Эшли-Купер, Энтони, 3-й граф Шефтсбери

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Энтони Эшли Купер Шефтсбери

Энтони Эшли Купер Шефтсбери
Дата рождения:

26 февраля 1671(1671-02-26)

Место рождения:

Лондон, Великобритания

Дата смерти:

4 февраля 1713(1713-02-04) (41 год)

Место смерти:

Неаполь, Италия

Направление:

Европейская философия

Период:

Философия XVIII века

Основные интересы:

Этика, эстетика, религия

Оказавшие влияние:

Неоплатонизм, стоицизм, Кембриджские неоплатоники, Джон Локк

Испытавшие влияние:

Хатчесон Фрэнсис, Дэвид Юм, Адам Смит, Жан-Жак Руссо, Дени Дидро

Энтони Эшли Купер Шефтсбери (англ. Anthony Ashley Cooper, 3rd Earl of Shaftesbury) (26 февраля 1671, Лондон — 4 февраля 1713, Неаполь) — английский философ, писатель и политик, деятель просвещения. Третий граф Шефтсбери. Автор работ, собранных в трёх томах «Характеристики людей, нравов, мнений, времен», посвященных этическим, эстетическим, религиозным и политическим проблемам.





Биография

Родился в Лондоне в доме своего деда и тёзки — лорд-канцлера, первого графа Шефтсбери, — который и занимался его воспитанием. В воспитании участвовал Джон Локк, работавший секретарём у лорд-канцлера. Обучение проходило согласно принципам, изложенным в труде Локка «Размышления относительно образования» (англ. Thoughts concerning Education), ребенка обучали латинскому и греческому специальным разговорным методом, что вскоре принесло свои плоды: к восьми годам Эшли мог свободно владеть обоими языками.

В ноябре 1683 года, несколько месяцев спустя после смерти первого графа, отец отправил его в Винчестерский колледж. Будучи робким и недоверчивым, в колледже он испытывал большие трудности, не находя общего языка со сверстниками. Покинул колледж в 1686 году, после чего отправился в заграничное путешествие.

В 1689 году, через год после «Славной революции», лорд Эшли вернулся в Англию и пять лет вёл скромную и тихую жизнь, посвящённую учебным делам. Большая часть его времени была посвящена чтению классических античных авторов. Однако он не стремился к полному уединению и 21 мая 1695 года стал членом Палаты общин, но состояние здоровья вынудило его уйти из парламента после роспуска в июле 1698 года. В этом же 1698 году он опубликовал сборник сочинений кембриджского платониста Бенджамина Уичкоута «Избранные проповеди». Затем лорд Эшли переехал в Нидерланды, где он завёл новые знакомства, в кругу его друзей были Жорж-Луи Леклер, Пьер Бейль, знаменитый голландский теолог Филипп ван Лимборх (англ.). Все они были членами особого литературного кружка, здесь Шефтсбери принимал участие в беседах на темы философии, политики, морали, религии. Тем временем, пока он пребывал за границей, без его согласия Толандом был впервые опубликован «Опыт о добродетели или достоинстве» (англ. Inquiry concerning Virtue or Merit), написанный Шефтсбери уже в двадцать лет.

После возвращения из Роттердама, где он провёл ровно год, он наследовал своему отцу и стал 3-м графом Шефтсбери. Теперь он снова занялся политикой. Он принял активное участие в выборах 17001701 годов от партии вигов, вошёл в Палату лордов. Во время правления Вильгельма III влияние графа Шефтсбери в государственных делах только укреплялось, но после смерти короля и прихода королевы Анны, он должен был оставить занимаемый им пост вице-адмирала Дорсета и вернуться к обычной жизни.

В августе 1703 года он снова поселился в Нидерландах. Несколько улучшив здоровье, он вернулся в Англию в 1704 году. Его занятия теперь почти полностью были посвящены литературе, и с этого момента он много писал, работая над трудами, которые впоследствии вошли в «Характеристики». Он проявлял огромный интерес к политике, особенно войне против Франции, сторонником которой он был.

Шефтсбери было около сорока, когда он женился, хотя сделал он это во многом по наущению своих друзей, отчасти из необходимости иметь наследника графского титула. Женился он в 1709 году, а через год родился его единственный сын и тёзка — будущий 4-й граф Шефтсбери.

