Щукин, Анисим Яковлевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Анисим Яковлевич Щукин — обер-секретарь Сената. Известно, что Петр Великий, зная деловитость и честность Щ., сам назначил его обер-секретарем только что вызванного им к жизни, указом от 22 февраля 1711 г., Правительствующего Сената. По обязанности обер-секретаря Щ. заведовал канцелярией Сената до создания института прокуратуры, неся ответственность за все, что происходило в ней. Петр сам писал иногда Щ. или поручал сообщать ему о делах Сената своему кабинет-секретарю. Наблюдая за порядком в канцелярии, проявляя инициативу в предложении Сенату рассмотреть то или другое дело, Щ. вместе с тем выносил на своих плечах всю сложную работу всевозможных как письменных, так и личных сношений, какие вел Сенат с разными учреждениями, а по составлении приговоров Сенатом приводил их в исполнение. Заслуживает внимания его характерное прошение, поданное Сенату: "Не имея никакого приобретения к пропитанию своему, теперь пришел в такую скудость, что уже не имею более чем содержать себя". Оказывается, он не получал жалованья за 1711 и 1712 годы. В 1720 г., февраля 13, именным указом "о должности обер-секретаря Сената" на Щ. было возложено поручение следить за порядком в заседаниях Сената: наблюдать за соблюдением Сенатом его "должности" и доносить государю, "ежели в Сенате хотя что малое учинится против указа, данного о их должности". Эти обязанности Щ. нес до своей смерти, последовавшей в том же году.

"История Правительствующего Сената за двести лет (1711—1911 гг.)", т. I, С.-Петербург, 1911 г.. стр. 75, 76, 78—82, 87, 120. 137, 149, 151, 155, 165, 195, 197, 207, 210, 231. — "Сборник Имп. Русского Исторического Общества", т. XI, стр. 400.

Напишите отзыв о статье "Щукин, Анисим Яковлевич"

Отрывок, характеризующий Щукин, Анисим Яковлевич

– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?