страсти моих рабочих и спасти находки для науки, нужно было поторопиться, и, хотя ещё было далеко до завтрака, я сразу же решил объявить «paidos» (перерыв), а пока мои рабочие закусывали и отдыхали, сумел вырезать сокровище при помощи большого ножа, что потребовало многих сил и представляло угрозу для жизни, поскольку большая стена, которую мне предстояло раскопать, в любой момент могла рухнуть на меня. Но вид стольких ценнейших для науки предметов вселил в меня безрассудную храбрость, и я уже не мог думать ни о какой опасности.

Оттащить с этого места найденное сокровище я бы не смог, если бы не помощь моей дорогой жены, которая завернула вырезанные из земли предметы в свою шаль и смогла унести[184].

Клад включал 8833 предмета, из которых объёмными были всего 83. Остальные представляли собой маленькие металлические листочки, звёздочки, кольца и пуговицы из золота, фрагменты ожерелий и диадем. Исследователь распорядился зарисовать каждый из предметов отдельно и присвоил каждому инвентарный номер[185]. Из всех находок наибольшую известность получили налобные украшения и диадемы, в которых была сфотографирована София Шлиман; эти фотографии публиковались во всех крупнейших газетах мира[186].

Раскопки проводились в тайне от рабочих не только по причине опасений «золотой лихорадки»: по мнению Ф. Ванденберга, Шлиман уже тогда не хотел оставлять находок Османской империи и желал приобрести их в личную собственность[187]. Позднее выяснилось, что двое рабочих ещё раньше обнаружили на раскопках золотые предметы, тайно вывезли их и переплавили. В декабре 1873 года об этом узнали турецкие власти, рабочие были арестованы, а современные украшения из древнего золота были отданы в музей Стамбула[182].

Критики Шлимана почти сразу выдвинули гипотезу, что эти находки археолога, которые он назвал «Кладом Приама», представляли собой множество разрозненных предметов, которые исследователь обнаруживал постепенно, в течение всего трёхлетнего периода раскопок, тайно собирал их, после чего устроил мировую сенсацию. Против этой догадки (которая вполне соответствует психологическому портрету Шлимана), по мнению Ф. Ванденберга, свидетельствует переписка исследователя с лейпцигскими издателями Брокгаузами. Из этой переписки следует, что Шлиман был сильно обескуражен находками, именно этим объясняется преждевременное объявление о кладе[188].

Ни Шлиман, ни кто-либо из его окружения ни разу не делали официальных заявлений, как находка из Троады попала в Афины. Между тем Шлиман наладил хорошие отношения с братом Ф. Калверта — Фредериком — и смог контрабандой переслать находки в Афины. К тому времени турецкие власти тоже что-то заподозрили и провели внеочередную инспекцию раскопок, но ничего обнаружить не смогли. В официальную версию обнаружения клада была включена и шлимановская жена, хотя сам он писал Ч. Ньютону — куратору греческого и римского отдела Британского музея — в письме от 27 декабря 1873 года:

По причине смерти отца миссис Шлиман покинула меня в начале мая. Сокровище было найдено в конце мая, но поскольку я пытаюсь сделать из неё археолога, то написал в своей книге, что она там была и помогала мне в извлечении сокровища. Я поступил так лишь затем, чтобы вдохновить её, ибо она очень способна…[189]

После «Клада Приама»

Сенсационная находка Шлимана имела два измерения: материальное и политическое. Стоимость клада была оценена в 1 миллион франков, из которых по фирману правительству Османской империи принадлежала половина. Сам Шлиман оценил свои расходы за трёхлетний период раскопок в 500 000 франков и как коммерсант ожидал не только компенсации расходов, но и прибыли. В свою очередь, греческое государство, завоевавшее независимость менее чем за полвека до находки Шлимана, большое значение придавало воспитанию у своих граждан чувства национальной гордости, поэтому в греческой прессе раскопки Трои подавались «как возвращение грекам кусочка их живой истории». Греческое правительство предлагало взять на себя экспозицию находок, но денег, способных заинтересовать Шлимана, у него не было. Археолог предложил создать в Афинах музей собственного имени, взамен предоставляя ему право раскопок в Микенах[190].

В январе 1874 года в парижском журнале «Revue des deux mondes» вышла 33-страничная статья Э. Бюрнуфа «Троя по последним раскопкам в Троаде», перепечатанная многими изданиями, в том числе газетой «Московские новости» (в № 55 за 1874 год)[191]. На Новый год в Лейпциге Брокгаузы выпустили монографию «Троянские древности» самого Шлимана, снабжённую археологическим атласом; третья книга Шлимана вновь была выпущена за его счёт[192]. Публикации вызвали шквал критики, например, немецкий археолог А. Конце (1831—1914) откровенно писал, что купцу Шлиману лучше всего было бы «отдать деньги более способным людям, настоящим учёным, чтобы они могли путём раскопок обогатить науку»[193]. Практически все критики возмущались безапелляционностью Шлимана, который прямо отождествлял свои находки с реалиями гомеровского эпоса[194].

Несмотря на процессы, начатые против Шлимана в Стамбуле, и отрицательное отношение к нему со стороны греческого правительства, он планировал совершить поездку в Париж и далее в США летом 1874 года. Судя по документам афинского архива, поездки не состоялись, до 1875 года он не покидал пределов Греции. Шлиман в ответ на требование Османской империи вернуть сокровища предложил возобновить раскопки в составе 150 работников с условием, что все новонайденные находки поступят в Стамбул, но «Клад Приама» останется у него. Обидевшись на позицию греческого правительства, Шлиман стал планировать передать свои находки какому-либо европейскому музею[195]. Отношение к Шлиману в Афинах не улучшалось ещё и потому, что он решил за собственный счёт снести средневековую Венецианскую башню на Акрополе, потому что она заслоняла вид на Парфенон из окон шлимановского дома. Только личное вмешательство короля Георга помешало это сделать[196]. Летом 1874 года Шлиман совершил туристическую поездку по центральной Греции.

В феврале 1875 года Шлиман предложил турецкому правительству 20 000 франков компенсации за причитавшуюся ему долю «Клада Приама» и ещё 30 000 франков на жалованье 150 рабочим на новый раскопочный сезон. В итоге процесс он проиграл, но был приговорён всего к 10 000 франков штрафа, однако ранее предложенные 50 000 выплатил добровольно, оставшись единоличным обладателем коллекции предметов ранее не известной цивилизации[197]. После этого 25 апреля 1875 года он выехал в Париж и Лондон, прочитав 24 июня доклад в Лондонском обществе древностей. Приглашением в столицу Британии Шлиман был обязан Уильяму Гладстону и Максу Мюллеру, которые даже предложили устроить выставку троянских сокровищ[198][комм. 18]. София сопровождала его, но чувствовала себя плохо, поэтому Шлиман трижды посетил с ней курортный Брайтон и в конце концов оставил жену в Париже, а сам продолжил европейское турне — в Гаагу, Гамбург, Стокгольм и Росток. С 13 октября по 4 ноября Шлиман пытался проводить раскопки на Сицилии и на Капри, но ничего интересного для себя не обнаружил[199]. Во время визита в Берлин Шлиман сдружился с Рудольфом Вирховым, который стал основным «агентом» Шлимана в академической среде Германии и главным немецким корреспондентом[200].

Микены

В начале 1876 года Шлиман намеревался вернуться к троянским раскопкам, причём пытался действовать всеми доступными способами, даже обратился за содействием к послу России в Стамбуле графу Игнатьеву. Тем не менее, в мае генерал-губернатор Дарданелл Ибрагим-паша запретил проведение раскопок, несмотря на наличие правительственного разрешения. С 9 по 27 июня Шлиман провёл в Стамбуле, пытаясь достигнуть соглашения, но неудачно. Тогда 31 июля Шлиман с женой и тремя учёными из Афинского университета (Касторкесом, Финтиклесом и Пападакисом) перенёс свою деятельность в Арголиду. Не найдя интересных для себя объектов в Тиринфе, 7 августа 1876 года Шлиман начал раскопки в Микенах, которые продлились до 4 декабря того же года[201]. Работа осложнялась конфликтом с греческим Археологическим обществом, которое приставило к Шлиману чиновника (эфора) — Панагиотиса Стаматакиса, вдобавок, Шлиман постоянно нарушал условия договора с греческим министерством культуры. Посторонних немало шокировали откровенно враждебные отношения Стаматакиса и Шлимана[202].

В сентябре стало ясно, что в Микенах обнаружена цивилизация II тысячелетия до н. э., находки были гораздо эффектнее троянских и соотносились с описаниями Павсания. Шлиман никак не мог найти гробницы Агамемнона, которая была его целью, хотя среди находок встречались разрозненные золотые украшения. 9 октября Шлиман вынужден был прервать работы: турецкое правительство призывало его в Троаду служить гидом по собственным раскопкам для императора Бразилии Педру II, которого сопровождал посол Франции в Бразилии граф Гобино и художник Карл Хеннинг. Между Шлиманом и Гобино сразу же возникла антипатия, причём создатель расовой теории объявил археолога «лжецом» и даже «безумцем». Зато бразильский император живо интересовался раскопками, и Шлиману удалось убедить его, что именно Гиссарлык является гомеровской Троей[203]. Далее император захотел увидеть и раскопки в Микенах, причём из-за дождя его принимали в одной из купольных гробниц («сокровищнице Клитемнестры») и даже сервировали там обед[204].

В конце ноября стало понятно, что до открытия царских гробниц осталось немного. Работы осложнялись конфликтом с министерством культуры, поэтому Шлиман спешил завершить раскопки до нового года, полагая, что на будущий год разрешение продлено не будет. Проливные дожди заливали раскопы, рабочие постоянно болели. София Шлиман тогда ездила в Афины и привезла в Микены вице-президента Археологического общества, в сопровождении которого началось вскрытие царских гробниц. Их было пять, как и было записано у Павсания. 28 ноября Шлиман отправил телеграмму королю:

С бесконечной радостью сообщаю вашему величеству, что нашёл могилы, которые предание, а вслед за ними и Павсаний, считает могилами Агамемнона, Кассандры, Евримедона и их спутников. Я нашёл в могилах огромные сокровища в виде архаичных предметов чистого золота. Одних этих сокровищ достаточно, чтобы заполнить большой музей, который станет самым чудесным на свете музеем и всегда будет привлекать в Грецию тысячи иностранцев. Так как я тружусь лишь из любви к науке, то, разумеется, ни в какой мере не притязаю на эти сокровища, а с ликованием в сердце приношу их все в дар Греции. Пусть они станут краеугольным камнем необъятного национального богатства[205].

Главные открытия, однако, были сделаны далее — между 29 ноября и 4 декабря. Работы осложнялись дождями, земля в гробницах превращалась в некое подобие замазки, иногда приходилось подолгу ждать, когда она высохнет. В царских захоронениях были найдены сильно повреждённые костяки, на лица которых были надеты золотые маски. Шлимана эта находка обескуражила — о масках ничего не говорилось у Гомера. После экспертизы скелетов (останки рассыпались в пыль на свежем воздухе, поэтому из Нафплиона был выписан художник Периклес, который зарисовывал все органические объекты) и регистрации находок Шлиман установил наличие останков двенадцати мужчин, трёх женщин и двоих детей. Предположительно, они были убиты и кремированы в одно время. Сокровищ было больше, чем в Трое: общий вес золотых находок составил около 13 кг. Первооткрыватель впоследствии выражал сожаление, что заранее подписал договор о передаче своих находок в национальное достояние[206]. Археологи отправились домой в разное время: София отбыла в Афины 2 декабря, Шлиман — двумя днями позже, Стаматакис доставил находки в Национальный банк 9 декабря. Шлиман заявил об открытии доселе неизвестной цивилизации и полной историчности информации, изложенной в «Илиаде»[207]. Он превратил раскопки в рекламную кампанию и распространял информацию через газету «Таймс», в которой с 27 сентября 1876 года по 12 января 1877 года опубликовал 14 статей (включая 5 телеграфных заметок)[208].

Как и в случае с раскопками на Гиссарлыке, находки Шлимана в Микенах оказались старше, чем тот утверждал, и не имели отношения к гомеровским событиям. По последним данным, найденная гробница датируется XVI веком до нашей эры[209].

С 22 марта по 22 июня 1877 года Шлиман пробыл в Лондоне, где готовил к изданию книгу о Микенах. Он также отбивался от многочисленных критических статей: так, Курциус заявил, что золото на масках слишком тонкое для столь древней эпохи, поэтому «Маска Агамемнона» является византийским изображением Христа не ранее Х века[210]. Лето Шлиман провёл в Италии, потом вернулся в Лондон, а в Афины вернулся 27 сентября. Из-за привычки плавать в море осенью и зимой в ноябре последовало обострение воспаления уха, и с 7 по 12 ноября Шлиман провёл в Вюрцбурге на консультации у врачей. С 20 ноября по 17 декабря он вновь жил в Лондоне. 7 декабря из печати вышли «Микены»[211].

«Илионский дворец»

В 1878 году Шлиман приступил к постройке помпезного дома, пригодного для размещения находок и жизни растущей семьи (после четырёх неудачных беременностей София родила 16 марта 1878 года сына Агамемнона). Архитектором Шлиман пригласил своего приятеля Эрнста Циллера, строительство обошлось в 890 000 франков. Дом в самом центре Афин получил название «Илионского дворца», состоял из 25 помещений, включая 2 комнаты для музея, и был обставлен с большой роскошью в античном стиле, как его представлял хозяин. Нетерпеливый Шлиман согласился ждать три года, пока шло оформление дома (им занимался словенский художник Юрий Субик). Дом полностью отражал вкусы хозяина, например, мебель была подстроена под его пропорции, поэтому была неудобна для всех остальных, отсутствовала мягкая мебель, ковры и занавеси, которых, по мнению Генриха, не знала микенская эпоха. Гостей Шлиман принимал в своей библиотеке, а, кроме того, имел два рабочих кабинета — летний и зимний. В ванные подавалась только холодная вода[212].

Лето 1878 года Шлиман провёл в Париже, а с конца августа по начало октября — на Итаке, пытаясь отыскать там следы деятельности Одиссея, который, по его мнению, должен был жить в микенскую эпоху. Ничего не обнаружив (как и в 1868 году), Шлиман добился в Стамбуле разрешения вести раскопки в Трое и осуществил их с 9 октября по 27 ноября с помощью Вирхова. Удалось найти несколько малых кладов, включая терракотовую вазу, полную золотых украшений (21 октября). Шлиман тогда возобновил переписку с сыном Сергеем и просил его прислать «Телемахиду» Тредиаковского, по которой когда-то учил русский язык. Вероятно, он хотел пополнить домашнюю библиотеку книжной редкостью[213].

Раскопки и поездки 1880-х годов

Троя и Орхомен. Передача коллекций в дар Германии

С 27 марта по 4 июня 1879 года Шлиман вновь проводил раскопки в Трое. По новому фирману, он обязывался сдавать турецкой стороне две трети всех находок. Вирхов по-прежнему сопровождал археолога, оказывая большую организационную помощь, в частности, предложив провести на месте раскопок большую научную конференцию с целью экспертизы выводов Шлимана. Он сменил методы — теперь раскопки проводились горизонтально, слой за слоем. В апреле к Шлиману и Вирхову впервые присоединился Э. Бюрнуф, который деятельно взялся за описание находок, особое внимание уделяя захоронениям. Общение с профессиональным антропологом и археологом заставило Шлимана несколько умерить категоричность, и он постепенно отходил от прямых отождествлений найденных объектов с описаниями Гомера[215]. Характерно, что Вирхов, ознакомившись с методами раскопок Шлимана (зондажа путём закладки вертикальных шурфов и сплошных раскопок по всей высоте культурного слоя), признал их революционный характер и счёл их полностью оправданными для условий Гиссарлыка. Признавая, что приходится уничтожать культурный слой более позднего времени, он заявил:

…Осмотрев бо́льшую часть обломков, могу сказать следующее: я думаю, что, сохрани он их, они вряд ли бы заинтересовали специалистов по истории искусства или науки. Я признаю, что это своего рода святотатство. Разрез господина Шлимана прошёл как раз посреди храма, его части были отброшены по обе стороны и частично снова засыпаны, и будет трудно восстановить его. Но, вне всякого сомнения, если бы Шлиман убирал слой за слоем, то не был бы сейчас на том уровне, на котором находится (что и было его основной задачей) и где обнаружена основная часть находок…[216]

Хотя Шлиману не удалось привлечь Вирхова к дальнейшим раскопкам, они стали близкими друзьями и обменивались подчас интимной информацией (в архиве сохранилось около 600 писем). Вирхов провёл врачебный осмотр Софии Шлиман и посоветовал ей отдохнуть в Бад-Киссингене, где Шлиманы провели лето 1879 года. Тогда же там находился Отто фон Бисмарк, который пригласил археолога на ужин, а Генрих подарил ему экземпляр «Микен». В августе — сентябре София с детьми пробыли в Болонье, где маленький Агамемнон серьёзно заболел, и Шлиман позднее писал жене Вирхова, что профессор спас его сына[217].

С 1879 года, благодаря постоянной переписке с Вирховым, Шлиман принял решение передать свои троянские коллекции в Берлин. Отчасти этому способствовало общение с Бисмарком. Переписка с правительством и директором берлинских музеев Шёне продолжалась долго, поскольку археолог хотел получить почётное гражданство Берлина (до него так были отмечены заслуги Гумбольдта) и орден «За заслуги». В конце года Шлиман получил разрешение правительства Греции и отправил в Берлин 15 ящиков с коллекцией, которая была помещена в доисторический отдел Этнографического собрания. За это Шлиман получил личную благодарность рейхсканцлера Бисмарка. 9 августа 1880 года в Берлине состоялось чествование учёных, на котором присутствовали Шлиман и шведский полярный исследователь Норденшёльд. В ноябре 1880 года он принял решение передать музею всё своё троянское собрание, но при этом потребовал, чтобы «залы, где будут выставлены коллекции, навечно носили его имя и это должно быть санкционировано кайзером». Он потратил большие средства на выкуп коллекций Калверта, в начале 1881 года в Берлин прибыло ещё 40 ящиков с древностями, которые были официально приняты в дар кайзером Вильгельмом I 24 января[218][219].

1880 год для Шлимана начался с критической статьи академика Л. Стефани, заявившего, что микенские и троянские находки на полторы тысячи лет моложе, чем определил Шлиман. Они были созданы в Персии или степях Южной России, а в Малую Азию и на Балканы занесены тевтонскими племенами не ранее III века нашей эры[220]. В ноябре греческое правительство дало разрешение вести раскопки в Орхомене, и Шлиман отправился в деревню Скрипу, находящуюся на его месте; раскопки длились с 16 ноября по 8 декабря. Пользуясь описаниями Павсания, Шлиман обнаружил «сокровищницу» — купольную гробницу, аналогичную найденной в Микенах. Она полностью обрушилась, интересных находок тоже было мало. Было решено перенести раскопки на следующую весну, но в итоге работы возобновились только в 1886 году. Данные раскопки примечательны тем, что Шлиман впервые использовал женщин для тонких работ и расчистки малых предметов, женщины составили почти половину его работников[221].

В 1880 году сын Шлимана Сергей инициировал процесс принятия отца в члены Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии при Московском университете. Археолог написал заявление на имя председателя Общества — Г. Е. Щуровского, и прислал двухтомную книгу «Илион». В июне 1881 года Шлиман сделался действительным членом с правом посещения заседаний, но воспользоваться им так и не смог[222]. Кроме того, при личной встрече в Лондоне Шлиман передал сыну 180 археологических предметов для передачи сенатору А. А. Половцову[223]. Шлиман в тот период серьёзно думал о возможности приехать в Россию, устроить выставку троянских древностей в Эрмитаже и, может быть, устроить раскопки в южных губерниях, с целью доказательства исторического существования легендарной Колхиды[224].

В Афинах Шлиман получил послание от Вильгельма Дёрпфельда, который просил разрешения наняться к нему на работу. В октябре 1881 года турецкое правительство возобновило фирман на троянские раскопки, которые начались 1 марта 1882 года. В команде Шлимана, кроме Дёрпфельда, работал венский архитектор Й. Хефлер, а также бессменный смотритель-подрядчик Николаос Зафирос. Шлиман сменил метод: теперь силами 160 рабочих были заложены 250 шурфов, с помощью которых археологи рассчитывали точно определить расположение культурных слоёв[225]. В результате четырёх недель раскопок Шлиман вынужден был признать, что ошибся в оценке возраста культурных слоёв, и «Клад Приама» был по крайней мере тысячелетием старше Троянской войны. Дальнейшие работы были прерваны запретом турецких властей на обмеры и фотографирование находок. Тяжелый приступ малярии привёл к отъезду Шлимана 22 июля 1882 года[226].

Поездки в Германию

Страдая от приступов малярии, Шлиман со всей семьёй отбыл в Австрию и Германию, с 9 августа по 5 сентября 1882 года проходя курс лечения в Мариенбаде, но прервал курс лечения для выступления во Франкфурте (13 — 18 августа), последствием стал сильный малярийный приступ. Он жаловался на усталость и полный упадок сил. На следующий год 61-летний Шлиман получил травму на верховой прогулке, когда одновременно упал с лошади, а лошадь упала на него. Травмы не помешали ему приехать в Англию, чтобы стать почётным членом оксфордского Куинс-колледжа; 13 июня 1883 года его сделали и почётным доктором Оксфордского университета[227].

15 июня 1883 года Шлиман с женой и двумя детьми отправился в Нойштрелиц, а на следующий день — на свою малую родину в Анкерсхагене, где семья прожила до 12 июля. Старый дом, в котором прошло раннее детство Шлимана, занимал его кузен — пастор Ганс Беккер. Несмотря на то, что Шлиман заплатил за пребывание в доме 3000 марок, Беккеры отнеслись к Шлиманам с недоверием. Судя по воспоминаниям дочери пастора — Августины Беккер, эксцентричность Шлимана превосходила всякие пределы. Например, он из принципа общался с детьми только на древнегреческом языке, которого они не понимали, а с местными жителями и родственниками говорил исключительно на нижненемецком диалекте. Глава семьи вставал в четыре часа утра, два часа ездил верхом, а потом купался в озере Борнзее. В то же время Шлиман был великодушен и щедр, охотно раздавал подарки и милостыню[228]. Здесь он увиделся с 75-летним Карлом Андерсом и даже встретился с 60-летней Минной Майнке (в замужестве — Рихерс), которую описал в «Автобиографии» как главную любовь в своей жизни. С 18 июля до 16 августа Шлиман лечился в Бад-Вильдунгене, а в сентябре побывал в Великобритании, готовя публикацию своей книги «Троя», в которой он корректировал свои более ранние выводы[229].

Тиринф. Попытки раскопок на Крите

Раскопки в Тиринфе велись Шлиманом и Дёрпфельдом совместно с 18 марта по 16 апреля 1884 года. Они наняли 60 рабочих из местных жителей, но не смогли жить в деревенском доме и поселились в «Гранд-отеле» Нафплиона, откуда до места раскопок было 4 километра. Несмотря на свои 62 года, Шлиман вставал ежедневно в 03:45, принимал для профилактики малярии 4 грана хинина и бежал в порт, где его вывозил на середину залива нанятый рыбак, и Шлиман плавал в открытом море по 5—10 минут в любую погоду. После этого Шлиман пил кофе и скакал верхом до Тиринфа, где они до начала работ завтракали с Дёрпфельдом[230].

Первой задачей археологов было снятие верхнего слоя грунта и раскопки средней террасы, где находились хозяйственные помещения. Разведка показала, что культурный слой здесь достигал 6 м в толщину. Шлиман использовал метод продольных и поперечных траншей, а также расчистил подходы к дворцу с восточной стороны[231]. Как оказалось, царский дворец в Тиринфе был похож на описания в «Илиаде». Дёрпфельд писал своему старшему коллеге — Ф. Адлеру:

Все стены покрыты слоем известковой штукатурки толщиной в один-два сантиметра, которая местами ещё сохранилась. Некоторые её куски (отвалившиеся от стены) покрыты прекрасной росписью с использованием красной, голубой, жёлтой, белой и чёрной красок. Встречается изображение старинных орнаментов (например, почти точная копия потолка Орхомена с изображением спиралей и розеток). Важнее всего найденный фриз, очень похожий на микенский. Это великое счастье, что почти все стены сохранились до полуметровой высоты и в углах стоят большие четырёхгранные блоки… Теперь с уверенностью можно составить основной план[232]

В апреле Шлиман покинул раскопки, поручив их Дёрпфельду. Он объяснял это усталостью, но, по мнению Ф. Ванденберга, потерял надежду найти в Тиринфе доказательства историчности Троянской войны — все найденные артефакты были старше[233]. Дёрпфельд же был основным автором книги «Тиринф», выпущенной Шлиманом в 1886 году. Открытые памятники настенной живописи, обширные мегароны и другие объекты постепенно привели к признанию отдельной микенской цивилизации научным сообществом. В конце августа Шлиман съездил на неделю в Лондон по издательским делам и до 26 мая 1885 года оставался в Афинах. Отчасти это объяснялось кончиной тёщи — мадам Виктории, последовавшей в 33-й день рождения Софии[234]. В марте 1885 года Лондонский королевский институт архитекторов наградил Шлимана золотой медалью, он совершил в июне визит в Англию для награждения. Во время этого визита он подвергся нападкам известного археолога Ф. Пенроуза (1817—1902) и корреспондента лондонской «Таймс» Стиллмана. Пенроуз заявил, что все найденные в Тиринфе объекты — византийского происхождения, и вынес данный вопрос на заседание Общества по изучению Эллады. В результате Стиллман вообще не явился, а Пенроуз публично признал ошибку и принёс извинения[235].

Далее археолог проехал в Стамбул и выкупил у Оттоманского музея всю троянскую керамику из раскопок 1878—1879 и 1882 годов. Разбором и систематизацией этих материалов он занимался в Афинах с 25 октября по 2 декабря. Кроме того, в августе София с детьми провела некоторое время в Швейцарии, где Шлиман общался с доктором Коном — отцом его будущего биографа Эмиля Людвига[236].

Относительно дальнейших планов Шлимана его биограф Ф. Ванденберг писал:

Даже самый суровый критик Шлимана (а их было предостаточно) вынужден признать, что во всех этих разбросанных раскопках упрямого сумасброда существовала система: его троянские теории нашли своё продолжение в Микенах, а великая микенская культура эхом отозвалась в Тиринфе; единственное, чего не хватало, — это доказательства, что корни сказочной гомеровской эпохи находились на Крите[237].

Попытку организовать раскопки на Крите Дёрпфельд и Шлиман предприняли в мае 1886 года, когда отправились в Ираклион (Крит тогда ещё был турецким владением). Губернатор острова не возражал против ведения работ, и Шлиман начал переговоры с владельцем холма, очень похожего на Гиссарлык. Последний утверждал, что на холме растёт 2500 оливковых деревьев, а потому оценил ущерб в 100 000 франков золотом, что десятикратно превышало истинную цену. Шлиман обратился в Критское археологическое общество и Ираклионский музей, но их общий глава — доктор Йозифес Хацидакис — рекомендовал Шлиману уезжать, поскольку решение будет приниматься постепенно. Посетив Лондон с докладом о раскопках в Тиринфе, Шлиман заболел, а отдых в Остенде привёл к очередному воспалению уха[238][239].

Путешествие по Египту

Зиму 1886 года Шлиман рассчитывал провести в Египте, ибо заболел воспалением лёгких и мучился болями в ушах. София отказалась ехать с детьми, и Шлиман прибыл в Александрию один. Его деятельная натура не переносила сидения в отеле, и потому Шлиман нанял парусную лодку с каютой, на которой с 8 декабря 1886 по 10 января 1887 года совершил плавание по Нилу от Асьюта до Абу-Симбела. Наём лодки с командой обошёлся ему в 9000 марок, что равнялось стоимости дома. Во время путешествия он закупил множество древнеегипетских предметов, включая 300 ваз для Музея Шлимана в Берлине. Вернувшись в Александрию, Шлиман загорелся идеей отыскать гробницу Александра Македонского и настойчиво приглашал к себе Вирхова. Он приехал в конце февраля, когда работы уже остановились. Шлиман начал раскопки в центре города у железнодорожного вокзала Рамле и нашёл фундамент христианской церкви. Далее власти перевели его на окраину, где когда-то были царские дворцы Птолемеев. Хотя записей не велось, Шлиман утверждал, что нашёл на дне 12-метрового шурфа скульптурный портрет Клеопатры, который контрабандой вывез из Египта. По некоторым данным, Шлиман не нашёл его, а купил на «чёрном рынке»[240][241].

После возвращения в Афины оказалось, что бронхит вылечить не удалось. Неутешительными были и известия с Крита: доктору Хацидакису удалось сбить цену до 75 000 франков, и Шлиман склонялся к тому, чтобы переплатить (он продал акции кубинской железнодорожной компании и располагал свободными средствами). Однако оказалось, что холм Кносса большей частью уже продан, а доктор требовал передать все находки музею Ираклиона, и Шлиман отказался от сделки. На своё 67-летие (в 1889 году) он признался другу:

Я хочу завершить труд всей моей жизни большим делом — раскопками древнего доисторического дворца царей Кносса на Крите, который три года назад я, кажется, обнаружил[242].

Последние годы жизни. Кончина

Летом 1887 года семейство Шлиманов находилось на лечении в Швейцарии и Германии. После возвращения Шлиман выделил часть своих средств на возведение здания Германского археологического института в Афинах по проекту Э. Циллера. Директором института тогда был В. Дёрпфельд. Зимой 1888 года Шлиман вновь отправился в Египет в компании Вирхова, получив 30 января разрешение на поиски дворца Клеопатры в Александрии. Разрешение оказалось ненужным: Вирхов и Шлиман на 52 дня отправились в путешествие по Нилу. Оно оказалось драматичным, в Вади-Хальфе путешественники попали в плен к восставшим махдистам. Здесь Шлиман потряс Вирхова уровнем владения арабским языком, он помнил Коран наизусть и читал его местным жителям; благодаря умению писать по-арабски он был сочтён не то святым, не то чародеем; с европейцами хорошо обращались. 13 апреля в Вади-Хальфу прибыла британская канонерка, и все благополучно возвратились[243].

Пока Шлиман пребывал в Египте, София лечилась в Мариенбаде. Она оказалась на курорте одновременно с первой женой — Екатериной Петровной Лыжиной-Шлиман, они несколько раз встречались. Поскольку в тогдашних газетах печатали список прибывающих в город, там значились две госпожи Шлиман. На Генриха это произвело болезненное впечатление, и он даже телеграфировал Екатерине, что прекратит выплачивать ей содержание, если она будет продолжать именовать себя «госпожой Шлиман», находясь в одном месте с Софией. Впрочем, в дальнейшей переписке он осведомлялся, помогло ли лечение и как поживают их дети[244].

Летом 1889 года Шлиман отправился в Париж на Всемирную выставку. Ему удалось подняться на второй ярус Эйфелевой башни на высоту 115 метров ещё до её открытия. Шлиман при этом заметил, что башня вчетверо выше анкерсхагенской колокольни, которую он в детстве считал самой высокой в мире. Однако встреча с Вирховым вызвала у Генриха раздражение — некий отставной капитан артиллерии Бёттихер активно публиковал в разных изданиях (включая редактируемые Вирховым) статьи, в которых описывалась теория, что Троя — это не Илион Гомера, а всего лишь некрополь, поле для кремации. 13 сентября Шлиман решил устроить на будущий год в Трое конференцию, на которой практической проверке будут подвергнуты аргументы обеих сторон. Вирхов советовал не обращать на Бёттихера внимания, считая его не вполне здоровым психически[245].