Шефтсбери почти не публиковался до 1708 года, за исключением предисловия к вышеупомянутому изданию проповедей Уичкоута и изданного без его согласия «Опыта о добродетели». Как раз в это время (1708) французские крестьяне-протестанты, вынужденные бежать из Франции после отмены Нантского эдикта и поселившиеся в Англии, взбудоражили англичан своим сумасбродным и вызывающим поведением. Против них предлагалось применить самые разные репрессивные меры, в то время как граф Шефтсбери выступил с позицией, что лучшее оружие против фанатизма — высмеять его. По этому поводу им было написано «Письмо об исступлении» (англ. Letter Concerning Enthusiasm to Lord Somers), датированное сентябрём 1707 года и изданное на следующий год анонимно. Это письмо вызвало много споров. В мае 1709 года он вернулся к этому разговору и напечатал другую работу, озаглавленную «Общее чувство: опыт о свободе остроумия и чувстве юмора» (англ. Sensus Communis, an Essay on the Freedom of Wit and Humour). Следом были опубликованы работы «Моралисты, философская рапсодия» (англ. The Moralists, a Philosophical Rhapsody; 1709) и «Солилоквия, или совет автору» (англ. Soliloquy, or Advice to an Author; 1710). Все его работы публиковались анонимно, и ни на одной из них нет даже его инициалов. В 1711 году появилось первое издание в трех томах «Характеристики людей, манер, мнений и времен» (англ. Characteristics of Men, Manners, Opinions, Times).

Ухудшающееся состояние вынудило графа Шефтсбери уехать в Италию в июле 1711 года. В ноябре он поселился в Неаполе. Его основное занятие в это время состояло в подготовке второго издания «Характеристик…», которое вышло вскоре после его смерти в 1713 году.

Философия

Идеи и мыслители, оказавшие влияние на Шефтсбери:

Этическая концепция во многом построена на критике эгоистической доктрины человеческой природы Томаса Гоббса. Круг проблем, рассматриваемых Шефтсбери, ограничивался этикой, религией и эстетикой, а также можно назвать политику, к которой он не оставался равнодушным даже после того, как ему пришлось отойти от государственных дел. Однако все эти сферы для него полностью исчерпывали содержание философии и, по сути, представляли собой органичное и неразделимое единство.

Принципы познания человека: наблюдение и телеология

Познание человеческой природы по Шефтсбери должно основываться на наблюдении и телеологии. Эмпиризм недостаточен сам по себе, так как рассмотрение предмета вне его связи с целым непродуктивно и бессмысленно. Так, например, нельзя разобраться в устройстве часов, не имея понятия о том, для чего они служат, говорит Шефтсбери. Для наблюдения же человека необходимо держать в уме его предназначение, ту цель, которая свойственна его природе. Наблюдение и телеология должны идти нога в ногу, наблюдение предполагает наличие цели, которая, в свою очередь, может и должна быть обнаружена благодаря наблюдению. Таким образом, философия Шефтсбери объединяет, с одной стороны, телеологический подход, согласно которому существует гармоничный космический порядок, в котором каждый его элемент занимает отведенное ему место и имеет цель существования, с другой стороны, строгое наблюдение[2].

Этика

Шефтсбери (наряду с Локком) можно назвать создателем просвещенческой этики сенсуализма. Его идеи непосредственно повлияли на этические концепции Ф. Хатчесона, Д. Юма, А. Смита, Ж.-Ж. Руссо, Д. Дидро[2]. Более конкретно его этику можно определить как пантеистический эвдемонизм, который характеризуется неотделимостью моральности человека от пантеистически понимаемой природы, единством человека и рода, индивида и универсума, чувств и разума, склонностей и долга[3].

Принцип единства человека и природы. Природа представляет собой гармоничное целое, включающее в себя и человеческую природу. Это единство познается творческой деятельностью человека в науке, искусстве, философии; оно познается в гармоничном устройстве мироздания, в эстетическом чувстве порядка[4].

Понятие добра у Шефтсбери включено не только в систему социальных отношений, но применяется и к природе в целом. Критерием, по которому Шефтсбери определяет добро, является его служение всеобщему, способствование «благоденствию» мироздания. Мир предстает как иерархическая упорядоченная система подклассов, в совокупности составляющих единое целое таким образом, что самостоятельно взятое существо, будучи благодетельным и способствуя благоденствию своего рода, способствует также и благоденствию Целого. То есть, гармонирующее с Целым — доброе, не гармонирующее — злое; или добро — естественно, зло — неестественно и т. п. Добро, таким образом, есть качество, свойственное не только человеку, но и всякому целесообразному существу и определяемое своим отношением к Целому. Человека же отличает нравственность и способность быть добродетельным, или, другими словами, способность выбирать между хорошим и плохим. Это возможно благодаря способности образовывать общие понятия внешних вещей и, главное, внутренних склонностей, привязанностей и чувств[5].

