Тегнер, Эсайас

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Эсайас Тегнер»)
Перейти к: навигация, поиск
Эсайас Тегнер
Esaias Tegnér

Эсайас Тегнер, портрет работы Йохана Густафа Сандберга, 1826 год
Дата рождения:

13 ноября 1782(1782-11-13)

Место рождения:

Чюркеруд (лен Вермланд)

Дата смерти:

2 ноября 1846(1846-11-02) (63 года)

Место смерти:

Векшё

Род деятельности:

поэт

Направление:

классицизм, романтизм

Жанр:

поэма

Язык произведений:

шведский

Эса́йас Тегне́р (Исайя Тегнер, швед. Esaias Tegnér; 13 ноября 1782, Чюркеруд, лен Вермланд — 2 ноября 1846, Векшё) — шведский поэт, епископ, член Шведской академии и Шведской королевской академии наук. Выдающийся представитель шведского романтизма, гуманист, автор одного из самых известных и переводимых на другие языки произведений шведской поэзии — «Саги о Фритьофе». На протяжении XIX века Тегнера считали отцом современной шведской поэзии. До сих пор его называют первым современным шведом.

Дед шведского языковеда Эсайаса Тегнера-младшего и тесть шведского литературоведа и лингвиста Карла Вильгельма Бёттигера.





Жизнеописание

Молодые годы

Эсайас Тегнер родился в семье диакона Эсайаса Лукассона, который принял фамилию Тегнер (швед. Tegnérus) по месту своего рождения — приходу Тегнабю в Смоланде. Мать — Сара Мария (в девичестве Сейделиус), была дочерью викария из Вермланда. Эсайас Тегнер-старший стал викарием в Миллесвике, где и умер 10 февраля 1792 года. Имел двух дочерей и четырёх сыновей. Ларс Густаф и Элоф на то время учились в Лунде, третий сын был умственно отсталый. Эсайас был самый младшим ребёнком св семье. Дома он научился читать, писать и считать. Некоторое время провел с братьями в Лунде и набирался у них знаний. Чтобы помочь семье Тегнеров, друг детства родителей, фогт Якоб Брантинг взял Эсайаса Тегнера к себе пожить и дал ему должность помощника в судебной конторе. В течение нескольких лет Эсайас в свободное время читал всё, что только попадалось под руку из художественной и исторической литературы. Брантинг пришёл к выводу, что его подопечный очень талантлив и должен был бы быть кем-то большим, чем обычным служащим. Поэтому в марте 1796 года он настоял на том, чтобы Эсайас помогал в работе своему брату Ларсу Густафу, который был тогда домашним учителем детей шурина Брантинга — капитана Лёвеньельма (швед. Lövenhjelm) в Мальмё. Так Эсайас поселился у Лёвеньельмов. Впоследствии Ларс Густаф получил предложение обучать детей владельца небольшого предприятия, позже городского советника по фамилии Мюрман (швед. Myhrman) из Ремена и поставил условие, чтобы на эту работу взяли также Эсайаса. В июле 1797-го братья перебрались в Ремен. Там Эсайас закончил начатый ещё в Мальмё курс латинского и греческого языков. Изучал также французскую и английскую литературу.

4 октября 1799 года он записался студентом в Лундский университет. В течение осеннего и весеннего семестров 1800—1801 годов работал домашним учителем детей барона Лейонгувуда (швед. Leijonhufvud), который жил в Юкскулльсунде в Смоланде. В декабре 1801-го Тегнер стал бакалавром филологии, а в мае следующего года — бакалавром философии. В том же году получил степень магистра, написав труд «О причинах смеха» (лат. De caussis ridendi). Несколько месяцев спустя он обручился с Анной Марией Густавой Мюрман — младшей дочерью своего бывшего благодетеля. В декабре 1802-м вышли два трактата Тегнера на латинском языке. Темой первого было творчество Эзопа, а второго — философский термин Канта «вещь в себе». 7 января 1803 года Эсайас Тегнер стал доцентом эстетики. Весной этого же года устроился работать домашним учителем в Стокгольме, а осенью — нотариусом на философском факультете. В том же году он, безуспешно попытавшись стать адъюнктом в Карлстадской гимназии, подал заявление в соборный капитул, а затем обжаловал неблагоприятное решение и добился своей цели. В Лундском университете хотели, чтобы Тегнер продолжал у них работать, поэтому специально для него создали новую должность адъюнкта эстетики, которую он занял 26 февраля 1805 года. 26 сентября того же года Эсайас Тегнер стал работать заместителем библиотекаря. Хотя за эти три должности он получал очень скромную плату, он всё же решил жениться. 22 августа 1806 года состоялась свадьба Эсайаса и его невесты Анны