Состояние здоровья Шлимана стремительно ухудшалось — он оглох на левое ухо, правое болело почти непрерывно, периодически наступала полная глухота. Несмотря на это, холодным и дождливым ноябрём археолог направился в Трою, готовить конференцию, начало которой было назначено на 25 марта следующего года. Он не жалел расходов: был построен городок удобных деревянных домов для гостей, немедленно названный местными жителями «Шлиманополисом», а также проложили узкоколейную железную дорогу для вывоза отвалов. Почти всю зиму Шлиман провёл на Гиссарлыке, приехав в Афины только под Рождество. В конференции приняли участие многие специалисты, включая Р. Вирхова, Ф. Калверта и К. Хумана. В результате 31 марта 1890 года они подписали «Гиссарлыкское заявление», которое разочаровало Шлимана, ибо не подтверждало его теорию Трои, но, по крайней мере, дезавуировало заявления Бёттихера[246].

В апреле Вирхов обратил внимание, что в поведении Шлимана появились странности, необъяснимые глухотой. Он заговаривался, стал злоупотреблять гомеровской формулой «Слава Афине-Палладе!». Шлиман обследовался у врача в Немецком госпитале Стамбула, тот констатировал двусторонний экзостоз. Тем не менее, Шлиман велел продолжать раскопки, которыми руководил Дёрпфельд, копавший в противоположном направлении: от основания холма к его вершине. Из писем следует, что Шлимана мучили галлюцинации, видимо, воспалительный процесс среднего уха перешёл на мозг. В июле Дёрпфельд и Шлиман нашли последний клад в Трое — три каменных топора из разных сортов нефрита и один лазуритовый. 1 августа сезон завершился[247][248].

Операцию Шлиману сделали в Галле 13 ноября 1890 года, она шла под хлороформенным наркозом и длилась 105 минут. Шлиман хотя и страдал от сильных болей, но уже через два дня писал Вирхову об успешном исходе операции. Вопреки воле врачей, 13 декабря Шлиман покинул клинику и отправился в Берлин. Там он посетил экспозицию своей коллекции, встретился с Вирховым и направился в Париж. Зима в 1890 году наступила рано, и Шлиман застудил оперированное правое ухо, забыв вложить ватный тампон. В письмах жене он указывал, что встретился с управляющим доходными домами и торопится в Афины, чтобы успеть к православному Рождеству. В Неаполе боли возобновились, 24 декабря, однако, Шлиман потребовал от врача, чтобы тот отпустил его в Помпеи. Утром 26 декабря он направился к врачу, но потерял сознание близ Пьяцца делла Санта Карита. Полицейские нашли в кармане рецепт доктора Коццолини, который опознал Шлимана. Потерявшего сознание археолога доставили в отель на Пьяццо Умберто. Случайным свидетелем этого стал Генрик Сенкевич, остановившийся в том же отеле:

А пока я сидел, <…> в гостиницу внесли умирающего человека. Тащили его четверо; руки его бессильно болтались, глаза были закрыты, лицо землисто-серого цвета. Эта печальная группа проскользнула как раз около меня, а через минуту к моему креслу подошёл распорядитель гостиницы и спросил:

— Вы знаете, кто этот больной?
— Нет.
— Это великий Шлиман.

Бедный «великий Шлиман»! Откопал Трою и Микены, завоевал себе бессмертие и теперь умирает… Уже в Каире газеты принесли мне известие о его смерти[249].

Состояние Шлимана было крайне тяжёлым. Был приглашён профессор фон Шрён, который поставил следующий диагноз: двусторонний гнойный отит, перешедший в менингит, и односторонний паралич. Срочно был созван консилиум из 7 врачей, во время которого в 15:30 Шлиман скончался[250].

Тело Шлимана было забальзамировано профессором фон Шрёном, в Грецию его доставили Дёрпфельд и брат Софии — Панагиотис Энгастроменос. Прощание состоялось в «Илионском дворце» 3 и 4 января, у изголовья поставили бюст Гомера и разложили книги покойного, по правую и левую руку положили «Илиаду» и «Одиссею». Соболезнования семье прислали король Греции Георг I и кайзер Германии Вильгельм II[251]. Эрнст Курциус, при жизни являвшийся непримиримым противником деятельности и методов Шлимана, опубликовал некролог, в котором писал:

Нередко высказывалось суждение, что учёные-специалисты выказывают благородную отчуждённость в отношении работы непрофессионалов. Но профессора, сердца которых привержены правде, не хотят и не должны обосабливаться в закрытую касту. Большая заслуга нашего Шлимана как раз и состоит в том, что он своим существенным вкладом пробил брешь в этом деле. Сейчас частенько говорят, что живой интерес к классической древности, одухотворённый эпохой Лессинга, Винкельмана, Гердера и Гёте, уже угас. Но с каким напряжённым вниманием весь просвещённый мир по эту и по ту сторону океана следил за успехами Шлимана![252]

Похоронили Шлимана на самой высокой точке Первого городского кладбища Афин, где Э. Циллер в 1893—1894 годах воздвиг мавзолей, на сооружение которого по завещанию полагалось 50 000 драхм. В мавзолее также покоится его вдова София Энгастромену-Шлиман, пережившая мужа на 42 года, дочь Андромаха, её муж и трое их детей — внуков Шлимана[253].

Наследство

По завещанию, датированному 10 января 1889 года, наследниками Шлимана были назначены его дети от обоих браков. Сын Сергей получил три парижских доходных дома и 50 000 франков золотом; дочь Надежда — дома в Париже и Индианаполисе и 50 000 франков золотом. Первая жена — Екатерина Петровна Лыжина — получала 100 000 франков золотом. Вторая жена — София Шлиман — получала «Илионский дворец» со всем его содержимым, включая археологические коллекции и предметы искусства, дети от второго брака Андромаха и Агамемнон Шлиманы — всё остальное движимое и недвижимое имущество, с выплатой до их совершеннолетия по 7000 франков золотом в год. Агамемнону переходил также дом Шлимана в Париже на площади Сен-Мишель. Троянские предметы, ещё находящиеся в Афинах, и мраморная голова Клеопатры, установленная в кабинете Шлимана, передавались Берлинскому музею. Каждой из своих трёх сестёр Шлиман оставлял по 50 000 франков золотом, брату Вильгельму — 25 000 франков золотом, В. Дёрпфельду — 10 000 драхм банкнотами, а Берлинскому обществу антропологии, которым руководил Р. Вирхов, — 10 000 франков золотом. Шлиман отписал Минне Майнке-Рихерс 5000 франков золотом и ещё 2500 её брату Эрнсту Майнке из Нойштрелица. Двум братьям Софии и зятю Шлимана, а также его афинской крестнице полагалось по 5000 драхм банкнотами и так далее[254].

Личность и наследие

Источники биографии

Генрих Шлиман рано осознал себя исторически значимой личностью, поэтому стремился, с одной стороны, приукрасить собственную биографию, с другой — сохранял любые документы, сознательно формируя архив, который откладывался, по крайней мере, с 20-летнего возраста[255]. Архив ныне хранится в Американской школе классических исследований в Афинах и представляет собой грандиозный свод — 106 коробок с входящей корреспонденцией, 43 тома переплетённых исходящих писем, 38 томов бухгалтерских книг и проч. Шлиман сохранял все письма, приходящие к нему, копии своих собственных посланий (в греческий период жизни он их писал до 20 в день[256]), конторские книги, даже самые маловажные записки. Дневники включают 18 книжек, причём автор, как правило, вёл их во время путешествий на языке страны, в которой находился, — на французском, английском, немецком, испанском, итальянском, новогреческом, арабском, русском, голландском и турецком языках. Дневник путешествия в США 1869 года находится в библиотеке Индианского университета. В архиве сохранилась переписка, включающая около 60 000 единиц, в том числе 34 000 писем, написанных самим Шлиманом в 1839—1890 годах, однако бо́льшая часть корреспонденции за 1890 год утрачена, не считая полевых материалов за 1876—1879 годы, погибших в результате Второй мировой войны[257]. Первым исследователем, который смог ознакомиться с архивом, был немецкий писатель Эмиль Людвиг; он был приглашён вдовой Шлимана для написания его биографии, увидевшей свет в 1931 году. Тем не менее, биография Людвига создавалась под контролем Софии Шлиман и не противоречила «Автобиографии» Генриха Шлимана, хотя в архиве хранилось множество материалов, из которых следовало, что многие события развивались совершенно по-другому[258].

Переписка Шлимана разбросана по всему миру: после смерти его вдовы в 1932 году бумаги оказались в руках наследников, и только весной 1937 года все материалы оказались перемещены в библиотеку Американской школы. Его биограф Э. Майер обнаружил только в Германии 1700 писем, из которых в 1936 году опубликовал 233, во время немецкой оккупации Греции он вывез много материалов в Германию, но во время войны пропало около 1000 писем Шлимана, некоторые обнаружились в букинистических магазинах Западного Берлина и были возвращены. Окончательно архив оказался сформирован к 1996 году, когда последние потомки Шлимана по греческой линии передали свои бумаги Индианскому университету или права на документы, которые уже хранились там[259].

По мнению Ф. Ванденберга, «99 % всех писем Шлимана и их дубликаты написаны с учётом их будущей публикации»[258]. Аналогичное мнение высказывал в 1923 году историк Д. Н. Егоров[260]:
Автобиография — чаще всего враг биографии, <…> ибо решает там, где нужно искать, словом, создаёт легенду высокой авторитетности и всё-таки бесконечно мешающую… Автобиография… не более как проекция известного настроения автора, высокоценная, но незаконченная часть его жизненной исповеди.

Личность

По мнению его биографа Ф. Ванденберга, Шлиман был «человеком ранимым, вечно пекущимся о своей репутации, по крупицам создававшим себе биографию исследователя». Необычайная сложность Шлимана как личности, предстающей из его собственных писем и дневников и из воспоминаний, заставила его констатировать: «Шлиман — человек, не имевший примера для подражания, характер, который не с кем сравнить»[261].

Тяжёлые испытания детства и ранней юности породили у Шлимана сложный характер и резкие перепады настроения, а также склонность к саморефлексиям (с желанием пожаловаться) и одновременный деспотизм. Противоречивость своей натуры и страсть к мифологизации собственной биографии он осознавал и пытался дать этому объяснение. Шлиман писал своей тётке Магдалене в 1856 году, когда серьёзно задумался над выбором жизненного призвания:

…Науки и, в особенности, изучение языков стали для меня настоящим пристрастием, и, используя для этого любую свободную минуту, мне удалось в течение двух лет изучить польский, славонский, шведский, датский, кроме того, в начале года — новогреческий, позже — древнегреческий и латынь, и теперь я бегло могу говорить и писать на пятнадцати языках. Эта больная страсть к изучению языков мучит меня днём и ночью и постоянно заклинает меня изъять моё состояние из переменчивого мира торговли и удалиться либо в деревню, либо в какой-нибудь университетский город (например, в Бонн), окружить себя учёными и без остатка посвятить жизнь наукам; однако эта страсть вот уже несколько лет не может победить две других во мне: жадность и стяжательство. И, к сожалению, в этой неравной борьбе последние две страсти-победительницы ежедневно увеличивают моё состояние[262].

Скупость и одновременная расточительность были органичным свойством натуры Шлимана — он не жалел расходов на археологические раскопки и устроение музейных выставок, он пошёл на огромные траты при строительстве собственного дома в Афинах и т. д. Ещё работая у Хойяка и Шрёдеров, он осознал важность внешнего вида, поэтому заботился о гардеробе, у него было более 50 сшитых в Лондоне костюмов, столько же пар обуви, двадцать шляп и три десятка тростей; но при этом во время путешествий он снимал самые дешёвые номера в отелях. Он на всём экономил в домашнем быту и того же требовал от жены (когда София осталась в Париже, Шлиман узнал, что она завтракает в отеле, что стоит 5 франков, и немедленно потребовал, чтобы она питалась в соседнем бистро за 1½ франка). В доме велась расходная книга, которая проверялась еженедельно[263].

Иногда стремление контролировать близких и навязывать им собственные взгляды и вкусы доходило до болезненности: по воспоминаниям, если София отвергала вино, которое было по вкусу Генриху, он клал под её бокал золотую монету: если она выпивала вино, то имела право оставить монету себе. От Софии требовалось соблюдение определенной манеры речи, ей запрещалось использовать такие слова, как «возможно», «примерно» или «почти»[264].

Грекомания Шлимана также выражалась весьма эксцентрично. Например, он брал под своё покровительство детей из Мекленбурга при условии, что сможет дать им новые имена из «Илиады» или «Одиссеи». Даже внучку своего первого работодателя Хюкштедта из Фюрстенберга он нарёк Навсикаей, за что она получала 100 марок в год[265]. То же самое относилось к обязательной смене имён слугами на гомеровские, что неукоснительно соблюдалось даже во время поездок за пределы Греции[266]. Когда родился сын, названный Агамемноном, Шлиман устроил полуязыческую церемонию — отнёс новорожденного на крышу, подставив под лучи Солнца, а потом приложил к голове том Гомера и прочёл вслух 100 любимых гекзаметров. Через несколько дней он едва не сорвал таинство крещения — попытался измерить температуру святой воды в купели термометром[267].

Шлиман был начитанным человеком, но его личная библиотека была относительно невелика. Основным кругом его интересов была античная классика, бо́льшую часть которой он помнил наизусть и постоянно цитировал (особенно Геродота, Павсания и Гомера). Из литературы нового времени археолог ценил Бульвер-Литтона, Диккенса, Гюго, Расина, Гёте, Шиллера, Лейбница и Канта[268].

Потомки Шлимана

Старший сын Шлимана — Сергей — регулярно переписывался с отцом в 1864—1889 годах, в афинском архиве И. Богдановым было выявлено 413 его писем на трёх языках — русском, немецком и французском. Окончив коллегию Галагана в Киеве, он поступил на естественнонаучный факультет Московского университета, однако потом перевёлся на юридический факультет, который закончил в 1881 году. Отношения его и с матерью, и с отцом были сложными. Екатерина Петровна Лыжина в письме 1885 года утверждала, что Сергею «не хватает терпения и последовательности», а также упрекала Шлимана, что назначенная им сыну пенсия в 3000 рублей «слишком велика для его лет и для его слабохарактерности»[269]. Сергей Шлиман после окончания университета в течение пяти лет нигде не служил, полагаясь на отца и его связи для получения выгодного места. Шлиман даже думал женить его на гречанке и неоднократно посылал фотографии подходящих, по его мнению, барышень. В результате в 1885 году С. Шлиман женился против воли отца на пианистке Анастасии Демченко и после этого получил место судебного следователя в городе Радошковичи, где служил до 1889 года, когда перебрался в Петербург. По завещанию Г. Шлимана Сергей получил два доходных дома в Париже и 50 000 франков, а также петербургскую библиотеку. В 1890 году у него родился сын Андрей — названный в честь деда; он скончался от ранения в 1920 году[270]. Супруга С. Шлимана ещё в 1920 году служила в Детской трудовой колонии им А. В. Луначарского. Сергей Шлиман скончался в самом конце 1930-х годов в глубокой нищете, по некоторым сведениям, он просил подаяние. До 1934 года ему помогала посылками из-за границы сестра Надежда. Место его захоронения неизвестно[271].

Надежда Шлиман получила образование в Киеве и Москве, окончив в 1878 году гимназию с золотой медалью; отец тогда же писал 17-летней дочери, что ей пора думать о замужестве[272]. Надежда, несмотря на нежелание матери, поступила на естественное отделение Высших женских курсов, когда сопровождала мать на лечении за границей, посещала занятия в Римском университете. В 1889 году она вышла замуж за геолога Николая Андрусова. По завещанию отца она получила 50 000 франков и два дома — в Париже и Индианаполисе, что позволяло материально поддерживать мужа и пятерых детей. В 1918 году семья переехала из Петрограда в Крым, а в марте 1920 года через Стамбул перебралась во Францию. Из-за невозможности зарабатывать в 1922 году Андрусовы переехали в Прагу, где глава семьи скончался от инсульта в 1924 году. Надежда Андреевна Шлиман вернулась во Францию, где скончалась в Лозанне в 1935 году. Её потомки продолжают жить во Франции и Чехии[273].

София Шлиман после кончины супруга тратила большие деньги на благотворительность, основала первый в Греции общедоступный туберкулёзный санаторий. Перед зданием медицинского училища в Афинах, открытого на её средства, установлен её бронзовый бюст, её именем в Афинах названа улица. После её кончины в 1932 году правительство Греции организовало официальные похороны[274]. Перед смертью она продала дом «Илиу Мелатрон» греческому государству, а деньги были переданы сыну Агамемнону, который в 1914 году был назначен послом Греции в США.

По греческой линии род Шлимана пресёкся. Дочь Генриха и Софии — Андромаха — вышла замуж за афинского адвоката Леона Меласа (1872—1905) и имела от него трёх сыновей, не имевших потомства, — Михаила (1893—1924), Александра (1897—1969) и Лено (1899—1964). У сына — Агамемнона Шлимана, который был женат дважды, — детей не было[275]. Он скончался в Париже на посту посланника Греции во Франции и был похоронен там же[276].

Шлиман как учёный-археолог

Генрих Шлиман не имел специального археологического образования, однако, по словам А. В. Стрелкова, «в его время получить такое образование было негде. Опыт к археологам XIX века приходил только в ходе их собственной раскопочной работы, знания добывались методом проб и ошибок»[277]. Обвинения Шлимана в дилетантизме и любительстве относились, скорее, не к методам его работы, а к той самоуверенности, с которой он приступал к раскопкам и отождествлял найденные объекты с реалиями, описанными в античном эпосе. Имея конкретную цель — найти Трою Гомера, он представлял себе работу археолога как «расчистку» ценного древнего города от малоценных верхних слоёв. Такой подход возник от того, что единственными археологическими объектами, с которыми он был знаком, были Помпеи и древнеегипетские памятники, а их приходилось освобождать из-под наслоений лавы, пепла и песка пустыни. Более того, Шлиман в 1870 году не ставил перед собой задач исследования археологической истории поселений на Гиссарлыке, он искал конкретный объект. Такое отношение к поздним греко-римским памятникам сохранялось в археологии до 1920-х годов, на что указывал ещё (на египетском материале) М. И. Ростовцев. Накопленный опыт работы и консультации с коллегами способствовали тому, что Шлиман менял приоритеты и корректировал ранее допущенные ошибки[278].

В течение ХХ века историки постепенно избавлялись от негативных оценок наследия Шлимана. Он является признанным первооткрывателем памятников бронзового века в Европе и микенской цивилизации. Более того, по сравнению с раскопками 1903—1914 годов в Ашшуре и 1928—1937 годов в Дура-Европос, Шлиман использовал более прогрессивную методологию: по совету Э. Бюрнуфа уже с 1872 года он обращал внимание на стратиграфию находок, постоянно привлекал к раскопкам рисовальщиков, фотографов и геодезистов. Пионерным достижением Шлимана следует считать изучение массового керамического материала, который в его время археологов не привлекал. В период обработки результатов раскопок Шлиман лично занимался поиском аналогов своих находок с целью уточнения датировки. Шлиман также впервые стал привлекать специалистов по различным дисциплинам для получения информации или интерпретации тех или иных находок[279]. Он также называется одним из первых археологов, который использовал шурфы и траншеи во всю толщину культурного слоя, что позволяло составить комплексное представление о раскапываемом объекте, вместо долгого и трудоёмкого вскрытия слоя целиком[280].

Поскольку Шлиман вёл раскопки на собственные средства, он мог позволить себе оперативную и очень полную публикацию результатов находок, что не всегда было доступно исследователям более позднего времени[281]. Раскопки Шлимана и даже его заблуждения относительно Трои дали толчок к развитию классической археологии, а также стимулировали обращение к поэмам Гомера как источнику точной информации о микенской эпохе и выявление специфики отражения реальной жизни древних эпох в героическом эпосе[282]. Ещё при жизни Шлимана его коллега и ассистент В. Дёрпфельд показал, что на Гиссарлыке существовало не 7 культурных слоёв, а 9, и доказал, что слой, в котором был найден «Клад Приама», не является гомеровской Троей. Во время последних раскопок 1890 года следы микенской керамики были обнаружены намного выше и поставили задачу полного пересмотра стратиграфических датировок, что Шлиман сделать уже не успел. Только в 1893—1894 годах на средства, выделенные Софией Шлиман, Дёрпфельд завершил первый, «шлимановский» этап исследования Трои[283].

Судьба троянских коллекций в России

Во время Второй мировой войны часть коллекции Шлимана (в том числе «Клад Приама») были упакованы директором берлинского Музея древнейшей и древней истории В. Унферзагтом в три чемодана (по другой версии, ящика) и спрятаны в бетонном бункере на территории Берлинского зоопарка. По одной из самых распространённых версий, Унферзагт после взятия столицы Германии советскими войсками связался с командованием и предложил передать ему ценности из соображений, что они, по крайней мере, не будут уничтожены. 1 или 2 мая 1945 года клад был принят советской стороной и 17 (по другой версии, 26) мая упакованные вещи были вывезены в неизвестном направлении, а в июне доставлены в Москву. Далее клад был разделён: 259 предметов из золота, серебра и горного хрусталя были оставлены в Москве в ГМИИ, а 414 изделий из бронзы и керамики переданы в Государственный Эрмитаж. В 1949 году все эти предметы и в Ленинграде, и в Москве были перемещены в секретные фонды музеев. Занявшая в 1961 году пост директора ГМИИ И. А. Антонова, по её собственным словам, пыталась каждому из сменявших друг друга министров культуры СССР задать вопрос, когда можно будет выставить «Золото Шлимана»[284].

На Западе с 1980-х годов стали появляться публикации, посвящённые судьбе троянского золота, вывезенного в СССР. Так, Д. фон Ботмер, глава греко-римского отдела Метрополитен-музея, 13 мая 1984 года со страниц «The New York Times» заявил, что «Золото Шлимана» переплавлено[285]. В СССР публикации на эту тему появились в начале 1990 года, причём в сентябре 1991 года К. А. Акинша и Г. А. Козлов опубликовали фотокопии архивных документов, которые доказывали, что троянская коллекция частично попала в Россию как часть компенсации за награбленное гитлеровцами. Статья не вызвала резонанса на фоне политических потрясений того времени. Новое оживление тема получила в 1994 году, когда министр культуры Российской Федерации Е. Ю. Сидоров допустил в ГМИИ группу берлинских экспертов, которые подтвердили сохранность и подлинность предметов из коллекции Шлимана. 16 апреля 1996 года была открыта первая выставка троянских коллекций — «Золото Шлимана»[286].

Коллекция Шлимана, направленная А. А. Половцову в 1880 году, оказалась разделена. 43 предмета, переданные Школе технического рисования, до сих пор хранятся там. В 1924 году бо́льшая часть собрания поступила в Государственный Эрмитаж в «эллино-скифский отдел», однако в 1951 году некоторые предметы вернули в музей Училища им В. И. Мухиной. Отдельные объекты в 1920—1970-е годы оказались в Хабаровском и Донецком художественном музеях[287].

Память

Шлиман тратил значительные средства на пропаганду своих достижений в СМИ, в Лондоне для этих целей был нанят агент по рекламе. В России самой первой реакцией на деятельность Шлимана стала анонимная заметка в газете «Санкт-Петербургские ведомости» (1871 год, 10 (22) ноября), в которой особое внимание уделялось факту, что «очень деятельные и важные раскопки в местности знаменитой Трои, в Малой Азии, производятся — кто бы это подумал — бывшим петербургским купцом»[288]. В 1880-е годы факт популярности Шлимана во всех слоях российского общества доказывался количеством публикаций в различных периодических изданиях[комм. 19]. В январе 1881 года, судя по переписке Сергея Шлимана с отцом, К. Солдатёнков намеревался перевести одну из книг Шлимана на русский язык, но это намерение так и осталось неосуществлённым, неясно даже, о какой книге шла речь[291]. Только в 2009—2010 годах издательство «Центрполиграф» опубликовало книги Шлимана «Илион» (в двух томах с автобиографией) и «Троя», переводы были сделаны с их английских прижизненных изданий.

Историография

В 1923 году вышла первая книга о Шлимане на русском языке, написанная историком Д. Н. Егоровым. Дважды работы о Шлимане издавались в серии «ЖЗЛ»: в 1938 году вышла биография, написанная М. Мейеровичем (в 1966 году посмертно переиздана издательством «Детская литература» под научной редакцией и с послесловием Я. Ленцмана), а в 1965 и 1991 годах издавалась переведённая с немецкого языка книга Г. Штоля «Генрих Шлиман. Мечта о Трое»[комм. 20]. Они отражали вариант жизнеописания, восходящий к «Автобиографии» героя. Кроме того, в 1979 году впервые был опубликован перевод документального романа И. Стоуна «Греческое сокровище»[комм. 21], и это была первая биография на русском языке, чей автор работал в афинском архиве Шлимана. Все перечисленные работы в основном рассматривали Шлимана-археолога, его многолетняя деятельность в России освещалась вскользь[292].

С середины 1980-х годов разработкой российского периода жизни Шлимана занимается И. А. Богданов, выпустивший в 1990 году в Ленинграде небольшую книгу «Долгая дорога в Трою». В 1995 году он издал документальную повесть «Шлиман в Петербурге». По его инициативе в 1990 году скульпторы Г. В. Клаустер и Б. Н. Никаноров изготовили мемориальную доску из гранита (140 × 80 см) с барельефом из бронзы. Поскольку получить разрешение на установку доски оказалось чрезвычайно сложно, летом 1991 года она была установлена неофициально на стену дома 28 по 1-й линии Васильевского острова, и находится там до сих пор[293].

Ко времени открытия выставки «Золото Шлимана» в Государственном музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина (16 апреля 1996 года) интерес к наследию Шлимана вырос во всём мире, кроме того, в 1996 году закончилось формирование архива Шлимана в Университете Индианаполиса. Это повлекло за собой публикацию ряда новых биографий, основанных на вновь открытых материалах. Наиболее объёмные были написаны Ф. Ванденбергом (Германия) и Д. Трейлом (США) в 1995 году. Информативная книга Ванденберга[294] подверглась критике из-за негативного настроя автора (который сам заявил, что испытывал к Шлиману «презрение»), а также ряда непроверяемых заявлений, например, о лесбийских наклонностях первой жены — Екатерины Петровны Лыжиной. Он продемонстрировал резко антироссийскую позицию в вопросе о принадлежности вывезенных из Берлина коллекций Шлимана[295]. В 1996 году книга Ванденберга под названием «Золото Шлимана» была переведена на русский язык. В 1995 году в США вышла книга Д. Трейла[комм. 22] «Schliemann of Troy: Treasure and Deceit», которая также вызвала критические отзывы. Автора, в частности, упрекали в том, что заглавие книги не соответствует содержанию, а вместо последовательного доказательного портрета Шлимана приводятся разрозненные факты; продемонстрированное им отношение к Шлиману, в общем, негативное[297].

И. Богданов в 1990-е годы смог начать работать с материалами афинского архива и в 1998 году издал в Санкт-Петербурге дневник путешествия Шлимана по Волге 1866 года — единственный, который вёлся им на русском языке[298]. В том же году он опубликовал все 188 писем Е. П. Лыжиной супругу — в предисловии были напечатаны и несколько писем Шлимана[299]. В 2008 году И. Богданов выпустил в свет две книги о Шлимане «Русская авантюра» и «Торжество мифа», основанные на русскоязычных материалах его архива, там были опубликованы материалы из переписки Шлимана с женой Екатериной и сыном Сергеем, петербургскими и московскими купцами и другими лицами.

В культуре и искусстве

В мае 1981 года телерадиокомпания Norddeutscher Rundfunk выпустила в эфир телефильм «Сокровища Трои[de]»; в роли Шлимана — Тило Прюкнер[de][300]. В 1982 году французский режиссёр Бруно Байян поставил собственную пьесу «Schliemann. Episodes ignores», а 19 января 1998 года в Роттердаме состоялась премьера балета «The Schliemann Pieces» на музыку Харри де Вита, хореограф Эд Вуббе[301].

В 2006 году Питер Акройд выпустил в свет роман «Падение Трои», переведённый на русский язык в 2011 году. Сюжет включает основные события биографии Шлимана-археолога, герой получил фамилию Оберманн (его полное имя совпадает со шлимановским). Однако роман посвящён не его личности, а проблеме воссоздания и измысливания исторической реальности[302].

В 2007 году в Германии был поставлен телевизионный фильм в двух частях «Таинственное сокровище Трои[de]». В роли Шлимана — Эйно Ферх[en], в роли Софии — французская актриса Мелани Дутей[en][303]. Основная сюжетная фабула следовала роману И. Стоуна, однако была сильно приукрашена для большей занимательности (введён греческий возлюбленный Софии, происки бандитов и т. д.). Фильм вызвал негативные отзывы критиков, обвинявших его в китчевости, обозреватель П. Лули заявил, что «сюжет представляет собой нечто среднее между романами Карла Мая и приключениями барона Мюнхгаузена»[304]. В 2008 году вышел 8-серийный телефильм «Золото Трои. Всемирная коллекция древностей Генриха Шлимана». В роли Шлимана — Валерий Кухарешин, Софии — Наталья Лесниковская. История о поисках Трои является только сюжетным обрамлением, однако режиссёр Игорь Калёнов в одном из интервью особо оговорил, что главный герой — вымышленный персонаж[305].

Географические и астрономические объекты

В честь Шлимана в 1970 году был назван лунный кратер[306]. Открытый в 1977 году астероид 3302 Шлиман назван именем археолога[307]. Гимназии в Нойбукове, Фюрте и Берлине носят имя Шлимана, как и Институт исследований древности Ростокского университета. В Анкерсхагене, в доме, где прошло детство Шлимана, с 1980 года функционирует его музей[308].

Труды Г. Шлимана

Примечание: Заглавия приводятся на языке первого издания

  1. La Chine et le Japon au temps présent (1867).
  2. Ithaque, le Péloponnèse, Troie. Recherches archéologiques (1868).
  3. Trojanische Altertümer: Bericht über die Ausgrabungen im Troja (1874, с археологическим атласом).
  4. Mycenae (1878, с предисловием У. Гладстона).
  5. Ilios, City and Country of the Trojans (1880, с автобиографией).
  6. Orchomenos: Bericht über meine Ausgrabungen in Böotischen Orchomenos (1881).
  7. Reise in der Troas im Mai 1881 (1881).
  8. Troja. Ergebnisse meiner neuesten Ausgrabungen auf der Baustelle von Troja, in den Heldengraben, Bunarbaschi und anderen Orten der Troas im Jahre 1882 (1883).
  9. Tiryns: Der prähistorische Palast der Könige von Tiryns (1885).
  10. Bericht über die Ausgrabungen in Troja im Jahre 1890 (1891, издано посмертно).