Любое действие побуждается чувством, или склонностью, как говорит Шефтсбери, в то время как разум сам по себе не может быть побудителем и достаточной причиной поступка. Склонность же может быть добродетельной или порочной, и та и другая проявляются у человека, но, благодаря нашим рефлективным способностям, мы можем формировать отношение к склонностям (чувствам) как к хорошим или плохим. То есть, нам присуща способность формировать общее понятие склонности, или идею чувства, которая и подсказывает нам правильность тех или иных намерений, справедливость или несправедливость поступков и т. д.[2][5]

Шефтсбери называет эту способность «чувством справедливого и несправедливого», или «моральным чувством». Моральное чувство — это врождённое человеку чувство симпатии к добру и антисимпатии к злу. Моральное чувство, будучи развитым в человеке образованием и постоянным применением, образует положительное отношение к тем склонностям, которые способствуют благоденствию общества, а через него и мироздания в целом, и негативное по отношению к тем склонностям, которые приуменьшают его.

Шефтсбери называет три вида склонностей (побуждений), которые могут стать причиной поступка:

  1. общественные, или естественные, т. е. такие, которые ведут к общему благу;
  2. эгоистические, тоже естественные, но ведущие к личному благу;
  3. неестественные наклонности, не ведущие ни к общему, ни к частному благу (ненависть, злоба).

Нравственность заключается в сбалансированном соотношении общественных и эгоистических наклонностей. Вместе с тем он отмечает, что для человека естественно совмещать эгоистические и общественные интересы, т. к. доведенные до крайности одни из них губительны для человека.

Конечная цель человеческого существования — добродетельность. Быть добродетельным значит быть счастливым. Здесь сыграло свою роль влияние на Шефтсбери стоицизма. Разделяя удовольствия тела и удовольствия ума, он заключает, что человек счастливый зависим от удовольствий ума, а не тела, и добродетельная жизнь есть несомненный способ достичь духовной автономности и счастья. Добродетельный человек, по Шефтсбери, не зависит от превратностей судьбы и обстоятельств.

Шефтсбери отстаивает независимость нравственности от религии. Человек религиозный необязательно окажется добродетельным, и, наоборот, нравственный человек вполне может быть атеистом. Он отвергает теологический волюнтаризм Локка, согласно которому истинно нравственным может считаться только такой поступок, который исходит из божественного установления, «от воли и закона Бога»[6].

Шефтсбери не признавал свободной воли, в смысле способности человека сделать совершенно независимый выбор. «Ибо как бы воля ни была свободна, мы видим, что настроение и каприз (Fancy) управляют ею»[7].

В сфере политики Шефтсбери считал, что общество должно строиться на принципах свободы, он отстаивал свободу слова и свободу религии[2].

Критика «эгоистического человека» и Теории общественного договора Т. Гоббса

  • Руководствуясь критерием гармонии, Шефтсбери возражает Гоббсу и выводит добродетель дружелюбности (взаимной привязанности, взаимной помощи), как необходимого качества моральности. Мотивом добродетельных поступков является дружелюбность, а не личный интерес. Более того, это качество взаимной привязанности свойственно человеку от природы.
  • Шефтсбери особо подчеркивает важность мотива поступка, а не самого поступка. Истинно добродетельный субъект имеет неэгоистические намерения.
    «Почему человек должен оставаться добродетельным, если знает, что за проступок не понесет наказание?», или как ещё этот вопрос формулирует Шефтсбери «Почему человек должен быть добродетелен во тьме?». Шефтсбери полагает, что человек, задающий подобный вопрос, уже утратил свою добродетель. Тот, кто беспокоится о добродетели ради неё самой, не нуждается в дополнительных причинах для её поддержания, а тот, кто спрашивает о дополнительных условиях, не ставит то, что является истинной добродетелью на первое место.
  • Споря с Теорией общественного договора, Шефтсбери утверждает, что не существует такого естественного состояния человека, при котором ведётся война всех против всех, как его описывает Гоббс. Естественным состоянием для человека может быть только существование в обществе, человек — социален. Так, он пишет в «Моралистах»: «Если только, с другой стороны, строение наших существ было схоже с нашим… если у них была память, чувство привязанности, то очевидно, что они так же мало могли бы по собственному желанию воздержаться от жизни в обществе, как и сохранить жизнь без него»[8]. Кроме того, Шефтсбери вопрошает, если для человека естественно состояния непослушания и аморальности, то как возможно вообще установление каких бы то ни было законов? Если способность держать обещанное слово не заложена в человека от природы, то никакой общественный договор не сможет создать у него чувство долга.

