Эпиграфика в Китае

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Эпиграфика в Китае — традиционное направление исторических исследований в Китае и других странах Восточной Азии.

Классическим свидетельством уважительного отношения к письменным памятникам является высказывание из трактата Мо-цзы: «Мы не были их современниками, которые слышали их голоса и видели их лица. Но по надписям на бамбуке и шелке, по гравировкам на бронзе и камне, по отливкам на ритуальных сосудах, оставленных потомкам — знаем их» (吾非與之並世同時,親聞其聲,見其色也。以其所書於竹帛,鏤於金石,琢於槃盂,傳遺後世子孫者知之). Цитата перечисляет основные категории эпиграфических источников, известные в классическую эпоху. В списке, естественно, отсутствует упоминание цзягувэнь (гадательные надписи на костях и панцирях черепах, ставшие объектом изучения только в 20 в.)

Понимание особенностей эпиграфических носителей необходимо при изучении эволюции китайской письменности.

До приобретения черт научной дисциплины изучение эпиграфических источников включало в себя эстетический и ритуальный компоненты, сказавшиеся на развитии китайской каллиграфической и антикварной традиций. Так, обнаружение древних бронзовых сосудов фиксируется в ранних династийных историях в разделе "О знамениях" 符瑞志. Обретение каменных барабанов Цинь (см. ниже) было воспето в стихах Ду Фу и Хань Юем.





Текстовые носители

Бамбук и шелк (чжу-бо zh:竹帛)

Парная категория, в Китае обозначавшая наиболее распространённый канцелярский формат до распространения бумаги. См. надписи на бамбуковых и деревянных пластинках и zh:帛书. Важные открытия носителей этого типа были совершены в 20 в. Свеном Гединым, а также западными исследователями Дуньхуана.

Значение материалов этой и следующей категорий в исследовании наиболее ранних китайских оккультных практик Дональд Харпер сравнил с греческими "магическими папирусами" (en:Greek Magical Papyri).

Дерево

Дощечки си 檄 (xí) использовались как материал для депеш и архивных записей. Так, на носителе размером 23х6 см. 13 года до н. э., Иньвань 尹灣 (Цзянсу), записи с двух сторон вместили 240 наименований военного арсенала, общим счётом не менее 23.2 млн предметов. Находка была сделана в 1993 г.[1]

Дощечки бу 簿 (bù) использовались для записи поручений от вышестоящих.

На деревянном носителе написаны наиболее ранние персональные письма китайской культуры, известные археологам. Они были открыты наряду с другими текстами в Шуйхуди (открытие 1975, захоронение 217 до н. э., Цинь)[2] и Лие (2002, zh:里耶秦简).

Бронза и другие металлы

Осн. статья цзиньвэнь.

Цзо чжуань 43.16а, 53.11а упоминает своды законов, писаные на железе для царств Чжэн и Цзинь. Чжоу ли (36/4б) также свидетельствует о том, что бронзовые сосуды зачастую становились носителями контрактов.

Основным материалом этой категории служила бронза, однако известны также надписи на золоте, меди и пьютере (оловянный сплав). Среди предметов, несущих надписи — сосуды, музыкальные инструменты, оружие, стандарты меры и веса, зеркала, монеты, печати и др.

Глина

Надписи на глине (таовэнь zh:陶文) известны в китайской культуре начиная с неолита (культура Баньпо).

Как и в случае с цзиньвэнь, это зачастую знаки принадлежности того или иного предмета. Вероятней всего, оттиски печатей в глине (на сосудах и кирпичах) представляют собой самый ранний образец текстового тиражирования в Китае.

Глиняные печати впервые обнаружены в Сычуани в 1822. С 1995 раскопки на месте циньского дворца в пригороде совр. Сианя принесли более 2000 фрагментов печатей подобного рода, содержащих более 130 официальных титулов их держателей.[3]

Специфическим источником по эпиграфике являются т. н. вадан 瓦当 — декоративные торцы черепичной кровли, на которых часто изображались священные животные или писались благопожелания-обереги.

Пионером в изучении надписей на керамике стал Чэнь Цзеци 陈介祺 (1813—1884). Ок. 1876 в Линьцзы и Цзинани, пров. Шаньдун, крестьяне обнаружили керамические черепки с высеченными надписями, которые Чэнь начал коллекционировать. Находки датируются дин. Чжоу.

Помимо печатания и насечек, известны также пигментные надписи на глине, сделанные писчей кистью.