Напишите отзыв о статье "Шлиман, Генрих"

Комментарии

  1. Приехав в Россию, Шлиман поначалу именовался Генрих Иванович, но позднее пользовался огромным количеством имён — Андрей Иванович, Александр Иванович, Александр Николаевич, Андрей Аристович, Андрей Орестович, Генрих Августович, Генрих Оскарович. Его деловой партнёр С. А. Живаго, зная Шлимана к тому моменту более 10 лет, в письме 1857 года спрашивал у его жены, какое настоящее его отчество[1]. В англоязычных странах он предпочитал американизированную форму имени — «Генри». После переезда в Грецию он пользовался немецким именем в местном произношении (греч. Ερρίκος Σλήμαν). В переписке на русском языке 1870—1880-х годов его корреспонденты — в том числе жена и сын — чаще всего использовали имя и отчество «Андрей Аристович».
  2. Годичное жалованье Шлимана по «Автобиографии» было 800 гульденов, по подсчётам голландского учёного У. Арентцена — 400, а затем 600 гульденов. В те годы жалованье учителя, например, составляло 250 гульденов. Учитывая, что в 1842 и 1843 годах Генрих Шлиман настойчиво приглашал к себе в Амстердам брата Людвига, его материальное положение было устойчивым, и о нужде не могло идти и речи[1].
  3. По И. Богданову, мечты о женитьбе на Минне, скорее всего, были мистификацией, по крайней мере, в масштабе, описанном в «Автобиографии».
  4. В том же году в Афинах родилась София Энгастромену, которая через 17 лет станет второй женой Шлимана. И. Богданов ошибочно писал, что это произошло в один и тот же день, хотя София родилась 12 января[56].
  5. Некоторые авторы утверждали, что Шлиман, сделав обрезание, совершил из любопытства хадж, но документальных подтверждений этому нет[76].
  6. В январе 1865 года Шлиман писал жене, что заинтересовался языком хинди, но больше на эту тему ничего не сообщал, видимо, продолжения этот интерес так и не получил[94].
  7. Ф. Ванденберг сомневался в достоверности самого факта постоя Шлимана в монастыре[99].
  8. Университетское образование Шлимана составило 2 семестра.
  9. На этот пассаж обращали внимание все биографы: к тому времени Шлиман, очевидно, уже отождествлял себя с Грецией как местом своего жительства.
  10. Этот дом Шлиман продал через своего адвоката в 1873 году, но в 1879 году купил другой, чтобы подтвердить право на американское гражданство. По завещанию, дом перешёл к его дочери Надежде, потомки которой владели им до 1958 года[138].
  11. Расставшись с женой, Шлиман до конца своей жизни продолжал её содержать, в частности, в 1870-е годы через петербургского поверенного Я. Е. Гинцбурга ей перечислялось 440 рублей в месяц, не считая расходов на гувернанток и нянек для детей; Шлиманом оплачивались поездки семьи по России и за границей, а далее — и образование детей. По завещанию Шлимана ей досталось 100 000 франков[139].
  12. Несмотря на многочисленные заявления Шлимана в «Автобиографии» и интервью, София так не освоила древнегреческий язык и не знала наизусть тексты Гомера. Благодаря общению с мужем и его друзьями, она в совершенстве знала немецкий, французский, английский и итальянский языки, как и её дети.
  13. Г. Энгастроменос попытался позднее истребовать калым за Софию бриллиантами в 150 000 франков стоимости и ещё кредит в 40 000 франков на развитие своего дела. Шлиман категорически ему отказал, обвинив в желании продать дочь, но взамен сделал управляющим афинским отделением одного из принадлежавших ему предприятий и оставил ему открытый кредит на спасение своего дела[147].
  14. По российским законам Шлиман считался двоеженцем, поскольку не выходил из российского подданства и не подавал на развод по российским законам. Екатерина Петровна попыталась в январе 1870 года возбудить в Париже процесс о недействительности второго брака Шлимана, но французский суд не принял дела в отношении американского подданного. Шлиману удалось уговорить Екатерину Петровну подать на развод в Петербурге в конце 1871 года, дело затянулось на 6 лет, поскольку суд не «выпускал» его из подданства России, и так ничем и не закончилось. Процесс реанимировал сын Шлимана Сергей в 1882 году, когда по совету профессора А. А. Иванова был применён казус «безвестной отлучки», но в конечном итоге до смерти Шлимана так ничего не было сделано. Е. П. Лыжина скончалась в 1896 году, пережив Шлимана на 6 лет[149].
  15. Не собирался он забывать и русского языка: ещё в июле 1871 года просил сына Сергея прислать ему «Историю государства Российского» Карамзина в издании «в пользу юношества и учащихся русскому языку» (с ударениями и комментарием на французском и немецком языках), русско-французско-немецкий словарь, а также том с прозой Пушкина. Через пару месяцев Шлиман попросил прислать каталог Эрмитажа, что также было исполнено[158].
  16. Шлиману всё-таки удалось в апреле купить западную половину Гиссарлыка за 4000 франков.
  17. Эта находка стала причиной конфликта Шлимана и Ф. Калверта: метопа была найдена на территории Калверта, а Шлиман заявил, что украсит ею свой парижский дом. По закону, Калверт имел право на половину стоимости находки, которую Генрих оценил в 50 фунтов стерлингов. В дальнейшем он попытался продать метопу Лувру уже за 4000 фунтов[176].
  18. Доклад на заседании Королевского археологического общества 8 июня 1877 года читала София Шлиман, вместе они приняли Золотую медаль общества, присуждённую Генриху. Выставка троянских сокровищ состоялась в ноябре 1877 года в Южном Кенсингтоне.
  19. О длительной популярности Шлимана свидетельствует факт мистификации, имевшей место уже в 1912 году. 20 октября в газете «New York American» вышла статья об открытии Атлантиды некоего «Пауля Шлимана», автор которой именовал себя внуком Генриха Шлимана. Роберт Сильверберг, комментируя мистификацию, писал: «Он всё смешал в одной суперфантазии: Атлантиду и Му, Платона, ле Плонжона, майя, Тиуанако, финикийцев и многое другое — и связал всё это воедино с раскопками Шлимана в Трое» [289]. У Пауля Шлимана нашёлся прямой продолжатель — националистически настроенный мыслитель Михаил Меньшиков. С 1950-х годов мистификация обрела новую жизнь в трудах оккультистов[290].
  20. Издание 1991 года выходило в «Малой серии».
  21. Оригинал вышел в свет в 1975 году.
  22. Д. Трейл занимался пребыванием Шлимана в США с 1970-х годов. Кроме того, он был последовательным сторонником идеи фальсификации «Клада Приама» и выпустил на эту тему несколько статей в 1980-е годы. С этой точкой зрения полностью соглашался Лев Клейн[296].

Примечания

  1. 1 2 Богданов1, 2008, с. 101.
  2. Hans Schliemann. [www.aegeussociety.org/images/uploads/publications/schliemann/Schliemann_2012_164-170_Schliemann.pdf Name und Wappen unserer Familie Schliemann] (нем.). Проверено 5 марта 2014.
  3. Богданов1, 2008, с. 46—47.
  4. Штоль, 1991, с. 61.
  5. Богданов1, 2008, с. 47.
  6. Богданов1, 2008, с. 49—50.
  7. Штоль, 1991, с. 60.
  8. Ванденберг, 1996, с. 46—47.
  9. Ванденберг, 1996, с. 48—49.
  10. Ванденберг, 1996, с. 54.
  11. Богданов1, 2008, с. 52.
  12. Богданов1, 2008, с. 52—53.
  13. Ванденберг, 1996, с. 56.
  14. Ванденберг, 1996, с. 60—61.
  15. Богданов1, 2008, с. 54.
  16. Богданов1, 2008, с. 55.
  17. Ванденберг, 1996, с. 62—63.
  18. Ванденберг, 1996, с. 66—67.
  19. Богданов1, 2008, с. 57.
  20. Богданов1, 2008, с. 58—62.
  21. Ванденберг, 1996, с. 71—72.
  22. Ванденберг, 1996, с. 69.
  23. Ванденберг, 1996, с. 73.
  24. Богданов1, 2008, с. 74—76.
  25. Богданов1, 2008, с. 78—79.
  26. Богданов1, 2008, с. 90—92.
  27. Богданов1, 2008, с. 96—98.
  28. Богданов1, 2008, с. 104.
  29. Богданов1, 2008, с. 105.
  30. Богданов1, 2008, с. 111.
  31. Мейерович, 1966, с. 39.
  32. Богданов1, 2008, с. 112.
  33. Богданов1, 2008, с. 114.
  34. Богданов1, 2008, с. 116.
  35. Богданов1, 2008, с. 118.
  36. Богданов1, 2008, с. 123.
  37. Ванденберг, 1996, с. 78—79.
  38. Богданов1, 2008, с. 127.
  39. Богданов1, 2008, с. 144—148.
  40. Ванденберг, 1996, с. 82—83.
  41. Богданов1, 2008, с. 183—184.
  42. Ванденберг, 1996, с. 86.
  43. Ванденберг, 1996, с. 89—90.
  44. Ванденберг, 1996, с. 90.
  45. Ванденберг, 1996, с. 93—94.
  46. Ванденберг, 1996, с. 94—96.
  47. Богданов1, 2008, с. 199.
  48. Ванденберг, 1996, с. 100—101.
  49. Богданов1, 2008, с. 200—201.
  50. Ванденберг, 1996, с. 103.
  51. Ванденберг, 1996, с. 104.
  52. Ванденберг, 1996, с. 105—108.
  53. Ванденберг, 1996, с. 110—111.
  54. Богданов1, 2008, с. 204.
  55. Богданов1, 2008, с. 206.
  56. Богданов1, 2008, с. 211.
  57. Богданов1, 2008, с. 216.
  58. Богданов1, 2008, с. 223.
  59. Ванденберг, 1996, с. 117—120.
  60. Богданов1, 2008, с. 246—247.
  61. Богданов1, 2008, с. 252—253.
  62. Богданов1, 2008, с. 258.
  63. Богданов1, 2008, с. 258—260.
  64. Илион1, 2009, Шлиман Г. Автобиография автора, с. 52.
  65. Богданов1, 2008, с. 262—263.
  66. 1 2 Ванденберг, 1996, с. 127.
  67. Богданов1, 2008, с. 265.
  68. Богданов1, 2008, с. 269.
  69. Ванденберг, 1996, с. 134.
  70. Богданов1, 2008, с. 267.
  71. Богданов1, 2008, с. 271—275.
  72. Богданов1, 2008, с. 279.
  73. 1 2 Ванденберг, 1996, с. 135.
  74. Ванденберг, 1996, с. 136.
  75. Ванденберг, 1996, с. 137—138.
  76. Штоль, 1991, с. 158—159.
  77. Богданов1, 2008, с. 288—289.
  78. Богданов1, 2008, с. 297—298.
  79. Богданов1, 2008, с. 300.
  80. Ванденберг, 1996, с. 410.
  81. Ванденберг, 1996, с. 140.
  82. Ванденберг, 1996, с. 141.
  83. Ханутина З. В. [annales.info/mal_az/troy/shlimstat.htm#_ftn1 Неизвестные терракотовые статуэтки из собрания Генриха Шлимана в античном фонде Государственного музея истории религии] // Археологические вести. — 2004. — Вып. 11. — С. 372.
  84. Богданов1, 2008, с. 307—311.
  85. Богданов1, 2008, с. 319—320.
  86. Богданов1, 2008, с. 320—321.
  87. Богданов1, 2008, с. 332.
  88. Богданов1, 2008, с. 336—339.
  89. Ванденберг, 1996, с. 142.
  90. Богданов1, 2008, с. 344.
  91. Богданов1, 2008, с. 345.
  92. Богданов1, 2008, с. 346—347.
  93. Ванденберг, 1996, с. 144—145.
  94. Богданов1, 2008, с. 350.
  95. Мейерович, 1966, с. 59.
  96. Богданов1, 2008, с. 348—350.
  97. Ванденберг, 1996, с. 146—147.
  98. Мейерович, 1966, с. 60.
  99. Ванденберг, 1996, с. 148.
  100. Богданов1, 2008, с. 347,355.
  101. Мейерович, 1966, с. 61.
  102. Ванденберг, 1996, с. 152.
  103. 1 2 3 Ванденберг, 1996, с. 153.
  104. Богданов1, 2008, с. 359.
  105. Trail D. Schliemann’s Visit to Yosemite Valley and the Big Trees in 1865 // Excavating Schliemann: Collected Papers on Schliemann. — Illinois Classical Studies Supplement, 1993. — P. 58. — ISBN 978-1-55540-891-6
  106. Богданов1, 2008, с. 364—365.
  107. Ванденберг, 1996, с. 155—156.
  108. Ванденберг, 1996, с. 156—159.
  109. Богданов1, 2008, с. 366—368.
  110. Богданов1, 2008, с. 371.
  111. Богданов1, 2008, с. 373—378.
  112. Богданов2, 2008, с. 5—6.
  113. Богданов2, 2008, с. 20.
  114. Богданов2, 2008, с. 5—7.
  115. Ванденберг, 1996, с. 162—164.
  116. Богданов2, 2008, с. 15—20.
  117. Ванденберг, 1996, с. 164—165.
  118. Богданов2, 2008, с. 21,69.
  119. Ванденберг, 1996, с. 165—166.
  120. Ванденберг, 1996, с. 166—167.
  121. Богданов2, 2008, с. 21.
  122. Богданов2, 2008, с. 23—41.
  123. Богданов2, 2008, с. 45—47.
  124. Ванденберг, 1996, с. 177.
  125. Богданов2, 2008, с. 48.
  126. Ванденберг, 1996, с. 180.
  127. Ванденберг, 1996, с. 190—205.
  128. Богданов2, 2008, с. 51.
  129. Богданов2, 2008, с. 51—52.
  130. Ванденберг, 1996, с. 206—207.
  131. Ванденберг, 1996, с. 208.
  132. Богданов2, 2008, с. 53—55.
  133. Ванденберг, 1996, с. 208—209.
  134. Ванденберг, 1996, с. 211—218.
  135. Мейерович, 1966, с. 83—84.
  136. Ванденберг, 1996, с. 219—220.
  137. Богданов2, 2008, с. 68—69.
  138. Ванденберг, 1996, с. 230.
  139. Богданов2, 2008, с. 57, 266.
  140. Богданов2, 2008, с. 70—73.
  141. Ванденберг, 1996, с. 225—226.
  142. Богданов2, 2008, с. 73—74.
  143. Штоль, 1991, с. 212—213.
  144. Штоль, 1991, с. 213—214.
  145. Штоль, 1991, с. 215.
  146. Ванденберг, 1996, с. 237—244.
  147. Ванденберг, 1996, с. 251—253.
  148. Богданов2, 2008, с. 80—81.
  149. Богданов2, 2008, с. 81—84.
  150. Ванденберг, 1996, с. 254—255.
  151. Ванденберг, 1996, с. 255—257.
  152. Богданов2, 2008, с. 199—200.
  153. Ванденберг, 1996, с. 257.
  154. Ванденберг, 1996, с. 257—258.
  155. Ванденберг, 1996, с. 259—262.
  156. Богданов2, 2008, с. 202—203.
  157. Ванденберг, 1996, с. 263—264.
  158. Богданов2, 2008, с. 206.
  159. Богданов2, 2008, с. 204.
  160. Штоль, 1991, с. 224—225.
  161. Ванденберг, 1996, с. 267.
  162. Ванденберг, 1996, с. 267—268.
  163. Ванденберг, 1996, с. 268—275.
  164. Богданов2, 2008, с. 207—209.
  165. Ванденберг, 1996, с. 275—279.
  166. Мейерович, 1966, с. 141.
  167. Ванденберг, 1996, с. 281—285.
  168. Богданов2, 2008, с. 209—210.
  169. Ванденберг, 1996, с. 298—304.
  170. Ванденберг, 1996, с. 309.
  171. Ванденберг, 1996, с. 310.
  172. Мейерович, 1966, с. 96.
  173. Ванденберг, 1996, с. 311.
  174. Ванденберг, 1996, с. 311—312.
  175. Ванденберг, 1996, с. 318.
  176. Ванденберг, 1996, с. 319.
  177. Ванденберг, 1996, с. 315—317.
  178. Богданов2, 2008, с. 215.
  179. Богданов2, 2008, с. 216.
  180. Богданов2, 2008, с. 217,223.
  181. Ванденберг, 1996, с. 343—346.
  182. 1 2 Богданов2, 2008, с. 217.
  183. Ванденберг, 1996, с. 347—348.
  184. Ванденберг, 1996, с. 348—349.
  185. Ванденберг, 1996, с. 350.
  186. Ванденберг, 1996, с. 354.
  187. Ванденберг, 1996, с. 351.
  188. Ванденберг, 1996, с. 357—358.
  189. Traill, 1995, p. 118.
  190. Ванденберг, 1996, с. 363—366,381.
  191. Богданов2, 2008, с. 222.
  192. Ванденберг, 1996, с. 379—380.
  193. Штоль, 1991, с. 258.
  194. Штоль, 1991, с. 257—258.
  195. Ванденберг, 1996, с. 370—372,382.
  196. Traill, 1995, p. 130.
  197. Traill, 1995, p. 135.
  198. Ванденберг, 1996, с. 382—383.
  199. Богданов2, 2008, с. 229—230.
  200. Ванденберг, 1996, с. 388.
  201. Богданов2, 2008, с. 231—232.
  202. Ванденберг, 1996, с. 467—470.
  203. Богданов2, 2008, с. 232—233.
  204. Ванденберг, 1996, с. 486—487.
  205. Штоль, 1991, с. 296.
  206. Ванденберг, 1996, с. 496—501.
  207. Ванденберг, 1996, с. 502—505.
  208. Ванденберг, 1996, с. 508.
  209. [www.namuseum.gr/collections/prehistorical/mycenian/mycenian02-en.html 624 Gold death-mask] (англ.). National Archaeological Museum.
  210. Штоль, 1991, с. 299.
  211. Богданов2, 2008, с. 235.
  212. Ванденберг, 1996, с. 447—452.
  213. Богданов2, 2008, с. 236—237.
  214. Ванденберг, 1996, с. 301.
  215. Ванденберг, 1996, с. 516.
  216. Ванденберг, 1996, с. 517—518.
  217. Богданов2, 2008, с. 239—240.
  218. Богданов2, 2008, с. 241,244.
  219. Штоль, 1991, с. 332—335.
  220. Богданов2, 2008, с. 240—241.
  221. Штоль, 1991, с. 327,330.
  222. Богданов2, 2008, с. 268—269.
  223. Богданов2, 2008, с. 287.
  224. Traill, 1995, p. 202.
  225. Ванденберг, 1996, с. 521—522.
  226. Ванденберг, 1996, с. 524—526.
  227. Богданов2, 2008, с. 248—249.
  228. Ванденберг, 1996, с. 528—529.
  229. Богданов2, 2008, с. 249—250.
  230. Богданов2, 2008, с. 250—251.
  231. Ванденберг, 1996, с. 531—532.
  232. Ванденберг, 1996, с. 533—534.
  233. Ванденберг, 1996, с. 535.
  234. Богданов2, 2008, с. 253.
  235. Штоль, 1991, с. 376—377.
  236. Богданов2, 2008, с. 254—255.
  237. Ванденберг, 1996, с. 535—536.
  238. Ванденберг, 1996, с. 536.
  239. Богданов2, 2008, с. 255—256.
  240. Ванденберг, 1996, с. 538—541.
  241. Богданов2, 2008, с. 256—258.
  242. Ванденберг, 1996, с. 542.
  243. Богданов2, 2008, с. 259—261.
  244. Штоль, 1991, с. 406.
  245. Ванденберг, 1996, с. 543—546.
  246. Ванденберг, 1996, с. 549—555.
  247. Ванденберг, 1996, с. 556—559.
  248. Богданов2, 2008, с. 262—263.
  249. Г. Сенкевич. «Письма из Африки» // Русская мысль. — 1891. — № 10. — С. 143.
  250. Ванденберг, 1996, с. 561—568.
  251. Ванденберг, 1996, с. 569—570.
  252. Ванденберг, 1996, с. 570—571.
  253. Богданов2, 2008, с. 265—266.
  254. Ванденберг, 1996, с. 573—581.
  255. Богданов1, 2008, с. 23.
  256. Ванденберг, 1996, с. 454.
  257. [web.archive.org/web/20071005213805/www.ascsa.edu.gr/archives/Gennadius/Schliemann/SchScope.htm Heinrich Schliemann and Family Papers] (англ.). The American School of Classical Studies at Athens. Проверено 27 февраля 2014.
  258. 1 2 Ванденберг, 1996, с. 4.
  259. Богданов1, 2008, с. 35—38.
  260. Богданов1, 2008, с. 49.
  261. Ванденберг, 1996, с. 378—380,408—411.
  262. Ванденберг, 1996, с. 446.
  263. Ванденберг, 1996, с. 453.
  264. Ванденберг, 1996, с. 453—454.
  265. Ванденберг, 1996, с. 455.
  266. Штоль, 1991, с. 301.
  267. Штоль, 1991, с. 302.
  268. Ванденберг, 1996, с. 451.
  269. Богданов2, 2008, с. 125,140.
  270. Богданов2, 2008, с. 152.
  271. Богданов2, 2008, с. 102—158.
  272. Богданов2, 2008, с. 293.
  273. Богданов2, 2008, с. 288—311.
  274. Ефим Шуман. [www.dw.de/%D0%BA%D0%BB%D0%B0%D0%B4-%D0%BF%D1%80%D0%B8%D0%B0%D0%BC%D0%B0-%D0%B2-%D0%B3%D0%BE%D1%80%D0%BE%D0%B4%D0%B5-%D0%B3%D0%BE%D0%BC%D0%B5%D1%80%D0%B0-%D0%B8%D0%BB%D0%B8-%D0%BA%D1%82%D0%BE-%D0%BD%D0%B0%D1%88%D0%B5%D0%BB-%D0%BB%D0%B5%D0%B3%D0%B5%D0%BD%D0%B4%D0%B0%D1%80%D0%BD%D1%83%D1%8E-%D1%82%D1%80%D0%BE%D1%8E/a-397566 «Клад Приама» в городе Гомера, или Кто нашел легендарную Трою]. 2014 Deutsche Welle. Проверено 5 марта 2014.
  275. Богданов2, 2008, с. 304.
  276. Ванденберг, 1996, с. 572.
  277. Илион1, 2009, Стрелков А. В. Легенда о докторе Шлимане, с. 13.
  278. Илион1, 2009, Стрелков А. В. Легенда о докторе Шлимане, с. 14.
  279. Илион1, 2009, Стрелков А. В. Легенда о докторе Шлимане, с. 14—15.
  280. [www.schliemann-museum.de/hsm/werk.html Schliemanns bleibende Lebensleistung] (нем.). Heinrich-Schliemann-Museum. Проверено 3 марта 2014.
  281. Илион1, 2009, Стрелков А. В. Легенда о докторе Шлимане, с. 15.
  282. Илион1, 2009, Стрелков А. В. Легенда о докторе Шлимане, с. 16.
  283. Илион1, 2009, Стрелков А. В. Легенда о докторе Шлимане, с. 19.
  284. Богданов1, 2008, с. 5—6.
  285. Богданов1, 2008, с. 6—7.
  286. Богданов1, 2008, с. 8—16.
  287. Богданов2, 2008, с. 287—288.
  288. Богданов2, 2008, с. 211.
  289. Silverberg R. Scientists and Scoundrels: A Book of Hoaxes. — N. Y., 1965. — C. 155.
  290. Д. Р. Атлантида Пауля Шлимана // П. Шлиман. Как я нашёл Атлантиду. — Б. м.: Salamandra P. V. V., 2013. — С. 34—38. — (Polaris: Путешествия, приключения, фантастика. Вып. XVIII).
  291. Богданов2, 2008, с. 244.
  292. Богданов2, 2008, с. 314.
  293. Богданов1, 2008, с. 25—26.
  294. Philipp Vandenberg. Der Schatz des Priamos. Wie Heinrich Schliemann sein Troja erfand. — Lübbe, 1995. ISBN 978-3785708040
  295. Богданов1, 2008, с. 18—19.
  296. Клейн Л. С. Троянская война в эпосе и в истории // Кравчук А. Троянская война. Миф и история. — М., 1991. — С. 198—199, 215.
  297. Edmund F. Bloedow. [bmcr.brynmawr.edu/1996/96.03.09.html Review: David A. Traill, Schliemann of Troy: Treasure and Deceit. New York: St. Martin's Press, 1995. Pp. xiv, 365, 2 Maps, 20 Figs., 32 Pls., 5 Plans. $24.95. ISBN 0-312-14042-8(англ.). Bryn Mawr Classical Review. Проверено 3 марта 2014.
  298. Шлиман, Генрих. Дневник 1866 года: Путешествие по Волге / Предисловие, подготовка текста, примечания и концепция издания И. А. Богданова. — СПб.: Государственный Эрмитаж, 1998. — 60 с.
  299. Не привози с собою Гомера… Письма Е. П. Шлиман Генриху Шлиману / Сост. И. А. Богданов. — СПб.: Дмитрий Буланин, 1998. — 232 с. — ISBN 5-86007-131-0, 5860071310
  300. Klünder A. [books.google.ru/books?id=M-kKu0a6FjQC&dq=Der+Schatz+des+Priamos+1981&hl=ru&source=gbs_navlinks_s Lexikon der Fernsehspiele] : [нем.]. — Walter de Gruyter, 1991. — Bd. III. — S. 392—393, 456, 561, 637—638, 1022. — 1045 S. — ISBN 978-3598109232.</span>
  301. Богданов2, 2008, с. 316—317.
  302. Татьяна Григорьева. [os.colta.ru/literature/events/details/24162/ Питер Акройд. Падение Трои]. OpenSpace.ru (17.08.2011). Проверено 3 марта 2014.
  303. [www.imdb.com/title/tt0897289/ Der geheimnisvolle Schatz von Troja] (англ.). IMDb. Проверено 3 марта 2014.
  304. Peter Luley. [www.spiegel.de/kultur/gesellschaft/troja-als-tv-zweiteiler-genug-gebuddelt-heino-ferch-a-472316.html Troja als TV-Zweiteiler: Genug gebuddelt, Heino Ferch!] (нем.). SPIEGEL-ONLINE (18.03.2007). Проверено 3 марта 2014.
  305. Богданов2, 2008, с. 315—316.
  306. [planetarynames.wr.usgs.gov/Feature/5372 Planetary Names: Crater, craters: Schliemann on Moon] (англ.). Gazetteer of Planetary Nomenclature. Проверено 3 марта 2014.
  307. [ssd.jpl.nasa.gov/sbdb.cgi?sstr=3302+Schliemann 3302 Schliemann (1977 RS6)] (англ.). JPL Small-Body Database. Проверено 28 апреля 2014.
  308. [www.schliemann-museum.de/ Das Heinrich-Schliemann-Museum in Ankershagen] (нем.). Проверено 27 февраля 2014.
  309. </ol>

Литература

  • Бузескул В. П. Шлиман, Генрих // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Hogarth D. G. Schliemann, Heinrich // Encyclopædia Britannica. — 1910–1911. — Vol. 24. Sainte-Claire Deville — Shuttle. — 1024 p.
  • Schliemann, Heinrich // The Encyclopedia Americana. — 1918—1920. — Vol. XXV. Silk — Sulphovinic Acid. — 818 p.
  • Богданов И. А. Генрих Шлиман. Русская авантюра. — М.: АСТ: Олимп, 2008. — 415 с.
  • Богданов И. А. Генрих Шлиман. Торжество мифа. — М.: АСТ: Олимп, 2008. — 351 с.
  • Ванденберг Ф. Золото Шлимана / Пер. с нем. Е. П. Лесниковой, А. П. Уткина, В. В. Ток, Л. И. Некрасовой, под ред. М. В. Ливановой. — Смоленск: Русич, 1996. — 592 с.
  • Вуд М. Троя: В поисках Троянской войны / Пер. с англ. В. Шарапова. — М.: СТОЛИЦА-ПРИНТ, 2007. — 400 с.
  • Гаврилов А. К. Петербург в судьбе Генриха Шлимана. — СПб.: Коло, 2006. — 448 с.
  • Керам К. Боги, гробницы, учёные: Роман археологии. — СПб., Нижний Новгород: КЭМ, Нижегородская ярмарка, 1994. — 367 с.
  • Мейерович М. Шлиман / Научн. ред. и послесл. Я. А. Ленцмана; Предисл. К. Андреева; Рис. Г. Епишина. — М.: Детская литература, 1966. — 192 с.
  • Не привози с собою Гомера… Письма Е. П. Шлиман Генриху Шлиману / Сост. И. А. Богданов. — СПб.: Дмитрий Буланин, 1998. — 232 с.
  • Стоун И. Греческое сокровище: биографический роман о Генрихе и Софье Шлиман / Пер. с англ. В. Харитонова, М. Литвиновой. — М.: АСТ, 2009. — 538 с.
  • Шлиман Г. Илион. Город и страна троянцев / Пер. с англ. Н. Ю. Чехонадской. — М.: ЗАО Центрполиграф, 2009. — Т. 1. — 543 с.
  • Шлиман Г. Илион. Город и страна троянцев / Пер. с англ. Н. Ю. Чехонадской. — М.: ЗАО Центрполиграф, 2009. — Т. 2. — 543 с.
  • Шлиман Г. Троя / Пер. с англ. Н. Ю. Чехонадской. — М.: ЗАО Центрполиграф, 2010. — 399 с.
  • Штоль Г. Генрих Шлиман: Мечта о Трое / Сокр. пер. с нем. А. Попова и А. Штекли. — М.: Молодая Гвардия, 1991. — 432 с.
  • Ludwig, Emil. [archive.org/details/schliemannthesto006633mbp Schliemann: The Story of a Gold-seeker] / Tr. from the German by D. F. Tait. — Boston: Little, Brown and Company, 1932. — 297 p.
  • Traill D. Schliemann of Troy: Treasure and Deceit. — New York: St. Martin’s Press, 1995. — 365 p.

Ссылки

  • [en.wikisource.org/wiki/Popular_Science_Monthly/Volume_38/April_1891/Dr._Henry_T._Schliemann Dr. Henry T. Schliemann] (англ.). Popular Science Monthly Volume 38 (April 1891). Проверено 5 марта 2014.
  • [web.archive.org/web/20071005213805/www.ascsa.edu.gr/archives/Gennadius/Schliemann/SchScope.htm Heinrich Schliemann and Family Papers] (англ.). The American School of Classical Studies at Athens. Проверено 27 февраля 2014.
  • [www.schliemann-museum.de/ Das Heinrich-Schliemann-Museum in Ankershagen] (нем.). Проверено 27 февраля 2014.
  • Heinrich Schliemann. [www.zeno.org/Geschichte/M/Schliemann,+Heinrich/Selbstbiographie Autobiographie des Verfassers und Geschichte seiner Arbeiten in Troja] (нем.). Stadt und Land der Trojaner. zeno.org (1881). Проверено 27 февраля 2014.
  • [www.wmnspb.ru/rub/stars/818-shliman.html Генрих Шлиман и Екатерина Лыжина]. Женский Петербург. Проверено 27 февраля 2014.
  • Олег Неверов. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/7921.php Генрих Шлиман и его троянские древности]. Наше наследие // 2006, №79—80. Проверено 27 февраля 2014.
  • [mvny.ucoz.ru/blog/samyj_znamenityj_arkheolog/2010-11-12-242 Самый знаменитый археолог]. Мир вокруг нас. Проверено 27 февраля 2014.
  • Толстиков В. П. [www.antic-art.ru/data/troy/index.php Сокровища Трои]. ГМИИ им. А. С. Пушкина. Проверено 8 апреля 2014.