Эстетика

Сферы этического и эстетического родственны по Шефтсбери. В некоторых же местах он утверждает, что добродетель — это род прекрасного или, более того, что они полностью тождественны. Например, он сравнивал то приятное чувство, которое испытывает человек от созерцания произведения искусства, со схожим приятным чувством от созерцания морального поступка; или говорил, что мотивация у художника, создающего картину, и у человека, делающего добро, — одна и та же. Шефтсбери утверждал, что добродетельный человек тот, кто пытается преобразовать свою жизнь в предмет «моральной красоты», так же как и художник, который стремится создать превосходный образец искусства.

На этом общие черты этического и эстетического не заканчиваются. Эстетическая оценка бескорыстна. Подобно тому, как подлинный добродетельный поступок не основывается на личном интересе, так и эстетическая оценка является непредубежденной и бескорыстной. Эстетические суждения имеют естественное происхождение, но, как и моральное чувство, они нуждаются в развитии образованием.

Шефтсбери размещает все прекрасное на трехступенчатой иерархической лестнице. К первому уровню прекрасного принадлежат так называемые «мертвые формы» — физические объекты, искусственно сделанные человеком, и объекты природы. Второй уровень соответствует тому прекрасному, которое является в человеческом разуме, то есть можно сказать, что сюда относится сфера идеального. Третья форма объединяет две уже перечисленные и служит им источником происхождения. Это — возвышенное, или высшие идеи, принадлежащие Богу[2].

Основные работы Э. Шефтсбери

«Характеристики людей, нравов, мнений, времен» (Characteristics of Men, Manners, Opinions, Times)

Том 1
  • «Письмо об энтузиазме» (A Letter Concerning Enthusiasm)
  • «Sensus Communis: опыт о свободе остроумия и чувстве юмора» (Sensus Communis, an Essay on the Freedom of Wit and Humour)
  • «Солилоквия, или совет автору» (Soliloquy, or Advice to an Author)
Том 2
  • «Опыт о достоинстве и добродетели» (An Inquiry Concerning Virtue and Merit)
  • «Моралисты, философская рапсодия» (The Moralists, a Philosophical Rhapsody)
Том 3
  • Miscellaneous Reflections on the Said Treatises, and Other Critical Subjects
  • A Notion of the Historical Draught, or Tablature of the Judgment of Hercules. With a Letter Concerning Design

Издание на русском языке

Шефтсбери А. Эстетические опыты. М., 1975;

Напишите отзыв о статье "Эшли-Купер, Энтони, 3-й граф Шефтсбери"

Примечания

  1. Гусейнов А. А., Ирлитц Г. Краткая история этики. — М: Мысль, 1987. — С. 397.
  2. 1 2 3 4 5 [plato.stanford.edu/entries/shaftesbury/ Lord Shaftesbury Anthony Ashley Cooper, 3rd Earl of Shaftesbury&#93] // Stanford Encyclopedia of Philosophy)
  3. Гусейнов А. А., Иррлитц Г. Краткая история этики. — М.: Мысль, 1987. — С. 397.
  4. Гусейнов А. А., Иррлитц Г. Краткая история этики. — М.: Мысль, 1987. — С. 398—399.
  5. 1 2 Абрамов М. А. [society.polbu.ru/abramov_scottishphilo/ch05_i.html Шотландская философия века Просвещения]. — Гл.1, п.4.
  6. Например, Локк пишет в «Опыте о человеческом уразумении»: «По-моему, необходимо признать, что некоторые нравственные правила могут получать от человечества лишь самое общее одобрение, без знания или принятия истинной основы нравственности, а ею может стать только воля и закон божества, которое видит людей во мраке, раздает вознаграждения и наказания и иметт в своих руках достаточно мощи, чтобы призвать к ответу самого дерзкого нарушителя». — Локк, Джон Сочинения в 3-х томах.: Т. 1. — М.: Мысль, 1985. — С. 118.
  7. Цит. по: Кропоткин П. А. Этика: Избранные труды. — М.: Политиздат. — 1991. — С. 143.
  8. Там же. С. 140.

Литература

Ссылки

  • [plato.stanford.edu/entries/shaftesbury/ Stanford Encyclopedia of Philosophy entry]
  • [oll.libertyfund.org/index.php?option=com_staticxt&staticfile=show.php%3Fperson=3785&Itemid=28 Anthony Ashley Cooper Shaftsbury in Online Library of Liberty]


Отрывок, характеризующий Эшли-Купер, Энтони, 3-й граф Шефтсбери

Камердинер махнул рукой.
– Не чаем довезти! У доктора спросить надо. – И камердинер сошел с козел и подошел к повозке.
– Хорошо, – сказал доктор.
Камердинер подошел опять к коляске, заглянул в нее, покачал головой, велел кучеру заворачивать на двор и остановился подле Мавры Кузминишны.
– Господи Иисусе Христе! – проговорила она.
Мавра Кузминишна предлагала внести раненого в дом.
– Господа ничего не скажут… – говорила она. Но надо было избежать подъема на лестницу, и потому раненого внесли во флигель и положили в бывшей комнате m me Schoss. Раненый этот был князь Андрей Болконский.


