Эрнст, Макс

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Макс Эрнст
нем. Max Ernst

Макс Эрнст (слева) и Вилли Брандт во время Олимпийских игр в Мюнхене, 1972
Имя при рождении:

Maximilian Maria Ernst

Место рождения:

Брюль, Рейнская провинция, Германская империя

Место смерти:

Париж, Франция

Гражданство:

Германия Германия Франция Франция

Стиль:

дадаизм, сюрреализм

Подпись:

Макс Эрнст (нем. Max Ernst; 2 апреля 1891, Брюль, Германская империя — 1 апреля 1976, Париж) — немецкий и французский художник, значимая фигура в мировом авангарде XX века.





Биография

Ранние годы

Родился в католической семье. Второй ребенок Филиппа Эрнста, учителя в школе для глухонемых детей и художника-любителя, и Луизы Эрнст, урождённой Копп. У Макса был брат Карл и сёстры Эмили, Луиза, Элизабет и Аполлония. Пятая сестра, Мария, умерла в возрасте шести лет.

Макс Эрнст рано начал рисовать, получив первые уроки от отца. С самого детства он был очень впечатлительным и обладал богатым воображением. Одним из его первых воспоминаний был поход в лес с отцом. Мальчик был поражён великолепием природы: «[…] большое наслаждение дышать полной грудью среди большого пространства и одновременно тревожное чувство быть пойманным в клетку из деревьев вокруг[1]». В детстве он проводил много времени на природе и впоследствии часто возвращался в своих работах к теме леса и флоры. В 1906 году, в ночь, когда родилась младшая сестра Эрнста, Аполлония, умер его любимый попугай. Единовременность этих двух событий поразила подростка, он был уверен, что родившийся ребенок забрал у птицы жизненную искру. Это событие оставило большой отпечаток на творчестве художника, он неоднократно изображал людей в виде птиц[2].

В 18971908 он посещал начальную школу и лицей в родном Брюле. Большое влияние оказала на него книга немецкого философа Макса Штирнера «Единственный и его собственность», прочитанная им в последний год учёбы в лицее. Она заставила его среди прочего задуматься о буржуазных принципах обучения[3]. В 1909 поступил на факультет философии в Боннский университет в угоду родителям, которые прочили ему карьеру преподавателя. Специализируясь в психологии, он посещал уроки при психиатрическом госпитале Бонна. Он уделял большое внимание картинам и скульптурам резидентов госпиталя и даже хотел написать книгу об искусстве душевнобольных[4].

В годы учебы в Бонне Эрнст присоединился к группе «Молодой Рейнланд», состоявшей из художников, писателей и поэтов. Он дружил с поэтом Иоганном Кулеманном[de], художниками Августом Маке, Паулем Адольфом Зеехаусом[de], Генрихом Кампендонком, психологом Карлом Оттеном[de]. В своих биографических заметках Макс Эрнст так писал о своих университетских годах: «Подросток с жаждой знаний избегает любого типа знаний, которые могут привести к заработку. Напротив, он предаётся занятиям, расцениваемым его профессорами пустыми, из которых самое важное — живопись[5]». В свободное от занятий время он много рисовал: портреты, пейзажи, карикатуры. Однако вскоре он почувствовал недостаток теоретических знаний и стал посещать университетские лекции по искусству. Он обогащал посещением музеев и выставок самостоятельное обучение. Эрнст окончательно утвердился в решении стать художником, сходив на проходившую в Кёльне экспозицию художников парижской школы (Гогена, Ван Гога, Сезанна и Пикассо). С тех пор лекции по философии служили лишь ширмой для получения финансовой помощи от родителей[6].

В 1912 году он отправил несколько работ на небольшие выставки в Бонне и Кёльне и написал несколько статей в журнал «Der Volksmund», в которых защищал идеалы «Молодого Рейнланда». В них он насмехался над художественными критиками, оперировавшими понятиями «мастерство» и «вкус» для оценки искусства[7]. Летом следующего года его работы были представлены на выставке Рейнских экспрессионистов в Бонне, а в сентябре — на первом Немецком осеннем салоне в Берлине.

В 1913 году Август Маке познакомил его с Робером Делоне и Аполлинером. Тогда же он совершил поездку в Париж. В 1914 в Кёльне Эрнст повстречался с Хансом Арпом, завязалась долгая дружба. В Первую мировую войну Макс Эрнст служил в германской армии. В 1915 году получил повышение до бригадира. Отдачей пушки ему ранило голову и правую руку, и симпатизировавший ему лейтенант перевёл его к картографам, где Эрнст имел возможность рисовать. В январе следующего года в берлинской галерее «Штурм» состоялась выставка двух художников: Макса Эрнста и Георга Мухе. Весной 1918 года он был произведен в лейтенанты, а в октябре, незадолго до окончания войны, он женился на историке искусств Луизе Штраус, с которой познакомился в 1914 году[8]. Через два года у них родился сын, позже известный в США под именем Джимми Эрнст[en], художник-сюрреалист. Брак, впрочем, вскоре распался.

Дада в Кёльне

После демобилизации Эрнст вернулся в Кёльн. В 1919 году художник познакомился с Иоганном Бааргельдом[de], и — в Мюнхене — с Паулем Клее. В то же время Макс Эрнст увидел в итальянском журнале «Валори пластици» (Valori Plastici) репродукции метафизических картин Джорджо де Кирико, под впечатлением он выпустил альбом из восьми литографий «Fiat modes — pereat ars». Он также проиллюстрировал сборник поэм Иоганна Кулеманна. Когда ему попались на глаза журналы «391» Франсиса Пикабиа и «Дада» Тристана Тцара, он заинтересовался этим новым течением, родившимся в Цюрихе в 1916 году. Ханс Арп писал ему из Цюриха о скандалах, которые возникали после выступлений дадаистов. Прочитав «Манифест дада» Тцары, Эрнст почувствовал, что дух этого движения ближе его темпераменту, чем дух поэм «Молодого Рейнланда», и что он готов стать активным участником группы дадаистов[9].

Он начал экспериментировать с различными материалами, техникой коллажа. Для Эрнста коллаж был одним из способов реакции на мировую ситуацию в 1919 году: «Я пытался увидеть в нём [коллаже] разработку случайной встречи двух отдалённых реальностей на неподходящем плане (это если обобщить и перефразировать известную фразу Лотреамона: „Прекрасен как случайная встреча на анатомическом столе зонтика и швейной машинки“ […]»[10]). Эрнст, как и его коллеги по цеху, давал своим работам замысловатые названия — от описаний до абсурдных стихов на немецком и французском. Традицией стало также брать себе новое тематическое имя: Дадамакс Эрнст, Минимакс Дадамакс и т. д.

В ноябре 1919 года Эрнст и Бааргельд устраивали дадаистскую выставку, на которой кроме работ организаторов и их друга Отто Фрейндлиха представлены работы художников-любителей и резидентов психиатрических лечебниц. Афиши и каталоги выставки были конфискованы оккупационными английскими властями. К творческому дуэту в начале следующего года присоединился приехавший в Кёльн Ханс Арп. В апреле 1920 года последовала выставка под названием «Ранняя весна дада» (нем. Dada-Vorfrühling), в пивной «Winter», которая вызвала агрессию у публики — разъярённые посетители требовали убрать нарушающие общественный порядок предметы[11]. На следующей день после скандала художник получил телеграмму от отца, в которой тот отрекался от него. Это был окончательный разрыв с семьёй, Эрнст больше никогда не виделся с отцом[12].