Отрывок, характеризующий Шлиман, Генрих

Денисов взял подаваемую ему закуренную трубку, сжал в кулак, и, рассыпая огонь, ударил ею по полу, продолжая кричать.
– Семпель даст, паг'оль бьет; семпель даст, паг'оль бьет.
Он рассыпал огонь, разбил трубку и бросил ее. Денисов помолчал и вдруг своими блестящими черными глазами весело взглянул на Ростова.
– Хоть бы женщины были. А то тут, кг'оме как пить, делать нечего. Хоть бы дг'аться ског'ей.
– Эй, кто там? – обратился он к двери, заслышав остановившиеся шаги толстых сапог с бряцанием шпор и почтительное покашливанье.
– Вахмистр! – сказал Лаврушка.
Денисов сморщился еще больше.
– Сквег'но, – проговорил он, бросая кошелек с несколькими золотыми. – Г`остов, сочти, голубчик, сколько там осталось, да сунь кошелек под подушку, – сказал он и вышел к вахмистру.
Ростов взял деньги и, машинально, откладывая и ровняя кучками старые и новые золотые, стал считать их.
– А! Телянин! Здог'ово! Вздули меня вчег'а! – послышался голос Денисова из другой комнаты.
– У кого? У Быкова, у крысы?… Я знал, – сказал другой тоненький голос, и вслед за тем в комнату вошел поручик Телянин, маленький офицер того же эскадрона.
Ростов кинул под подушку кошелек и пожал протянутую ему маленькую влажную руку. Телянин был перед походом за что то переведен из гвардии. Он держал себя очень хорошо в полку; но его не любили, и в особенности Ростов не мог ни преодолеть, ни скрывать своего беспричинного отвращения к этому офицеру.
– Ну, что, молодой кавалерист, как вам мой Грачик служит? – спросил он. (Грачик была верховая лошадь, подъездок, проданная Теляниным Ростову.)
Поручик никогда не смотрел в глаза человеку, с кем говорил; глаза его постоянно перебегали с одного предмета на другой.
– Я видел, вы нынче проехали…
– Да ничего, конь добрый, – отвечал Ростов, несмотря на то, что лошадь эта, купленная им за 700 рублей, не стоила и половины этой цены. – Припадать стала на левую переднюю… – прибавил он. – Треснуло копыто! Это ничего. Я вас научу, покажу, заклепку какую положить.
– Да, покажите пожалуйста, – сказал Ростов.
– Покажу, покажу, это не секрет. А за лошадь благодарить будете.
– Так я велю привести лошадь, – сказал Ростов, желая избавиться от Телянина, и вышел, чтобы велеть привести лошадь.
В сенях Денисов, с трубкой, скорчившись на пороге, сидел перед вахмистром, который что то докладывал. Увидав Ростова, Денисов сморщился и, указывая через плечо большим пальцем в комнату, в которой сидел Телянин, поморщился и с отвращением тряхнулся.
– Ох, не люблю молодца, – сказал он, не стесняясь присутствием вахмистра.
Ростов пожал плечами, как будто говоря: «И я тоже, да что же делать!» и, распорядившись, вернулся к Телянину.
Телянин сидел всё в той же ленивой позе, в которой его оставил Ростов, потирая маленькие белые руки.
«Бывают же такие противные лица», подумал Ростов, входя в комнату.
– Что же, велели привести лошадь? – сказал Телянин, вставая и небрежно оглядываясь.
– Велел.
– Да пойдемте сами. Я ведь зашел только спросить Денисова о вчерашнем приказе. Получили, Денисов?
– Нет еще. А вы куда?
– Вот хочу молодого человека научить, как ковать лошадь, – сказал Телянин.
Они вышли на крыльцо и в конюшню. Поручик показал, как делать заклепку, и ушел к себе.
Когда Ростов вернулся, на столе стояла бутылка с водкой и лежала колбаса. Денисов сидел перед столом и трещал пером по бумаге. Он мрачно посмотрел в лицо Ростову.
– Ей пишу, – сказал он.
Он облокотился на стол с пером в руке, и, очевидно обрадованный случаю быстрее сказать словом всё, что он хотел написать, высказывал свое письмо Ростову.
– Ты видишь ли, дг'уг, – сказал он. – Мы спим, пока не любим. Мы дети пг`axa… а полюбил – и ты Бог, ты чист, как в пег'вый день создания… Это еще кто? Гони его к чог'ту. Некогда! – крикнул он на Лаврушку, который, нисколько не робея, подошел к нему.
– Да кому ж быть? Сами велели. Вахмистр за деньгами пришел.
Денисов сморщился, хотел что то крикнуть и замолчал.
– Сквег'но дело, – проговорил он про себя. – Сколько там денег в кошельке осталось? – спросил он у Ростова.
– Семь новых и три старых.
– Ах,сквег'но! Ну, что стоишь, чучела, пошли вахмистг'а, – крикнул Денисов на Лаврушку.
– Пожалуйста, Денисов, возьми у меня денег, ведь у меня есть, – сказал Ростов краснея.
– Не люблю у своих занимать, не люблю, – проворчал Денисов.
– А ежели ты у меня не возьмешь деньги по товарищески, ты меня обидишь. Право, у меня есть, – повторял Ростов.
– Да нет же.
И Денисов подошел к кровати, чтобы достать из под подушки кошелек.
– Ты куда положил, Ростов?
– Под нижнюю подушку.
– Да нету.
Денисов скинул обе подушки на пол. Кошелька не было.
– Вот чудо то!
– Постой, ты не уронил ли? – сказал Ростов, по одной поднимая подушки и вытрясая их.
Он скинул и отряхнул одеяло. Кошелька не было.
– Уж не забыл ли я? Нет, я еще подумал, что ты точно клад под голову кладешь, – сказал Ростов. – Я тут положил кошелек. Где он? – обратился он к Лаврушке.
– Я не входил. Где положили, там и должен быть.
– Да нет…
– Вы всё так, бросите куда, да и забудете. В карманах то посмотрите.
– Нет, коли бы я не подумал про клад, – сказал Ростов, – а то я помню, что положил.
Лаврушка перерыл всю постель, заглянул под нее, под стол, перерыл всю комнату и остановился посреди комнаты. Денисов молча следил за движениями Лаврушки и, когда Лаврушка удивленно развел руками, говоря, что нигде нет, он оглянулся на Ростова.
– Г'остов, ты не школьнич…
Ростов почувствовал на себе взгляд Денисова, поднял глаза и в то же мгновение опустил их. Вся кровь его, бывшая запертою где то ниже горла, хлынула ему в лицо и глаза. Он не мог перевести дыхание.
– И в комнате то никого не было, окромя поручика да вас самих. Тут где нибудь, – сказал Лаврушка.
– Ну, ты, чог'това кукла, повог`ачивайся, ищи, – вдруг закричал Денисов, побагровев и с угрожающим жестом бросаясь на лакея. – Чтоб был кошелек, а то запог'ю. Всех запог'ю!
Ростов, обходя взглядом Денисова, стал застегивать куртку, подстегнул саблю и надел фуражку.
– Я тебе говог'ю, чтоб был кошелек, – кричал Денисов, тряся за плечи денщика и толкая его об стену.
– Денисов, оставь его; я знаю кто взял, – сказал Ростов, подходя к двери и не поднимая глаз.
Денисов остановился, подумал и, видимо поняв то, на что намекал Ростов, схватил его за руку.
– Вздог'! – закричал он так, что жилы, как веревки, надулись у него на шее и лбу. – Я тебе говог'ю, ты с ума сошел, я этого не позволю. Кошелек здесь; спущу шкуг`у с этого мег`завца, и будет здесь.
– Я знаю, кто взял, – повторил Ростов дрожащим голосом и пошел к двери.
– А я тебе говог'ю, не смей этого делать, – закричал Денисов, бросаясь к юнкеру, чтоб удержать его.
Но Ростов вырвал свою руку и с такою злобой, как будто Денисов был величайший враг его, прямо и твердо устремил на него глаза.
– Ты понимаешь ли, что говоришь? – сказал он дрожащим голосом, – кроме меня никого не было в комнате. Стало быть, ежели не то, так…
Он не мог договорить и выбежал из комнаты.
– Ах, чог'т с тобой и со всеми, – были последние слова, которые слышал Ростов.
Ростов пришел на квартиру Телянина.
– Барина дома нет, в штаб уехали, – сказал ему денщик Телянина. – Или что случилось? – прибавил денщик, удивляясь на расстроенное лицо юнкера.
– Нет, ничего.
– Немного не застали, – сказал денщик.
Штаб находился в трех верстах от Зальценека. Ростов, не заходя домой, взял лошадь и поехал в штаб. В деревне, занимаемой штабом, был трактир, посещаемый офицерами. Ростов приехал в трактир; у крыльца он увидал лошадь Телянина.
Во второй комнате трактира сидел поручик за блюдом сосисок и бутылкою вина.
– А, и вы заехали, юноша, – сказал он, улыбаясь и высоко поднимая брови.
– Да, – сказал Ростов, как будто выговорить это слово стоило большого труда, и сел за соседний стол.
Оба молчали; в комнате сидели два немца и один русский офицер. Все молчали, и слышались звуки ножей о тарелки и чавканье поручика. Когда Телянин кончил завтрак, он вынул из кармана двойной кошелек, изогнутыми кверху маленькими белыми пальцами раздвинул кольца, достал золотой и, приподняв брови, отдал деньги слуге.
– Пожалуйста, поскорее, – сказал он.
Золотой был новый. Ростов встал и подошел к Телянину.
– Позвольте посмотреть мне кошелек, – сказал он тихим, чуть слышным голосом.
С бегающими глазами, но всё поднятыми бровями Телянин подал кошелек.
– Да, хорошенький кошелек… Да… да… – сказал он и вдруг побледнел. – Посмотрите, юноша, – прибавил он.
Ростов взял в руки кошелек и посмотрел и на него, и на деньги, которые были в нем, и на Телянина. Поручик оглядывался кругом, по своей привычке и, казалось, вдруг стал очень весел.
– Коли будем в Вене, всё там оставлю, а теперь и девать некуда в этих дрянных городишках, – сказал он. – Ну, давайте, юноша, я пойду.
Ростов молчал.
– А вы что ж? тоже позавтракать? Порядочно кормят, – продолжал Телянин. – Давайте же.
Он протянул руку и взялся за кошелек. Ростов выпустил его. Телянин взял кошелек и стал опускать его в карман рейтуз, и брови его небрежно поднялись, а рот слегка раскрылся, как будто он говорил: «да, да, кладу в карман свой кошелек, и это очень просто, и никому до этого дела нет».
– Ну, что, юноша? – сказал он, вздохнув и из под приподнятых бровей взглянув в глаза Ростова. Какой то свет глаз с быстротою электрической искры перебежал из глаз Телянина в глаза Ростова и обратно, обратно и обратно, всё в одно мгновение.
– Подите сюда, – проговорил Ростов, хватая Телянина за руку. Он почти притащил его к окну. – Это деньги Денисова, вы их взяли… – прошептал он ему над ухом.
– Что?… Что?… Как вы смеете? Что?… – проговорил Телянин.
Но эти слова звучали жалобным, отчаянным криком и мольбой о прощении. Как только Ростов услыхал этот звук голоса, с души его свалился огромный камень сомнения. Он почувствовал радость и в то же мгновение ему стало жалко несчастного, стоявшего перед ним человека; но надо было до конца довести начатое дело.
– Здесь люди Бог знает что могут подумать, – бормотал Телянин, схватывая фуражку и направляясь в небольшую пустую комнату, – надо объясниться…
– Я это знаю, и я это докажу, – сказал Ростов.
– Я…
Испуганное, бледное лицо Телянина начало дрожать всеми мускулами; глаза всё так же бегали, но где то внизу, не поднимаясь до лица Ростова, и послышались всхлипыванья.
– Граф!… не губите молодого человека… вот эти несчастные деньги, возьмите их… – Он бросил их на стол. – У меня отец старик, мать!…
Ростов взял деньги, избегая взгляда Телянина, и, не говоря ни слова, пошел из комнаты. Но у двери он остановился и вернулся назад. – Боже мой, – сказал он со слезами на глазах, – как вы могли это сделать?
– Граф, – сказал Телянин, приближаясь к юнкеру.
– Не трогайте меня, – проговорил Ростов, отстраняясь. – Ежели вам нужда, возьмите эти деньги. – Он швырнул ему кошелек и выбежал из трактира.


Вечером того же дня на квартире Денисова шел оживленный разговор офицеров эскадрона.
– А я говорю вам, Ростов, что вам надо извиниться перед полковым командиром, – говорил, обращаясь к пунцово красному, взволнованному Ростову, высокий штаб ротмистр, с седеющими волосами, огромными усами и крупными чертами морщинистого лица.
Штаб ротмистр Кирстен был два раза разжалован в солдаты зa дела чести и два раза выслуживался.
– Я никому не позволю себе говорить, что я лгу! – вскрикнул Ростов. – Он сказал мне, что я лгу, а я сказал ему, что он лжет. Так с тем и останется. На дежурство может меня назначать хоть каждый день и под арест сажать, а извиняться меня никто не заставит, потому что ежели он, как полковой командир, считает недостойным себя дать мне удовлетворение, так…
– Да вы постойте, батюшка; вы послушайте меня, – перебил штаб ротмистр своим басистым голосом, спокойно разглаживая свои длинные усы. – Вы при других офицерах говорите полковому командиру, что офицер украл…
– Я не виноват, что разговор зашел при других офицерах. Может быть, не надо было говорить при них, да я не дипломат. Я затем в гусары и пошел, думал, что здесь не нужно тонкостей, а он мне говорит, что я лгу… так пусть даст мне удовлетворение…
– Это всё хорошо, никто не думает, что вы трус, да не в том дело. Спросите у Денисова, похоже это на что нибудь, чтобы юнкер требовал удовлетворения у полкового командира?
Денисов, закусив ус, с мрачным видом слушал разговор, видимо не желая вступаться в него. На вопрос штаб ротмистра он отрицательно покачал головой.
– Вы при офицерах говорите полковому командиру про эту пакость, – продолжал штаб ротмистр. – Богданыч (Богданычем называли полкового командира) вас осадил.
– Не осадил, а сказал, что я неправду говорю.
– Ну да, и вы наговорили ему глупостей, и надо извиниться.
– Ни за что! – крикнул Ростов.
– Не думал я этого от вас, – серьезно и строго сказал штаб ротмистр. – Вы не хотите извиниться, а вы, батюшка, не только перед ним, а перед всем полком, перед всеми нами, вы кругом виноваты. А вот как: кабы вы подумали да посоветовались, как обойтись с этим делом, а то вы прямо, да при офицерах, и бухнули. Что теперь делать полковому командиру? Надо отдать под суд офицера и замарать весь полк? Из за одного негодяя весь полк осрамить? Так, что ли, по вашему? А по нашему, не так. И Богданыч молодец, он вам сказал, что вы неправду говорите. Неприятно, да что делать, батюшка, сами наскочили. А теперь, как дело хотят замять, так вы из за фанаберии какой то не хотите извиниться, а хотите всё рассказать. Вам обидно, что вы подежурите, да что вам извиниться перед старым и честным офицером! Какой бы там ни был Богданыч, а всё честный и храбрый, старый полковник, так вам обидно; а замарать полк вам ничего? – Голос штаб ротмистра начинал дрожать. – Вы, батюшка, в полку без году неделя; нынче здесь, завтра перешли куда в адъютантики; вам наплевать, что говорить будут: «между павлоградскими офицерами воры!» А нам не всё равно. Так, что ли, Денисов? Не всё равно?
Денисов всё молчал и не шевелился, изредка взглядывая своими блестящими, черными глазами на Ростова.
– Вам своя фанаберия дорога, извиниться не хочется, – продолжал штаб ротмистр, – а нам, старикам, как мы выросли, да и умереть, Бог даст, приведется в полку, так нам честь полка дорога, и Богданыч это знает. Ох, как дорога, батюшка! А это нехорошо, нехорошо! Там обижайтесь или нет, а я всегда правду матку скажу. Нехорошо!
И штаб ротмистр встал и отвернулся от Ростова.
– Пг'авда, чог'т возьми! – закричал, вскакивая, Денисов. – Ну, Г'остов! Ну!
Ростов, краснея и бледнея, смотрел то на одного, то на другого офицера.
– Нет, господа, нет… вы не думайте… я очень понимаю, вы напрасно обо мне думаете так… я… для меня… я за честь полка.да что? это на деле я покажу, и для меня честь знамени…ну, всё равно, правда, я виноват!.. – Слезы стояли у него в глазах. – Я виноват, кругом виноват!… Ну, что вам еще?…
– Вот это так, граф, – поворачиваясь, крикнул штаб ротмистр, ударяя его большою рукою по плечу.
– Я тебе говог'ю, – закричал Денисов, – он малый славный.
– Так то лучше, граф, – повторил штаб ротмистр, как будто за его признание начиная величать его титулом. – Подите и извинитесь, ваше сиятельство, да с.
– Господа, всё сделаю, никто от меня слова не услышит, – умоляющим голосом проговорил Ростов, – но извиняться не могу, ей Богу, не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощенья просить?
Денисов засмеялся.
– Вам же хуже. Богданыч злопамятен, поплатитесь за упрямство, – сказал Кирстен.
– Ей Богу, не упрямство! Я не могу вам описать, какое чувство, не могу…
– Ну, ваша воля, – сказал штаб ротмистр. – Что ж, мерзавец то этот куда делся? – спросил он у Денисова.
– Сказался больным, завтг'а велено пг'иказом исключить, – проговорил Денисов.
– Это болезнь, иначе нельзя объяснить, – сказал штаб ротмистр.
– Уж там болезнь не болезнь, а не попадайся он мне на глаза – убью! – кровожадно прокричал Денисов.
В комнату вошел Жерков.
– Ты как? – обратились вдруг офицеры к вошедшему.
– Поход, господа. Мак в плен сдался и с армией, совсем.
– Врешь!
– Сам видел.
– Как? Мака живого видел? с руками, с ногами?
– Поход! Поход! Дать ему бутылку за такую новость. Ты как же сюда попал?
– Опять в полк выслали, за чорта, за Мака. Австрийской генерал пожаловался. Я его поздравил с приездом Мака…Ты что, Ростов, точно из бани?
– Тут, брат, у нас, такая каша второй день.
Вошел полковой адъютант и подтвердил известие, привезенное Жерковым. На завтра велено было выступать.
– Поход, господа!
– Ну, и слава Богу, засиделись.


Кутузов отступил к Вене, уничтожая за собой мосты на реках Инне (в Браунау) и Трауне (в Линце). 23 го октября .русские войска переходили реку Энс. Русские обозы, артиллерия и колонны войск в середине дня тянулись через город Энс, по сю и по ту сторону моста.
День был теплый, осенний и дождливый. Пространная перспектива, раскрывавшаяся с возвышения, где стояли русские батареи, защищавшие мост, то вдруг затягивалась кисейным занавесом косого дождя, то вдруг расширялась, и при свете солнца далеко и ясно становились видны предметы, точно покрытые лаком. Виднелся городок под ногами с своими белыми домами и красными крышами, собором и мостом, по обеим сторонам которого, толпясь, лилися массы русских войск. Виднелись на повороте Дуная суда, и остров, и замок с парком, окруженный водами впадения Энса в Дунай, виднелся левый скалистый и покрытый сосновым лесом берег Дуная с таинственною далью зеленых вершин и голубеющими ущельями. Виднелись башни монастыря, выдававшегося из за соснового, казавшегося нетронутым, дикого леса; далеко впереди на горе, по ту сторону Энса, виднелись разъезды неприятеля.
Между орудиями, на высоте, стояли спереди начальник ариергарда генерал с свитским офицером, рассматривая в трубу местность. Несколько позади сидел на хоботе орудия Несвицкий, посланный от главнокомандующего к ариергарду.
Казак, сопутствовавший Несвицкому, подал сумочку и фляжку, и Несвицкий угощал офицеров пирожками и настоящим доппелькюмелем. Офицеры радостно окружали его, кто на коленах, кто сидя по турецки на мокрой траве.
– Да, не дурак был этот австрийский князь, что тут замок выстроил. Славное место. Что же вы не едите, господа? – говорил Несвицкий.
– Покорно благодарю, князь, – отвечал один из офицеров, с удовольствием разговаривая с таким важным штабным чиновником. – Прекрасное место. Мы мимо самого парка проходили, двух оленей видели, и дом какой чудесный!
– Посмотрите, князь, – сказал другой, которому очень хотелось взять еще пирожок, но совестно было, и который поэтому притворялся, что он оглядывает местность, – посмотрите ка, уж забрались туда наши пехотные. Вон там, на лужку, за деревней, трое тащут что то. .Они проберут этот дворец, – сказал он с видимым одобрением.
– И то, и то, – сказал Несвицкий. – Нет, а чего бы я желал, – прибавил он, прожевывая пирожок в своем красивом влажном рте, – так это вон туда забраться.
Он указывал на монастырь с башнями, видневшийся на горе. Он улыбнулся, глаза его сузились и засветились.
– А ведь хорошо бы, господа!
Офицеры засмеялись.
– Хоть бы попугать этих монашенок. Итальянки, говорят, есть молоденькие. Право, пять лет жизни отдал бы!
– Им ведь и скучно, – смеясь, сказал офицер, который был посмелее.
Между тем свитский офицер, стоявший впереди, указывал что то генералу; генерал смотрел в зрительную трубку.
– Ну, так и есть, так и есть, – сердито сказал генерал, опуская трубку от глаз и пожимая плечами, – так и есть, станут бить по переправе. И что они там мешкают?
На той стороне простым глазом виден был неприятель и его батарея, из которой показался молочно белый дымок. Вслед за дымком раздался дальний выстрел, и видно было, как наши войска заспешили на переправе.
Несвицкий, отдуваясь, поднялся и, улыбаясь, подошел к генералу.
– Не угодно ли закусить вашему превосходительству? – сказал он.
– Нехорошо дело, – сказал генерал, не отвечая ему, – замешкались наши.
– Не съездить ли, ваше превосходительство? – сказал Несвицкий.
– Да, съездите, пожалуйста, – сказал генерал, повторяя то, что уже раз подробно было приказано, – и скажите гусарам, чтобы они последние перешли и зажгли мост, как я приказывал, да чтобы горючие материалы на мосту еще осмотреть.
– Очень хорошо, – отвечал Несвицкий.
Он кликнул казака с лошадью, велел убрать сумочку и фляжку и легко перекинул свое тяжелое тело на седло.
– Право, заеду к монашенкам, – сказал он офицерам, с улыбкою глядевшим на него, и поехал по вьющейся тропинке под гору.
– Нут ка, куда донесет, капитан, хватите ка! – сказал генерал, обращаясь к артиллеристу. – Позабавьтесь от скуки.
– Прислуга к орудиям! – скомандовал офицер.
И через минуту весело выбежали от костров артиллеристы и зарядили.
– Первое! – послышалась команда.
Бойко отскочил 1 й номер. Металлически, оглушая, зазвенело орудие, и через головы всех наших под горой, свистя, пролетела граната и, далеко не долетев до неприятеля, дымком показала место своего падения и лопнула.
Лица солдат и офицеров повеселели при этом звуке; все поднялись и занялись наблюдениями над видными, как на ладони, движениями внизу наших войск и впереди – движениями приближавшегося неприятеля. Солнце в ту же минуту совсем вышло из за туч, и этот красивый звук одинокого выстрела и блеск яркого солнца слились в одно бодрое и веселое впечатление.


Над мостом уже пролетели два неприятельские ядра, и на мосту была давка. В средине моста, слезши с лошади, прижатый своим толстым телом к перилам, стоял князь Несвицкий.
Он, смеючись, оглядывался назад на своего казака, который с двумя лошадьми в поводу стоял несколько шагов позади его.
Только что князь Несвицкий хотел двинуться вперед, как опять солдаты и повозки напирали на него и опять прижимали его к перилам, и ему ничего не оставалось, как улыбаться.
– Экой ты, братец, мой! – говорил казак фурштатскому солдату с повозкой, напиравшему на толпившуюся v самых колес и лошадей пехоту, – экой ты! Нет, чтобы подождать: видишь, генералу проехать.
Но фурштат, не обращая внимания на наименование генерала, кричал на солдат, запружавших ему дорогу: – Эй! землячки! держись влево, постой! – Но землячки, теснясь плечо с плечом, цепляясь штыками и не прерываясь, двигались по мосту одною сплошною массой. Поглядев за перила вниз, князь Несвицкий видел быстрые, шумные, невысокие волны Энса, которые, сливаясь, рябея и загибаясь около свай моста, перегоняли одна другую. Поглядев на мост, он видел столь же однообразные живые волны солдат, кутасы, кивера с чехлами, ранцы, штыки, длинные ружья и из под киверов лица с широкими скулами, ввалившимися щеками и беззаботно усталыми выражениями и движущиеся ноги по натасканной на доски моста липкой грязи. Иногда между однообразными волнами солдат, как взбрызг белой пены в волнах Энса, протискивался между солдатами офицер в плаще, с своею отличною от солдат физиономией; иногда, как щепка, вьющаяся по реке, уносился по мосту волнами пехоты пеший гусар, денщик или житель; иногда, как бревно, плывущее по реке, окруженная со всех сторон, проплывала по мосту ротная или офицерская, наложенная доверху и прикрытая кожами, повозка.
– Вишь, их, как плотину, прорвало, – безнадежно останавливаясь, говорил казак. – Много ль вас еще там?
– Мелион без одного! – подмигивая говорил близко проходивший в прорванной шинели веселый солдат и скрывался; за ним проходил другой, старый солдат.
– Как он (он – неприятель) таперича по мосту примется зажаривать, – говорил мрачно старый солдат, обращаясь к товарищу, – забудешь чесаться.
И солдат проходил. За ним другой солдат ехал на повозке.
– Куда, чорт, подвертки запихал? – говорил денщик, бегом следуя за повозкой и шаря в задке.
И этот проходил с повозкой. За этим шли веселые и, видимо, выпившие солдаты.
– Как он его, милый человек, полыхнет прикладом то в самые зубы… – радостно говорил один солдат в высоко подоткнутой шинели, широко размахивая рукой.
– То то оно, сладкая ветчина то. – отвечал другой с хохотом.
И они прошли, так что Несвицкий не узнал, кого ударили в зубы и к чему относилась ветчина.
– Эк торопятся, что он холодную пустил, так и думаешь, всех перебьют. – говорил унтер офицер сердито и укоризненно.
– Как оно пролетит мимо меня, дяденька, ядро то, – говорил, едва удерживаясь от смеха, с огромным ртом молодой солдат, – я так и обмер. Право, ей Богу, так испужался, беда! – говорил этот солдат, как будто хвастаясь тем, что он испугался. И этот проходил. За ним следовала повозка, непохожая на все проезжавшие до сих пор. Это был немецкий форшпан на паре, нагруженный, казалось, целым домом; за форшпаном, который вез немец, привязана была красивая, пестрая, с огромным вымем, корова. На перинах сидела женщина с грудным ребенком, старуха и молодая, багроворумяная, здоровая девушка немка. Видно, по особому разрешению были пропущены эти выселявшиеся жители. Глаза всех солдат обратились на женщин, и, пока проезжала повозка, двигаясь шаг за шагом, и, все замечания солдат относились только к двум женщинам. На всех лицах была почти одна и та же улыбка непристойных мыслей об этой женщине.
– Ишь, колбаса то, тоже убирается!
– Продай матушку, – ударяя на последнем слоге, говорил другой солдат, обращаясь к немцу, который, опустив глаза, сердито и испуганно шел широким шагом.
– Эк убралась как! То то черти!
– Вот бы тебе к ним стоять, Федотов.
– Видали, брат!
– Куда вы? – спрашивал пехотный офицер, евший яблоко, тоже полуулыбаясь и глядя на красивую девушку.
Немец, закрыв глаза, показывал, что не понимает.
– Хочешь, возьми себе, – говорил офицер, подавая девушке яблоко. Девушка улыбнулась и взяла. Несвицкий, как и все, бывшие на мосту, не спускал глаз с женщин, пока они не проехали. Когда они проехали, опять шли такие же солдаты, с такими же разговорами, и, наконец, все остановились. Как это часто бывает, на выезде моста замялись лошади в ротной повозке, и вся толпа должна была ждать.
– И что становятся? Порядку то нет! – говорили солдаты. – Куда прешь? Чорт! Нет того, чтобы подождать. Хуже того будет, как он мост подожжет. Вишь, и офицера то приперли, – говорили с разных сторон остановившиеся толпы, оглядывая друг друга, и всё жались вперед к выходу.
Оглянувшись под мост на воды Энса, Несвицкий вдруг услышал еще новый для него звук, быстро приближающегося… чего то большого и чего то шлепнувшегося в воду.
– Ишь ты, куда фатает! – строго сказал близко стоявший солдат, оглядываясь на звук.
– Подбадривает, чтобы скорей проходили, – сказал другой неспокойно.
Толпа опять тронулась. Несвицкий понял, что это было ядро.
– Эй, казак, подавай лошадь! – сказал он. – Ну, вы! сторонись! посторонись! дорогу!
Он с большим усилием добрался до лошади. Не переставая кричать, он тронулся вперед. Солдаты пожались, чтобы дать ему дорогу, но снова опять нажали на него так, что отдавили ему ногу, и ближайшие не были виноваты, потому что их давили еще сильнее.
– Несвицкий! Несвицкий! Ты, г'ожа! – послышался в это время сзади хриплый голос.
Несвицкий оглянулся и увидал в пятнадцати шагах отделенного от него живою массой двигающейся пехоты красного, черного, лохматого, в фуражке на затылке и в молодецки накинутом на плече ментике Ваську Денисова.
– Вели ты им, чег'тям, дьяволам, дать дог'огу, – кричал. Денисов, видимо находясь в припадке горячности, блестя и поводя своими черными, как уголь, глазами в воспаленных белках и махая невынутою из ножен саблей, которую он держал такою же красною, как и лицо, голою маленькою рукой.
– Э! Вася! – отвечал радостно Несвицкий. – Да ты что?
– Эскадг'ону пг'ойти нельзя, – кричал Васька Денисов, злобно открывая белые зубы, шпоря своего красивого вороного, кровного Бедуина, который, мигая ушами от штыков, на которые он натыкался, фыркая, брызгая вокруг себя пеной с мундштука, звеня, бил копытами по доскам моста и, казалось, готов был перепрыгнуть через перила моста, ежели бы ему позволил седок. – Что это? как баг'аны! точь в точь баг'аны! Пг'очь… дай дог'огу!… Стой там! ты повозка, чог'т! Саблей изг'ублю! – кричал он, действительно вынимая наголо саблю и начиная махать ею.
Солдаты с испуганными лицами нажались друг на друга, и Денисов присоединился к Несвицкому.
– Что же ты не пьян нынче? – сказал Несвицкий Денисову, когда он подъехал к нему.
– И напиться то вг'емени не дадут! – отвечал Васька Денисов. – Целый день то туда, то сюда таскают полк. Дг'аться – так дг'аться. А то чог'т знает что такое!
– Каким ты щеголем нынче! – оглядывая его новый ментик и вальтрап, сказал Несвицкий.
Денисов улыбнулся, достал из ташки платок, распространявший запах духов, и сунул в нос Несвицкому.
– Нельзя, в дело иду! выбг'ился, зубы вычистил и надушился.
Осанистая фигура Несвицкого, сопровождаемая казаком, и решительность Денисова, махавшего саблей и отчаянно кричавшего, подействовали так, что они протискались на ту сторону моста и остановили пехоту. Несвицкий нашел у выезда полковника, которому ему надо было передать приказание, и, исполнив свое поручение, поехал назад.
Расчистив дорогу, Денисов остановился у входа на мост. Небрежно сдерживая рвавшегося к своим и бившего ногой жеребца, он смотрел на двигавшийся ему навстречу эскадрон.
По доскам моста раздались прозрачные звуки копыт, как будто скакало несколько лошадей, и эскадрон, с офицерами впереди по четыре человека в ряд, растянулся по мосту и стал выходить на ту сторону.
Остановленные пехотные солдаты, толпясь в растоптанной у моста грязи, с тем особенным недоброжелательным чувством отчужденности и насмешки, с каким встречаются обыкновенно различные роды войск, смотрели на чистых, щеголеватых гусар, стройно проходивших мимо их.
– Нарядные ребята! Только бы на Подновинское!
– Что от них проку! Только напоказ и водят! – говорил другой.
– Пехота, не пыли! – шутил гусар, под которым лошадь, заиграв, брызнула грязью в пехотинца.
– Прогонял бы тебя с ранцем перехода два, шнурки то бы повытерлись, – обтирая рукавом грязь с лица, говорил пехотинец; – а то не человек, а птица сидит!
– То то бы тебя, Зикин, на коня посадить, ловок бы ты был, – шутил ефрейтор над худым, скрюченным от тяжести ранца солдатиком.
– Дубинку промеж ног возьми, вот тебе и конь буде, – отозвался гусар.