Наступил последний день Москвы. Была ясная веселая осенняя погода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили к обедне во всех церквах. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожидает Москву.
Только два указателя состояния общества выражали то положение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие бедных людей, и цены на предметы. Фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешались чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам. Цены в этот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телеги и лошадей всё шли возвышаясь, а цены на бумажки и на городские вещи всё шли уменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна, извозчики вывозили исполу, а за мужицкую лошадь платили пятьсот рублей; мебель же, зеркала, бронзы отдавали даром.
В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в ночь пропало три человека из огромной дворни; но ничего не было украдено; и в отношении цен вещей оказалось то, что тридцать подвод, пришедшие из деревень, были огромное богатство, которому многие завидовали и за которые Ростовым предлагали огромные деньги. Мало того, что за эти подводы предлагали огромные деньги, с вечера и рано утром 1 го сентября на двор к Ростовым приходили посланные денщики и слуги от раненых офицеров и притаскивались сами раненые, помещенные у Ростовых и в соседних домах, и умоляли людей Ростовых похлопотать о том, чтоб им дали подводы для выезда из Москвы. Дворецкий, к которому обращались с такими просьбами, хотя и жалел раненых, решительно отказывал, говоря, что он даже и не посмеет доложить о том графу. Как ни жалки были остающиеся раненые, было очевидно, что, отдай одну подводу, не было причины не отдать другую, все – отдать и свои экипажи. Тридцать подвод не могли спасти всех раненых, а в общем бедствии нельзя было не думать о себе и своей семье. Так думал дворецкий за своего барина.
Проснувшись утром 1 го числа, граф Илья Андреич потихоньку вышел из спальни, чтобы не разбудить к утру только заснувшую графиню, и в своем лиловом шелковом халате вышел на крыльцо. Подводы, увязанные, стояли на дворе. У крыльца стояли экипажи. Дворецкий стоял у подъезда, разговаривая с стариком денщиком и молодым, бледным офицером с подвязанной рукой. Дворецкий, увидав графа, сделал офицеру и денщику значительный и строгий знак, чтобы они удалились.
– Ну, что, все готово, Васильич? – сказал граф, потирая свою лысину и добродушно глядя на офицера и денщика и кивая им головой. (Граф любил новые лица.)
– Хоть сейчас запрягать, ваше сиятельство.
– Ну и славно, вот графиня проснется, и с богом! Вы что, господа? – обратился он к офицеру. – У меня в доме? – Офицер придвинулся ближе. Бледное лицо его вспыхнуло вдруг яркой краской.
– Граф, сделайте одолжение, позвольте мне… ради бога… где нибудь приютиться на ваших подводах. Здесь у меня ничего с собой нет… Мне на возу… все равно… – Еще не успел договорить офицер, как денщик с той же просьбой для своего господина обратился к графу.
– А! да, да, да, – поспешно заговорил граф. – Я очень, очень рад. Васильич, ты распорядись, ну там очистить одну или две телеги, ну там… что же… что нужно… – какими то неопределенными выражениями, что то приказывая, сказал граф. Но в то же мгновение горячее выражение благодарности офицера уже закрепило то, что он приказывал. Граф оглянулся вокруг себя: на дворе, в воротах, в окне флигеля виднелись раненые и денщики. Все они смотрели на графа и подвигались к крыльцу.
– Пожалуйте, ваше сиятельство, в галерею: там как прикажете насчет картин? – сказал дворецкий. И граф вместе с ним вошел в дом, повторяя свое приказание о том, чтобы не отказывать раненым, которые просятся ехать.
– Ну, что же, можно сложить что нибудь, – прибавил он тихим, таинственным голосом, как будто боясь, чтобы кто нибудь его не услышал.
В девять часов проснулась графиня, и Матрена Тимофеевна, бывшая ее горничная, исполнявшая в отношении графини должность шефа жандармов, пришла доложить своей бывшей барышне, что Марья Карловна очень обижены и что барышниным летним платьям нельзя остаться здесь. На расспросы графини, почему m me Schoss обижена, открылось, что ее сундук сняли с подводы и все подводы развязывают – добро снимают и набирают с собой раненых, которых граф, по своей простоте, приказал забирать с собой. Графиня велела попросить к себе мужа.
– Что это, мой друг, я слышу, вещи опять снимают?
– Знаешь, ma chere, я вот что хотел тебе сказать… ma chere графинюшка… ко мне приходил офицер, просят, чтобы дать несколько подвод под раненых. Ведь это все дело наживное; а каково им оставаться, подумай!.. Право, у нас на дворе, сами мы их зазвали, офицеры тут есть. Знаешь, думаю, право, ma chere, вот, ma chere… пускай их свезут… куда же торопиться?.. – Граф робко сказал это, как он всегда говорил, когда дело шло о деньгах. Графиня же привыкла уж к этому тону, всегда предшествовавшему делу, разорявшему детей, как какая нибудь постройка галереи, оранжереи, устройство домашнего театра или музыки, – и привыкла, и долгом считала всегда противоборствовать тому, что выражалось этим робким тоном.
Она приняла свой покорно плачевный вид и сказала мужу:
– Послушай, граф, ты довел до того, что за дом ничего не дают, а теперь и все наше – детское состояние погубить хочешь. Ведь ты сам говоришь, что в доме на сто тысяч добра. Я, мой друг, не согласна и не согласна. Воля твоя! На раненых есть правительство. Они знают. Посмотри: вон напротив, у Лопухиных, еще третьего дня все дочиста вывезли. Вот как люди делают. Одни мы дураки. Пожалей хоть не меня, так детей.
Граф замахал руками и, ничего не сказав, вышел из комнаты.
– Папа! об чем вы это? – сказала ему Наташа, вслед за ним вошедшая в комнату матери.
– Ни о чем! Тебе что за дело! – сердито проговорил граф.
– Нет, я слышала, – сказала Наташа. – Отчего ж маменька не хочет?
– Тебе что за дело? – крикнул граф. Наташа отошла к окну и задумалась.
– Папенька, Берг к нам приехал, – сказала она, глядя в окно.