Выставки вызвали ажиотаж, информация о них дошла до Парижа, Цюриха и Нью-Йорка, начался активный обмен письмами, текстами, работами. Вскоре художник получил письмо от Андре Бретона с предложением провести персональную выставку в Париже и, польщённый, ответил согласием. Выставка открылась в мае 1921, открытие сопровождалось большим представлением дадаистов, каталог вышел с предисловием Бретона. Сам Макс Эрнст не смог приехать, ему не давали французскую визу. Выставка имела большой резонанс, заметки о ней появились во многих журналах, её посетили различные представители парижской интеллигенции, но никакой личной выгоды художнику она не принесла[13].

Тёплый приём его творчества среди друзей-дадаистов подал Эрнсту идею, что его место среди них, в Париже. Лето 1921 года Эрнст с женой провели в Тарренце, где встретились с Тристаном Тцарой, Хансом Арпом и Софи Тойбер. Эрнсту даже удалось наконец лично увидеть Андре Бретона, бывшего в свадебном путешествии с Симоной. Однако из-за окончания визы супруги были вынуждены уехать в конце сентября и разминулись с Полем Элюаром и Галой. В сентябре под редакцией Тцара, Арпа и Эрнста вышел специальный номер журнала «Дада» под заголовком «Дада на открытом воздухе», направленный против нападок Франсиса Пикабиа[14].

Встреча с Элюарами, переезд в Париж

В конце осени 1921 года чета Элюаров посетила художника в Кёльне. Встреча оказалась знаменательной. С Элюаром у Эрнста завязалась крепкая дружба, а Гала ему позировала. Элюар купил наиболее законченное полотно художника — «Слон Целебес» (Celebes) — и выбрал дюжину коллажей для иллюстрирования своего сборника «Повторения» (фр. Répétitions). Как только сборник был опубликован в марте 1922 года, поэт решил лично передать Эрнсту его экземпляр. Они встретились в Дюссельдорфе. В открытке, посланной откуда Тристану Тцара, Эрнст писал, что Элюар «его друг и половина», а Элюар — что он больше не единственный сын[15]. Их духовное родство нашло продолжение в новом совместном проекте: сочинении поэм в прозе на основе коллажей Эрнста. Они отправляли друг другу письма с исправлениями, пока не приходили к варианту, который устраивал обоих. Результатом стала маленькая книжка «Несчастья бессмертных» (фр. Les malheurs des immortels), вышедшая небольшим тиражом в Тарренце, где Эрнст и Элюар с жёнами проводили лето. Художник большую часть времени оставался на вилле Элюаров, Гала стала его любовницей, завязался ménage à trois[16].

В конце лета Эрнст проводил жену с сыном в Кёльн и поехал в Париж. За неимением французской визы он воспользовался паспортом Поля Элюара[17]. Эрнст не сразу расстался с женой, Луиза с сыном навещали его несколько раз[18]. Полтора года художник жил у Элюаров в Сен-Брисе, затем в Обонне, по утрам приезжая на поезде на Монпарнас. В Париже у нелегального иммигранта из Германии настали тяжёлые времена, он перебивался случайными заработками.

Внешние изображения
[www.meg-bruehl.de/images/ausstellungea_510.jpg Гитлер и Геббельс на выставке дегенеративного искусства, картина Макса Эрнста вторая слева]

В конце 1922 года, под впечатлением от долгожданного воссоединения с друзьями-дадаистами, он написал картину «Встреча друзей» (фр. Au rendez-vous des amis). В 1923 году выставлялся в Салоне Независимых. Его работы не привлекли внимание критиков[19], но получили тёплые отзывы от кубистов Жоржа Брака, Хуана Гриса и Луи Маркусси[20]. В том же салоне была выставлена «Прекрасная садовница» (фр. La belle jardinière), купленная годом позже Выставочным центром Дюссельдорфа, откуда была убрана по требованию нацистских властей. В 1937 году художник увидел свою картину на фотографии выставки дегенеративного искусства, она вероятнее всего была уничтожена[21]. По наводке Андре Бретона, коллекционер Жак Дусе приобрёл полотно «Внутренним взором» (фр. A l'intérieur de la vue)[22]. Несмотря на помощь друзей, ни успех, ни слава к художнику не приходили.

Дела у любовного треугольника ухудшались, и в марте 1924 года Поль Элюар внезапно уехал в Монако, а затем во Вьетнам. Чтобы собрать деньги на путешествие, Эрнст продал свои картины по скромным ценам галеристке Иоганне Эй. Гала распродавала коллекцию, собранную мужем. Сбор денег занял три месяца[23]. Они встретились в Сингапуре, потом провели вместе пару недель в Сайгоне. В конце концов Гала осталась с Полем, они вернулись в Париж в сентябре. Эрнст ещё несколько месяцев путешествовал по Юго-Восточной Азии. По возвращении в Париж художник получил контракт у Жака Вио и в 1925 году снял студию «Les Fusains[de]» на Монмартре (22, rue Tourlaque). Контракт, впрочем, закончился в июне с таинственным исчезновением Вио[24].

Французский период

Каникулы художник провёл в Порнике, на Бретанском берегу. Там, при рассмотрении старого паркета, у него возникла идея техники фроттажа, переноса различных фактур, позволяющую фиксировать непроизвольные изображения и напоминающую «автоматическое письмо» сюрреалистов. В следующем году в издательстве Жанны Бюше он выпустил сборник рисунков «Естественная история» (фр. Histoire Naturelle) в этой технике, вступительное слово написал Ханс Арп. В 1926 году прошла первая большая экспозиция в Париже в галерее ван Лир. Вместо предисловия в каталоге были напечатаны стихи Поля Элюара, Бенжамена Пере и Робера Десноса.

В 1926 вместе с Миро оформил спектакль «Ромео и Джульетта» для труппы Сергея Дягилева. Работа с Русскими балетами спровоцировала негодование в кругу его единомышленников сюрреалистов, в особенности у Бретона, который устроил скандал на премьере балета. В очередном номере «Сюрреалистической революции» Бретон и Арагон опубликовали краткую статью с критикой в адрес Эрнста и Миро, которые «принижают идею сюрреализма»[25]. Впрочем, уже в следующем номере были представлены две работы Эрнста с апологетическим комментарием Поля Элюара.

Январь 1927 года художник провёл в Межеве, там он создал несколько работ в новой технике граттаж. Последовали выставки у ван Лир в Париже и в галерее Шварценберг в Брюсселе. В том же году Макс Эрнст женился на Марии-Берте Оранш, они сняли дом в Мёдоне. В 1929 году вышла графическая новелла «Женщина о 100 головах»: около ста пятидесяти рисунков с текстовым сопровождением художника и обращением к читателю от Андре Бретона. Одним из персонажей книги был Лоплоп, главный среди птиц, который неоднократно появлялся в работах Эрнста. В следующем году он выпустил второй роман-коллаж «Rêve d’une petite fille qui voulut entrer au carmel». В том же году художник снялся в фильме Бунюэля «Золотой век» (позднее Бунюэль снял его в фильме «Симеон-пустынник», 1965).