Камень

Самым распространённым типом надписи на камне является печать, как правило вырезавшаяся из яшмы и являвшаяся знаком элитного статуса её обладателя (см. zh:璽). Известны, однако, также ранние печати из бронзы, золота, рога, бирюзы, слоновой кости и талькохлорита (soapstone). Традиционной практикой было использование на печатях архаичных шрифтов, затрудняющих подделку.[4]

Так называемые «каменные барабаны» царства Цинь, найденные в VII в. н. э. — наиболее ранний среди известных на данный момент китайских текстов на камне, содержащих сравнительно большое количество иероглифов. Традиционно их относят к правлению чжоуского Сюань-вана (827—782 до н. э.), однако эта датировка оспаривается.[5]

Другим известным эпиграфическим памятником доимперского периода являются «Проклятия Чу»: каменные носители царства Цинь эпохи Хуэйвэнь-вана (правл. 337—311 до н. э.) содержали тексты заклинаний, направленных против царства Чу. Надписи были обнаружены в XI в. и сохранились благодаря технике копирования рельефного изображения на бумагу, в то время как каменные оригиналы были снова утеряны.

Наиболее ранняя форма надписей на камне называлась цзе 碣 — это были камни цилиндрической формы со слабо обработанной поверхностью. Им на смену пришли бэй 碑 — плоские стелы со скульптурным оформлением, широко распространившиеся в дин. Восточная Хань. Дополнительную категорию составили мучжи 墓志 — подобие бэй, но предназначавшиеся для погребений.

Начиная с V в н. э. широкое распространение получили также мо я 摩崖: надписи, выполненные на полированном участке скалы и таким образом привязанные к пейзажу. Возможно, наиболее ранним свидетельством этой практики является упоминание «надписей на камне», якобы сделанных чжоуским Му-ваном (10 в. до н. э.) во время его полумистического тура — согласно описанию «Му тяньцзы чжуань», ок. IV в. до н. э. См. яркий пример надписи подобного рода в статье Небесные письмена Хунъя.

Сравнительно редкую категорию надписей на камне составляют гравировки на литофонах цин 磬, как например 206 знаков на комплекте цин, принадлежавших Цзин-гуну царства Цинь (правл.576-537 до н. э.) — открытие 1986.

Две серии уникальных археологических находок были сделаны в Хоума (пров. Шаньси), 1965-66, и в Вэньсянь (пров. Хэнань), 1980-82. На каменных или яшмовых пластинах были обнаружены тексты договоров мэншу 盟书, писанные кистью. Первая группа находок составила 5 000 фрагментов, а вторая — более 10 000.[6]

Надпись на яшмовой «подвеске» Синци является наиболее ранним среди известных эпиграфических свидетельств теории цигуна.

Кость, рог и панцирь

Помимо хорошо известных гадательных надписей Шан-Чжоу, часть цзягувэнь представляли собой мемориальные надписи — как, например, о царской охоте — на оленьем черепе. Большинство из них выгравированы, но некоторые нанесены кистью с использованием туши или киновари либо заполнены пигментом после гравировки. Редкий образец надписи не гадательного характера, посвящённой охоте с последующим жертвоприношением, датируется ок. 1073 до н. э. (третий год правления Ди Синя): надпись выполнена бирюзовой инкрустацией на тигрином ребре. В настоящее время составляет часть коллекции Королевского музея Онтарио.[7]

Несмотря на то, что слоновая кость в качестве декоративного материала известна по раскопкам в Аньяне, свидетельств об её использовании в качестве материала для письма в эп. Шан нет. Присутствуют, однако, надписи на оленьем роге, костяных шпильках, предположительно на фрагменте черепа белого носорога и на фронтальной доле человеческого черепа.[8]

Согласно Ли цзи (гл. Ю цзао 玉藻), слоновая кость выступала в иерархии материалов дворцовой корреспонденции: Сын Неба использовал яшмовую пластину, удельные князья — костяную, а старшие чиновники — бамбуковую с костяной оторочкой снизу (笏:天子以球玉;諸侯以象;大夫以魚須文竹;士竹本,象可也).[9]

В разряд надписей на костях входят также более 16 тыс. фрагментов костяных пластинок, найденных при раскопках дворца Вэйян, дин. Хань. Эти пластинки являлись тэгами, обозначающими оружие и бытовые предметы дворцового обихода.