Остальная пехота поспешно проходила по мосту, спираясь воронкой у входа. Наконец повозки все прошли, давка стала меньше, и последний батальон вступил на мост. Одни гусары эскадрона Денисова оставались по ту сторону моста против неприятеля. Неприятель, вдалеке видный с противоположной горы, снизу, от моста, не был еще виден, так как из лощины, по которой текла река, горизонт оканчивался противоположным возвышением не дальше полуверсты. Впереди была пустыня, по которой кое где шевелились кучки наших разъездных казаков. Вдруг на противоположном возвышении дороги показались войска в синих капотах и артиллерия. Это были французы. Разъезд казаков рысью отошел под гору. Все офицеры и люди эскадрона Денисова, хотя и старались говорить о постороннем и смотреть по сторонам, не переставали думать только о том, что было там, на горе, и беспрестанно всё вглядывались в выходившие на горизонт пятна, которые они признавали за неприятельские войска. Погода после полудня опять прояснилась, солнце ярко спускалось над Дунаем и окружающими его темными горами. Было тихо, и с той горы изредка долетали звуки рожков и криков неприятеля. Между эскадроном и неприятелями уже никого не было, кроме мелких разъездов. Пустое пространство, саженей в триста, отделяло их от него. Неприятель перестал стрелять, и тем яснее чувствовалась та строгая, грозная, неприступная и неуловимая черта, которая разделяет два неприятельские войска.
«Один шаг за эту черту, напоминающую черту, отделяющую живых от мертвых, и – неизвестность страдания и смерть. И что там? кто там? там, за этим полем, и деревом, и крышей, освещенной солнцем? Никто не знает, и хочется знать; и страшно перейти эту черту, и хочется перейти ее; и знаешь, что рано или поздно придется перейти ее и узнать, что там, по той стороне черты, как и неизбежно узнать, что там, по ту сторону смерти. А сам силен, здоров, весел и раздражен и окружен такими здоровыми и раздраженно оживленными людьми». Так ежели и не думает, то чувствует всякий человек, находящийся в виду неприятеля, и чувство это придает особенный блеск и радостную резкость впечатлений всему происходящему в эти минуты.
На бугре у неприятеля показался дымок выстрела, и ядро, свистя, пролетело над головами гусарского эскадрона. Офицеры, стоявшие вместе, разъехались по местам. Гусары старательно стали выравнивать лошадей. В эскадроне всё замолкло. Все поглядывали вперед на неприятеля и на эскадронного командира, ожидая команды. Пролетело другое, третье ядро. Очевидно, что стреляли по гусарам; но ядро, равномерно быстро свистя, пролетало над головами гусар и ударялось где то сзади. Гусары не оглядывались, но при каждом звуке пролетающего ядра, будто по команде, весь эскадрон с своими однообразно разнообразными лицами, сдерживая дыханье, пока летело ядро, приподнимался на стременах и снова опускался. Солдаты, не поворачивая головы, косились друг на друга, с любопытством высматривая впечатление товарища. На каждом лице, от Денисова до горниста, показалась около губ и подбородка одна общая черта борьбы, раздраженности и волнения. Вахмистр хмурился, оглядывая солдат, как будто угрожая наказанием. Юнкер Миронов нагибался при каждом пролете ядра. Ростов, стоя на левом фланге на своем тронутом ногами, но видном Грачике, имел счастливый вид ученика, вызванного перед большою публикой к экзамену, в котором он уверен, что отличится. Он ясно и светло оглядывался на всех, как бы прося обратить внимание на то, как он спокойно стоит под ядрами. Но и в его лице та же черта чего то нового и строгого, против его воли, показывалась около рта.
– Кто там кланяется? Юнкег' Миг'онов! Hexoг'oшo, на меня смотг'ите! – закричал Денисов, которому не стоялось на месте и который вертелся на лошади перед эскадроном.
Курносое и черноволосатое лицо Васьки Денисова и вся его маленькая сбитая фигурка с его жилистою (с короткими пальцами, покрытыми волосами) кистью руки, в которой он держал ефес вынутой наголо сабли, было точно такое же, как и всегда, особенно к вечеру, после выпитых двух бутылок. Он был только более обыкновенного красен и, задрав свою мохнатую голову кверху, как птицы, когда они пьют, безжалостно вдавив своими маленькими ногами шпоры в бока доброго Бедуина, он, будто падая назад, поскакал к другому флангу эскадрона и хриплым голосом закричал, чтоб осмотрели пистолеты. Он подъехал к Кирстену. Штаб ротмистр, на широкой и степенной кобыле, шагом ехал навстречу Денисову. Штаб ротмистр, с своими длинными усами, был серьезен, как и всегда, только глаза его блестели больше обыкновенного.
– Да что? – сказал он Денисову, – не дойдет дело до драки. Вот увидишь, назад уйдем.
– Чог'т их знает, что делают – проворчал Денисов. – А! Г'остов! – крикнул он юнкеру, заметив его веселое лицо. – Ну, дождался.
И он улыбнулся одобрительно, видимо радуясь на юнкера.
Ростов почувствовал себя совершенно счастливым. В это время начальник показался на мосту. Денисов поскакал к нему.
– Ваше пг'евосходительство! позвольте атаковать! я их опг'окину.
– Какие тут атаки, – сказал начальник скучливым голосом, морщась, как от докучливой мухи. – И зачем вы тут стоите? Видите, фланкеры отступают. Ведите назад эскадрон.
Эскадрон перешел мост и вышел из под выстрелов, не потеряв ни одного человека. Вслед за ним перешел и второй эскадрон, бывший в цепи, и последние казаки очистили ту сторону.
Два эскадрона павлоградцев, перейдя мост, один за другим, пошли назад на гору. Полковой командир Карл Богданович Шуберт подъехал к эскадрону Денисова и ехал шагом недалеко от Ростова, не обращая на него никакого внимания, несмотря на то, что после бывшего столкновения за Телянина, они виделись теперь в первый раз. Ростов, чувствуя себя во фронте во власти человека, перед которым он теперь считал себя виноватым, не спускал глаз с атлетической спины, белокурого затылка и красной шеи полкового командира. Ростову то казалось, что Богданыч только притворяется невнимательным, и что вся цель его теперь состоит в том, чтоб испытать храбрость юнкера, и он выпрямлялся и весело оглядывался; то ему казалось, что Богданыч нарочно едет близко, чтобы показать Ростову свою храбрость. То ему думалось, что враг его теперь нарочно пошлет эскадрон в отчаянную атаку, чтобы наказать его, Ростова. То думалось, что после атаки он подойдет к нему и великодушно протянет ему, раненому, руку примирения.
Знакомая павлоградцам, с высокоподнятыми плечами, фигура Жеркова (он недавно выбыл из их полка) подъехала к полковому командиру. Жерков, после своего изгнания из главного штаба, не остался в полку, говоря, что он не дурак во фронте лямку тянуть, когда он при штабе, ничего не делая, получит наград больше, и умел пристроиться ординарцем к князю Багратиону. Он приехал к своему бывшему начальнику с приказанием от начальника ариергарда.
– Полковник, – сказал он с своею мрачною серьезностью, обращаясь ко врагу Ростова и оглядывая товарищей, – велено остановиться, мост зажечь.
– Кто велено? – угрюмо спросил полковник.
– Уж я и не знаю, полковник, кто велено , – серьезно отвечал корнет, – но только мне князь приказал: «Поезжай и скажи полковнику, чтобы гусары вернулись скорей и зажгли бы мост».
Вслед за Жерковым к гусарскому полковнику подъехал свитский офицер с тем же приказанием. Вслед за свитским офицером на казачьей лошади, которая насилу несла его галопом, подъехал толстый Несвицкий.
– Как же, полковник, – кричал он еще на езде, – я вам говорил мост зажечь, а теперь кто то переврал; там все с ума сходят, ничего не разберешь.
Полковник неторопливо остановил полк и обратился к Несвицкому:
– Вы мне говорили про горючие вещества, – сказал он, – а про то, чтобы зажигать, вы мне ничего не говорили.
– Да как же, батюшка, – заговорил, остановившись, Несвицкий, снимая фуражку и расправляя пухлой рукой мокрые от пота волосы, – как же не говорил, что мост зажечь, когда горючие вещества положили?
– Я вам не «батюшка», господин штаб офицер, а вы мне не говорили, чтоб мост зажигайт! Я служба знаю, и мне в привычка приказание строго исполняйт. Вы сказали, мост зажгут, а кто зажгут, я святым духом не могу знайт…
– Ну, вот всегда так, – махнув рукой, сказал Несвицкий. – Ты как здесь? – обратился он к Жеркову.
– Да за тем же. Однако ты отсырел, дай я тебя выжму.
– Вы сказали, господин штаб офицер, – продолжал полковник обиженным тоном…
– Полковник, – перебил свитский офицер, – надо торопиться, а то неприятель пододвинет орудия на картечный выстрел.
Полковник молча посмотрел на свитского офицера, на толстого штаб офицера, на Жеркова и нахмурился.
– Я буду мост зажигайт, – сказал он торжественным тоном, как будто бы выражал этим, что, несмотря на все делаемые ему неприятности, он всё таки сделает то, что должно.
Ударив своими длинными мускулистыми ногами лошадь, как будто она была во всем виновата, полковник выдвинулся вперед к 2 му эскадрону, тому самому, в котором служил Ростов под командою Денисова, скомандовал вернуться назад к мосту.
«Ну, так и есть, – подумал Ростов, – он хочет испытать меня! – Сердце его сжалось, и кровь бросилась к лицу. – Пускай посмотрит, трус ли я» – подумал он.
Опять на всех веселых лицах людей эскадрона появилась та серьезная черта, которая была на них в то время, как они стояли под ядрами. Ростов, не спуская глаз, смотрел на своего врага, полкового командира, желая найти на его лице подтверждение своих догадок; но полковник ни разу не взглянул на Ростова, а смотрел, как всегда во фронте, строго и торжественно. Послышалась команда.
– Живо! Живо! – проговорило около него несколько голосов.
Цепляясь саблями за поводья, гремя шпорами и торопясь, слезали гусары, сами не зная, что они будут делать. Гусары крестились. Ростов уже не смотрел на полкового командира, – ему некогда было. Он боялся, с замиранием сердца боялся, как бы ему не отстать от гусар. Рука его дрожала, когда он передавал лошадь коноводу, и он чувствовал, как со стуком приливает кровь к его сердцу. Денисов, заваливаясь назад и крича что то, проехал мимо него. Ростов ничего не видел, кроме бежавших вокруг него гусар, цеплявшихся шпорами и бренчавших саблями.
– Носилки! – крикнул чей то голос сзади.
Ростов не подумал о том, что значит требование носилок: он бежал, стараясь только быть впереди всех; но у самого моста он, не смотря под ноги, попал в вязкую, растоптанную грязь и, споткнувшись, упал на руки. Его обежали другие.
– По обоий сторона, ротмистр, – послышался ему голос полкового командира, который, заехав вперед, стал верхом недалеко от моста с торжествующим и веселым лицом.
Ростов, обтирая испачканные руки о рейтузы, оглянулся на своего врага и хотел бежать дальше, полагая, что чем он дальше уйдет вперед, тем будет лучше. Но Богданыч, хотя и не глядел и не узнал Ростова, крикнул на него:
– Кто по средине моста бежит? На права сторона! Юнкер, назад! – сердито закричал он и обратился к Денисову, который, щеголяя храбростью, въехал верхом на доски моста.
– Зачем рисковайт, ротмистр! Вы бы слезали, – сказал полковник.
– Э! виноватого найдет, – отвечал Васька Денисов, поворачиваясь на седле.

Между тем Несвицкий, Жерков и свитский офицер стояли вместе вне выстрелов и смотрели то на эту небольшую кучку людей в желтых киверах, темнозеленых куртках, расшитых снурками, и синих рейтузах, копошившихся у моста, то на ту сторону, на приближавшиеся вдалеке синие капоты и группы с лошадьми, которые легко можно было признать за орудия.
«Зажгут или не зажгут мост? Кто прежде? Они добегут и зажгут мост, или французы подъедут на картечный выстрел и перебьют их?» Эти вопросы с замиранием сердца невольно задавал себе каждый из того большого количества войск, которые стояли над мостом и при ярком вечернем свете смотрели на мост и гусаров и на ту сторону, на подвигавшиеся синие капоты со штыками и орудиями.
– Ох! достанется гусарам! – говорил Несвицкий, – не дальше картечного выстрела теперь.
– Напрасно он так много людей повел, – сказал свитский офицер.
– И в самом деле, – сказал Несвицкий. – Тут бы двух молодцов послать, всё равно бы.
– Ах, ваше сиятельство, – вмешался Жерков, не спуская глаз с гусар, но всё с своею наивною манерой, из за которой нельзя было догадаться, серьезно ли, что он говорит, или нет. – Ах, ваше сиятельство! Как вы судите! Двух человек послать, а нам то кто же Владимира с бантом даст? А так то, хоть и поколотят, да можно эскадрон представить и самому бантик получить. Наш Богданыч порядки знает.
– Ну, – сказал свитский офицер, – это картечь!
Он показывал на французские орудия, которые снимались с передков и поспешно отъезжали.
На французской стороне, в тех группах, где были орудия, показался дымок, другой, третий, почти в одно время, и в ту минуту, как долетел звук первого выстрела, показался четвертый. Два звука, один за другим, и третий.
– О, ох! – охнул Несвицкий, как будто от жгучей боли, хватая за руку свитского офицера. – Посмотрите, упал один, упал, упал!
– Два, кажется?
– Был бы я царь, никогда бы не воевал, – сказал Несвицкий, отворачиваясь.
Французские орудия опять поспешно заряжали. Пехота в синих капотах бегом двинулась к мосту. Опять, но в разных промежутках, показались дымки, и защелкала и затрещала картечь по мосту. Но в этот раз Несвицкий не мог видеть того, что делалось на мосту. С моста поднялся густой дым. Гусары успели зажечь мост, и французские батареи стреляли по ним уже не для того, чтобы помешать, а для того, что орудия были наведены и было по ком стрелять.
– Французы успели сделать три картечные выстрела, прежде чем гусары вернулись к коноводам. Два залпа были сделаны неверно, и картечь всю перенесло, но зато последний выстрел попал в середину кучки гусар и повалил троих.
Ростов, озабоченный своими отношениями к Богданычу, остановился на мосту, не зная, что ему делать. Рубить (как он всегда воображал себе сражение) было некого, помогать в зажжении моста он тоже не мог, потому что не взял с собою, как другие солдаты, жгута соломы. Он стоял и оглядывался, как вдруг затрещало по мосту будто рассыпанные орехи, и один из гусар, ближе всех бывший от него, со стоном упал на перилы. Ростов побежал к нему вместе с другими. Опять закричал кто то: «Носилки!». Гусара подхватили четыре человека и стали поднимать.
– Оооо!… Бросьте, ради Христа, – закричал раненый; но его всё таки подняли и положили.
Николай Ростов отвернулся и, как будто отыскивая чего то, стал смотреть на даль, на воду Дуная, на небо, на солнце. Как хорошо показалось небо, как голубо, спокойно и глубоко! Как ярко и торжественно опускающееся солнце! Как ласково глянцовито блестела вода в далеком Дунае! И еще лучше были далекие, голубеющие за Дунаем горы, монастырь, таинственные ущелья, залитые до макуш туманом сосновые леса… там тихо, счастливо… «Ничего, ничего бы я не желал, ничего бы не желал, ежели бы я только был там, – думал Ростов. – Во мне одном и в этом солнце так много счастия, а тут… стоны, страдания, страх и эта неясность, эта поспешность… Вот опять кричат что то, и опять все побежали куда то назад, и я бегу с ними, и вот она, вот она, смерть, надо мной, вокруг меня… Мгновенье – и я никогда уже не увижу этого солнца, этой воды, этого ущелья»…
В эту минуту солнце стало скрываться за тучами; впереди Ростова показались другие носилки. И страх смерти и носилок, и любовь к солнцу и жизни – всё слилось в одно болезненно тревожное впечатление.
«Господи Боже! Тот, Кто там в этом небе, спаси, прости и защити меня!» прошептал про себя Ростов.
Гусары подбежали к коноводам, голоса стали громче и спокойнее, носилки скрылись из глаз.
– Что, бг'ат, понюхал пог'оху?… – прокричал ему над ухом голос Васьки Денисова.
«Всё кончилось; но я трус, да, я трус», подумал Ростов и, тяжело вздыхая, взял из рук коновода своего отставившего ногу Грачика и стал садиться.
– Что это было, картечь? – спросил он у Денисова.
– Да еще какая! – прокричал Денисов. – Молодцами г'аботали! А г'абота сквег'ная! Атака – любезное дело, г'убай в песи, а тут, чог'т знает что, бьют как в мишень.
И Денисов отъехал к остановившейся недалеко от Ростова группе: полкового командира, Несвицкого, Жеркова и свитского офицера.
«Однако, кажется, никто не заметил», думал про себя Ростов. И действительно, никто ничего не заметил, потому что каждому было знакомо то чувство, которое испытал в первый раз необстреленный юнкер.
– Вот вам реляция и будет, – сказал Жерков, – глядишь, и меня в подпоручики произведут.
– Доложите князу, что я мост зажигал, – сказал полковник торжественно и весело.
– А коли про потерю спросят?
– Пустячок! – пробасил полковник, – два гусара ранено, и один наповал , – сказал он с видимою радостью, не в силах удержаться от счастливой улыбки, звучно отрубая красивое слово наповал .


Преследуемая стотысячною французскою армией под начальством Бонапарта, встречаемая враждебно расположенными жителями, не доверяя более своим союзникам, испытывая недостаток продовольствия и принужденная действовать вне всех предвидимых условий войны, русская тридцатипятитысячная армия, под начальством Кутузова, поспешно отступала вниз по Дунаю, останавливаясь там, где она бывала настигнута неприятелем, и отбиваясь ариергардными делами, лишь насколько это было нужно для того, чтоб отступать, не теряя тяжестей. Были дела при Ламбахе, Амштетене и Мельке; но, несмотря на храбрость и стойкость, признаваемую самим неприятелем, с которою дрались русские, последствием этих дел было только еще быстрейшее отступление. Австрийские войска, избежавшие плена под Ульмом и присоединившиеся к Кутузову у Браунау, отделились теперь от русской армии, и Кутузов был предоставлен только своим слабым, истощенным силам. Защищать более Вену нельзя было и думать. Вместо наступательной, глубоко обдуманной, по законам новой науки – стратегии, войны, план которой был передан Кутузову в его бытность в Вене австрийским гофкригсратом, единственная, почти недостижимая цель, представлявшаяся теперь Кутузову, состояла в том, чтобы, не погубив армии подобно Маку под Ульмом, соединиться с войсками, шедшими из России.
28 го октября Кутузов с армией перешел на левый берег Дуная и в первый раз остановился, положив Дунай между собой и главными силами французов. 30 го он атаковал находившуюся на левом берегу Дуная дивизию Мортье и разбил ее. В этом деле в первый раз взяты трофеи: знамя, орудия и два неприятельские генерала. В первый раз после двухнедельного отступления русские войска остановились и после борьбы не только удержали поле сражения, но прогнали французов. Несмотря на то, что войска были раздеты, изнурены, на одну треть ослаблены отсталыми, ранеными, убитыми и больными; несмотря на то, что на той стороне Дуная были оставлены больные и раненые с письмом Кутузова, поручавшим их человеколюбию неприятеля; несмотря на то, что большие госпитали и дома в Кремсе, обращенные в лазареты, не могли уже вмещать в себе всех больных и раненых, – несмотря на всё это, остановка при Кремсе и победа над Мортье значительно подняли дух войска. Во всей армии и в главной квартире ходили самые радостные, хотя и несправедливые слухи о мнимом приближении колонн из России, о какой то победе, одержанной австрийцами, и об отступлении испуганного Бонапарта.
Князь Андрей находился во время сражения при убитом в этом деле австрийском генерале Шмите. Под ним была ранена лошадь, и сам он был слегка оцарапан в руку пулей. В знак особой милости главнокомандующего он был послан с известием об этой победе к австрийскому двору, находившемуся уже не в Вене, которой угрожали французские войска, а в Брюнне. В ночь сражения, взволнованный, но не усталый(несмотря на свое несильное на вид сложение, князь Андрей мог переносить физическую усталость гораздо лучше самых сильных людей), верхом приехав с донесением от Дохтурова в Кремс к Кутузову, князь Андрей был в ту же ночь отправлен курьером в Брюнн. Отправление курьером, кроме наград, означало важный шаг к повышению.
Ночь была темная, звездная; дорога чернелась между белевшим снегом, выпавшим накануне, в день сражения. То перебирая впечатления прошедшего сражения, то радостно воображая впечатление, которое он произведет известием о победе, вспоминая проводы главнокомандующего и товарищей, князь Андрей скакал в почтовой бричке, испытывая чувство человека, долго ждавшего и, наконец, достигшего начала желаемого счастия. Как скоро он закрывал глаза, в ушах его раздавалась пальба ружей и орудий, которая сливалась со стуком колес и впечатлением победы. То ему начинало представляться, что русские бегут, что он сам убит; но он поспешно просыпался, со счастием как будто вновь узнавал, что ничего этого не было, и что, напротив, французы бежали. Он снова вспоминал все подробности победы, свое спокойное мужество во время сражения и, успокоившись, задремывал… После темной звездной ночи наступило яркое, веселое утро. Снег таял на солнце, лошади быстро скакали, и безразлично вправе и влеве проходили новые разнообразные леса, поля, деревни.
На одной из станций он обогнал обоз русских раненых. Русский офицер, ведший транспорт, развалясь на передней телеге, что то кричал, ругая грубыми словами солдата. В длинных немецких форшпанах тряслось по каменистой дороге по шести и более бледных, перевязанных и грязных раненых. Некоторые из них говорили (он слышал русский говор), другие ели хлеб, самые тяжелые молча, с кротким и болезненным детским участием, смотрели на скачущего мимо их курьера.
Князь Андрей велел остановиться и спросил у солдата, в каком деле ранены. «Позавчера на Дунаю», отвечал солдат. Князь Андрей достал кошелек и дал солдату три золотых.
– На всех, – прибавил он, обращаясь к подошедшему офицеру. – Поправляйтесь, ребята, – обратился он к солдатам, – еще дела много.
– Что, г. адъютант, какие новости? – спросил офицер, видимо желая разговориться.
– Хорошие! Вперед, – крикнул он ямщику и поскакал далее.
Уже было совсем темно, когда князь Андрей въехал в Брюнн и увидал себя окруженным высокими домами, огнями лавок, окон домов и фонарей, шумящими по мостовой красивыми экипажами и всею тою атмосферой большого оживленного города, которая всегда так привлекательна для военного человека после лагеря. Князь Андрей, несмотря на быструю езду и бессонную ночь, подъезжая ко дворцу, чувствовал себя еще более оживленным, чем накануне. Только глаза блестели лихорадочным блеском, и мысли изменялись с чрезвычайною быстротой и ясностью. Живо представились ему опять все подробности сражения уже не смутно, но определенно, в сжатом изложении, которое он в воображении делал императору Францу. Живо представились ему случайные вопросы, которые могли быть ему сделаны,и те ответы,которые он сделает на них.Он полагал,что его сейчас же представят императору. Но у большого подъезда дворца к нему выбежал чиновник и, узнав в нем курьера, проводил его на другой подъезд.
– Из коридора направо; там, Euer Hochgeboren, [Ваше высокородие,] найдете дежурного флигель адъютанта, – сказал ему чиновник. – Он проводит к военному министру.
Дежурный флигель адъютант, встретивший князя Андрея, попросил его подождать и пошел к военному министру. Через пять минут флигель адъютант вернулся и, особенно учтиво наклонясь и пропуская князя Андрея вперед себя, провел его через коридор в кабинет, где занимался военный министр. Флигель адъютант своею изысканною учтивостью, казалось, хотел оградить себя от попыток фамильярности русского адъютанта. Радостное чувство князя Андрея значительно ослабело, когда он подходил к двери кабинета военного министра. Он почувствовал себя оскорбленным, и чувство оскорбления перешло в то же мгновенье незаметно для него самого в чувство презрения, ни на чем не основанного. Находчивый же ум в то же мгновение подсказал ему ту точку зрения, с которой он имел право презирать и адъютанта и военного министра. «Им, должно быть, очень легко покажется одерживать победы, не нюхая пороха!» подумал он. Глаза его презрительно прищурились; он особенно медленно вошел в кабинет военного министра. Чувство это еще более усилилось, когда он увидал военного министра, сидевшего над большим столом и первые две минуты не обращавшего внимания на вошедшего. Военный министр опустил свою лысую, с седыми висками, голову между двух восковых свечей и читал, отмечая карандашом, бумаги. Он дочитывал, не поднимая головы, в то время как отворилась дверь и послышались шаги.
– Возьмите это и передайте, – сказал военный министр своему адъютанту, подавая бумаги и не обращая еще внимания на курьера.
Князь Андрей почувствовал, что либо из всех дел, занимавших военного министра, действия кутузовской армии менее всего могли его интересовать, либо нужно было это дать почувствовать русскому курьеру. «Но мне это совершенно всё равно», подумал он. Военный министр сдвинул остальные бумаги, сровнял их края с краями и поднял голову. У него была умная и характерная голова. Но в то же мгновение, как он обратился к князю Андрею, умное и твердое выражение лица военного министра, видимо, привычно и сознательно изменилось: на лице его остановилась глупая, притворная, не скрывающая своего притворства, улыбка человека, принимающего одного за другим много просителей.
– От генерала фельдмаршала Кутузова? – спросил он. – Надеюсь, хорошие вести? Было столкновение с Мортье? Победа? Пора!
Он взял депешу, которая была на его имя, и стал читать ее с грустным выражением.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Шмит! – сказал он по немецки. – Какое несчастие, какое несчастие!
Пробежав депешу, он положил ее на стол и взглянул на князя Андрея, видимо, что то соображая.
– Ах, какое несчастие! Дело, вы говорите, решительное? Мортье не взят, однако. (Он подумал.) Очень рад, что вы привезли хорошие вести, хотя смерть Шмита есть дорогая плата за победу. Его величество, верно, пожелает вас видеть, но не нынче. Благодарю вас, отдохните. Завтра будьте на выходе после парада. Впрочем, я вам дам знать.
Исчезнувшая во время разговора глупая улыбка опять явилась на лице военного министра.
– До свидания, очень благодарю вас. Государь император, вероятно, пожелает вас видеть, – повторил он и наклонил голову.
Когда князь Андрей вышел из дворца, он почувствовал, что весь интерес и счастие, доставленные ему победой, оставлены им теперь и переданы в равнодушные руки военного министра и учтивого адъютанта. Весь склад мыслей его мгновенно изменился: сражение представилось ему давнишним, далеким воспоминанием.