В 1931 году прошла первая персональная экспозиция Эрнста в Нью-Йорке, в галере Жюльена Леви, который приобрёл часть коллажей, выставленных в Париже в том же году в галерее Пьер. В 1934 вышел очередной роман-коллаж «Une semaine de bonté». Лето 1934 и 1935 Эрнст провел в Малое у семьи скульпторов Джакометти, обратился к скульптуре. В 1936 году участвовал в выставке «Фантастическое искусство, Дада, Сюрреализм» в Нью-Йоркском музее современного искусства и на большой выставке сюрреалистов в Лондоне. В том же году Оскар Домингес представил новый метод — декалькоманию («переводные картинки»), который Эрнст стал использовать в живописи маслом.

В 1937 году в специальном номере журнала «Тетради искусства» (фр. Cahiers d'art) был опубликован текст Эрнста «Au-delà de la peinture», посвящённый его творчеству с 1918 по 1936 годы. Он также выполнил художественное оформление пьесы Альфреда Жарри «Убю закованный» (Ubu enchaîné) в постановке Сильвена Иткина. В том же году Эрнст гостил у Роланда Пенроуза в Лондоне, там он встретился с Леонорой Каррингтон, которую впечатлили картины художника, увиденные ею год назад на выставке сюрреалистов. Между ними вспыхнула страсть, и Леонора последовала за Эрнстом в Париж. Художник оставил свою жену и прожил вместе с Леонорой несколько лет. Он купил дом в Сен-Мартен-д’Ардеш и сделал там множество фресок и скульптур. В 1938 Пегги Гуггенхайм купила значительную часть работ Эрнста и выставила их в своем музее в Лондоне.

В годы войны

В 1939 году, с началом Второй мировой войны, Эрнст был арестован как подданный страны-противника. Он провёл шесть недель в доме предварительного заключения в Ларжантьер, куда за ним последовала Леонора Каррингтон. Затем он был переведён в лагерь для интернированных в Ле Милль (Экс-ан-Прованс), устроенный в здании кирпичного завода. Там он делил комнату с художником Хансом Беллмером, тот написал портрет Макса Эрнста, лицо которого изобразил в виде кирпичной стены. В конце года был отпущен при помощи министра внутренних дел Альбера Сарро, которого привлёк Поль Элюар. В мае следующего года художник был вновь отправлен в Ле Милль по доносу местного жителя, обвинявшего Эрнста в том, что художник подавал световые сигналы вражеской стороне. При приближении немецкой армии тех интернированных лагеря, кому грозила смертельная опасность в случае оккупации, посадили на поезд, идущий на юг, на нём оказался и Макс Эрнст. После многочисленных остановок и противоречивых указаний со стороны властей заключённых поместили в лагере Сен-Никола близ Нима. Эрнст дважды сбегал из лагеря, прежде чем в июле получил разрешение на освобождение благодаря браку с гражданкой Франции Марией-Бертой (факт развода с которой он скрыл с согласия последней).

Вернувшись домой в Сен-Мартен, он обнаружил проданный дом и отсутствие Леоноры, у которой после его ареста случился нервный срыв, и подруга увезла её в Испанию. В то время художник жил благодаря помощи друга Жоэ Буске, который покупал его картины. В тот период он начал писать вторую версию картины «Европа после дождя».

Его положение было непрочным, и Эрнст решил покинуть Европу. Его сын Джимми, живущий в Нью-Йорке, предложил ему эмигрировать в США. Директор Нью-Йоркского музея современного искусства Альфред Барр получил для Эрнста документы о предоставлению тому убежища в США. В декабре 1940 года художник прибыл в Марсель, где Вариан Фрай передал ему нужные бумаги. Там же он встретился с Андре Бретоном, ожидающим отъезда, и познакомился с американской галеристкой Пегги Гуггенхайм. Она приобрела у Эрнста дюжину работ и, увлекшись им, решила помочь с отъездом в Америку. Из Марселя Эрнст уехал в Мадрид. На границе возникли проблемы с документами, но восхищённые картинами таможенники пропустили художника. Последним пристанищем стал Лиссабон, где Эрнст провел несколько недель, ожидая места в самолете.

В США

Внешние изображения
[www.corbisimages.com/stock-photo/rights-managed/U612845ACME/max-ernst-greeting-his-son-jimmy-ernst Встреча Макса Эрнста и его сына Джимми]
[www.corbisimages.com/stock-photo/rights-managed/U612848ACME/max-ernst-speaking-to-immigration-authorities Макс Эрнст и офицер иммиграционной службы (слева Пегги Гуггенхайм)]
[varietas.tumblr.com/post/66572575576 Артисты в ссылке (квартира Пегги Гуггенхайм, Нью-Йорк, 1942)]

14 июля 1941 года Макс Эрнст прилетел в США и был задержан в аэропорту как гражданин Германии, но был отпущен спустя три дня не без помощи Пегги Гуггенхайм. В планах Пегги уже долгое время было открытие музея современного искусства, и она искала для него подходящее место. Вместе с дочерью, Максом Эрнстом и его сыном Джимми они совершили путешествие по Америке. В конце концов в декабре они вернулись в Нью-Йорк, и вскоре Макс и Пегги поженились.

В Нью-Йорке Эрнст встретил Андре Бретона и других представителей мира искусства, бежавших от войны в Америку — Андре Массона, Жака Липшица, Фернана Леже, Пита Мондриана и других. Он тесно общался с Марком Шагалом и Марселем Дюшаном, который жил у него первое время после приезда в Нью-Йорк.

Макс Эрнст оказал влияние на формирование абстрактного экспрессионизма в американской живописи. Пример его техники управляемого автоматизма вдохновил художников Роберта Мазервелла и Уильяма Базиотиса, его скульптуры дали толчок творчеству Дэвида Хейра. В то же период художник начал практиковать новую технику, которую назвал oscillation (колебание) и описывал так: «Привяжите пустую консервную банку на веревку метр или два длиной, продырявьте дно, наполните её краской пожиже и раскачивайте её […] над лежащим холстом»[26]. Первой такой картиной стала «Искусство абстрактное, искусство конкретное», позже превращённая в «Голову человека, заинтригованного полётом неевклидовской мухи». Эта картина позже привлекла внимание Джексона Поллока, который спросил у Эрнста, как тот её создал. Поллок заинтересовался этой техникой, которую модифицировал и сам окрестил термином drip painting (капание, разбрызгивание, льющаяся техника).