Берг, зять Ростовых, был уже полковник с Владимиром и Анной на шее и занимал все то же покойное и приятное место помощника начальника штаба, помощника первого отделения начальника штаба второго корпуса.
Он 1 сентября приехал из армии в Москву.
Ему в Москве нечего было делать; но он заметил, что все из армии просились в Москву и что то там делали. Он счел тоже нужным отпроситься для домашних и семейных дел.
Берг, в своих аккуратных дрожечках на паре сытых саврасеньких, точно таких, какие были у одного князя, подъехал к дому своего тестя. Он внимательно посмотрел во двор на подводы и, входя на крыльцо, вынул чистый носовой платок и завязал узел.
Из передней Берг плывущим, нетерпеливым шагом вбежал в гостиную и обнял графа, поцеловал ручки у Наташи и Сони и поспешно спросил о здоровье мамаши.
– Какое теперь здоровье? Ну, рассказывай же, – сказал граф, – что войска? Отступают или будет еще сраженье?
– Один предвечный бог, папаша, – сказал Берг, – может решить судьбы отечества. Армия горит духом геройства, и теперь вожди, так сказать, собрались на совещание. Что будет, неизвестно. Но я вам скажу вообще, папаша, такого геройского духа, истинно древнего мужества российских войск, которое они – оно, – поправился он, – показали или выказали в этой битве 26 числа, нет никаких слов достойных, чтоб их описать… Я вам скажу, папаша (он ударил себя в грудь так же, как ударял себя один рассказывавший при нем генерал, хотя несколько поздно, потому что ударить себя в грудь надо было при слове «российское войско»), – я вам скажу откровенно, что мы, начальники, не только не должны были подгонять солдат или что нибудь такое, но мы насилу могли удерживать эти, эти… да, мужественные и древние подвиги, – сказал он скороговоркой. – Генерал Барклай до Толли жертвовал жизнью своей везде впереди войска, я вам скажу. Наш же корпус был поставлен на скате горы. Можете себе представить! – И тут Берг рассказал все, что он запомнил, из разных слышанных за это время рассказов. Наташа, не спуская взгляда, который смущал Берга, как будто отыскивая на его лице решения какого то вопроса, смотрела на него.
– Такое геройство вообще, каковое выказали российские воины, нельзя представить и достойно восхвалить! – сказал Берг, оглядываясь на Наташу и как бы желая ее задобрить, улыбаясь ей в ответ на ее упорный взгляд… – «Россия не в Москве, она в сердцах се сынов!» Так, папаша? – сказал Берг.
В это время из диванной, с усталым и недовольным видом, вышла графиня. Берг поспешно вскочил, поцеловал ручку графини, осведомился о ее здоровье и, выражая свое сочувствие покачиваньем головы, остановился подле нее.
– Да, мамаша, я вам истинно скажу, тяжелые и грустные времена для всякого русского. Но зачем же так беспокоиться? Вы еще успеете уехать…
– Я не понимаю, что делают люди, – сказала графиня, обращаясь к мужу, – мне сейчас сказали, что еще ничего не готово. Ведь надо же кому нибудь распорядиться. Вот и пожалеешь о Митеньке. Это конца не будет?
Граф хотел что то сказать, но, видимо, воздержался. Он встал с своего стула и пошел к двери.
Берг в это время, как бы для того, чтобы высморкаться, достал платок и, глядя на узелок, задумался, грустно и значительно покачивая головой.
– А у меня к вам, папаша, большая просьба, – сказал он.
– Гм?.. – сказал граф, останавливаясь.
– Еду я сейчас мимо Юсупова дома, – смеясь, сказал Берг. – Управляющий мне знакомый, выбежал и просит, не купите ли что нибудь. Я зашел, знаете, из любопытства, и там одна шифоньерочка и туалет. Вы знаете, как Верушка этого желала и как мы спорили об этом. (Берг невольно перешел в тон радости о своей благоустроенности, когда он начал говорить про шифоньерку и туалет.) И такая прелесть! выдвигается и с аглицким секретом, знаете? А Верочке давно хотелось. Так мне хочется ей сюрприз сделать. Я видел у вас так много этих мужиков на дворе. Дайте мне одного, пожалуйста, я ему хорошенько заплачу и…
Граф сморщился и заперхал.
– У графини просите, а я не распоряжаюсь.
– Ежели затруднительно, пожалуйста, не надо, – сказал Берг. – Мне для Верушки только очень бы хотелось.
– Ах, убирайтесь вы все к черту, к черту, к черту и к черту!.. – закричал старый граф. – Голова кругом идет. – И он вышел из комнаты.
Графиня заплакала.
– Да, да, маменька, очень тяжелые времена! – сказал Берг.
Наташа вышла вместе с отцом и, как будто с трудом соображая что то, сначала пошла за ним, а потом побежала вниз.
На крыльце стоял Петя, занимавшийся вооружением людей, которые ехали из Москвы. На дворе все так же стояли заложенные подводы. Две из них были развязаны, и на одну из них влезал офицер, поддерживаемый денщиком.