Князь Андрей остановился в Брюнне у своего знакомого, русского дипломата .Билибина.
– А, милый князь, нет приятнее гостя, – сказал Билибин, выходя навстречу князю Андрею. – Франц, в мою спальню вещи князя! – обратился он к слуге, провожавшему Болконского. – Что, вестником победы? Прекрасно. А я сижу больной, как видите.
Князь Андрей, умывшись и одевшись, вышел в роскошный кабинет дипломата и сел за приготовленный обед. Билибин покойно уселся у камина.
Князь Андрей не только после своего путешествия, но и после всего похода, во время которого он был лишен всех удобств чистоты и изящества жизни, испытывал приятное чувство отдыха среди тех роскошных условий жизни, к которым он привык с детства. Кроме того ему было приятно после австрийского приема поговорить хоть не по русски (они говорили по французски), но с русским человеком, который, он предполагал, разделял общее русское отвращение (теперь особенно живо испытываемое) к австрийцам.
Билибин был человек лет тридцати пяти, холостой, одного общества с князем Андреем. Они были знакомы еще в Петербурге, но еще ближе познакомились в последний приезд князя Андрея в Вену вместе с Кутузовым. Как князь Андрей был молодой человек, обещающий пойти далеко на военном поприще, так, и еще более, обещал Билибин на дипломатическом. Он был еще молодой человек, но уже немолодой дипломат, так как он начал служить с шестнадцати лет, был в Париже, в Копенгагене и теперь в Вене занимал довольно значительное место. И канцлер и наш посланник в Вене знали его и дорожили им. Он был не из того большого количества дипломатов, которые обязаны иметь только отрицательные достоинства, не делать известных вещей и говорить по французски для того, чтобы быть очень хорошими дипломатами; он был один из тех дипломатов, которые любят и умеют работать, и, несмотря на свою лень, он иногда проводил ночи за письменным столом. Он работал одинаково хорошо, в чем бы ни состояла сущность работы. Его интересовал не вопрос «зачем?», а вопрос «как?». В чем состояло дипломатическое дело, ему было всё равно; но составить искусно, метко и изящно циркуляр, меморандум или донесение – в этом он находил большое удовольствие. Заслуги Билибина ценились, кроме письменных работ, еще и по его искусству обращаться и говорить в высших сферах.
Билибин любил разговор так же, как он любил работу, только тогда, когда разговор мог быть изящно остроумен. В обществе он постоянно выжидал случая сказать что нибудь замечательное и вступал в разговор не иначе, как при этих условиях. Разговор Билибина постоянно пересыпался оригинально остроумными, законченными фразами, имеющими общий интерес.
Эти фразы изготовлялись во внутренней лаборатории Билибина, как будто нарочно, портативного свойства, для того, чтобы ничтожные светские люди удобно могли запоминать их и переносить из гостиных в гостиные. И действительно, les mots de Bilibine se colportaient dans les salons de Vienne, [Отзывы Билибина расходились по венским гостиным] и часто имели влияние на так называемые важные дела.
Худое, истощенное, желтоватое лицо его было всё покрыто крупными морщинами, которые всегда казались так чистоплотно и старательно промыты, как кончики пальцев после бани. Движения этих морщин составляли главную игру его физиономии. То у него морщился лоб широкими складками, брови поднимались кверху, то брови спускались книзу, и у щек образовывались крупные морщины. Глубоко поставленные, небольшие глаза всегда смотрели прямо и весело.
– Ну, теперь расскажите нам ваши подвиги, – сказал он.
Болконский самым скромным образом, ни разу не упоминая о себе, рассказал дело и прием военного министра.
– Ils m'ont recu avec ma nouvelle, comme un chien dans un jeu de quilles, [Они приняли меня с этою вестью, как принимают собаку, когда она мешает игре в кегли,] – заключил он.
Билибин усмехнулся и распустил складки кожи.
– Cependant, mon cher, – сказал он, рассматривая издалека свой ноготь и подбирая кожу над левым глазом, – malgre la haute estime que je professe pour le православное российское воинство, j'avoue que votre victoire n'est pas des plus victorieuses. [Однако, мой милый, при всем моем уважении к православному российскому воинству, я полагаю, что победа ваша не из самых блестящих.]
Он продолжал всё так же на французском языке, произнося по русски только те слова, которые он презрительно хотел подчеркнуть.
– Как же? Вы со всею массой своею обрушились на несчастного Мортье при одной дивизии, и этот Мортье уходит у вас между рук? Где же победа?
– Однако, серьезно говоря, – отвечал князь Андрей, – всё таки мы можем сказать без хвастовства, что это немного получше Ульма…
– Отчего вы не взяли нам одного, хоть одного маршала?
– Оттого, что не всё делается, как предполагается, и не так регулярно, как на параде. Мы полагали, как я вам говорил, зайти в тыл к семи часам утра, а не пришли и к пяти вечера.
– Отчего же вы не пришли к семи часам утра? Вам надо было притти в семь часов утра, – улыбаясь сказал Билибин, – надо было притти в семь часов утра.
– Отчего вы не внушили Бонапарту дипломатическим путем, что ему лучше оставить Геную? – тем же тоном сказал князь Андрей.
– Я знаю, – перебил Билибин, – вы думаете, что очень легко брать маршалов, сидя на диване перед камином. Это правда, а всё таки, зачем вы его не взяли? И не удивляйтесь, что не только военный министр, но и августейший император и король Франц не будут очень осчастливлены вашей победой; да и я, несчастный секретарь русского посольства, не чувствую никакой потребности в знак радости дать моему Францу талер и отпустить его с своей Liebchen [милой] на Пратер… Правда, здесь нет Пратера.
Он посмотрел прямо на князя Андрея и вдруг спустил собранную кожу со лба.
– Теперь мой черед спросить вас «отчего», мой милый, – сказал Болконский. – Я вам признаюсь, что не понимаю, может быть, тут есть дипломатические тонкости выше моего слабого ума, но я не понимаю: Мак теряет целую армию, эрцгерцог Фердинанд и эрцгерцог Карл не дают никаких признаков жизни и делают ошибки за ошибками, наконец, один Кутузов одерживает действительную победу, уничтожает charme [очарование] французов, и военный министр не интересуется даже знать подробности.
– Именно от этого, мой милый. Voyez vous, mon cher: [Видите ли, мой милый:] ура! за царя, за Русь, за веру! Tout ca est bel et bon, [все это прекрасно и хорошо,] но что нам, я говорю – австрийскому двору, за дело до ваших побед? Привезите вы нам свое хорошенькое известие о победе эрцгерцога Карла или Фердинанда – un archiduc vaut l'autre, [один эрцгерцог стоит другого,] как вам известно – хоть над ротой пожарной команды Бонапарте, это другое дело, мы прогремим в пушки. А то это, как нарочно, может только дразнить нас. Эрцгерцог Карл ничего не делает, эрцгерцог Фердинанд покрывается позором. Вену вы бросаете, не защищаете больше, comme si vous nous disiez: [как если бы вы нам сказали:] с нами Бог, а Бог с вами, с вашей столицей. Один генерал, которого мы все любили, Шмит: вы его подводите под пулю и поздравляете нас с победой!… Согласитесь, что раздразнительнее того известия, которое вы привозите, нельзя придумать. C'est comme un fait expres, comme un fait expres. [Это как нарочно, как нарочно.] Кроме того, ну, одержи вы точно блестящую победу, одержи победу даже эрцгерцог Карл, что ж бы это переменило в общем ходе дел? Теперь уж поздно, когда Вена занята французскими войсками.
– Как занята? Вена занята?
– Не только занята, но Бонапарте в Шенбрунне, а граф, наш милый граф Врбна отправляется к нему за приказаниями.
Болконский после усталости и впечатлений путешествия, приема и в особенности после обеда чувствовал, что он не понимает всего значения слов, которые он слышал.
– Нынче утром был здесь граф Лихтенфельс, – продолжал Билибин, – и показывал мне письмо, в котором подробно описан парад французов в Вене. Le prince Murat et tout le tremblement… [Принц Мюрат и все такое…] Вы видите, что ваша победа не очень то радостна, и что вы не можете быть приняты как спаситель…
– Право, для меня всё равно, совершенно всё равно! – сказал князь Андрей, начиная понимать,что известие его о сражении под Кремсом действительно имело мало важности ввиду таких событий, как занятие столицы Австрии. – Как же Вена взята? А мост и знаменитый tete de pont, [мостовое укрепление,] и князь Ауэрсперг? У нас были слухи, что князь Ауэрсперг защищает Вену, – сказал он.
– Князь Ауэрсперг стоит на этой, на нашей, стороне и защищает нас; я думаю, очень плохо защищает, но всё таки защищает. А Вена на той стороне. Нет, мост еще не взят и, надеюсь, не будет взят, потому что он минирован, и его велено взорвать. В противном случае мы были бы давно в горах Богемии, и вы с вашею армией провели бы дурную четверть часа между двух огней.
– Но это всё таки не значит, чтобы кампания была кончена, – сказал князь Андрей.
– А я думаю, что кончена. И так думают большие колпаки здесь, но не смеют сказать этого. Будет то, что я говорил в начале кампании, что не ваша echauffouree de Durenstein, [дюренштейнская стычка,] вообще не порох решит дело, а те, кто его выдумали, – сказал Билибин, повторяя одно из своих mots [словечек], распуская кожу на лбу и приостанавливаясь. – Вопрос только в том, что скажет берлинское свидание императора Александра с прусским королем. Ежели Пруссия вступит в союз, on forcera la main a l'Autriche, [принудят Австрию,] и будет война. Ежели же нет, то дело только в том, чтоб условиться, где составлять первоначальные статьи нового Саmро Formio. [Кампо Формио.]
– Но что за необычайная гениальность! – вдруг вскрикнул князь Андрей, сжимая свою маленькую руку и ударяя ею по столу. – И что за счастие этому человеку!
– Buonaparte? [Буонапарте?] – вопросительно сказал Билибин, морща лоб и этим давая чувствовать, что сейчас будет un mot [словечко]. – Bu onaparte? – сказал он, ударяя особенно на u . – Я думаю, однако, что теперь, когда он предписывает законы Австрии из Шенбрунна, il faut lui faire grace de l'u . [надо его избавить от и.] Я решительно делаю нововведение и называю его Bonaparte tout court [просто Бонапарт].
– Нет, без шуток, – сказал князь Андрей, – неужели вы думаете,что кампания кончена?
– Я вот что думаю. Австрия осталась в дурах, а она к этому не привыкла. И она отплатит. А в дурах она осталась оттого, что, во первых, провинции разорены (on dit, le православное est terrible pour le pillage), [говорят, что православное ужасно по части грабежей,] армия разбита, столица взята, и всё это pour les beaux yeux du [ради прекрасных глаз,] Сардинское величество. И потому – entre nous, mon cher [между нами, мой милый] – я чутьем слышу, что нас обманывают, я чутьем слышу сношения с Францией и проекты мира, тайного мира, отдельно заключенного.
– Это не может быть! – сказал князь Андрей, – это было бы слишком гадко.
– Qui vivra verra, [Поживем, увидим,] – сказал Билибин, распуская опять кожу в знак окончания разговора.
Когда князь Андрей пришел в приготовленную для него комнату и в чистом белье лег на пуховики и душистые гретые подушки, – он почувствовал, что то сражение, о котором он привез известие, было далеко, далеко от него. Прусский союз, измена Австрии, новое торжество Бонапарта, выход и парад, и прием императора Франца на завтра занимали его.
Он закрыл глаза, но в то же мгновение в ушах его затрещала канонада, пальба, стук колес экипажа, и вот опять спускаются с горы растянутые ниткой мушкатеры, и французы стреляют, и он чувствует, как содрогается его сердце, и он выезжает вперед рядом с Шмитом, и пули весело свистят вокруг него, и он испытывает то чувство удесятеренной радости жизни, какого он не испытывал с самого детства.
Он пробудился…
«Да, всё это было!…» сказал он, счастливо, детски улыбаясь сам себе, и заснул крепким, молодым сном.


На другой день он проснулся поздно. Возобновляя впечатления прошедшего, он вспомнил прежде всего то, что нынче надо представляться императору Францу, вспомнил военного министра, учтивого австрийского флигель адъютанта, Билибина и разговор вчерашнего вечера. Одевшись в полную парадную форму, которой он уже давно не надевал, для поездки во дворец, он, свежий, оживленный и красивый, с подвязанною рукой, вошел в кабинет Билибина. В кабинете находились четыре господина дипломатического корпуса. С князем Ипполитом Курагиным, который был секретарем посольства, Болконский был знаком; с другими его познакомил Билибин.
Господа, бывавшие у Билибина, светские, молодые, богатые и веселые люди, составляли и в Вене и здесь отдельный кружок, который Билибин, бывший главой этого кружка, называл наши, les nфtres. В кружке этом, состоявшем почти исключительно из дипломатов, видимо, были свои, не имеющие ничего общего с войной и политикой, интересы высшего света, отношений к некоторым женщинам и канцелярской стороны службы. Эти господа, повидимому, охотно, как своего (честь, которую они делали немногим), приняли в свой кружок князя Андрея. Из учтивости, и как предмет для вступления в разговор, ему сделали несколько вопросов об армии и сражении, и разговор опять рассыпался на непоследовательные, веселые шутки и пересуды.
– Но особенно хорошо, – говорил один, рассказывая неудачу товарища дипломата, – особенно хорошо то, что канцлер прямо сказал ему, что назначение его в Лондон есть повышение, и чтоб он так и смотрел на это. Видите вы его фигуру при этом?…
– Но что всего хуже, господа, я вам выдаю Курагина: человек в несчастии, и этим то пользуется этот Дон Жуан, этот ужасный человек!
Князь Ипполит лежал в вольтеровском кресле, положив ноги через ручку. Он засмеялся.
– Parlez moi de ca, [Ну ка, ну ка,] – сказал он.
– О, Дон Жуан! О, змея! – послышались голоса.
– Вы не знаете, Болконский, – обратился Билибин к князю Андрею, – что все ужасы французской армии (я чуть было не сказал – русской армии) – ничто в сравнении с тем, что наделал между женщинами этот человек.
– La femme est la compagne de l'homme, [Женщина – подруга мужчины,] – произнес князь Ипполит и стал смотреть в лорнет на свои поднятые ноги.
Билибин и наши расхохотались, глядя в глаза Ипполиту. Князь Андрей видел, что этот Ипполит, которого он (должно было признаться) почти ревновал к своей жене, был шутом в этом обществе.
– Нет, я должен вас угостить Курагиным, – сказал Билибин тихо Болконскому. – Он прелестен, когда рассуждает о политике, надо видеть эту важность.
Он подсел к Ипполиту и, собрав на лбу свои складки, завел с ним разговор о политике. Князь Андрей и другие обступили обоих.
– Le cabinet de Berlin ne peut pas exprimer un sentiment d'alliance, – начал Ипполит, значительно оглядывая всех, – sans exprimer… comme dans sa derieniere note… vous comprenez… vous comprenez… et puis si sa Majeste l'Empereur ne deroge pas au principe de notre alliance… [Берлинский кабинет не может выразить свое мнение о союзе, не выражая… как в своей последней ноте… вы понимаете… вы понимаете… впрочем, если его величество император не изменит сущности нашего союза…]
– Attendez, je n'ai pas fini… – сказал он князю Андрею, хватая его за руку. – Je suppose que l'intervention sera plus forte que la non intervention. Et… – Он помолчал. – On ne pourra pas imputer a la fin de non recevoir notre depeche du 28 novembre. Voila comment tout cela finira. [Подождите, я не кончил. Я думаю, что вмешательство будет прочнее чем невмешательство И… Невозможно считать дело оконченным непринятием нашей депеши от 28 ноября. Чем то всё это кончится.]
И он отпустил руку Болконского, показывая тем, что теперь он совсем кончил.
– Demosthenes, je te reconnais au caillou que tu as cache dans ta bouche d'or! [Демосфен, я узнаю тебя по камешку, который ты скрываешь в своих золотых устах!] – сказал Билибин, y которого шапка волос подвинулась на голове от удовольствия.
Все засмеялись. Ипполит смеялся громче всех. Он, видимо, страдал, задыхался, но не мог удержаться от дикого смеха, растягивающего его всегда неподвижное лицо.
– Ну вот что, господа, – сказал Билибин, – Болконский мой гость в доме и здесь в Брюнне, и я хочу его угостить, сколько могу, всеми радостями здешней жизни. Ежели бы мы были в Брюнне, это было бы легко; но здесь, dans ce vilain trou morave [в этой скверной моравской дыре], это труднее, и я прошу у всех вас помощи. Il faut lui faire les honneurs de Brunn. [Надо ему показать Брюнн.] Вы возьмите на себя театр, я – общество, вы, Ипполит, разумеется, – женщин.
– Надо ему показать Амели, прелесть! – сказал один из наших, целуя кончики пальцев.
– Вообще этого кровожадного солдата, – сказал Билибин, – надо обратить к более человеколюбивым взглядам.
– Едва ли я воспользуюсь вашим гостеприимством, господа, и теперь мне пора ехать, – взглядывая на часы, сказал Болконский.
– Куда?
– К императору.
– О! о! о!
– Ну, до свидания, Болконский! До свидания, князь; приезжайте же обедать раньше, – пocлшaлиcь голоса. – Мы беремся за вас.
– Старайтесь как можно более расхваливать порядок в доставлении провианта и маршрутов, когда будете говорить с императором, – сказал Билибин, провожая до передней Болконского.
– И желал бы хвалить, но не могу, сколько знаю, – улыбаясь отвечал Болконский.
– Ну, вообще как можно больше говорите. Его страсть – аудиенции; а говорить сам он не любит и не умеет, как увидите.


На выходе император Франц только пристально вгляделся в лицо князя Андрея, стоявшего в назначенном месте между австрийскими офицерами, и кивнул ему своей длинной головой. Но после выхода вчерашний флигель адъютант с учтивостью передал Болконскому желание императора дать ему аудиенцию.
Император Франц принял его, стоя посредине комнаты. Перед тем как начинать разговор, князя Андрея поразило то, что император как будто смешался, не зная, что сказать, и покраснел.
– Скажите, когда началось сражение? – спросил он поспешно.
Князь Андрей отвечал. После этого вопроса следовали другие, столь же простые вопросы: «здоров ли Кутузов? как давно выехал он из Кремса?» и т. п. Император говорил с таким выражением, как будто вся цель его состояла только в том, чтобы сделать известное количество вопросов. Ответы же на эти вопросы, как было слишком очевидно, не могли интересовать его.
– В котором часу началось сражение? – спросил император.
– Не могу донести вашему величеству, в котором часу началось сражение с фронта, но в Дюренштейне, где я находился, войско начало атаку в 6 часу вечера, – сказал Болконский, оживляясь и при этом случае предполагая, что ему удастся представить уже готовое в его голове правдивое описание всего того, что он знал и видел.
Но император улыбнулся и перебил его:
– Сколько миль?
– Откуда и докуда, ваше величество?
– От Дюренштейна до Кремса?
– Три с половиною мили, ваше величество.
– Французы оставили левый берег?
– Как доносили лазутчики, в ночь на плотах переправились последние.
– Достаточно ли фуража в Кремсе?
– Фураж не был доставлен в том количестве…
Император перебил его.
– В котором часу убит генерал Шмит?…
– В семь часов, кажется.
– В 7 часов. Очень печально! Очень печально!
Император сказал, что он благодарит, и поклонился. Князь Андрей вышел и тотчас же со всех сторон был окружен придворными. Со всех сторон глядели на него ласковые глаза и слышались ласковые слова. Вчерашний флигель адъютант делал ему упреки, зачем он не остановился во дворце, и предлагал ему свой дом. Военный министр подошел, поздравляя его с орденом Марии Терезии З й степени, которым жаловал его император. Камергер императрицы приглашал его к ее величеству. Эрцгерцогиня тоже желала его видеть. Он не знал, кому отвечать, и несколько секунд собирался с мыслями. Русский посланник взял его за плечо, отвел к окну и стал говорить с ним.
Вопреки словам Билибина, известие, привезенное им, было принято радостно. Назначено было благодарственное молебствие. Кутузов был награжден Марией Терезией большого креста, и вся армия получила награды. Болконский получал приглашения со всех сторон и всё утро должен был делать визиты главным сановникам Австрии. Окончив свои визиты в пятом часу вечера, мысленно сочиняя письмо отцу о сражении и о своей поездке в Брюнн, князь Андрей возвращался домой к Билибину. У крыльца дома, занимаемого Билибиным, стояла до половины уложенная вещами бричка, и Франц, слуга Билибина, с трудом таща чемодан, вышел из двери.
Прежде чем ехать к Билибину, князь Андрей поехал в книжную лавку запастись на поход книгами и засиделся в лавке.
– Что такое? – спросил Болконский.
– Ach, Erlaucht? – сказал Франц, с трудом взваливая чемодан в бричку. – Wir ziehen noch weiter. Der Bosewicht ist schon wieder hinter uns her! [Ах, ваше сиятельство! Мы отправляемся еще далее. Злодей уж опять за нами по пятам.]
– Что такое? Что? – спрашивал князь Андрей.
Билибин вышел навстречу Болконскому. На всегда спокойном лице Билибина было волнение.
– Non, non, avouez que c'est charmant, – говорил он, – cette histoire du pont de Thabor (мост в Вене). Ils l'ont passe sans coup ferir. [Нет, нет, признайтесь, что это прелесть, эта история с Таборским мостом. Они перешли его без сопротивления.]
Князь Андрей ничего не понимал.
– Да откуда же вы, что вы не знаете того, что уже знают все кучера в городе?
– Я от эрцгерцогини. Там я ничего не слыхал.
– И не видали, что везде укладываются?
– Не видал… Да в чем дело? – нетерпеливо спросил князь Андрей.
– В чем дело? Дело в том, что французы перешли мост, который защищает Ауэсперг, и мост не взорвали, так что Мюрат бежит теперь по дороге к Брюнну, и нынче завтра они будут здесь.
– Как здесь? Да как же не взорвали мост, когда он минирован?
– А это я у вас спрашиваю. Этого никто, и сам Бонапарте, не знает.
Болконский пожал плечами.
– Но ежели мост перейден, значит, и армия погибла: она будет отрезана, – сказал он.
– В этом то и штука, – отвечал Билибин. – Слушайте. Вступают французы в Вену, как я вам говорил. Всё очень хорошо. На другой день, то есть вчера, господа маршалы: Мюрат Ланн и Бельяр, садятся верхом и отправляются на мост. (Заметьте, все трое гасконцы.) Господа, – говорит один, – вы знаете, что Таборский мост минирован и контраминирован, и что перед ним грозный tete de pont и пятнадцать тысяч войска, которому велено взорвать мост и нас не пускать. Но нашему государю императору Наполеону будет приятно, ежели мы возьмем этот мост. Проедемте втроем и возьмем этот мост. – Поедемте, говорят другие; и они отправляются и берут мост, переходят его и теперь со всею армией по сю сторону Дуная направляются на нас, на вас и на ваши сообщения.
– Полноте шутить, – грустно и серьезно сказал князь Андрей.
Известие это было горестно и вместе с тем приятно князю Андрею.
Как только он узнал, что русская армия находится в таком безнадежном положении, ему пришло в голову, что ему то именно предназначено вывести русскую армию из этого положения, что вот он, тот Тулон, который выведет его из рядов неизвестных офицеров и откроет ему первый путь к славе! Слушая Билибина, он соображал уже, как, приехав к армии, он на военном совете подаст мнение, которое одно спасет армию, и как ему одному будет поручено исполнение этого плана.
– Полноте шутить, – сказал он.
– Не шучу, – продолжал Билибин, – ничего нет справедливее и печальнее. Господа эти приезжают на мост одни и поднимают белые платки; уверяют, что перемирие, и что они, маршалы, едут для переговоров с князем Ауэрспергом. Дежурный офицер пускает их в tete de pont. [мостовое укрепление.] Они рассказывают ему тысячу гасконских глупостей: говорят, что война кончена, что император Франц назначил свидание Бонапарту, что они желают видеть князя Ауэрсперга, и тысячу гасконад и проч. Офицер посылает за Ауэрспергом; господа эти обнимают офицеров, шутят, садятся на пушки, а между тем французский баталион незамеченный входит на мост, сбрасывает мешки с горючими веществами в воду и подходит к tete de pont. Наконец, является сам генерал лейтенант, наш милый князь Ауэрсперг фон Маутерн. «Милый неприятель! Цвет австрийского воинства, герой турецких войн! Вражда кончена, мы можем подать друг другу руку… император Наполеон сгорает желанием узнать князя Ауэрсперга». Одним словом, эти господа, не даром гасконцы, так забрасывают Ауэрсперга прекрасными словами, он так прельщен своею столь быстро установившеюся интимностью с французскими маршалами, так ослеплен видом мантии и страусовых перьев Мюрата, qu'il n'y voit que du feu, et oubl celui qu'il devait faire faire sur l'ennemi. [Что он видит только их огонь и забывает о своем, о том, который он обязан был открыть против неприятеля.] (Несмотря на живость своей речи, Билибин не забыл приостановиться после этого mot, чтобы дать время оценить его.) Французский баталион вбегает в tete de pont, заколачивают пушки, и мост взят. Нет, но что лучше всего, – продолжал он, успокоиваясь в своем волнении прелестью собственного рассказа, – это то, что сержант, приставленный к той пушке, по сигналу которой должно было зажигать мины и взрывать мост, сержант этот, увидав, что французские войска бегут на мост, хотел уже стрелять, но Ланн отвел его руку. Сержант, который, видно, был умнее своего генерала, подходит к Ауэрспергу и говорит: «Князь, вас обманывают, вот французы!» Мюрат видит, что дело проиграно, ежели дать говорить сержанту. Он с удивлением (настоящий гасконец) обращается к Ауэрспергу: «Я не узнаю столь хваленую в мире австрийскую дисциплину, – говорит он, – и вы позволяете так говорить с вами низшему чину!» C'est genial. Le prince d'Auersperg se pique d'honneur et fait mettre le sergent aux arrets. Non, mais avouez que c'est charmant toute cette histoire du pont de Thabor. Ce n'est ni betise, ni lachete… [Это гениально. Князь Ауэрсперг оскорбляется и приказывает арестовать сержанта. Нет, признайтесь, что это прелесть, вся эта история с мостом. Это не то что глупость, не то что подлость…]
– С'est trahison peut etre, [Быть может, измена,] – сказал князь Андрей, живо воображая себе серые шинели, раны, пороховой дым, звуки пальбы и славу, которая ожидает его.
– Non plus. Cela met la cour dans de trop mauvais draps, – продолжал Билибин. – Ce n'est ni trahison, ni lachete, ni betise; c'est comme a Ulm… – Он как будто задумался, отыскивая выражение: – c'est… c'est du Mack. Nous sommes mackes , [Также нет. Это ставит двор в самое нелепое положение; это ни измена, ни подлость, ни глупость; это как при Ульме, это… это Маковщина . Мы обмаковались. ] – заключил он, чувствуя, что он сказал un mot, и свежее mot, такое mot, которое будет повторяться.
Собранные до тех пор складки на лбу быстро распустились в знак удовольствия, и он, слегка улыбаясь, стал рассматривать свои ногти.
– Куда вы? – сказал он вдруг, обращаясь к князю Андрею, который встал и направился в свою комнату.
– Я еду.
– Куда?
– В армию.
– Да вы хотели остаться еще два дня?
– А теперь я еду сейчас.
И князь Андрей, сделав распоряжение об отъезде, ушел в свою комнату.
– Знаете что, мой милый, – сказал Билибин, входя к нему в комнату. – Я подумал об вас. Зачем вы поедете?
И в доказательство неопровержимости этого довода складки все сбежали с лица.
Князь Андрей вопросительно посмотрел на своего собеседника и ничего не ответил.
– Зачем вы поедете? Я знаю, вы думаете, что ваш долг – скакать в армию теперь, когда армия в опасности. Я это понимаю, mon cher, c'est de l'heroisme. [мой дорогой, это героизм.]
– Нисколько, – сказал князь Андрей.
– Но вы un philoSophiee, [философ,] будьте же им вполне, посмотрите на вещи с другой стороны, и вы увидите, что ваш долг, напротив, беречь себя. Предоставьте это другим, которые ни на что более не годны… Вам не велено приезжать назад, и отсюда вас не отпустили; стало быть, вы можете остаться и ехать с нами, куда нас повлечет наша несчастная судьба. Говорят, едут в Ольмюц. А Ольмюц очень милый город. И мы с вами вместе спокойно поедем в моей коляске.
– Перестаньте шутить, Билибин, – сказал Болконский.
– Я говорю вам искренно и дружески. Рассудите. Куда и для чего вы поедете теперь, когда вы можете оставаться здесь? Вас ожидает одно из двух (он собрал кожу над левым виском): или не доедете до армии и мир будет заключен, или поражение и срам со всею кутузовскою армией.
И Билибин распустил кожу, чувствуя, что дилемма его неопровержима.
– Этого я не могу рассудить, – холодно сказал князь Андрей, а подумал: «еду для того, чтобы спасти армию».
– Mon cher, vous etes un heros, [Мой дорогой, вы – герой,] – сказал Билибин.


В ту же ночь, откланявшись военному министру, Болконский ехал в армию, сам не зная, где он найдет ее, и опасаясь по дороге к Кремсу быть перехваченным французами.
В Брюнне всё придворное население укладывалось, и уже отправлялись тяжести в Ольмюц. Около Эцельсдорфа князь Андрей выехал на дорогу, по которой с величайшею поспешностью и в величайшем беспорядке двигалась русская армия. Дорога была так запружена повозками, что невозможно было ехать в экипаже. Взяв у казачьего начальника лошадь и казака, князь Андрей, голодный и усталый, обгоняя обозы, ехал отыскивать главнокомандующего и свою повозку. Самые зловещие слухи о положении армии доходили до него дорогой, и вид беспорядочно бегущей армии подтверждал эти слухи.
«Cette armee russe que l'or de l'Angleterre a transportee, des extremites de l'univers, nous allons lui faire eprouver le meme sort (le sort de l'armee d'Ulm)», [«Эта русская армия, которую английское золото перенесло сюда с конца света, испытает ту же участь (участь ульмской армии)».] вспоминал он слова приказа Бонапарта своей армии перед началом кампании, и слова эти одинаково возбуждали в нем удивление к гениальному герою, чувство оскорбленной гордости и надежду славы. «А ежели ничего не остается, кроме как умереть? думал он. Что же, коли нужно! Я сделаю это не хуже других».
Князь Андрей с презрением смотрел на эти бесконечные, мешавшиеся команды, повозки, парки, артиллерию и опять повозки, повозки и повозки всех возможных видов, обгонявшие одна другую и в три, в четыре ряда запружавшие грязную дорогу. Со всех сторон, назади и впереди, покуда хватал слух, слышались звуки колес, громыхание кузовов, телег и лафетов, лошадиный топот, удары кнутом, крики понуканий, ругательства солдат, денщиков и офицеров. По краям дороги видны были беспрестанно то павшие ободранные и неободранные лошади, то сломанные повозки, у которых, дожидаясь чего то, сидели одинокие солдаты, то отделившиеся от команд солдаты, которые толпами направлялись в соседние деревни или тащили из деревень кур, баранов, сено или мешки, чем то наполненные.
На спусках и подъемах толпы делались гуще, и стоял непрерывный стон криков. Солдаты, утопая по колена в грязи, на руках подхватывали орудия и фуры; бились кнуты, скользили копыта, лопались постромки и надрывались криками груди. Офицеры, заведывавшие движением, то вперед, то назад проезжали между обозами. Голоса их были слабо слышны посреди общего гула, и по лицам их видно было, что они отчаивались в возможности остановить этот беспорядок. «Voila le cher [„Вот дорогое] православное воинство“, подумал Болконский, вспоминая слова Билибина.
Желая спросить у кого нибудь из этих людей, где главнокомандующий, он подъехал к обозу. Прямо против него ехал странный, в одну лошадь, экипаж, видимо, устроенный домашними солдатскими средствами, представлявший середину между телегой, кабриолетом и коляской. В экипаже правил солдат и сидела под кожаным верхом за фартуком женщина, вся обвязанная платками. Князь Андрей подъехал и уже обратился с вопросом к солдату, когда его внимание обратили отчаянные крики женщины, сидевшей в кибиточке. Офицер, заведывавший обозом, бил солдата, сидевшего кучером в этой колясочке, за то, что он хотел объехать других, и плеть попадала по фартуку экипажа. Женщина пронзительно кричала. Увидав князя Андрея, она высунулась из под фартука и, махая худыми руками, выскочившими из под коврового платка, кричала:
– Адъютант! Господин адъютант!… Ради Бога… защитите… Что ж это будет?… Я лекарская жена 7 го егерского… не пускают; мы отстали, своих потеряли…
– В лепешку расшибу, заворачивай! – кричал озлобленный офицер на солдата, – заворачивай назад со шлюхой своею.
– Господин адъютант, защитите. Что ж это? – кричала лекарша.
– Извольте пропустить эту повозку. Разве вы не видите, что это женщина? – сказал князь Андрей, подъезжая к офицеру.
Офицер взглянул на него и, не отвечая, поворотился опять к солдату: – Я те объеду… Назад!…
– Пропустите, я вам говорю, – опять повторил, поджимая губы, князь Андрей.
– А ты кто такой? – вдруг с пьяным бешенством обратился к нему офицер. – Ты кто такой? Ты (он особенно упирал на ты ) начальник, что ль? Здесь я начальник, а не ты. Ты, назад, – повторил он, – в лепешку расшибу.
Это выражение, видимо, понравилось офицеру.
– Важно отбрил адъютантика, – послышался голос сзади.
Князь Андрей видел, что офицер находился в том пьяном припадке беспричинного бешенства, в котором люди не помнят, что говорят. Он видел, что его заступничество за лекарскую жену в кибиточке исполнено того, чего он боялся больше всего в мире, того, что называется ridicule [смешное], но инстинкт его говорил другое. Не успел офицер договорить последних слов, как князь Андрей с изуродованным от бешенства лицом подъехал к нему и поднял нагайку:
– Из воль те про пус тить!
Офицер махнул рукой и торопливо отъехал прочь.
– Всё от этих, от штабных, беспорядок весь, – проворчал он. – Делайте ж, как знаете.
Князь Андрей торопливо, не поднимая глаз, отъехал от лекарской жены, называвшей его спасителем, и, с отвращением вспоминая мельчайшие подробности этой унизи тельной сцены, поскакал дальше к той деревне, где, как ему сказали, находился главнокомандующий.
Въехав в деревню, он слез с лошади и пошел к первому дому с намерением отдохнуть хоть на минуту, съесть что нибудь и привесть в ясность все эти оскорбительные, мучившие его мысли. «Это толпа мерзавцев, а не войско», думал он, подходя к окну первого дома, когда знакомый ему голос назвал его по имени.
Он оглянулся. Из маленького окна высовывалось красивое лицо Несвицкого. Несвицкий, пережевывая что то сочным ртом и махая руками, звал его к себе.
– Болконский, Болконский! Не слышишь, что ли? Иди скорее, – кричал он.
Войдя в дом, князь Андрей увидал Несвицкого и еще другого адъютанта, закусывавших что то. Они поспешно обратились к Болконскому с вопросом, не знает ли он чего нового. На их столь знакомых ему лицах князь Андрей прочел выражение тревоги и беспокойства. Выражение это особенно заметно было на всегда смеющемся лице Несвицкого.
– Где главнокомандующий? – спросил Болконский.
– Здесь, в том доме, – отвечал адъютант.
– Ну, что ж, правда, что мир и капитуляция? – спрашивал Несвицкий.
– Я у вас спрашиваю. Я ничего не знаю, кроме того, что я насилу добрался до вас.
– А у нас, брат, что! Ужас! Винюсь, брат, над Маком смеялись, а самим еще хуже приходится, – сказал Несвицкий. – Да садись же, поешь чего нибудь.
– Теперь, князь, ни повозок, ничего не найдете, и ваш Петр Бог его знает где, – сказал другой адъютант.
– Где ж главная квартира?
– В Цнайме ночуем.
– А я так перевьючил себе всё, что мне нужно, на двух лошадей, – сказал Несвицкий, – и вьюки отличные мне сделали. Хоть через Богемские горы удирать. Плохо, брат. Да что ты, верно нездоров, что так вздрагиваешь? – спросил Несвицкий, заметив, как князя Андрея дернуло, будто от прикосновения к лейденской банке.
– Ничего, – отвечал князь Андрей.
Он вспомнил в эту минуту о недавнем столкновении с лекарскою женой и фурштатским офицером.
– Что главнокомандующий здесь делает? – спросил он.
– Ничего не понимаю, – сказал Несвицкий.
– Я одно понимаю, что всё мерзко, мерзко и мерзко, – сказал князь Андрей и пошел в дом, где стоял главнокомандующий.
Пройдя мимо экипажа Кутузова, верховых замученных лошадей свиты и казаков, громко говоривших между собою, князь Андрей вошел в сени. Сам Кутузов, как сказали князю Андрею, находился в избе с князем Багратионом и Вейротером. Вейротер был австрийский генерал, заменивший убитого Шмита. В сенях маленький Козловский сидел на корточках перед писарем. Писарь на перевернутой кадушке, заворотив обшлага мундира, поспешно писал. Лицо Козловского было измученное – он, видно, тоже не спал ночь. Он взглянул на князя Андрея и даже не кивнул ему головой.
– Вторая линия… Написал? – продолжал он, диктуя писарю, – Киевский гренадерский, Подольский…
– Не поспеешь, ваше высокоблагородие, – отвечал писарь непочтительно и сердито, оглядываясь на Козловского.
Из за двери слышен был в это время оживленно недовольный голос Кутузова, перебиваемый другим, незнакомым голосом. По звуку этих голосов, по невниманию, с которым взглянул на него Козловский, по непочтительности измученного писаря, по тому, что писарь и Козловский сидели так близко от главнокомандующего на полу около кадушки,и по тому, что казаки, державшие лошадей, смеялись громко под окном дома, – по всему этому князь Андрей чувствовал, что должно было случиться что нибудь важное и несчастливое.
Князь Андрей настоятельно обратился к Козловскому с вопросами.
– Сейчас, князь, – сказал Козловский. – Диспозиция Багратиону.
– А капитуляция?
– Никакой нет; сделаны распоряжения к сражению.
Князь Андрей направился к двери, из за которой слышны были голоса. Но в то время, как он хотел отворить дверь, голоса в комнате замолкли, дверь сама отворилась, и Кутузов, с своим орлиным носом на пухлом лице, показался на пороге.
Князь Андрей стоял прямо против Кутузова; но по выражению единственного зрячего глаза главнокомандующего видно было, что мысль и забота так сильно занимали его, что как будто застилали ему зрение. Он прямо смотрел на лицо своего адъютанта и не узнавал его.
– Ну, что, кончил? – обратился он к Козловскому.
– Сию секунду, ваше высокопревосходительство.
Багратион, невысокий, с восточным типом твердого и неподвижного лица, сухой, еще не старый человек, вышел за главнокомандующим.
– Честь имею явиться, – повторил довольно громко князь Андрей, подавая конверт.
– А, из Вены? Хорошо. После, после!
Кутузов вышел с Багратионом на крыльцо.
– Ну, князь, прощай, – сказал он Багратиону. – Христос с тобой. Благословляю тебя на великий подвиг.
Лицо Кутузова неожиданно смягчилось, и слезы показались в его глазах. Он притянул к себе левою рукой Багратиона, а правой, на которой было кольцо, видимо привычным жестом перекрестил его и подставил ему пухлую щеку, вместо которой Багратион поцеловал его в шею.
– Христос с тобой! – повторил Кутузов и подошел к коляске. – Садись со мной, – сказал он Болконскому.
– Ваше высокопревосходительство, я желал бы быть полезен здесь. Позвольте мне остаться в отряде князя Багратиона.
– Садись, – сказал Кутузов и, заметив, что Болконский медлит, – мне хорошие офицеры самому нужны, самому нужны.
Они сели в коляску и молча проехали несколько минут.
– Еще впереди много, много всего будет, – сказал он со старческим выражением проницательности, как будто поняв всё, что делалось в душе Болконского. – Ежели из отряда его придет завтра одна десятая часть, я буду Бога благодарить, – прибавил Кутузов, как бы говоря сам с собой.
Князь Андрей взглянул на Кутузова, и ему невольно бросились в глаза, в полуаршине от него, чисто промытые сборки шрама на виске Кутузова, где измаильская пуля пронизала ему голову, и его вытекший глаз. «Да, он имеет право так спокойно говорить о погибели этих людей!» подумал Болконский.
– От этого я и прошу отправить меня в этот отряд, – сказал он.
Кутузов не ответил. Он, казалось, уж забыл о том, что было сказано им, и сидел задумавшись. Через пять минут, плавно раскачиваясь на мягких рессорах коляски, Кутузов обратился к князю Андрею. На лице его не было и следа волнения. Он с тонкою насмешливостью расспрашивал князя Андрея о подробностях его свидания с императором, об отзывах, слышанных при дворе о кремском деле, и о некоторых общих знакомых женщинах.