Доисторической формой надписей на панцирях черепах является письменность Цзяху.

История коллекционирования и изучения

Эпиграфика в Китае получила название цзинь-ши сюэ zh:金石学, «наука о [надписях на] металле и камне».

Первенство в изучении надписей на бронзе принадлежит Люй Далиню 呂大臨 (1040-1092), учёному дин. Северная Сун, работавшему под покровительством императора Хуэй-цзуна. См. также Оуян Сю, Цзи гу лу, Чжао Минчэн (1081—1129), Цзинь ши лу.

С переносом столицы на юг сунская эпиграфика пришла в упадок, её возрождение пришлось уже на эпоху Цин (1644-1912).

Напишите отзыв о статье "Эпиграфика в Китае"

Примечания

  1. Loewe, «The operation of the government» in Loewe-Nylan, China’s Early Empires, 2010:314.
  2. Tsien, «Afterword» by Edward L. Shaughnessy, p.227.
  3. Tsien, 60.
  4. Tsien, 57-9.
  5. Tsien, 70.
  6. Tsien, «Afterword» by Edward L. Shaughnessy, p.224.
  7. Tsien, 36-7.
  8. Tsien, 38-39; о человеческих костях — со ссылкой на Дун Цзобина и Чэнь Мэнцзя. Речь о трёх фрагментах кости, находившихся ранее «в частной коллекции»; современное местоположение не указано.
  9. Tsien, 91.

Литература

  • Tsien, Written on Bamboo and Silk, 2004.

Отрывок, характеризующий Эпиграфика в Китае

– Мама, вы сердитесь? Вы не сердитесь, голубушка, ну в чем же я виновата?
– Нет, да что же, мой друг? Хочешь, я пойду скажу ему, – сказала графиня, улыбаясь.
– Нет, я сама, только научите. Вам всё легко, – прибавила она, отвечая на ее улыбку. – А коли бы видели вы, как он мне это сказал! Ведь я знаю, что он не хотел этого сказать, да уж нечаянно сказал.
– Ну всё таки надо отказать.
– Нет, не надо. Мне так его жалко! Он такой милый.
– Ну, так прими предложение. И то пора замуж итти, – сердито и насмешливо сказала мать.
– Нет, мама, мне так жалко его. Я не знаю, как я скажу.
– Да тебе и нечего говорить, я сама скажу, – сказала графиня, возмущенная тем, что осмелились смотреть, как на большую, на эту маленькую Наташу.
– Нет, ни за что, я сама, а вы слушайте у двери, – и Наташа побежала через гостиную в залу, где на том же стуле, у клавикорд, закрыв лицо руками, сидел Денисов. Он вскочил на звук ее легких шагов.
– Натали, – сказал он, быстрыми шагами подходя к ней, – решайте мою судьбу. Она в ваших руках!
– Василий Дмитрич, мне вас так жалко!… Нет, но вы такой славный… но не надо… это… а так я вас всегда буду любить.
Денисов нагнулся над ее рукою, и она услыхала странные, непонятные для нее звуки. Она поцеловала его в черную, спутанную, курчавую голову. В это время послышался поспешный шум платья графини. Она подошла к ним.
– Василий Дмитрич, я благодарю вас за честь, – сказала графиня смущенным голосом, но который казался строгим Денисову, – но моя дочь так молода, и я думала, что вы, как друг моего сына, обратитесь прежде ко мне. В таком случае вы не поставили бы меня в необходимость отказа.
– Г'афиня, – сказал Денисов с опущенными глазами и виноватым видом, хотел сказать что то еще и запнулся.
Наташа не могла спокойно видеть его таким жалким. Она начала громко всхлипывать.
– Г'афиня, я виноват перед вами, – продолжал Денисов прерывающимся голосом, – но знайте, что я так боготво'ю вашу дочь и всё ваше семейство, что две жизни отдам… – Он посмотрел на графиню и, заметив ее строгое лицо… – Ну п'ощайте, г'афиня, – сказал он, поцеловал ее руку и, не взглянув на Наташу, быстрыми, решительными шагами вышел из комнаты.