– Ты знаешь за что? – спросил Петя Наташу (Наташа поняла, что Петя разумел: за что поссорились отец с матерью). Она не отвечала.
– За то, что папенька хотел отдать все подводы под ранепых, – сказал Петя. – Мне Васильич сказал. По моему…
– По моему, – вдруг закричала почти Наташа, обращая свое озлобленное лицо к Пете, – по моему, это такая гадость, такая мерзость, такая… я не знаю! Разве мы немцы какие нибудь?.. – Горло ее задрожало от судорожных рыданий, и она, боясь ослабеть и выпустить даром заряд своей злобы, повернулась и стремительно бросилась по лестнице. Берг сидел подле графини и родственно почтительно утешал ее. Граф с трубкой в руках ходил по комнате, когда Наташа, с изуродованным злобой лицом, как буря ворвалась в комнату и быстрыми шагами подошла к матери.
– Это гадость! Это мерзость! – закричала она. – Это не может быть, чтобы вы приказали.
Берг и графиня недоумевающе и испуганно смотрели на нее. Граф остановился у окна, прислушиваясь.
– Маменька, это нельзя; посмотрите, что на дворе! – закричала она. – Они остаются!..
– Что с тобой? Кто они? Что тебе надо?
– Раненые, вот кто! Это нельзя, маменька; это ни на что не похоже… Нет, маменька, голубушка, это не то, простите, пожалуйста, голубушка… Маменька, ну что нам то, что мы увезем, вы посмотрите только, что на дворе… Маменька!.. Это не может быть!..
Граф стоял у окна и, не поворачивая лица, слушал слова Наташи. Вдруг он засопел носом и приблизил свое лицо к окну.
Графиня взглянула на дочь, увидала ее пристыженное за мать лицо, увидала ее волнение, поняла, отчего муж теперь не оглядывался на нее, и с растерянным видом оглянулась вокруг себя.
– Ах, да делайте, как хотите! Разве я мешаю кому нибудь! – сказала она, еще не вдруг сдаваясь.
– Маменька, голубушка, простите меня!
Но графиня оттолкнула дочь и подошла к графу.
– Mon cher, ты распорядись, как надо… Я ведь не знаю этого, – сказала она, виновато опуская глаза.
– Яйца… яйца курицу учат… – сквозь счастливые слезы проговорил граф и обнял жену, которая рада была скрыть на его груди свое пристыженное лицо.
– Папенька, маменька! Можно распорядиться? Можно?.. – спрашивала Наташа. – Мы все таки возьмем все самое нужное… – говорила Наташа.
Граф утвердительно кивнул ей головой, и Наташа тем быстрым бегом, которым она бегивала в горелки, побежала по зале в переднюю и по лестнице на двор.
Люди собрались около Наташи и до тех пор не могли поверить тому странному приказанию, которое она передавала, пока сам граф именем своей жены не подтвердил приказания о том, чтобы отдавать все подводы под раненых, а сундуки сносить в кладовые. Поняв приказание, люди с радостью и хлопотливостью принялись за новое дело. Прислуге теперь это не только не казалось странным, но, напротив, казалось, что это не могло быть иначе, точно так же, как за четверть часа перед этим никому не только не казалось странным, что оставляют раненых, а берут вещи, но казалось, что не могло быть иначе.
Все домашние, как бы выплачивая за то, что они раньше не взялись за это, принялись с хлопотливостью за новое дело размещения раненых. Раненые повыползли из своих комнат и с радостными бледными лицами окружили подводы. В соседних домах тоже разнесся слух, что есть подводы, и на двор к Ростовым стали приходить раненые из других домов. Многие из раненых просили не снимать вещей и только посадить их сверху. Но раз начавшееся дело свалки вещей уже не могло остановиться. Было все равно, оставлять все или половину. На дворе лежали неубранные сундуки с посудой, с бронзой, с картинами, зеркалами, которые так старательно укладывали в прошлую ночь, и всё искали и находили возможность сложить то и то и отдать еще и еще подводы.
– Четверых еще можно взять, – говорил управляющий, – я свою повозку отдаю, а то куда же их?
– Да отдайте мою гардеробную, – говорила графиня. – Дуняша со мной сядет в карету.
Отдали еще и гардеробную повозку и отправили ее за ранеными через два дома. Все домашние и прислуга были весело оживлены. Наташа находилась в восторженно счастливом оживлении, которого она давно не испытывала.
– Куда же его привязать? – говорили люди, прилаживая сундук к узкой запятке кареты, – надо хоть одну подводу оставить.
– Да с чем он? – спрашивала Наташа.
– С книгами графскими.
– Оставьте. Васильич уберет. Это не нужно.
В бричке все было полно людей; сомневались о том, куда сядет Петр Ильич.
– Он на козлы. Ведь ты на козлы, Петя? – кричала Наташа.
Соня не переставая хлопотала тоже; но цель хлопот ее была противоположна цели Наташи. Она убирала те вещи, которые должны были остаться; записывала их, по желанию графини, и старалась захватить с собой как можно больше.