В марте 1942 года состоялась выставка тридцати последних картин Эрнста в «Valentine Gallery», не имевшая, впрочем, большого успеха, продать удалось всего одну картину. В апреле того же года вышел посвящённый художнику номер журнала «View». В июне вышел первый номер сюрреалистского журнала «VVV», издаваемого Дэвидом Хейром, с обложкой, изображающей рисунки насекомых и геометрические фигуры Макса Эрнста. Художник вместе с Андре Бретоном числились советниками по изданию журнала. В октябре открылась выставка «First Papers of Surrealism». Её каталог был выполнен в виде списка современных мифов, среди которых «межпланетная коммуникация» была представлена как прерогатива Макса Эрнста[27]. В том же месяце открылась галерея Пегги Гуггенхайм «Искусство этого века» на 57ой улице. Эрнст нарисовал обложку к каталогу.

В конце 1942 года, отбирая картины для выставки женщин-художников в галерее Пегги, Эрнст обратил внимание на одну из них — «День рождения» Доротеи Таннинг. С художницей его познакомил Жюльен Леви, нескольких встреч ему хватило, чтобы влюбиться. Летом 1943 года они провели несколько месяцев на ранчо в Седоне (Аризона), где можно было недорого остановиться и откуда открывались прекрасные пейзажи. Пока Доротея ездила разводиться с мужем, Эрнст написал «Vox Angelica» — большую картину, разделённую на множество отсеков, представлявших разные сюжеты. Это было своего рода подведение итогов его техник и тем. Если считать все ячейки на картине (даже пустые и служащие разделителями), то получится 52, именно столько лет было художнику в 1943 году. В том же году по приезде в Нью-Йорк он официально расторг брак с Пегги Гуггенхайм.

В 1944 году немецкий художник и кинематографист Ханс Рихтер, с которым Эрнст встречался в 1920 году в Кёльне, предложил ему участвовать в создании фильма «Сны, которые можно купить за деньги». В проекте также участвовали Марсель Дюшан, Ман Рэй, Фернан Леже и Александр Колдер. Фильм состоял из шести частей, по одной на каждого. Эпизод, созданный Эрнстом, Желание — это эротический сон с идеей, схожей с «Une semaine de bonté». Он написал для него диалоги и сыграл роль президента.

Лето 1944 года пара провела в Грэйт Ривер (Лонг-Айленд). Эрнст превратил гараж в ателье и создавал скульптуры из дерева акажу и гипса. Он также продолжал работать в технике декалькомании, создав картины «Рейнская ночь» и «Глаз тишины». Вскоре художник вновь стал экспериментировать со стилем, начался период «натуральных форм». Отойдя от строгих, безэмоциональных конструкций, от чистой абстракции, он обратился к гибким формам, навеянным природой.

В 1946 году Макс Эрнст и Доротея Таннинг совершили поездку в Голливуд, где хотели пожениться. Свидетелями они попросили быть Мана Рэя и его подругу Жюльет Браунер. Те также решили сочетаться браком, и в итоге была сыграна двойная свадьба.

В том же году Эрнст принял участие в конкурсе, организованном кинофирмой Лёв-Левин. Одиннадцать художников, среди которых были Сальвадор Дали и Поль Дельво, пригласили написать картину об искушении Святого Антония, которая должна была появиться в фильме Альберта Левина «Личные дела милого друга». Жюри выбрало картину Макса Эрнста, художник получил денежный приз в размере 2500 долларов. На вырученные деньги был куплен участок земли близ Седоны с видом на горы Гранд-Каньона и начато строительство мастерских и дома, которое затянулось надолго ввиду отсутствия средств. Место было очень уединённым, в отдалении от небольшого городка. Художник сам строил дом, помогал ему молодой почитатель его творчества. Из пустых бутылок, пружин и цемента Макс Эрнст сделал 2,4-метровую скульптуру «Козерог», представляющую собой сидящего человека-быка, а рядом с ним скульптуру женщины с рыбьим хвостом и журавлиной шеей. Владение стало известно как Холм Козерога.

Супруги путешествовали по Аризоне, интересовались культурой и обрядами местных индейских племён, посещали представления танцоров качина. Макс Эрнст покупал у них различные предметы и маски. Изредка их навещали друзья. Гостивший у четы художников в 1946 и 1947 годах Патрик Уолдберг в статье в «Макс Эрнст в Аризоне» так описывал их жизнь: «Мы спали на складных брезентовых кроватях, ходили за водой […] за тридцать метров, использовали нефть для освещения, а когда было прохладно, согревались бурбоном — мы не переставали петь и смеяться[28]

Хорошие новости приходили в Седону из Европы: возвратившийся в Париж Андре Бретон организовывал в 1947 году выставку сюрреалистов. Для её проведения галерея была превращена в святилище для инициации по примеру Элевсинских мистерий. Макс Эрнст активно участвовал в подготовке выставки на расстоянии. Он создал картину «Чёрное озеро (источник, питающий тревогу)», сделал цветную литографию для каталога и отправил несколько уже написанных картин.

В 1948 опубликовал большое эссе «По ту сторону живописи».

Последние годы в Европе

В 1950 вернулся во Францию. В 1952 был принят в шутовской «Коллеж патафизики». Обосновался в Париже, участвовал в венецианской Биеннале 1954 года. В 1963 переселился на юго-восток Франции, в провансальский городок Сейян (деп. Вар). В 1975 большая ретроспективная выставка Эрнста была развернута в музее Соломона Гуггенхайма в Нью-Йорке и в Национальной галерее Гран-Пале в Париже.

Похоронен на парижском кладбище Пер-Лашез.

Музеи и выставки

В 2005 музей Эрнста открыт в его родном городе Брюле.