На другой день Ростов проводил Денисова, который не хотел более ни одного дня оставаться в Москве. Денисова провожали у цыган все его московские приятели, и он не помнил, как его уложили в сани и как везли первые три станции.
После отъезда Денисова, Ростов, дожидаясь денег, которые не вдруг мог собрать старый граф, провел еще две недели в Москве, не выезжая из дому, и преимущественно в комнате барышень.
Соня была к нему нежнее и преданнее чем прежде. Она, казалось, хотела показать ему, что его проигрыш был подвиг, за который она теперь еще больше любит его; но Николай теперь считал себя недостойным ее.
Он исписал альбомы девочек стихами и нотами, и не простившись ни с кем из своих знакомых, отослав наконец все 43 тысячи и получив росписку Долохова, уехал в конце ноября догонять полк, который уже был в Польше.



После своего объяснения с женой, Пьер поехал в Петербург. В Торжке на cтанции не было лошадей, или не хотел их смотритель. Пьер должен был ждать. Он не раздеваясь лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.
– Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? – спрашивал камердинер.
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же – о столь важном, что он не обращал никакого .внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало то, что он позже или раньше приедет в Петербург, или то, что будет или не будет ему места отдохнуть на этой станции, но всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения задранных ног, смотрел на них через очки, и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь в уединении путешествия, они с особенной силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе. Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги. «Дурно ли это было или хорошо?», спрашивал себя Пьер. «Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее. А я стрелял в Долохова за то, что я счел себя оскорбленным, а Людовика XVI казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что то. Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?», спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «умрешь – всё кончится. Умрешь и всё узнаешь, или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.
Торжковская торговка визгливым голосом предлагала свой товар и в особенности козловые туфли. «У меня сотни рублей, которых мне некуда деть, а она в прорванной шубе стоит и робко смотрит на меня, – думал Пьер. И зачем нужны эти деньги? Точно на один волос могут прибавить ей счастья, спокойствия души, эти деньги? Разве может что нибудь в мире сделать ее и меня менее подверженными злу и смерти? Смерть, которая всё кончит и которая должна притти нынче или завтра – всё равно через мгновение, в сравнении с вечностью». И он опять нажимал на ничего не захватывающий винт, и винт всё так же вертелся на одном и том же месте.
Слуга его подал ему разрезанную до половины книгу романа в письмах m mе Suza. [мадам Сюза.] Он стал читать о страданиях и добродетельной борьбе какой то Аmelie de Mansfeld. [Амалии Мансфельд.] «И зачем она боролась против своего соблазнителя, думал он, – когда она любила его? Не мог Бог вложить в ее душу стремления, противного Его воле. Моя бывшая жена не боролась и, может быть, она была права. Ничего не найдено, опять говорил себе Пьер, ничего не придумано. Знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости».
Всё в нем самом и вокруг него представлялось ему запутанным, бессмысленным и отвратительным. Но в этом самом отвращении ко всему окружающему Пьер находил своего рода раздражающее наслаждение.
– Осмелюсь просить ваше сиятельство потесниться крошечку, вот для них, – сказал смотритель, входя в комнату и вводя за собой другого, остановленного за недостатком лошадей проезжающего. Проезжающий был приземистый, ширококостый, желтый, морщинистый старик с седыми нависшими бровями над блестящими, неопределенного сероватого цвета, глазами.
Пьер снял ноги со стола, встал и перелег на приготовленную для него кровать, изредка поглядывая на вошедшего, который с угрюмо усталым видом, не глядя на Пьера, тяжело раздевался с помощью слуги. Оставшись в заношенном крытом нанкой тулупчике и в валеных сапогах на худых костлявых ногах, проезжий сел на диван, прислонив к спинке свою очень большую и широкую в висках, коротко обстриженную голову и взглянул на Безухого. Строгое, умное и проницательное выражение этого взгляда поразило Пьера. Ему захотелось заговорить с проезжающим, но когда он собрался обратиться к нему с вопросом о дороге, проезжающий уже закрыл глаза и сложив сморщенные старые руки, на пальце одной из которых был большой чугунный перстень с изображением Адамовой головы, неподвижно сидел, или отдыхая, или о чем то глубокомысленно и спокойно размышляя, как показалось Пьеру. Слуга проезжающего был весь покрытый морщинами, тоже желтый старичек, без усов и бороды, которые видимо не были сбриты, а никогда и не росли у него. Поворотливый старичек слуга разбирал погребец, приготовлял чайный стол, и принес кипящий самовар. Когда всё было готово, проезжающий открыл глаза, придвинулся к столу и налив себе один стакан чаю, налил другой безбородому старичку и подал ему. Пьер начинал чувствовать беспокойство и необходимость, и даже неизбежность вступления в разговор с этим проезжающим.