Кутузов чрез своего лазутчика получил 1 го ноября известие, ставившее командуемую им армию почти в безвыходное положение. Лазутчик доносил, что французы в огромных силах, перейдя венский мост, направились на путь сообщения Кутузова с войсками, шедшими из России. Ежели бы Кутузов решился оставаться в Кремсе, то полуторастатысячная армия Наполеона отрезала бы его от всех сообщений, окружила бы его сорокатысячную изнуренную армию, и он находился бы в положении Мака под Ульмом. Ежели бы Кутузов решился оставить дорогу, ведшую на сообщения с войсками из России, то он должен был вступить без дороги в неизвестные края Богемских
гор, защищаясь от превосходного силами неприятеля, и оставить всякую надежду на сообщение с Буксгевденом. Ежели бы Кутузов решился отступать по дороге из Кремса в Ольмюц на соединение с войсками из России, то он рисковал быть предупрежденным на этой дороге французами, перешедшими мост в Вене, и таким образом быть принужденным принять сражение на походе, со всеми тяжестями и обозами, и имея дело с неприятелем, втрое превосходившим его и окружавшим его с двух сторон.
Кутузов избрал этот последний выход.
Французы, как доносил лазутчик, перейдя мост в Вене, усиленным маршем шли на Цнайм, лежавший на пути отступления Кутузова, впереди его более чем на сто верст. Достигнуть Цнайма прежде французов – значило получить большую надежду на спасение армии; дать французам предупредить себя в Цнайме – значило наверное подвергнуть всю армию позору, подобному ульмскому, или общей гибели. Но предупредить французов со всею армией было невозможно. Дорога французов от Вены до Цнайма была короче и лучше, чем дорога русских от Кремса до Цнайма.
В ночь получения известия Кутузов послал четырехтысячный авангард Багратиона направо горами с кремско цнаймской дороги на венско цнаймскую. Багратион должен был пройти без отдыха этот переход, остановиться лицом к Вене и задом к Цнайму, и ежели бы ему удалось предупредить французов, то он должен был задерживать их, сколько мог. Сам же Кутузов со всеми тяжестями тронулся к Цнайму.
Пройдя с голодными, разутыми солдатами, без дороги, по горам, в бурную ночь сорок пять верст, растеряв третью часть отсталыми, Багратион вышел в Голлабрун на венско цнаймскую дорогу несколькими часами прежде французов, подходивших к Голлабруну из Вены. Кутузову надо было итти еще целые сутки с своими обозами, чтобы достигнуть Цнайма, и потому, чтобы спасти армию, Багратион должен был с четырьмя тысячами голодных, измученных солдат удерживать в продолжение суток всю неприятельскую армию, встретившуюся с ним в Голлабруне, что было, очевидно, невозможно. Но странная судьба сделала невозможное возможным. Успех того обмана, который без боя отдал венский мост в руки французов, побудил Мюрата пытаться обмануть так же и Кутузова. Мюрат, встретив слабый отряд Багратиона на цнаймской дороге, подумал, что это была вся армия Кутузова. Чтобы несомненно раздавить эту армию, он поджидал отставшие по дороге из Вены войска и с этою целью предложил перемирие на три дня, с условием, чтобы те и другие войска не изменяли своих положений и не трогались с места. Мюрат уверял, что уже идут переговоры о мире и что потому, избегая бесполезного пролития крови, он предлагает перемирие. Австрийский генерал граф Ностиц, стоявший на аванпостах, поверил словам парламентера Мюрата и отступил, открыв отряд Багратиона. Другой парламентер поехал в русскую цепь объявить то же известие о мирных переговорах и предложить перемирие русским войскам на три дня. Багратион отвечал, что он не может принимать или не принимать перемирия, и с донесением о сделанном ему предложении послал к Кутузову своего адъютанта.
Перемирие для Кутузова было единственным средством выиграть время, дать отдохнуть измученному отряду Багратиона и пропустить обозы и тяжести (движение которых было скрыто от французов), хотя один лишний переход до Цнайма. Предложение перемирия давало единственную и неожиданную возможность спасти армию. Получив это известие, Кутузов немедленно послал состоявшего при нем генерал адъютанта Винценгероде в неприятельский лагерь. Винценгероде должен был не только принять перемирие, но и предложить условия капитуляции, а между тем Кутузов послал своих адъютантов назад торопить сколь возможно движение обозов всей армии по кремско цнаймской дороге. Измученный, голодный отряд Багратиона один должен был, прикрывая собой это движение обозов и всей армии, неподвижно оставаться перед неприятелем в восемь раз сильнейшим.
Ожидания Кутузова сбылись как относительно того, что предложения капитуляции, ни к чему не обязывающие, могли дать время пройти некоторой части обозов, так и относительно того, что ошибка Мюрата должна была открыться очень скоро. Как только Бонапарте, находившийся в Шенбрунне, в 25 верстах от Голлабруна, получил донесение Мюрата и проект перемирия и капитуляции, он увидел обман и написал следующее письмо к Мюрату:
Au prince Murat. Schoenbrunn, 25 brumaire en 1805 a huit heures du matin.
«II m'est impossible de trouver des termes pour vous exprimer mon mecontentement. Vous ne commandez que mon avant garde et vous n'avez pas le droit de faire d'armistice sans mon ordre. Vous me faites perdre le fruit d'une campagne. Rompez l'armistice sur le champ et Mariechez a l'ennemi. Vous lui ferez declarer,que le general qui a signe cette capitulation, n'avait pas le droit de le faire, qu'il n'y a que l'Empereur de Russie qui ait ce droit.
«Toutes les fois cependant que l'Empereur de Russie ratifierait la dite convention, je la ratifierai; mais ce n'est qu'une ruse.Mariechez, detruisez l'armee russe… vous etes en position de prendre son bagage et son artiller.
«L'aide de camp de l'Empereur de Russie est un… Les officiers ne sont rien quand ils n'ont pas de pouvoirs: celui ci n'en avait point… Les Autrichiens se sont laisse jouer pour le passage du pont de Vienne, vous vous laissez jouer par un aide de camp de l'Empereur. Napoleon».
[Принцу Мюрату. Шенбрюнн, 25 брюмера 1805 г. 8 часов утра.
Я не могу найти слов чтоб выразить вам мое неудовольствие. Вы командуете только моим авангардом и не имеете права делать перемирие без моего приказания. Вы заставляете меня потерять плоды целой кампании. Немедленно разорвите перемирие и идите против неприятеля. Вы объявите ему, что генерал, подписавший эту капитуляцию, не имел на это права, и никто не имеет, исключая лишь российского императора.
Впрочем, если российский император согласится на упомянутое условие, я тоже соглашусь; но это не что иное, как хитрость. Идите, уничтожьте русскую армию… Вы можете взять ее обозы и ее артиллерию.
Генерал адъютант российского императора обманщик… Офицеры ничего не значат, когда не имеют власти полномочия; он также не имеет его… Австрийцы дали себя обмануть при переходе венского моста, а вы даете себя обмануть адъютантам императора.
Наполеон.]
Адъютант Бонапарте во всю прыть лошади скакал с этим грозным письмом к Мюрату. Сам Бонапарте, не доверяя своим генералам, со всею гвардией двигался к полю сражения, боясь упустить готовую жертву, а 4.000 ный отряд Багратиона, весело раскладывая костры, сушился, обогревался, варил в первый раз после трех дней кашу, и никто из людей отряда не знал и не думал о том, что предстояло ему.


В четвертом часу вечера князь Андрей, настояв на своей просьбе у Кутузова, приехал в Грунт и явился к Багратиону.
Адъютант Бонапарте еще не приехал в отряд Мюрата, и сражение еще не начиналось. В отряде Багратиона ничего не знали об общем ходе дел, говорили о мире, но не верили в его возможность. Говорили о сражении и тоже не верили и в близость сражения. Багратион, зная Болконского за любимого и доверенного адъютанта, принял его с особенным начальническим отличием и снисхождением, объяснил ему, что, вероятно, нынче или завтра будет сражение, и предоставил ему полную свободу находиться при нем во время сражения или в ариергарде наблюдать за порядком отступления, «что тоже было очень важно».
– Впрочем, нынче, вероятно, дела не будет, – сказал Багратион, как бы успокоивая князя Андрея.
«Ежели это один из обыкновенных штабных франтиков, посылаемых для получения крестика, то он и в ариергарде получит награду, а ежели хочет со мной быть, пускай… пригодится, коли храбрый офицер», подумал Багратион. Князь Андрей ничего не ответив, попросил позволения князя объехать позицию и узнать расположение войск с тем, чтобы в случае поручения знать, куда ехать. Дежурный офицер отряда, мужчина красивый, щеголевато одетый и с алмазным перстнем на указательном пальце, дурно, но охотно говоривший по французски, вызвался проводить князя Андрея.
Со всех сторон виднелись мокрые, с грустными лицами офицеры, чего то как будто искавшие, и солдаты, тащившие из деревни двери, лавки и заборы.
– Вот не можем, князь, избавиться от этого народа, – сказал штаб офицер, указывая на этих людей. – Распускают командиры. А вот здесь, – он указал на раскинутую палатку маркитанта, – собьются и сидят. Нынче утром всех выгнал: посмотрите, опять полна. Надо подъехать, князь, пугнуть их. Одна минута.
– Заедемте, и я возьму у него сыру и булку, – сказал князь Андрей, который не успел еще поесть.
– Что ж вы не сказали, князь? Я бы предложил своего хлеба соли.
Они сошли с лошадей и вошли под палатку маркитанта. Несколько человек офицеров с раскрасневшимися и истомленными лицами сидели за столами, пили и ели.
– Ну, что ж это, господа, – сказал штаб офицер тоном упрека, как человек, уже несколько раз повторявший одно и то же. – Ведь нельзя же отлучаться так. Князь приказал, чтобы никого не было. Ну, вот вы, г. штабс капитан, – обратился он к маленькому, грязному, худому артиллерийскому офицеру, который без сапог (он отдал их сушить маркитанту), в одних чулках, встал перед вошедшими, улыбаясь не совсем естественно.
– Ну, как вам, капитан Тушин, не стыдно? – продолжал штаб офицер, – вам бы, кажется, как артиллеристу надо пример показывать, а вы без сапог. Забьют тревогу, а вы без сапог очень хороши будете. (Штаб офицер улыбнулся.) Извольте отправляться к своим местам, господа, все, все, – прибавил он начальнически.
Князь Андрей невольно улыбнулся, взглянув на штабс капитана Тушина. Молча и улыбаясь, Тушин, переступая с босой ноги на ногу, вопросительно глядел большими, умными и добрыми глазами то на князя Андрея, то на штаб офицера.
– Солдаты говорят: разумшись ловчее, – сказал капитан Тушин, улыбаясь и робея, видимо, желая из своего неловкого положения перейти в шутливый тон.
Но еще он не договорил, как почувствовал, что шутка его не принята и не вышла. Он смутился.
– Извольте отправляться, – сказал штаб офицер, стараясь удержать серьезность.
Князь Андрей еще раз взглянул на фигурку артиллериста. В ней было что то особенное, совершенно не военное, несколько комическое, но чрезвычайно привлекательное.
Штаб офицер и князь Андрей сели на лошадей и поехали дальше.
Выехав за деревню, беспрестанно обгоняя и встречая идущих солдат, офицеров разных команд, они увидали налево краснеющие свежею, вновь вскопанною глиною строящиеся укрепления. Несколько баталионов солдат в одних рубахах, несмотря на холодный ветер, как белые муравьи, копошились на этих укреплениях; из за вала невидимо кем беспрестанно выкидывались лопаты красной глины. Они подъехали к укреплению, осмотрели его и поехали дальше. За самым укреплением наткнулись они на несколько десятков солдат, беспрестанно переменяющихся, сбегающих с укрепления. Они должны были зажать нос и тронуть лошадей рысью, чтобы выехать из этой отравленной атмосферы.
– Voila l'agrement des camps, monsieur le prince, [Вот удовольствие лагеря, князь,] – сказал дежурный штаб офицер.
Они выехали на противоположную гору. С этой горы уже видны были французы. Князь Андрей остановился и начал рассматривать.
– Вот тут наша батарея стоит, – сказал штаб офицер, указывая на самый высокий пункт, – того самого чудака, что без сапог сидел; оттуда всё видно: поедемте, князь.
– Покорно благодарю, я теперь один проеду, – сказал князь Андрей, желая избавиться от штаб офицера, – не беспокойтесь, пожалуйста.
Штаб офицер отстал, и князь Андрей поехал один.
Чем далее подвигался он вперед, ближе к неприятелю, тем порядочнее и веселее становился вид войск. Самый сильный беспорядок и уныние были в том обозе перед Цнаймом, который объезжал утром князь Андрей и который был в десяти верстах от французов. В Грунте тоже чувствовалась некоторая тревога и страх чего то. Но чем ближе подъезжал князь Андрей к цепи французов, тем самоувереннее становился вид наших войск. Выстроенные в ряд, стояли в шинелях солдаты, и фельдфебель и ротный рассчитывали людей, тыкая пальцем в грудь крайнему по отделению солдату и приказывая ему поднимать руку; рассыпанные по всему пространству, солдаты тащили дрова и хворост и строили балаганчики, весело смеясь и переговариваясь; у костров сидели одетые и голые, суша рубахи, подвертки или починивая сапоги и шинели, толпились около котлов и кашеваров. В одной роте обед был готов, и солдаты с жадными лицами смотрели на дымившиеся котлы и ждали пробы, которую в деревянной чашке подносил каптенармус офицеру, сидевшему на бревне против своего балагана. В другой, более счастливой роте, так как не у всех была водка, солдаты, толпясь, стояли около рябого широкоплечего фельдфебеля, который, нагибая бочонок, лил в подставляемые поочередно крышки манерок. Солдаты с набожными лицами подносили ко рту манерки, опрокидывали их и, полоща рот и утираясь рукавами шинелей, с повеселевшими лицами отходили от фельдфебеля. Все лица были такие спокойные, как будто всё происходило не в виду неприятеля, перед делом, где должна была остаться на месте, по крайней мере, половина отряда, а как будто где нибудь на родине в ожидании спокойной стоянки. Проехав егерский полк, в рядах киевских гренадеров, молодцоватых людей, занятых теми же мирными делами, князь Андрей недалеко от высокого, отличавшегося от других балагана полкового командира, наехал на фронт взвода гренадер, перед которыми лежал обнаженный человек. Двое солдат держали его, а двое взмахивали гибкие прутья и мерно ударяли по обнаженной спине. Наказываемый неестественно кричал. Толстый майор ходил перед фронтом и, не переставая и не обращая внимания на крик, говорил:
– Солдату позорно красть, солдат должен быть честен, благороден и храбр; а коли у своего брата украл, так в нем чести нет; это мерзавец. Еще, еще!
И всё слышались гибкие удары и отчаянный, но притворный крик.
– Еще, еще, – приговаривал майор.
Молодой офицер, с выражением недоумения и страдания в лице, отошел от наказываемого, оглядываясь вопросительно на проезжавшего адъютанта.
Князь Андрей, выехав в переднюю линию, поехал по фронту. Цепь наша и неприятельская стояли на левом и на правом фланге далеко друг от друга, но в средине, в том месте, где утром проезжали парламентеры, цепи сошлись так близко, что могли видеть лица друг друга и переговариваться между собой. Кроме солдат, занимавших цепь в этом месте, с той и с другой стороны стояло много любопытных, которые, посмеиваясь, разглядывали странных и чуждых для них неприятелей.
С раннего утра, несмотря на запрещение подходить к цепи, начальники не могли отбиться от любопытных. Солдаты, стоявшие в цепи, как люди, показывающие что нибудь редкое, уж не смотрели на французов, а делали свои наблюдения над приходящими и, скучая, дожидались смены. Князь Андрей остановился рассматривать французов.
– Глянь ка, глянь, – говорил один солдат товарищу, указывая на русского мушкатера солдата, который с офицером подошел к цепи и что то часто и горячо говорил с французским гренадером. – Вишь, лопочет как ловко! Аж хранцуз то за ним не поспевает. Ну ка ты, Сидоров!
– Погоди, послушай. Ишь, ловко! – отвечал Сидоров, считавшийся мастером говорить по французски.
Солдат, на которого указывали смеявшиеся, был Долохов. Князь Андрей узнал его и прислушался к его разговору. Долохов, вместе с своим ротным, пришел в цепь с левого фланга, на котором стоял их полк.
– Ну, еще, еще! – подстрекал ротный командир, нагибаясь вперед и стараясь не проронить ни одного непонятного для него слова. – Пожалуйста, почаще. Что он?
Долохов не отвечал ротному; он был вовлечен в горячий спор с французским гренадером. Они говорили, как и должно было быть, о кампании. Француз доказывал, смешивая австрийцев с русскими, что русские сдались и бежали от самого Ульма; Долохов доказывал, что русские не сдавались, а били французов.
– Здесь велят прогнать вас и прогоним, – говорил Долохов.
– Только старайтесь, чтобы вас не забрали со всеми вашими казаками, – сказал гренадер француз.
Зрители и слушатели французы засмеялись.
– Вас заставят плясать, как при Суворове вы плясали (on vous fera danser [вас заставят плясать]), – сказал Долохов.
– Qu'est ce qu'il chante? [Что он там поет?] – сказал один француз.
– De l'histoire ancienne, [Древняя история,] – сказал другой, догадавшись, что дело шло о прежних войнах. – L'Empereur va lui faire voir a votre Souvara, comme aux autres… [Император покажет вашему Сувара, как и другим…]
– Бонапарте… – начал было Долохов, но француз перебил его.
– Нет Бонапарте. Есть император! Sacre nom… [Чорт возьми…] – сердито крикнул он.
– Чорт его дери вашего императора!
И Долохов по русски, грубо, по солдатски обругался и, вскинув ружье, отошел прочь.
– Пойдемте, Иван Лукич, – сказал он ротному.
– Вот так по хранцузски, – заговорили солдаты в цепи. – Ну ка ты, Сидоров!
Сидоров подмигнул и, обращаясь к французам, начал часто, часто лепетать непонятные слова:
– Кари, мала, тафа, сафи, мутер, каска, – лопотал он, стараясь придавать выразительные интонации своему голосу.
– Го, го, го! ха ха, ха, ха! Ух! Ух! – раздался между солдатами грохот такого здорового и веселого хохота, невольно через цепь сообщившегося и французам, что после этого нужно было, казалось, разрядить ружья, взорвать заряды и разойтись поскорее всем по домам.
Но ружья остались заряжены, бойницы в домах и укреплениях так же грозно смотрели вперед и так же, как прежде, остались друг против друга обращенные, снятые с передков пушки.


Объехав всю линию войск от правого до левого фланга, князь Андрей поднялся на ту батарею, с которой, по словам штаб офицера, всё поле было видно. Здесь он слез с лошади и остановился у крайнего из четырех снятых с передков орудий. Впереди орудий ходил часовой артиллерист, вытянувшийся было перед офицером, но по сделанному ему знаку возобновивший свое равномерное, скучливое хождение. Сзади орудий стояли передки, еще сзади коновязь и костры артиллеристов. Налево, недалеко от крайнего орудия, был новый плетеный шалашик, из которого слышались оживленные офицерские голоса.
Действительно, с батареи открывался вид почти всего расположения русских войск и большей части неприятеля. Прямо против батареи, на горизонте противоположного бугра, виднелась деревня Шенграбен; левее и правее можно было различить в трех местах, среди дыма их костров, массы французских войск, которых, очевидно, большая часть находилась в самой деревне и за горою. Левее деревни, в дыму, казалось что то похожее на батарею, но простым глазом нельзя было рассмотреть хорошенько. Правый фланг наш располагался на довольно крутом возвышении, которое господствовало над позицией французов. По нем расположена была наша пехота, и на самом краю видны были драгуны. В центре, где и находилась та батарея Тушина, с которой рассматривал позицию князь Андрей, был самый отлогий и прямой спуск и подъем к ручью, отделявшему нас от Шенграбена. Налево войска наши примыкали к лесу, где дымились костры нашей, рубившей дрова, пехоты. Линия французов была шире нашей, и ясно было, что французы легко могли обойти нас с обеих сторон. Сзади нашей позиции был крутой и глубокий овраг, по которому трудно было отступать артиллерии и коннице. Князь Андрей, облокотясь на пушку и достав бумажник, начертил для себя план расположения войск. В двух местах он карандашом поставил заметки, намереваясь сообщить их Багратиону. Он предполагал, во первых, сосредоточить всю артиллерию в центре и, во вторых, кавалерию перевести назад, на ту сторону оврага. Князь Андрей, постоянно находясь при главнокомандующем, следя за движениями масс и общими распоряжениями и постоянно занимаясь историческими описаниями сражений, и в этом предстоящем деле невольно соображал будущий ход военных действий только в общих чертах. Ему представлялись лишь следующего рода крупные случайности: «Ежели неприятель поведет атаку на правый фланг, – говорил он сам себе, – Киевский гренадерский и Подольский егерский должны будут удерживать свою позицию до тех пор, пока резервы центра не подойдут к ним. В этом случае драгуны могут ударить во фланг и опрокинуть их. В случае же атаки на центр, мы выставляем на этом возвышении центральную батарею и под ее прикрытием стягиваем левый фланг и отступаем до оврага эшелонами», рассуждал он сам с собою…
Всё время, что он был на батарее у орудия, он, как это часто бывает, не переставая, слышал звуки голосов офицеров, говоривших в балагане, но не понимал ни одного слова из того, что они говорили. Вдруг звук голосов из балагана поразил его таким задушевным тоном, что он невольно стал прислушиваться.
– Нет, голубчик, – говорил приятный и как будто знакомый князю Андрею голос, – я говорю, что коли бы возможно было знать, что будет после смерти, тогда бы и смерти из нас никто не боялся. Так то, голубчик.
Другой, более молодой голос перебил его:
– Да бойся, не бойся, всё равно, – не минуешь.
– А всё боишься! Эх вы, ученые люди, – сказал третий мужественный голос, перебивая обоих. – То то вы, артиллеристы, и учены очень оттого, что всё с собой свезти можно, и водочки и закусочки.
И владелец мужественного голоса, видимо, пехотный офицер, засмеялся.
– А всё боишься, – продолжал первый знакомый голос. – Боишься неизвестности, вот чего. Как там ни говори, что душа на небо пойдет… ведь это мы знаем, что неба нет, a сфера одна.
Опять мужественный голос перебил артиллериста.
– Ну, угостите же травником то вашим, Тушин, – сказал он.
«А, это тот самый капитан, который без сапог стоял у маркитанта», подумал князь Андрей, с удовольствием признавая приятный философствовавший голос.
– Травничку можно, – сказал Тушин, – а всё таки будущую жизнь постигнуть…
Он не договорил. В это время в воздухе послышался свист; ближе, ближе, быстрее и слышнее, слышнее и быстрее, и ядро, как будто не договорив всего, что нужно было, с нечеловеческою силой взрывая брызги, шлепнулось в землю недалеко от балагана. Земля как будто ахнула от страшного удара.
В то же мгновение из балагана выскочил прежде всех маленький Тушин с закушенною на бок трубочкой; доброе, умное лицо его было несколько бледно. За ним вышел владетель мужественного голоса, молодцоватый пехотный офицер, и побежал к своей роте, на бегу застегиваясь.