Раннее творчество

Уже с детства Тегнер охотно рифмовал, поэтому овладел, по своим словам, «своеобразной ремесленной сноровкой и владением языком». Находясь в Ремене, написал несколько стихотворений, из которых два посвящены Наполеону Бонапарту. В Лунде он совершенствовал своё мастерство, взяв за образец французских и шведских (особенно тех, что творили во времена правления Густава III) поэтов. С 1801 года Тегнер стал творить значительно активнее, чем прежде. Он отправил в Шведскую академию оды и стихи на медитативную тематику: «О муках и утешениях жизни» (швед. Öfver lifvets plågor och tröst, 1801 год), «Религия», «Юность» (швед. Religionen, Ungdomen, 1803), «Культура и смертный одр юноши» (швед. Kulturen och Ynglingens sotsäng, 1805), «Миролюбие» (швед. Försonligheten, 1806, в другой, переработанной версии 1808 года — «Терпимость» / Fördragsamheten). Эти произведения получили благосклонную оценку, но не принесли автору материальной выгоды. Зато в 1802-м он получил награду от Гётеборгского научного и литературного общества за «Элегию на смерть брата» (швед. Elegi vid en broders död), написанную по поводу гибели Ларса Густафа. В 1804 году то же общество наградило Тегнера за стихотворение «Мудрец» (швед. Den vise), отмеченное характерной для того время дидактичностью и примечательное полным соответствием мировоззрению Иммануила Канта. Большой резонанс получила опубликованная в том же году в лундской газете «Лундс векоблад» песня «Моей родине» (швед. Till min hembygd), которая отличалась богатством и образностью языка, силой и мужеством лирического героя. Сочиняя текст, Тегнер имел также практическую цель — занять должность адъюнкта в Карлстаде. К тому же периоду относится написание стихотворения «У могилы городской девушки» (швед. Vid en borgarflickas graf), привлекшего внимание читателей и критиков. Многочисленные ранние стихи Тегнера имеют оттенок мировой боли и тоски по смерти. Эти черты присущи внутреннему миру автора — в будущем главному представителю шведского романтизма.

Путь к славе

Из всех произведений Тегнера влияние немецкой науки и литературы особенно ощутимо на работы 1810—1811 годов. Его мировоззрение в значительной степени формировала идеалистическая философия Иммануила Канта, Иоганна Фихте Готлиба и Фридриха Вильгельма Шеллинга. В целом, у Тегнера идеи развивались в том же направлении, что и у других известных шведских представителей романтизма. А однако он стал ближе к Иоганну Фридриху Шиллеру, чем, например, к уппсальским или немецким поэтам-романтикам — Новалису, Людвигу Тику, Августу Вильгельму Шлегелю и Фридриху Шлегелю. К творчеству этих авторов Тегнер относился достаточно прохладно. Многое в его эстетическом восприятии заимствовано у Канта и Шиллера. Научные лекции Тегнера построены на основе трудов таких немецких учёных, как Лазарус Бендавид, Якобс, Кеппен, Клодиус и Карл Вильгельм Бутервек. Тегнер созрел как поэт только тогда, когда освободился от увлечения эвдемонической просветительской философией. Однако на его средствах и способах выражения ещё долго оставался отпечаток густавианской поэзии.

В то же время на Тегнера производили впечатление такие поэты, как датчанин Адам Эленшлегер и швед Пер Хенрик Линг, который в 1804 поселился в Лунде. Начав писать драму по мотивам саги о шведском короле Свене Кровавом, Тегнер сжёг написанное, когда прочёл пьесу Эленшлегера «Ярл Хакон» (дат. Hakon Jarl). В поэзии он также обращался к тематике с современной мировой истории. В 1806 году опубликованы произведения «Нельсон и Питт» (швед. Nelson och Pitt), а также «Англия и Франция» (швед. England och Frankrike). Написанная в конце 1808-го, «Боевая песнь сконского ополчения» (швед. Krigssång för skånska landtvärnet) воспевает храбрость и свободолюбие шведов. В ней, особенно актуальной в то время, когда велась русско-шведская война 1808—1809 годов, отразился национализм, ура-патриотизм и ненависть к России. Эту ненависть Тегнер лелеял на протяжении всей своей жизни. «Боевая песнь» вышла в печать во второй половине 1809 года.

В 1808—1809 годах Тегнер читал лекции по эстетике. 6 декабря 1810 года он получил звание профессора. Летом 1811-го поехал в Ремен на похороны своего тестя. Там Эсайас написал поэму «Швеция», или «Свея», (швед. Svea), отмеченную реваншистскими настроениями, в том же году подал её на рассмотрение жюри Шведской академии и получил Большую премию. Ещё в 1809 году в песне «Н. Ф. Спаррхёльд» (швед. N. F. Sparrsköld) он выразил сожаление, что Швеция потеряла Финляндию. В песне «Принцу-наследнику Карлу Августу» (швед. Till kronprinsen Karl August) выражены вновь пробужденные надежды на восстановление исторической справедливости и счастливое будущее Швеции. Оба эти мотива сочетаются в «Свее». На практике это произведение имело политико-пропагандистскую цель — призывы к войне и возвышение национального самосознания. Прочитанная в тщательно подобранных отрывках на праздничных собраниях академии, она получила одобрительные отзывы. Достойна внимания, в частности, выраженная в поэме мысль о том, что Швеция вернёт Финляндию, оставаясь в своих нынешних границах. Благодаря «Боевой песни» Тегнер стал известен в литературных кругах, а благодаря «Свее» вошел в число видных поэтов страны. Эта патриотическая поэма была опубликована в анналах Шведской академии в 1817 году.