Во втором часу заложенные и уложенные четыре экипажа Ростовых стояли у подъезда. Подводы с ранеными одна за другой съезжали со двора.
Коляска, в которой везли князя Андрея, проезжая мимо крыльца, обратила на себя внимание Сони, устраивавшей вместе с девушкой сиденья для графини в ее огромной высокой карете, стоявшей у подъезда.
– Это чья же коляска? – спросила Соня, высунувшись в окно кареты.
– А вы разве не знали, барышня? – отвечала горничная. – Князь раненый: он у нас ночевал и тоже с нами едут.
– Да кто это? Как фамилия?
– Самый наш жених бывший, князь Болконский! – вздыхая, отвечала горничная. – Говорят, при смерти.
Соня выскочила из кареты и побежала к графине. Графиня, уже одетая по дорожному, в шали и шляпе, усталая, ходила по гостиной, ожидая домашних, с тем чтобы посидеть с закрытыми дверями и помолиться перед отъездом. Наташи не было в комнате.
– Maman, – сказала Соня, – князь Андрей здесь, раненый, при смерти. Он едет с нами.
Графиня испуганно открыла глаза и, схватив за руку Соню, оглянулась.
– Наташа? – проговорила она.
И для Сони и для графини известие это имело в первую минуту только одно значение. Они знали свою Наташу, и ужас о том, что будет с нею при этом известии, заглушал для них всякое сочувствие к человеку, которого они обе любили.
– Наташа не знает еще; но он едет с нами, – сказала Соня.
– Ты говоришь, при смерти?
Соня кивнула головой.
Графиня обняла Соню и заплакала.
«Пути господни неисповедимы!» – думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать скрывавшаяся прежде от взгляда людей всемогущая рука.
– Ну, мама, все готово. О чем вы?.. – спросила с оживленным лицом Наташа, вбегая в комнату.