Избранные работы

  • Trophy, Hypertrophied (1919)
  • Farewell My Beautiful Land of Marie Laurencin. Help! Help! (1919)
  • Aquis Submersus (1919)
  • Fruit of a Long Experience (1919)
  • Two Ambiguous Figures (1919)
  • Little Machine Constructed by Minimax Dadamax in Person (1919—1920)
  • The Hat Makes the Man (1920)
  • Murdering Airplane (1920)
  • Here Everything is Still Floating (1920)
  • Dada Gauguin (1920)
  • The Small Fistule that Says Tic Tac (1920)
  • The Gramineous Bicycle Garnished with Bells the Dappled Fire Damps and the Echinoderms Bending the Spine to Look for Caresses (1920—1921)
  • The Elephant Celebes (1921)
  • Birds, Fish-Snake and Scarecrow (1921)
  • Seascape (1921)
  • Approaching Puberty or the Pleiads (1921)
  • Young Chimera (1921)
  • Beim Rendezvous der Freunde (1922)
  • Œdipus Rex (1922)
  • Castor and Pollution (1923)
  • Heilige Cäcilie — Das unsichtbare Klavier (1923)
  • Men Shall Know Nothing of This (1923)
  • Histoire Naturelle (1923)
  • The Equivocal Woman (1923)
  • Pieta or Revolution by Night (1923)
  • Ubu Imperator (1923)
  • Woman, Old Man and Flower (1923—1924)
  • Two Children are Threatened by a Nightingale (1924)
  • Dadaville (1924)
  • Mer et Soleil — Lignes de Navigation (1925)
  • Histoire Naturelle (1925)
  • Paris Dream (1925)
  • The Couple in Lace (1925)
  • Eve, the Only One Left to Us (1925)
  • The Numerous Family (1926)
  • The Kiss (1927)
  • Der grosse Wald (1927)
  • Gulf Stream (1927)
  • Forêt (1927)
  • Forêt et soleil (1927)
  • The Wood (1927)
  • Fishbone Forest (1927)
  • Tree of Life (1928)
  • The Sea (1928)
  • Die Erwählte des Bösen (1928)
  • La Femme 100 tetes (1929)
  • Et les Papillions se Mettent a Chanter (1929)
  • Snow Flowers (1929)
  • Loplop Introduces Loplop (1930)
  • Human Form (1931)
  • Zoomorphic Couple (1933)
  • The Entire City (1934)
  • Une Semaine de Bonté (1934)
  • The Whole City (1935)
  • Landscape with Wheatgerm (1936)
  • The Nymph Echo (1936)
  • L’Ange du Foyer ou Le Triomphe du Surréalisme (1937)
  • The Angel of Hearth and Home (1937)
  • La Toilette de la mariée (1940)
  • Spanish Physician (1940)
  • Europe After the Rain (1940—1942)
  • Day and Night (1941—1942)
  • Surrealism and Painting (1942)
  • Window (1943)
  • Painting for Young People (143)
  • The Eye of Silence (1943—1944)
  • The King Playing with the Queen (1944)
  • Moonmad (1944)
  • The Table is Set (1944)
  • Napoleon in the Wilderness (1941)
  • Vox Angelica (1945)
  • Die Versuchung des Heiligen Antonius (1946)
  • Phases of the Night (1946)
  • Dangerous Correspondence (1947)
  • Design in Nature (1947)
  • Capricorn (1948)
  • Parisian Woman (1950)
  • Götterbote (1950)
  • The Weatherman (1951)
  • L’oiseau Rose (1956)
  • Petite Feerie Nocturne (1958)
  • Apres Moi le Sommeil (1958)
  • Paysage Arizona (1960)
  • Ursachen der Sonne (1960)
  • The Garden of France (1962)
  • Grand Ignorant (1965)
  • Corps Enseignant Pour une École de Tueurs (1967)
  • Nordlicht am Nordrhein (1968)
  • Ein Mond ist guter Dinge (1970)

Источники

  • Werner Spies. Max Ernst, vie et œuvre. — Paris: Éditions du Centre Pompidou, 2007. — С. 352. — ISBN 978-2-84426-341-4.
  • Alexandrian. Max Ernst. — Paris: Somogy éd. d'art, 1992. — С. 224. — ISBN 2-85056-203-3.
  • Patrick Waldberg, Michel Sanouillet, Robert Lebel Dada et Surréalisme // Rive-Gauche Productions, Paris 1981 — ISBN 2-86535-022-3
  • Robert McNab Ghost Ships: A Surrealist Love Triangle, New Haven and London, Yale University Press, 2004 — ISBN 978-0-300104-31-8

Напишите отзыв о статье "Эрнст, Макс"

Литература

  • Max Ernst — life and work / ed. by Werner Spies. Köln: DuMont-Literatur-und-Kunst-Verl., 2005
  • Max Ernst — plastische Werke / Jürgen Pech (Hrsg.). Köln: DuMont-Literatur-und-Kunst-Verl., 2005
  • Max Ernst, die Urschrift der Natur: graphische Werke aus der Sammlung Harald Loebermann/ Andrea Wandschneider (Hrsg.). Bönen: Kettler, 2006
  • Sprengel macht Ernst: die Sammlung Max Ernst/ Ulrich Krempel (Hrsg.). Hannover: Sprengel-Museum, 2006
  • Max Ernst, Lithographien — Lewis Carolls Wunderhorn/ Renate Goretzki, Josef Sauerborn (Hrsg.). Köln: Bildungswerk der Erzdiözese, 2006
  • Schnabelmax und Nachtigall: Texte und Bilder/ Hrsg. von Pierre Gallissaires. Hamburg: Ed. Nautilus, 2006
  • Диль Г. Макс Эрнст. М.: Слово, 1995
  • Макс Эрнст: Графика и книги. Собрание Люфтганзы. М.: 1995
  • Бишофф У. Макс Эрнст. М.: Арт-Родник; Taschen, 2005.

Примечания

  1. Alexandrian, 1992, с. 11.
  2. Spies, 2007, с. 40.
  3. Alexandrian, 1992, с. 14-15.
  4. Alexandrian, 1992, с. 16.
  5. Spies, 2007, с. 34.
  6. Alexandrian, 1992, с. 19.
  7. Alexandrian, 1992, с. 19-20.
  8. Alexandrian, 1992, с. 23.
  9. Alexandrian, 1992, с. 27.
  10. Max Ernst Au-delà de la peinture, Cahiers d’art, #6-7, 1937
  11. Spies, 2007, с. 64.
  12. Alexandrian, 1992, с. 34.
  13. Alexandrian, 1992, с. 35-40.
  14. Gérard Durozoi Histoire du mouvement surréaliste. — Paris: Éditions Hazan, 2004 — ISBN 2-85025-920-9, С. 34
  15. Jean-Charles Gateau Paul Eluard et la peinture surréaliste: 1910—1939. — Librairie Droz, 1982 — ISBN 978-2-600-03590-3, С. 63
  16. Jean-Charles Gateau Paul Eluard et la peinture surréaliste: 1910—1939. — Librairie Droz, 1982 — ISBN 978-2-600-03590-3, С. 74-75
  17. Jean-Charles Gateau Paul Eluard et la peinture surréaliste: 1910—1939. — Librairie Droz, 1982 — ISBN 978-2-600-03590-3, С. 76
  18. Alexandrian, 1992, с. 49.
  19. Alexandrian, 1992, с. 54.
  20. Spies, 2007, с. 92.
  21. Spies, 2007, с. 96.
  22. Alexandrian, 1992, с. 60-61.
  23. Robert McNab Ghost Ships: A Surrealist Love Triangle. — Yale University Press, 2004 — ISBN 978-0-300-10431-8, С. 56
  24. Spies, 2007, с. 100.
  25. André Breton, Louis Aragon [melusine.univ-paris3.fr/Revolution_surrealiste/Revol_surr_7.htm Protestation] (фр.) // La Révolution surréaliste. — 1926. — No 7.
  26. Max Ernst Écritures // Gallimard, Paris 1970 — С. 70 — ISBN 2-07-029044-1
  27. [archive.org/stream/firstpaperssur00bret#page/n21/mode/2up Каталог выставки First Papers of Surrealism, стр. 23]
  28. Patrick Waldberg Max Ernst en Arizona (фр.) // XXe siècle. — Noël, 1962. — No 20. — P. 41-43.

