Шпильман, Владислав

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Владислав Шпильман
Władysław Szpilman
Основная информация
Дата рождения

5 декабря 1911(1911-12-05)

Место рождения

Сосновец, Петроковская губерния, Царство Польское, Российская империя

Дата смерти

6 июля 2000(2000-07-06) (88 лет)

Место смерти

Варшава, Польша

Годы активности

19302000

Страна

Польша Польша

Профессии

пианист, композитор

Инструменты

фортепиано

Коллективы

«Варшавский квинтет»

Награды
[www.szpilman.net/ ilman.net]

Влади́слав Шпи́льман (польск. Władysław Szpilman; 5 декабря 1911 — 6 июля 2000) — польский пианист и композитор.





Биография

Ранняя жизнь

Владислав Шпильман родился 5 декабря 1911 года в Сосновце в еврейской семье Шмуэла (Самуила) и Эстеры (Эдуарды) Шпильман[1]. У него был брат Генрик и две сестры: Регина и Галина. Окончил Музыкальный Университет имени Фредерика Шопена под руководством Александра Михаловского. В 1931 году он выиграл стипендию в Берлинскую музыкальную академию: класс фортепиано Артура Шнабеля и класс композиции Франца Шрекера. В 1933 году после прихода к власти нацистов вернулся в Польшу и работал на варшавском радио. До 1939 года занимался сочинением симфонической музыки и музыки к фильмам. Перед самой войной он выступал с концертами вместе с такими всемирно известными скрипачами, как Роман Тотенберг, Бронислав Гимпель, Генрик Шеринг и Ида Хёндель, и параллельно работал на польском радио.

Вторая Мировая война

После того как в 1939 Германия оккупировала Польшу (23 сентября 1939 года Шпильман сыграл свой последний концерт вживую на радио, после чего польское радио перестало работать), семья Шпильманов в 1940 оказалась в Варшавском гетто (их дом находился на одной из улиц, отданных под гетто, поэтому, в отличие от других, им переезжать не пришлось). 16 августа 1942 года семья прошла селекцию, после которой Владислава, его родителей и Регину признали нетрудосопособными и они подлежали отправке в Треблинку. 19 августа они отправились на Перевалочный пункт. Когда Генрик и Галина узнали об этом, они присоединились к ним, несмотря на то, что оба ещё не подлежали отправке. Во время погрузки в поезд один из еврейских полицейских Ицхак Хеллер, который был знакомым Шпильманов, вытолкнул Владислава из толпы, отделив от семьи. Родителей, сестёр и брата он больше не увидел. После этого Владислав работал строителем и чудом несколько раз избежал смерти во время очередных селекций. Когда депортация оставшихся евреев вновь ужесточилась, Шпильман, не выдержав, в феврале 1943 сбежал из гетто и вплоть до Варшавского Восстания скитался по знакомым по Польскому Радио (в их числе были Анджей Богуцки с женой Яниной), которые прятали его в различных квартирах. Его последним укрытием стала квартира в центре города — как раз там, где всё было заселено гестаповцами. Несмотря на просьбу друзей переждать Восстание в подвале дома Шпильман большую часть этого времени отсиживался в квартире и в случае опасности прятался на чердаке. 12 августа дом подожгли, и Шпильман, под угрозой удушья, попытался отравиться заранее припасённым снотворным, но остался жив. После подавления Восстания он остался фактически одним из немногих варшавян в центре города. Прятался от гестаповцев в расположенном по соседству госпитале и других разрушенных домах и от недоедания чуть не умер. Наконец в ноябре он укрылся в здании, где его нашёл немецкий офицер Вильгельм Хозенфельд, так как в этом здании собирались расположить немецкий штаб обороны Варшавы. Он укрыл Шпильмана на специальной антресоли под крышей и вплоть до полного отступления немцев из Варшавы тайком носил ему провиант.

После окончания войны в течение 20 лет работал на варшавском радио, продолжал выступать как пианист-исполнитель. Написал новые симфонические произведения, а также около тысячи песен. Среди них «Дождь», «Этих лет никто не вернет», «Нет счастья без любви», «Не верю песне» (Эдита Пьеха), «Портрет работы Пабло Пикассо» (Весёлые Ребята), «Красный автобус» (Эдита Пьеха), «Тихая ночь», «Время придет», «Завтра будет хороший день». Он сочинил более пятидесяти песен для детей, музыку ко многим радиопостановкам и фильмам, а также позывные Польской кинохроники. Вместе с Брониславом Гимпелем и Тадеушем Вронским они создали «Варшавский квинтет», дав более двух тысяч концертов в различных странах. После войны Шпильман написал мемуары, основанные на воспоминаниях о пережитом им во время войны. В литературной обработке Ежи Вальдорффа под названием «Гибель города» они были изданы в 1946 году в Польше. По этой книге был поставлен фильм режиссёра Романа Полански «Пианист» (2002). В 1998 году вышло переиздание — «Пианист: необычайная и подлинная история о выживании одного человека в Варшаве 1939—1945». Это издание было переведено на 38 языков мира.

Семья

В 1950 году женился на Галине Гжежнаровской. В браке родилось двое сыновей: Кшиштоф и Анджей, ставший впоследствии известным музыкантом.

Композиции

Напишите отзыв о статье "Шпильман, Владислав"

Примечания

  1. [www.geni.com/people/Szmuel-Szpilman/6000000007122793370 Szmuel Szpilman]

Ссылки

  • [www.szpilman.net/ Информация и биография] (англ.)
  • [www.belousenko.com/books/memoirs/szpilman_pianist.htm Пианист. Варшавские дневники 1939—1945]
  • [narodknigi.ru/journals/46/vladislav_shpilman_pianist/ Рецензия на книгу Владислава Шпильмана «Пианист» в журнале «Народ Книги в мире книг»]

Отрывок, характеризующий Шпильман, Владислав

– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.