Князь Андрей верхом остановился на батарее, глядя на дым орудия, из которого вылетело ядро. Глаза его разбегались по обширному пространству. Он видел только, что прежде неподвижные массы французов заколыхались, и что налево действительно была батарея. На ней еще не разошелся дымок. Французские два конные, вероятно, адъютанта, проскакали по горе. Под гору, вероятно, для усиления цепи, двигалась явственно видневшаяся небольшая колонна неприятеля. Еще дым первого выстрела не рассеялся, как показался другой дымок и выстрел. Сраженье началось. Князь Андрей повернул лошадь и поскакал назад в Грунт отыскивать князя Багратиона. Сзади себя он слышал, как канонада становилась чаще и громче. Видно, наши начинали отвечать. Внизу, в том месте, где проезжали парламентеры, послышались ружейные выстрелы.
Лемарруа (Le Marierois) с грозным письмом Бонапарта только что прискакал к Мюрату, и пристыженный Мюрат, желая загладить свою ошибку, тотчас же двинул свои войска на центр и в обход обоих флангов, надеясь еще до вечера и до прибытия императора раздавить ничтожный, стоявший перед ним, отряд.
«Началось! Вот оно!» думал князь Андрей, чувствуя, как кровь чаще начинала приливать к его сердцу. «Но где же? Как же выразится мой Тулон?» думал он.
Проезжая между тех же рот, которые ели кашу и пили водку четверть часа тому назад, он везде видел одни и те же быстрые движения строившихся и разбиравших ружья солдат, и на всех лицах узнавал он то чувство оживления, которое было в его сердце. «Началось! Вот оно! Страшно и весело!» говорило лицо каждого солдата и офицера.
Не доехав еще до строившегося укрепления, он увидел в вечернем свете пасмурного осеннего дня подвигавшихся ему навстречу верховых. Передовой, в бурке и картузе со смушками, ехал на белой лошади. Это был князь Багратион. Князь Андрей остановился, ожидая его. Князь Багратион приостановил свою лошадь и, узнав князя Андрея, кивнул ему головой. Он продолжал смотреть вперед в то время, как князь Андрей говорил ему то, что он видел.
Выражение: «началось! вот оно!» было даже и на крепком карем лице князя Багратиона с полузакрытыми, мутными, как будто невыспавшимися глазами. Князь Андрей с беспокойным любопытством вглядывался в это неподвижное лицо, и ему хотелось знать, думает ли и чувствует, и что думает, что чувствует этот человек в эту минуту? «Есть ли вообще что нибудь там, за этим неподвижным лицом?» спрашивал себя князь Андрей, глядя на него. Князь Багратион наклонил голову, в знак согласия на слова князя Андрея, и сказал: «Хорошо», с таким выражением, как будто всё то, что происходило и что ему сообщали, было именно то, что он уже предвидел. Князь Андрей, запихавшись от быстроты езды, говорил быстро. Князь Багратион произносил слова с своим восточным акцентом особенно медленно, как бы внушая, что торопиться некуда. Он тронул, однако, рысью свою лошадь по направлению к батарее Тушина. Князь Андрей вместе с свитой поехал за ним. За князем Багратионом ехали: свитский офицер, личный адъютант князя, Жерков, ординарец, дежурный штаб офицер на энглизированной красивой лошади и статский чиновник, аудитор, который из любопытства попросился ехать в сражение. Аудитор, полный мужчина с полным лицом, с наивною улыбкой радости оглядывался вокруг, трясясь на своей лошади, представляя странный вид в своей камлотовой шинели на фурштатском седле среди гусар, казаков и адъютантов.
– Вот хочет сраженье посмотреть, – сказал Жерков Болконскому, указывая на аудитора, – да под ложечкой уж заболело.
– Ну, полно вам, – проговорил аудитор с сияющею, наивною и вместе хитрою улыбкой, как будто ему лестно было, что он составлял предмет шуток Жеркова, и как будто он нарочно старался казаться глупее, чем он был в самом деле.
– Tres drole, mon monsieur prince, [Очень забавно, мой господин князь,] – сказал дежурный штаб офицер. (Он помнил, что по французски как то особенно говорится титул князь, и никак не мог наладить.)
В это время они все уже подъезжали к батарее Тушина, и впереди их ударилось ядро.
– Что ж это упало? – наивно улыбаясь, спросил аудитор.
– Лепешки французские, – сказал Жерков.
– Этим то бьют, значит? – спросил аудитор. – Страсть то какая!
И он, казалось, распускался весь от удовольствия. Едва он договорил, как опять раздался неожиданно страшный свист, вдруг прекратившийся ударом во что то жидкое, и ш ш ш шлеп – казак, ехавший несколько правее и сзади аудитора, с лошадью рухнулся на землю. Жерков и дежурный штаб офицер пригнулись к седлам и прочь поворотили лошадей. Аудитор остановился против казака, со внимательным любопытством рассматривая его. Казак был мертв, лошадь еще билась.
Князь Багратион, прищурившись, оглянулся и, увидав причину происшедшего замешательства, равнодушно отвернулся, как будто говоря: стоит ли глупостями заниматься! Он остановил лошадь, с приемом хорошего ездока, несколько перегнулся и выправил зацепившуюся за бурку шпагу. Шпага была старинная, не такая, какие носились теперь. Князь Андрей вспомнил рассказ о том, как Суворов в Италии подарил свою шпагу Багратиону, и ему в эту минуту особенно приятно было это воспоминание. Они подъехали к той самой батарее, у которой стоял Болконский, когда рассматривал поле сражения.
– Чья рота? – спросил князь Багратион у фейерверкера, стоявшего у ящиков.
Он спрашивал: чья рота? а в сущности он спрашивал: уж не робеете ли вы тут? И фейерверкер понял это.
– Капитана Тушина, ваше превосходительство, – вытягиваясь, закричал веселым голосом рыжий, с покрытым веснушками лицом, фейерверкер.
– Так, так, – проговорил Багратион, что то соображая, и мимо передков проехал к крайнему орудию.
В то время как он подъезжал, из орудия этого, оглушая его и свиту, зазвенел выстрел, и в дыму, вдруг окружившем орудие, видны были артиллеристы, подхватившие пушку и, торопливо напрягаясь, накатывавшие ее на прежнее место. Широкоплечий, огромный солдат 1 й с банником, широко расставив ноги, отскочил к колесу. 2 й трясущейся рукой клал заряд в дуло. Небольшой сутуловатый человек, офицер Тушин, спотыкнувшись на хобот, выбежал вперед, не замечая генерала и выглядывая из под маленькой ручки.
– Еще две линии прибавь, как раз так будет, – закричал он тоненьким голоском, которому он старался придать молодцоватость, не шедшую к его фигуре. – Второе! – пропищал он. – Круши, Медведев!
Багратион окликнул офицера, и Тушин, робким и неловким движением, совсем не так, как салютуют военные, а так, как благословляют священники, приложив три пальца к козырьку, подошел к генералу. Хотя орудия Тушина были назначены для того, чтоб обстреливать лощину, он стрелял брандскугелями по видневшейся впереди деревне Шенграбен, перед которой выдвигались большие массы французов.
Никто не приказывал Тушину, куда и чем стрелять, и он, посоветовавшись с своим фельдфебелем Захарченком, к которому имел большое уважение, решил, что хорошо было бы зажечь деревню. «Хорошо!» сказал Багратион на доклад офицера и стал оглядывать всё открывавшееся перед ним поле сражения, как бы что то соображая. С правой стороны ближе всего подошли французы. Пониже высоты, на которой стоял Киевский полк, в лощине речки слышалась хватающая за душу перекатная трескотня ружей, и гораздо правее, за драгунами, свитский офицер указывал князю на обходившую наш фланг колонну французов. Налево горизонт ограничивался близким лесом. Князь Багратион приказал двум баталионам из центра итти на подкрепление направо. Свитский офицер осмелился заметить князю, что по уходе этих баталионов орудия останутся без прикрытия. Князь Багратион обернулся к свитскому офицеру и тусклыми глазами посмотрел на него молча. Князю Андрею казалось, что замечание свитского офицера было справедливо и что действительно сказать было нечего. Но в это время прискакал адъютант от полкового командира, бывшего в лощине, с известием, что огромные массы французов шли низом, что полк расстроен и отступает к киевским гренадерам. Князь Багратион наклонил голову в знак согласия и одобрения. Шагом поехал он направо и послал адъютанта к драгунам с приказанием атаковать французов. Но посланный туда адъютант приехал через полчаса с известием, что драгунский полковой командир уже отступил за овраг, ибо против него был направлен сильный огонь, и он понапрасну терял людей и потому спешил стрелков в лес.
– Хорошо! – сказал Багратион.
В то время как он отъезжал от батареи, налево тоже послышались выстрелы в лесу, и так как было слишком далеко до левого фланга, чтобы успеть самому приехать во время, князь Багратион послал туда Жеркова сказать старшему генералу, тому самому, который представлял полк Кутузову в Браунау, чтобы он отступил сколь можно поспешнее за овраг, потому что правый фланг, вероятно, не в силах будет долго удерживать неприятеля. Про Тушина же и баталион, прикрывавший его, было забыто. Князь Андрей тщательно прислушивался к разговорам князя Багратиона с начальниками и к отдаваемым им приказаниям и к удивлению замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что всё, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что всё это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. Благодаря такту, который выказывал князь Багратион, князь Андрей замечал, что, несмотря на эту случайность событий и независимость их от воли начальника, присутствие его сделало чрезвычайно много. Начальники, с расстроенными лицами подъезжавшие к князю Багратиону, становились спокойны, солдаты и офицеры весело приветствовали его и становились оживленнее в его присутствии и, видимо, щеголяли перед ним своею храбростию.


Князь Багратион, выехав на самый высокий пункт нашего правого фланга, стал спускаться книзу, где слышалась перекатная стрельба и ничего не видно было от порохового дыма. Чем ближе они спускались к лощине, тем менее им становилось видно, но тем чувствительнее становилась близость самого настоящего поля сражения. Им стали встречаться раненые. Одного с окровавленной головой, без шапки, тащили двое солдат под руки. Он хрипел и плевал. Пуля попала, видно, в рот или в горло. Другой, встретившийся им, бодро шел один, без ружья, громко охая и махая от свежей боли рукою, из которой кровь лилась, как из стклянки, на его шинель. Лицо его казалось больше испуганным, чем страдающим. Он минуту тому назад был ранен. Переехав дорогу, они стали круто спускаться и на спуске увидали несколько человек, которые лежали; им встретилась толпа солдат, в числе которых были и не раненые. Солдаты шли в гору, тяжело дыша, и, несмотря на вид генерала, громко разговаривали и махали руками. Впереди, в дыму, уже были видны ряды серых шинелей, и офицер, увидав Багратиона, с криком побежал за солдатами, шедшими толпой, требуя, чтоб они воротились. Багратион подъехал к рядам, по которым то там, то здесь быстро щелкали выстрелы, заглушая говор и командные крики. Весь воздух пропитан был пороховым дымом. Лица солдат все были закопчены порохом и оживлены. Иные забивали шомполами, другие посыпали на полки, доставали заряды из сумок, третьи стреляли. Но в кого они стреляли, этого не было видно от порохового дыма, не уносимого ветром. Довольно часто слышались приятные звуки жужжанья и свистения. «Что это такое? – думал князь Андрей, подъезжая к этой толпе солдат. – Это не может быть атака, потому что они не двигаются; не может быть карре: они не так стоят».
Худощавый, слабый на вид старичок, полковой командир, с приятною улыбкой, с веками, которые больше чем наполовину закрывали его старческие глаза, придавая ему кроткий вид, подъехал к князю Багратиону и принял его, как хозяин дорогого гостя. Он доложил князю Багратиону, что против его полка была конная атака французов, но что, хотя атака эта отбита, полк потерял больше половины людей. Полковой командир сказал, что атака была отбита, придумав это военное название тому, что происходило в его полку; но он действительно сам не знал, что происходило в эти полчаса во вверенных ему войсках, и не мог с достоверностью сказать, была ли отбита атака или полк его был разбит атакой. В начале действий он знал только то, что по всему его полку стали летать ядра и гранаты и бить людей, что потом кто то закричал: «конница», и наши стали стрелять. И стреляли до сих пор уже не в конницу, которая скрылась, а в пеших французов, которые показались в лощине и стреляли по нашим. Князь Багратион наклонил голову в знак того, что всё это было совершенно так, как он желал и предполагал. Обратившись к адъютанту, он приказал ему привести с горы два баталиона 6 го егерского, мимо которых они сейчас проехали. Князя Андрея поразила в эту минуту перемена, происшедшая в лице князя Багратиона. Лицо его выражало ту сосредоточенную и счастливую решимость, которая бывает у человека, готового в жаркий день броситься в воду и берущего последний разбег. Не было ни невыспавшихся тусклых глаз, ни притворно глубокомысленного вида: круглые, твердые, ястребиные глаза восторженно и несколько презрительно смотрели вперед, очевидно, ни на чем не останавливаясь, хотя в его движениях оставалась прежняя медленность и размеренность.
Полковой командир обратился к князю Багратиону, упрашивая его отъехать назад, так как здесь было слишком опасно. «Помилуйте, ваше сиятельство, ради Бога!» говорил он, за подтверждением взглядывая на свитского офицера, который отвертывался от него. «Вот, изволите видеть!» Он давал заметить пули, которые беспрестанно визжали, пели и свистали около них. Он говорил таким тоном просьбы и упрека, с каким плотник говорит взявшемуся за топор барину: «наше дело привычное, а вы ручки намозолите». Он говорил так, как будто его самого не могли убить эти пули, и его полузакрытые глаза придавали его словам еще более убедительное выражение. Штаб офицер присоединился к увещаниям полкового командира; но князь Багратион не отвечал им и только приказал перестать стрелять и построиться так, чтобы дать место подходившим двум баталионам. В то время как он говорил, будто невидимою рукой потянулся справа налево, от поднявшегося ветра, полог дыма, скрывавший лощину, и противоположная гора с двигающимися по ней французами открылась перед ними. Все глаза были невольно устремлены на эту французскую колонну, подвигавшуюся к нам и извивавшуюся по уступам местности. Уже видны были мохнатые шапки солдат; уже можно было отличить офицеров от рядовых; видно было, как трепалось о древко их знамя.
– Славно идут, – сказал кто то в свите Багратиона.
Голова колонны спустилась уже в лощину. Столкновение должно было произойти на этой стороне спуска…
Остатки нашего полка, бывшего в деле, поспешно строясь, отходили вправо; из за них, разгоняя отставших, подходили стройно два баталиона 6 го егерского. Они еще не поровнялись с Багратионом, а уже слышен был тяжелый, грузный шаг, отбиваемый в ногу всею массой людей. С левого фланга шел ближе всех к Багратиону ротный командир, круглолицый, статный мужчина с глупым, счастливым выражением лица, тот самый, который выбежал из балагана. Он, видимо, ни о чем не думал в эту минуту, кроме того, что он молодцом пройдет мимо начальства.
С фрунтовым самодовольством он шел легко на мускулистых ногах, точно он плыл, без малейшего усилия вытягиваясь и отличаясь этою легкостью от тяжелого шага солдат, шедших по его шагу. Он нес у ноги вынутую тоненькую, узенькую шпагу (гнутую шпажку, не похожую на оружие) и, оглядываясь то на начальство, то назад, не теряя шагу, гибко поворачивался всем своим сильным станом. Казалось, все силы души его были направлены на то,чтобы наилучшим образом пройти мимо начальства, и, чувствуя, что он исполняет это дело хорошо, он был счастлив. «Левой… левой… левой…», казалось, внутренно приговаривал он через каждый шаг, и по этому такту с разно образно строгими лицами двигалась стена солдатских фигур, отягченных ранцами и ружьями, как будто каждый из этих сотен солдат мысленно через шаг приговаривал: «левой… левой… левой…». Толстый майор, пыхтя и разрознивая шаг, обходил куст по дороге; отставший солдат, запыхавшись, с испуганным лицом за свою неисправность, рысью догонял роту; ядро, нажимая воздух, пролетело над головой князя Багратиона и свиты и в такт: «левой – левой!» ударилось в колонну. «Сомкнись!» послышался щеголяющий голос ротного командира. Солдаты дугой обходили что то в том месте, куда упало ядро; старый кавалер, фланговый унтер офицер, отстав около убитых, догнал свой ряд, подпрыгнув, переменил ногу, попал в шаг и сердито оглянулся. «Левой… левой… левой…», казалось, слышалось из за угрожающего молчания и однообразного звука единовременно ударяющих о землю ног.
– Молодцами, ребята! – сказал князь Багратион.
«Ради… ого го го го го!…» раздалось по рядам. Угрюмый солдат, шедший слева, крича, оглянулся глазами на Багратиона с таким выражением, как будто говорил: «сами знаем»; другой, не оглядываясь и как будто боясь развлечься, разинув рот, кричал и проходил.
Велено было остановиться и снять ранцы.
Багратион объехал прошедшие мимо его ряды и слез с лошади. Он отдал казаку поводья, снял и отдал бурку, расправил ноги и поправил на голове картуз. Голова французской колонны, с офицерами впереди, показалась из под горы.
«С Богом!» проговорил Багратион твердым, слышным голосом, на мгновение обернулся к фронту и, слегка размахивая руками, неловким шагом кавалериста, как бы трудясь, пошел вперед по неровному полю. Князь Андрей чувствовал, что какая то непреодолимая сила влечет его вперед, и испытывал большое счастие. [Тут произошла та атака, про которую Тьер говорит: «Les russes se conduisirent vaillamment, et chose rare a la guerre, on vit deux masses d'infanterie Mariecher resolument l'une contre l'autre sans qu'aucune des deux ceda avant d'etre abordee»; а Наполеон на острове Св. Елены сказал: «Quelques bataillons russes montrerent de l'intrepidite„. [Русские вели себя доблестно, и вещь – редкая на войне, две массы пехоты шли решительно одна против другой, и ни одна из двух не уступила до самого столкновения“. Слова Наполеона: [Несколько русских батальонов проявили бесстрашие.]
Уже близко становились французы; уже князь Андрей, шедший рядом с Багратионом, ясно различал перевязи, красные эполеты, даже лица французов. (Он ясно видел одного старого французского офицера, который вывернутыми ногами в штиблетах с трудом шел в гору.) Князь Багратион не давал нового приказания и всё так же молча шел перед рядами. Вдруг между французами треснул один выстрел, другой, третий… и по всем расстроившимся неприятельским рядам разнесся дым и затрещала пальба. Несколько человек наших упало, в том числе и круглолицый офицер, шедший так весело и старательно. Но в то же мгновение как раздался первый выстрел, Багратион оглянулся и закричал: «Ура!»
«Ура а а а!» протяжным криком разнеслось по нашей линии и, обгоняя князя Багратиона и друг друга, нестройною, но веселою и оживленною толпой побежали наши под гору за расстроенными французами.


Атака 6 го егерского обеспечила отступление правого фланга. В центре действие забытой батареи Тушина, успевшего зажечь Шенграбен, останавливало движение французов. Французы тушили пожар, разносимый ветром, и давали время отступать. Отступление центра через овраг совершалось поспешно и шумно; однако войска, отступая, не путались командами. Но левый фланг, который единовременно был атакован и обходим превосходными силами французов под начальством Ланна и который состоял из Азовского и Подольского пехотных и Павлоградского гусарского полков, был расстроен. Багратион послал Жеркова к генералу левого фланга с приказанием немедленно отступать.
Жерков бойко, не отнимая руки от фуражки, тронул лошадь и поскакал. Но едва только он отъехал от Багратиона, как силы изменили ему. На него нашел непреодолимый страх, и он не мог ехать туда, где было опасно.
Подъехав к войскам левого фланга, он поехал не вперед, где была стрельба, а стал отыскивать генерала и начальников там, где их не могло быть, и потому не передал приказания.
Командование левым флангом принадлежало по старшинству полковому командиру того самого полка, который представлялся под Браунау Кутузову и в котором служил солдатом Долохов. Командование же крайнего левого фланга было предназначено командиру Павлоградского полка, где служил Ростов, вследствие чего произошло недоразумение. Оба начальника были сильно раздражены друг против друга, и в то самое время как на правом фланге давно уже шло дело и французы уже начали наступление, оба начальника были заняты переговорами, которые имели целью оскорбить друг друга. Полки же, как кавалерийский, так и пехотный, были весьма мало приготовлены к предстоящему делу. Люди полков, от солдата до генерала, не ждали сражения и спокойно занимались мирными делами: кормлением лошадей в коннице, собиранием дров – в пехоте.
– Есть он, однако, старше моего в чином, – говорил немец, гусарский полковник, краснея и обращаясь к подъехавшему адъютанту, – то оставляяй его делать, как он хочет. Я своих гусар не могу жертвовать. Трубач! Играй отступление!
Но дело становилось к спеху. Канонада и стрельба, сливаясь, гремели справа и в центре, и французские капоты стрелков Ланна проходили уже плотину мельницы и выстраивались на этой стороне в двух ружейных выстрелах. Пехотный полковник вздрагивающею походкой подошел к лошади и, взлезши на нее и сделавшись очень прямым и высоким, поехал к павлоградскому командиру. Полковые командиры съехались с учтивыми поклонами и со скрываемою злобой в сердце.
– Опять таки, полковник, – говорил генерал, – не могу я, однако, оставить половину людей в лесу. Я вас прошу , я вас прошу , – повторил он, – занять позицию и приготовиться к атаке.
– А вас прошу не мешивайтся не свое дело, – отвечал, горячась, полковник. – Коли бы вы был кавалерист…
– Я не кавалерист, полковник, но я русский генерал, и ежели вам это неизвестно…
– Очень известно, ваше превосходительство, – вдруг вскрикнул, трогая лошадь, полковник, и делаясь красно багровым. – Не угодно ли пожаловать в цепи, и вы будете посмотрейть, что этот позиция никуда негодный. Я не хочу истребить своя полка для ваше удовольствие.
– Вы забываетесь, полковник. Я не удовольствие свое соблюдаю и говорить этого не позволю.
Генерал, принимая приглашение полковника на турнир храбрости, выпрямив грудь и нахмурившись, поехал с ним вместе по направлению к цепи, как будто всё их разногласие должно было решиться там, в цепи, под пулями. Они приехали в цепь, несколько пуль пролетело над ними, и они молча остановились. Смотреть в цепи нечего было, так как и с того места, на котором они прежде стояли, ясно было, что по кустам и оврагам кавалерии действовать невозможно, и что французы обходят левое крыло. Генерал и полковник строго и значительно смотрели, как два петуха, готовящиеся к бою, друг на друга, напрасно выжидая признаков трусости. Оба выдержали экзамен. Так как говорить было нечего, и ни тому, ни другому не хотелось подать повод другому сказать, что он первый выехал из под пуль, они долго простояли бы там, взаимно испытывая храбрость, ежели бы в это время в лесу, почти сзади их, не послышались трескотня ружей и глухой сливающийся крик. Французы напали на солдат, находившихся в лесу с дровами. Гусарам уже нельзя было отступать вместе с пехотой. Они были отрезаны от пути отступления налево французскою цепью. Теперь, как ни неудобна была местность, необходимо было атаковать, чтобы проложить себе дорогу.
Эскадрон, где служил Ростов, только что успевший сесть на лошадей, был остановлен лицом к неприятелю. Опять, как и на Энском мосту, между эскадроном и неприятелем никого не было, и между ними, разделяя их, лежала та же страшная черта неизвестности и страха, как бы черта, отделяющая живых от мертвых. Все люди чувствовали эту черту, и вопрос о том, перейдут ли или нет и как перейдут они черту, волновал их.
Ко фронту подъехал полковник, сердито ответил что то на вопросы офицеров и, как человек, отчаянно настаивающий на своем, отдал какое то приказание. Никто ничего определенного не говорил, но по эскадрону пронеслась молва об атаке. Раздалась команда построения, потом визгнули сабли, вынутые из ножен. Но всё еще никто не двигался. Войска левого фланга, и пехота и гусары, чувствовали, что начальство само не знает, что делать, и нерешимость начальников сообщалась войскам.
«Поскорее, поскорее бы», думал Ростов, чувствуя, что наконец то наступило время изведать наслаждение атаки, про которое он так много слышал от товарищей гусаров.
– С Богом, г'ебята, – прозвучал голос Денисова, – г'ысыо, маг'ш!
В переднем ряду заколыхались крупы лошадей. Грачик потянул поводья и сам тронулся.
Справа Ростов видел первые ряды своих гусар, а еще дальше впереди виднелась ему темная полоса, которую он не мог рассмотреть, но считал неприятелем. Выстрелы были слышны, но в отдалении.
– Прибавь рыси! – послышалась команда, и Ростов чувствовал, как поддает задом, перебивая в галоп, его Грачик.
Он вперед угадывал его движения, и ему становилось все веселее и веселее. Он заметил одинокое дерево впереди. Это дерево сначала было впереди, на середине той черты, которая казалась столь страшною. А вот и перешли эту черту, и не только ничего страшного не было, но всё веселее и оживленнее становилось. «Ох, как я рубану его», думал Ростов, сжимая в руке ефес сабли.
– О о о а а а!! – загудели голоса. «Ну, попадись теперь кто бы ни был», думал Ростов, вдавливая шпоры Грачику, и, перегоняя других, выпустил его во весь карьер. Впереди уже виден был неприятель. Вдруг, как широким веником, стегнуло что то по эскадрону. Ростов поднял саблю, готовясь рубить, но в это время впереди скакавший солдат Никитенко отделился от него, и Ростов почувствовал, как во сне, что продолжает нестись с неестественною быстротой вперед и вместе с тем остается на месте. Сзади знакомый гусар Бандарчук наскакал на него и сердито посмотрел. Лошадь Бандарчука шарахнулась, и он обскакал мимо.
«Что же это? я не подвигаюсь? – Я упал, я убит…» в одно мгновение спросил и ответил Ростов. Он был уже один посреди поля. Вместо двигавшихся лошадей и гусарских спин он видел вокруг себя неподвижную землю и жнивье. Теплая кровь была под ним. «Нет, я ранен, и лошадь убита». Грачик поднялся было на передние ноги, но упал, придавив седоку ногу. Из головы лошади текла кровь. Лошадь билась и не могла встать. Ростов хотел подняться и упал тоже: ташка зацепилась за седло. Где были наши, где были французы – он не знал. Никого не было кругом.
Высвободив ногу, он поднялся. «Где, с какой стороны была теперь та черта, которая так резко отделяла два войска?» – он спрашивал себя и не мог ответить. «Уже не дурное ли что нибудь случилось со мной? Бывают ли такие случаи, и что надо делать в таких случаях?» – спросил он сам себя вставая; и в это время почувствовал, что что то лишнее висит на его левой онемевшей руке. Кисть ее была, как чужая. Он оглядывал руку, тщетно отыскивая на ней кровь. «Ну, вот и люди, – подумал он радостно, увидав несколько человек, бежавших к нему. – Они мне помогут!» Впереди этих людей бежал один в странном кивере и в синей шинели, черный, загорелый, с горбатым носом. Еще два и еще много бежало сзади. Один из них проговорил что то странное, нерусское. Между задними такими же людьми, в таких же киверах, стоял один русский гусар. Его держали за руки; позади его держали его лошадь.
«Верно, наш пленный… Да. Неужели и меня возьмут? Что это за люди?» всё думал Ростов, не веря своим глазам. «Неужели французы?» Он смотрел на приближавшихся французов, и, несмотря на то, что за секунду скакал только затем, чтобы настигнуть этих французов и изрубить их, близость их казалась ему теперь так ужасна, что он не верил своим глазам. «Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?» – Ему вспомнилась любовь к нему его матери, семьи, друзей, и намерение неприятелей убить его показалось невозможно. «А может, – и убить!» Он более десяти секунд стоял, не двигаясь с места и не понимая своего положения. Передний француз с горбатым носом подбежал так близко, что уже видно было выражение его лица. И разгоряченная чуждая физиономия этого человека, который со штыком на перевес, сдерживая дыханье, легко подбегал к нему, испугала Ростова. Он схватил пистолет и, вместо того чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы. Не с тем чувством сомнения и борьбы, с каким он ходил на Энский мост, бежал он, а с чувством зайца, убегающего от собак. Одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь владело всем его существом. Быстро перепрыгивая через межи, с тою стремительностью, с которою он бегал, играя в горелки, он летел по полю, изредка оборачивая свое бледное, доброе, молодое лицо, и холод ужаса пробегал по его спине. «Нет, лучше не смотреть», подумал он, но, подбежав к кустам, оглянулся еще раз. Французы отстали, и даже в ту минуту как он оглянулся, передний только что переменил рысь на шаг и, обернувшись, что то сильно кричал заднему товарищу. Ростов остановился. «Что нибудь не так, – подумал он, – не может быть, чтоб они хотели убить меня». А между тем левая рука его была так тяжела, как будто двухпудовая гиря была привешана к ней. Он не мог бежать дальше. Француз остановился тоже и прицелился. Ростов зажмурился и нагнулся. Одна, другая пуля пролетела, жужжа, мимо него. Он собрал последние силы, взял левую руку в правую и побежал до кустов. В кустах были русские стрелки.


Пехотные полки, застигнутые врасплох в лесу, выбегали из леса, и роты, смешиваясь с другими ротами, уходили беспорядочными толпами. Один солдат в испуге проговорил страшное на войне и бессмысленное слово: «отрезали!», и слово вместе с чувством страха сообщилось всей массе.
– Обошли! Отрезали! Пропали! – кричали голоса бегущих.
Полковой командир, в ту самую минуту как он услыхал стрельбу и крик сзади, понял, что случилось что нибудь ужасное с его полком, и мысль, что он, примерный, много лет служивший, ни в чем не виноватый офицер, мог быть виновен перед начальством в оплошности или нераспорядительности, так поразила его, что в ту же минуту, забыв и непокорного кавалериста полковника и свою генеральскую важность, а главное – совершенно забыв про опасность и чувство самосохранения, он, ухватившись за луку седла и шпоря лошадь, поскакал к полку под градом обсыпавших, но счастливо миновавших его пуль. Он желал одного: узнать, в чем дело, и помочь и исправить во что бы то ни стало ошибку, ежели она была с его стороны, и не быть виновным ему, двадцать два года служившему, ни в чем не замеченному, примерному офицеру.
Счастливо проскакав между французами, он подскакал к полю за лесом, через который бежали наши и, не слушаясь команды, спускались под гору. Наступила та минута нравственного колебания, которая решает участь сражений: послушают эти расстроенные толпы солдат голоса своего командира или, оглянувшись на него, побегут дальше. Несмотря на отчаянный крик прежде столь грозного для солдата голоса полкового командира, несмотря на разъяренное, багровое, на себя не похожее лицо полкового командира и маханье шпагой, солдаты всё бежали, разговаривали, стреляли в воздух и не слушали команды. Нравственное колебание, решающее участь сражений, очевидно, разрешалось в пользу страха.
Генерал закашлялся от крика и порохового дыма и остановился в отчаянии. Всё казалось потеряно, но в эту минуту французы, наступавшие на наших, вдруг, без видимой причины, побежали назад, скрылись из опушки леса, и в лесу показались русские стрелки. Это была рота Тимохина, которая одна в лесу удержалась в порядке и, засев в канаву у леса, неожиданно атаковала французов. Тимохин с таким отчаянным криком бросился на французов и с такою безумною и пьяною решительностью, с одною шпажкой, набежал на неприятеля, что французы, не успев опомниться, побросали оружие и побежали. Долохов, бежавший рядом с Тимохиным, в упор убил одного француза и первый взял за воротник сдавшегося офицера. Бегущие возвратились, баталионы собрались, и французы, разделившие было на две части войска левого фланга, на мгновение были оттеснены. Резервные части успели соединиться, и беглецы остановились. Полковой командир стоял с майором Экономовым у моста, пропуская мимо себя отступающие роты, когда к нему подошел солдат, взял его за стремя и почти прислонился к нему. На солдате была синеватая, фабричного сукна шинель, ранца и кивера не было, голова была повязана, и через плечо была надета французская зарядная сумка. Он в руках держал офицерскую шпагу. Солдат был бледен, голубые глаза его нагло смотрели в лицо полковому командиру, а рот улыбался.Несмотря на то,что полковой командир был занят отданием приказания майору Экономову, он не мог не обратить внимания на этого солдата.
– Ваше превосходительство, вот два трофея, – сказал Долохов, указывая на французскую шпагу и сумку. – Мною взят в плен офицер. Я остановил роту. – Долохов тяжело дышал от усталости; он говорил с остановками. – Вся рота может свидетельствовать. Прошу запомнить, ваше превосходительство!
– Хорошо, хорошо, – сказал полковой командир и обратился к майору Экономову.
Но Долохов не отошел; он развязал платок, дернул его и показал запекшуюся в волосах кровь.
– Рана штыком, я остался во фронте. Попомните, ваше превосходительство.

Про батарею Тушина было забыто, и только в самом конце дела, продолжая слышать канонаду в центре, князь Багратион послал туда дежурного штаб офицера и потом князя Андрея, чтобы велеть батарее отступать как можно скорее. Прикрытие, стоявшее подле пушек Тушина, ушло, по чьему то приказанию, в середине дела; но батарея продолжала стрелять и не была взята французами только потому, что неприятель не мог предполагать дерзости стрельбы четырех никем не защищенных пушек. Напротив, по энергичному действию этой батареи он предполагал, что здесь, в центре, сосредоточены главные силы русских, и два раза пытался атаковать этот пункт и оба раза был прогоняем картечными выстрелами одиноко стоявших на этом возвышении четырех пушек.
Скоро после отъезда князя Багратиона Тушину удалось зажечь Шенграбен.
– Вишь, засумятились! Горит! Вишь, дым то! Ловко! Важно! Дым то, дым то! – заговорила прислуга, оживляясь.
Все орудия без приказания били в направлении пожара. Как будто подгоняя, подкрикивали солдаты к каждому выстрелу: «Ловко! Вот так так! Ишь, ты… Важно!» Пожар, разносимый ветром, быстро распространялся. Французские колонны, выступившие за деревню, ушли назад, но, как бы в наказание за эту неудачу, неприятель выставил правее деревни десять орудий и стал бить из них по Тушину.
Из за детской радости, возбужденной пожаром, и азарта удачной стрельбы по французам, наши артиллеристы заметили эту батарею только тогда, когда два ядра и вслед за ними еще четыре ударили между орудиями и одно повалило двух лошадей, а другое оторвало ногу ящичному вожатому. Оживление, раз установившееся, однако, не ослабело, а только переменило настроение. Лошади были заменены другими из запасного лафета, раненые убраны, и четыре орудия повернуты против десятипушечной батареи. Офицер, товарищ Тушина, был убит в начале дела, и в продолжение часа из сорока человек прислуги выбыли семнадцать, но артиллеристы всё так же были веселы и оживлены. Два раза они замечали, что внизу, близко от них, показывались французы, и тогда они били по них картечью.