Ссылки

  • [www.artcyclopedia.com/artists/ernst_max.html Работы Эрнста в музеях мира]
  • [www.ludorff.com/ap/ernst/ernstbiok.html Биография (нем.)]
  • [www.abcgallery.com/E/ernst/ernst.html Биография, работы on line]
  • [www.peter-schamoni.de/html/dokumentarfilme_maxernst1.html Документальный фильм об Эрнсте (нем.)]
  • [www.maxernstmuseum.de Сайт музея Эрнста в Брюле]
  • [culture.uzsci.net/paint/maxernst/maxernst.html Гений без диплома (рус.)]
  • [kaplyasveta.ru/sovremennik/progulivayas-v-tainstvennyx-i-temnyx-lesax-maksa-ernsta.html Лесная серия картин Макса Эрнста], анализ
  • Эрнст, Макс (англ.) на сайте Internet Movie Database
  • [www.youtube.com/watch?v=SG4V4W1eOnU&list=PLRSwFqRcpg4GogFwgpkgNlSjIf5qKa-oO&index=15 Лекция Ирины Кулик в Музее «Гараж». Макс Эрнст — Ребекка Хорн. Машины искусства]

Отрывок, характеризующий Эрнст, Макс

Чувство это готовности на все, нравственной подобранности еще более поддерживалось в Пьере тем высоким мнением, которое, вскоре по его вступлении в балаган, установилось о нем между его товарищами. Пьер с своим знанием языков, с тем уважением, которое ему оказывали французы, с своей простотой, отдававший все, что у него просили (он получал офицерские три рубля в неделю), с своей силой, которую он показал солдатам, вдавливая гвозди в стену балагана, с кротостью, которую он выказывал в обращении с товарищами, с своей непонятной для них способностью сидеть неподвижно и, ничего не делая, думать, представлялся солдатам несколько таинственным и высшим существом. Те самые свойства его, которые в том свете, в котором он жил прежде, были для него если не вредны, то стеснительны – его сила, пренебрежение к удобствам жизни, рассеянность, простота, – здесь, между этими людьми, давали ему положение почти героя. И Пьер чувствовал, что этот взгляд обязывал его.


В ночь с 6 го на 7 е октября началось движение выступавших французов: ломались кухни, балаганы, укладывались повозки и двигались войска и обозы.
В семь часов утра конвой французов, в походной форме, в киверах, с ружьями, ранцами и огромными мешками, стоял перед балаганами, и французский оживленный говор, пересыпаемый ругательствами, перекатывался по всей линии.
В балагане все были готовы, одеты, подпоясаны, обуты и ждали только приказания выходить. Больной солдат Соколов, бледный, худой, с синими кругами вокруг глаз, один, не обутый и не одетый, сидел на своем месте и выкатившимися от худобы глазами вопросительно смотрел на не обращавших на него внимания товарищей и негромко и равномерно стонал. Видимо, не столько страдания – он был болен кровавым поносом, – сколько страх и горе оставаться одному заставляли его стонать.
Пьер, обутый в башмаки, сшитые для него Каратаевым из цибика, который принес француз для подшивки себе подошв, подпоясанный веревкою, подошел к больному и присел перед ним на корточки.
– Что ж, Соколов, они ведь не совсем уходят! У них тут гошпиталь. Может, тебе еще лучше нашего будет, – сказал Пьер.
– О господи! О смерть моя! О господи! – громче застонал солдат.
– Да я сейчас еще спрошу их, – сказал Пьер и, поднявшись, пошел к двери балагана. В то время как Пьер подходил к двери, снаружи подходил с двумя солдатами тот капрал, который вчера угощал Пьера трубкой. И капрал и солдаты были в походной форме, в ранцах и киверах с застегнутыми чешуями, изменявшими их знакомые лица.
Капрал шел к двери с тем, чтобы, по приказанию начальства, затворить ее. Перед выпуском надо было пересчитать пленных.
– Caporal, que fera t on du malade?.. [Капрал, что с больным делать?..] – начал Пьер; но в ту минуту, как он говорил это, он усумнился, тот ли это знакомый его капрал или другой, неизвестный человек: так непохож был на себя капрал в эту минуту. Кроме того, в ту минуту, как Пьер говорил это, с двух сторон вдруг послышался треск барабанов. Капрал нахмурился на слова Пьера и, проговорив бессмысленное ругательство, захлопнул дверь. В балагане стало полутемно; с двух сторон резко трещали барабаны, заглушая стоны больного.
«Вот оно!.. Опять оно!» – сказал себе Пьер, и невольный холод пробежал по его спине. В измененном лице капрала, в звуке его голоса, в возбуждающем и заглушающем треске барабанов Пьер узнал ту таинственную, безучастную силу, которая заставляла людей против своей воли умерщвлять себе подобных, ту силу, действие которой он видел во время казни. Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещаниями к людям, которые служили орудиями ее, было бесполезно. Это знал теперь Пьер. Надо было ждать и терпеть. Пьер не подошел больше к больному и не оглянулся на него. Он, молча, нахмурившись, стоял у двери балагана.
Когда двери балагана отворились и пленные, как стадо баранов, давя друг друга, затеснились в выходе, Пьер пробился вперед их и подошел к тому самому капитану, который, по уверению капрала, готов был все сделать для Пьера. Капитан тоже был в походной форме, и из холодного лица его смотрело тоже «оно», которое Пьер узнал в словах капрала и в треске барабанов.
– Filez, filez, [Проходите, проходите.] – приговаривал капитан, строго хмурясь и глядя на толпившихся мимо него пленных. Пьер знал, что его попытка будет напрасна, но подошел к нему.
– Eh bien, qu'est ce qu'il y a? [Ну, что еще?] – холодно оглянувшись, как бы не узнав, сказал офицер. Пьер сказал про больного.
– Il pourra marcher, que diable! – сказал капитан. – Filez, filez, [Он пойдет, черт возьми! Проходите, проходите] – продолжал он приговаривать, не глядя на Пьера.
– Mais non, il est a l'agonie… [Да нет же, он умирает…] – начал было Пьер.
– Voulez vous bien?! [Пойди ты к…] – злобно нахмурившись, крикнул капитан.
Драм да да дам, дам, дам, трещали барабаны. И Пьер понял, что таинственная сила уже вполне овладела этими людьми и что теперь говорить еще что нибудь было бесполезно.
Пленных офицеров отделили от солдат и велели им идти впереди. Офицеров, в числе которых был Пьер, было человек тридцать, солдатов человек триста.
Пленные офицеры, выпущенные из других балаганов, были все чужие, были гораздо лучше одеты, чем Пьер, и смотрели на него, в его обуви, с недоверчивостью и отчужденностью. Недалеко от Пьера шел, видимо, пользующийся общим уважением своих товарищей пленных, толстый майор в казанском халате, подпоясанный полотенцем, с пухлым, желтым, сердитым лицом. Он одну руку с кисетом держал за пазухой, другою опирался на чубук. Майор, пыхтя и отдуваясь, ворчал и сердился на всех за то, что ему казалось, что его толкают и что все торопятся, когда торопиться некуда, все чему то удивляются, когда ни в чем ничего нет удивительного. Другой, маленький худой офицер, со всеми заговаривал, делая предположения о том, куда их ведут теперь и как далеко они успеют пройти нынешний день. Чиновник, в валеных сапогах и комиссариатской форме, забегал с разных сторон и высматривал сгоревшую Москву, громко сообщая свои наблюдения о том, что сгорело и какая была та или эта видневшаяся часть Москвы. Третий офицер, польского происхождения по акценту, спорил с комиссариатским чиновником, доказывая ему, что он ошибался в определении кварталов Москвы.
– О чем спорите? – сердито говорил майор. – Николы ли, Власа ли, все одно; видите, все сгорело, ну и конец… Что толкаетесь то, разве дороги мало, – обратился он сердито к шедшему сзади и вовсе не толкавшему его.
– Ай, ай, ай, что наделали! – слышались, однако, то с той, то с другой стороны голоса пленных, оглядывающих пожарища. – И Замоскворечье то, и Зубово, и в Кремле то, смотрите, половины нет… Да я вам говорил, что все Замоскворечье, вон так и есть.
– Ну, знаете, что сгорело, ну о чем же толковать! – говорил майор.
Проходя через Хамовники (один из немногих несгоревших кварталов Москвы) мимо церкви, вся толпа пленных вдруг пожалась к одной стороне, и послышались восклицания ужаса и омерзения.
– Ишь мерзавцы! То то нехристи! Да мертвый, мертвый и есть… Вымазали чем то.
Пьер тоже подвинулся к церкви, у которой было то, что вызывало восклицания, и смутно увидал что то, прислоненное к ограде церкви. Из слов товарищей, видевших лучше его, он узнал, что это что то был труп человека, поставленный стоймя у ограды и вымазанный в лице сажей…
– Marchez, sacre nom… Filez… trente mille diables… [Иди! иди! Черти! Дьяволы!] – послышались ругательства конвойных, и французские солдаты с новым озлоблением разогнали тесаками толпу пленных, смотревшую на мертвого человека.


По переулкам Хамовников пленные шли одни с своим конвоем и повозками и фурами, принадлежавшими конвойным и ехавшими сзади; но, выйдя к провиантским магазинам, они попали в середину огромного, тесно двигавшегося артиллерийского обоза, перемешанного с частными повозками.
У самого моста все остановились, дожидаясь того, чтобы продвинулись ехавшие впереди. С моста пленным открылись сзади и впереди бесконечные ряды других двигавшихся обозов. Направо, там, где загибалась Калужская дорога мимо Нескучного, пропадая вдали, тянулись бесконечные ряды войск и обозов. Это были вышедшие прежде всех войска корпуса Богарне; назади, по набережной и через Каменный мост, тянулись войска и обозы Нея.
Войска Даву, к которым принадлежали пленные, шли через Крымский брод и уже отчасти вступали в Калужскую улицу. Но обозы так растянулись, что последние обозы Богарне еще не вышли из Москвы в Калужскую улицу, а голова войск Нея уже выходила из Большой Ордынки.
Пройдя Крымский брод, пленные двигались по нескольку шагов и останавливались, и опять двигались, и со всех сторон экипажи и люди все больше и больше стеснялись. Пройдя более часа те несколько сот шагов, которые отделяют мост от Калужской улицы, и дойдя до площади, где сходятся Замоскворецкие улицы с Калужскою, пленные, сжатые в кучу, остановились и несколько часов простояли на этом перекрестке. Со всех сторон слышался неумолкаемый, как шум моря, грохот колес, и топот ног, и неумолкаемые сердитые крики и ругательства. Пьер стоял прижатый к стене обгорелого дома, слушая этот звук, сливавшийся в его воображении с звуками барабана.
Несколько пленных офицеров, чтобы лучше видеть, влезли на стену обгорелого дома, подле которого стоял Пьер.
– Народу то! Эка народу!.. И на пушках то навалили! Смотри: меха… – говорили они. – Вишь, стервецы, награбили… Вон у того то сзади, на телеге… Ведь это – с иконы, ей богу!.. Это немцы, должно быть. И наш мужик, ей богу!.. Ах, подлецы!.. Вишь, навьючился то, насилу идет! Вот те на, дрожки – и те захватили!.. Вишь, уселся на сундуках то. Батюшки!.. Подрались!..
– Так его по морде то, по морде! Этак до вечера не дождешься. Гляди, глядите… а это, верно, самого Наполеона. Видишь, лошади то какие! в вензелях с короной. Это дом складной. Уронил мешок, не видит. Опять подрались… Женщина с ребеночком, и недурна. Да, как же, так тебя и пропустят… Смотри, и конца нет. Девки русские, ей богу, девки! В колясках ведь как покойно уселись!
Опять волна общего любопытства, как и около церкви в Хамовниках, надвинула всех пленных к дороге, и Пьер благодаря своему росту через головы других увидал то, что так привлекло любопытство пленных. В трех колясках, замешавшихся между зарядными ящиками, ехали, тесно сидя друг на друге, разряженные, в ярких цветах, нарумяненные, что то кричащие пискливыми голосами женщины.
С той минуты как Пьер сознал появление таинственной силы, ничто не казалось ему странно или страшно: ни труп, вымазанный для забавы сажей, ни эти женщины, спешившие куда то, ни пожарища Москвы. Все, что видел теперь Пьер, не производило на него почти никакого впечатления – как будто душа его, готовясь к трудной борьбе, отказывалась принимать впечатления, которые могли ослабить ее.
Поезд женщин проехал. За ним тянулись опять телеги, солдаты, фуры, солдаты, палубы, кареты, солдаты, ящики, солдаты, изредка женщины.
Пьер не видал людей отдельно, а видел движение их.
Все эти люди, лошади как будто гнались какой то невидимою силою. Все они, в продолжение часа, во время которого их наблюдал Пьер, выплывали из разных улиц с одним и тем же желанием скорее пройти; все они одинаково, сталкиваясь с другими, начинали сердиться, драться; оскаливались белые зубы, хмурились брови, перебрасывались все одни и те же ругательства, и на всех лицах было одно и то же молодечески решительное и жестоко холодное выражение, которое поутру поразило Пьера при звуке барабана на лице капрала.
Уже перед вечером конвойный начальник собрал свою команду и с криком и спорами втеснился в обозы, и пленные, окруженные со всех сторон, вышли на Калужскую дорогу.
Шли очень скоро, не отдыхая, и остановились только, когда уже солнце стало садиться. Обозы надвинулись одни на других, и люди стали готовиться к ночлегу. Все казались сердиты и недовольны. Долго с разных сторон слышались ругательства, злобные крики и драки. Карета, ехавшая сзади конвойных, надвинулась на повозку конвойных и пробила ее дышлом. Несколько солдат с разных сторон сбежались к повозке; одни били по головам лошадей, запряженных в карете, сворачивая их, другие дрались между собой, и Пьер видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову.
Казалось, все эти люди испытывали теперь, когда остановились посреди поля в холодных сумерках осеннего вечера, одно и то же чувство неприятного пробуждения от охватившей всех при выходе поспешности и стремительного куда то движения. Остановившись, все как будто поняли, что неизвестно еще, куда идут, и что на этом движении много будет тяжелого и трудного.
С пленными на этом привале конвойные обращались еще хуже, чем при выступлении. На этом привале в первый раз мясная пища пленных была выдана кониною.
От офицеров до последнего солдата было заметно в каждом как будто личное озлобление против каждого из пленных, так неожиданно заменившее прежде дружелюбные отношения.
Озлобление это еще более усилилось, когда при пересчитывании пленных оказалось, что во время суеты, выходя из Москвы, один русский солдат, притворявшийся больным от живота, – бежал. Пьер видел, как француз избил русского солдата за то, что тот отошел далеко от дороги, и слышал, как капитан, его приятель, выговаривал унтер офицеру за побег русского солдата и угрожал ему судом. На отговорку унтер офицера о том, что солдат был болен и не мог идти, офицер сказал, что велено пристреливать тех, кто будет отставать. Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни.
Пьер поужинал похлебкою из ржаной муки с лошадиным мясом и поговорил с товарищами.
Ни Пьер и никто из товарищей его не говорили ни о том, что они видели в Москве, ни о грубости обращения французов, ни о том распоряжении пристреливать, которое было объявлено им: все были, как бы в отпор ухудшающемуся положению, особенно оживлены и веселы. Говорили о личных воспоминаниях, о смешных сценах, виденных во время похода, и заминали разговоры о настоящем положении.
Солнце давно село. Яркие звезды зажглись кое где по небу; красное, подобное пожару, зарево встающего полного месяца разлилось по краю неба, и огромный красный шар удивительно колебался в сероватой мгле. Становилось светло. Вечер уже кончился, но ночь еще не начиналась. Пьер встал от своих новых товарищей и пошел между костров на другую сторону дороги, где, ему сказали, стояли пленные солдаты. Ему хотелось поговорить с ними. На дороге французский часовой остановил его и велел воротиться.
Пьер вернулся, но не к костру, к товарищам, а к отпряженной повозке, у которой никого не было. Он, поджав ноги и опустив голову, сел на холодную землю у колеса повозки и долго неподвижно сидел, думая. Прошло более часа. Никто не тревожил Пьера. Вдруг он захохотал своим толстым, добродушным смехом так громко, что с разных сторон с удивлением оглянулись люди на этот странный, очевидно, одинокий смех.
– Ха, ха, ха! – смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: – Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня! Меня – мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!.. Ха, ха, ха!.. – смеялся он с выступившими на глаза слезами.
Какой то человек встал и подошел посмотреть, о чем один смеется этот странный большой человек. Пьер перестал смеяться, встал, отошел подальше от любопытного и оглянулся вокруг себя.
Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный, нескончаемый бивак затихал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам.


В первых числах октября к Кутузову приезжал еще парламентер с письмом от Наполеона и предложением мира, обманчиво означенным из Москвы, тогда как Наполеон уже был недалеко впереди Кутузова, на старой Калужской дороге. Кутузов отвечал на это письмо так же, как на первое, присланное с Лористоном: он сказал, что о мире речи быть не может.
Вскоре после этого из партизанского отряда Дорохова, ходившего налево от Тарутина, получено донесение о том, что в Фоминском показались войска, что войска эти состоят из дивизии Брусье и что дивизия эта, отделенная от других войск, легко может быть истреблена. Солдаты и офицеры опять требовали деятельности. Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении предложения Дорохова. Кутузов не считал нужным никакого наступления. Вышло среднее, то, что должно было совершиться; послан был в Фоминское небольшой отряд, который должен был атаковать Брусье.
По странной случайности это назначение – самое трудное и самое важное, как оказалось впоследствии, – получил Дохтуров; тот самый скромный, маленький Дохтуров, которого никто не описывал нам составляющим планы сражений, летающим перед полками, кидающим кресты на батареи, и т. п., которого считали и называли нерешительным и непроницательным, но тот самый Дохтуров, которого во время всех войн русских с французами, с Аустерлица и до тринадцатого года, мы находим начальствующим везде, где только положение трудно. В Аустерлице он остается последним у плотины Аугеста, собирая полки, спасая, что можно, когда все бежит и гибнет и ни одного генерала нет в ариергарде. Он, больной в лихорадке, идет в Смоленск с двадцатью тысячами защищать город против всей наполеоновской армии. В Смоленске, едва задремал он на Молоховских воротах, в пароксизме лихорадки, его будит канонада по Смоленску, и Смоленск держится целый день. В Бородинский день, когда убит Багратион и войска нашего левого фланга перебиты в пропорции 9 к 1 и вся сила французской артиллерии направлена туда, – посылается никто другой, а именно нерешительный и непроницательный Дохтуров, и Кутузов торопится поправить свою ошибку, когда он послал было туда другого. И маленький, тихенький Дохтуров едет туда, и Бородино – лучшая слава русского войска. И много героев описано нам в стихах и прозе, но о Дохтурове почти ни слова.
Опять Дохтурова посылают туда в Фоминское и оттуда в Малый Ярославец, в то место, где было последнее сражение с французами, и в то место, с которого, очевидно, уже начинается погибель французов, и опять много гениев и героев описывают нам в этот период кампании, но о Дохтурове ни слова, или очень мало, или сомнительно. Это то умолчание о Дохтурове очевиднее всего доказывает его достоинства.
Естественно, что для человека, не понимающего хода машины, при виде ее действия кажется, что важнейшая часть этой машины есть та щепка, которая случайно попала в нее и, мешая ее ходу, треплется в ней. Человек, не знающий устройства машины, не может понять того, что не эта портящая и мешающая делу щепка, а та маленькая передаточная шестерня, которая неслышно вертится, есть одна из существеннейших частей машины.
10 го октября, в тот самый день, как Дохтуров прошел половину дороги до Фоминского и остановился в деревне Аристове, приготавливаясь в точности исполнить отданное приказание, все французское войско, в своем судорожном движении дойдя до позиции Мюрата, как казалось, для того, чтобы дать сражение, вдруг без причины повернуло влево на новую Калужскую дорогу и стало входить в Фоминское, в котором прежде стоял один Брусье. У Дохтурова под командою в это время были, кроме Дорохова, два небольших отряда Фигнера и Сеславина.
Вечером 11 го октября Сеславин приехал в Аристово к начальству с пойманным пленным французским гвардейцем. Пленный говорил, что войска, вошедшие нынче в Фоминское, составляли авангард всей большой армии, что Наполеон был тут же, что армия вся уже пятый день вышла из Москвы. В тот же вечер дворовый человек, пришедший из Боровска, рассказал, как он видел вступление огромного войска в город. Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели французскую гвардию, шедшую по дороге к Боровску. Из всех этих известий стало очевидно, что там, где думали найти одну дивизию, теперь была вся армия французов, шедшая из Москвы по неожиданному направлению – по старой Калужской дороге. Дохтуров ничего не хотел предпринимать, так как ему не ясно было теперь, в чем состоит его обязанность. Ему велено было атаковать Фоминское. Но в Фоминском прежде был один Брусье, теперь была вся французская армия. Ермолов хотел поступить по своему усмотрению, но Дохтуров настаивал на том, что ему нужно иметь приказание от светлейшего. Решено было послать донесение в штаб.
Для этого избран толковый офицер, Болховитинов, который, кроме письменного донесения, должен был на словах рассказать все дело. В двенадцатом часу ночи Болховитинов, получив конверт и словесное приказание, поскакал, сопутствуемый казаком, с запасными лошадьми в главный штаб.


Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уже четвертый день. Два раза переменив лошадей и в полтора часа проскакав тридцать верст по грязной вязкой дороге, Болховитинов во втором часу ночи был в Леташевке. Слезши у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб», и бросив лошадь, он вошел в темные сени.
– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.