Готский союз и скандинавизм

В феврале 1812 года Тегнер вступил в Готский (гётский) союз (там получил псевдоним «Будвар Бьярке» / швед. Bodwar Bjarke) и в журнале, который издавало это общество, «Идуна» (швед. Iduna), опубликовал течение года несколько стихов: «Майская песня» (швед. Majsång), «Огонь» (швед. Elden, написано в 1805-м, основательно переработано), «Скидбладнер» (швед. Skidbladner) и «Перелётные птицы» (швед. Flyttfåglarne).

26 февраля того же года он был назначен профессором греческого языка в Лундском университете и одновременно получил пребендный пасторат. Своей удачной и быстрой академической карьерой, которая значительно способствовала его литературным достижениям, он обязан главным образом ректору университета — Ларсу фон Энгестрёму. Написав и защитив научную работу в области богословия, он был рукоположен 20 декабря 1812 года, и в связи с тем написал поэму «Священническое рукоположение» (швед. Prästvigningen), которая, по словам Франса Микеля Францена, «сияет небесной красотой», и которой восхищался Пер Даниель Аттербум.

В 1813 году Тегнер посвятил стихотворение «Герой» (швед. Hjälten) кумиру своей юности — Наполеону, которому угрожала Шестая коалиция и который после битвы под Лейпцигом лишился трона. Стихотворение написано ещё перед битвой, но автор осмелился опубликовать его лишь в 1828-м, хотя это произведение массово переписывали и распространяли. В том же 1812-м написаны «Утренний псалом поэта» (швед. Skaldens morgonpsalm), «Времена Асы» (швед. Asatiden) и, вероятно, «Песня солнцу» (швед. Sång till solen).

Следствием падения Наполеона стало, помимо прочего, объединение двух королевств Скандинавского полуострова. Тегнер приветствовал это событие поэмой «Норе» (швед. Nore), показанной на академических собраниях в Лунде (февраль 1814), созванных по случаю празднования Кильского мира 1814 года. Поэт, который до сих пор отдавал дань уважения Наполеону и был противником политика Карла XIV Юхана, в частности из-за союза с Россией, не упомянул в поэме принца-наследника Карла Августа, но и без того стихотворение отвечало программе скандинавизма, которая не согласовывалась с политической ситуацией. Именно поэтому «Норе» получила популярность в Норвегии.

Разум и чувства

В борьбу, которая с 1810 года продолжалась между представителями старой школы и новой — романтической, Тегнер не вмешивался, хотя обе стороны призвали его принять участие. Первых — густавианцев, он глубоко уважал, несмотря на то, что совсем иначе, чем они, представлял задачу поэзии и не разделял аргументов, которые в полемике выдвигал глава старой школы — Пер Адам Валльмарк. Тегнер считал, что из числа адептов новой школы только Аттербум имеет талант, и недоброжелательно относился к полемически-критической деятельности уппсальских романтиков. Не воспринимал их метафизической и спекулятивной поэзии. Со временем эта неприязнь становилась всё отчетливее. Разрыв, который с самого начала был только в плане эстетических понятий, распространился на политические взгляды. Будучи врагом Священного союза, Тегнер противостоял так называемой исторической школе. Все более острые негативные отзывы Лоренцо Хаммаршёльда (швед. Lorenzo Hammarsköld) и других литераторов о творчестве Тегнера вызвали не только резкие выпады вроде стихотворения «Hammarspik» (автор обыграл дословное значение фамилии: hammare — молоток, скала; sköld — щит, панцирь; spik — гвоздь), но и решение непосредственно вмешаться в борьбу. С обеих сторон противостояния исходили едкие реплики, высказанные в письмах и частных беседах. Старший брат Эсайаса Тегнера Элуф был большой сторонник старой литературной школы и большой противник новой. В 1815 году он умер, и Эсайас Тегнер написал траурное стихотворение «Леопольду» (швед. Till Leopold), в котором предостерёг от призрака, который с «кровью на руках и безумием в глазах» встает из средневекового гроба и набрасывает чёрную иезуитскую сутану на землю. Автор призвал известного шведского литератора Карла Густафа аф Леопольда сплотить вокруг себя старых поэтов, чтобы отстаивать свет и правду и бороться против «банды из мрака». Это произведение опубликовано после смерти автора в собрании его сочинений, которое издал Бёттигер.

В 1816 году Тегнер принял активное участие в попытке основать журнал, который должен был бы служить противовесом литературному журналу «Свенск литтературтиднинг». Попытка не удалась, ибо учредители, не имея общих принципов, не могли согласовать свои во многом отличные, а иногда и противоречивые интересы. В письме к Карлу Густаву аф Леопольду Тегнер написал, что корень зла заключается далеко не только в деятельности писак-рецензентов в Уппсале, потому что «эти копировальные машины — не что иное, как слепое орудие носителей опасного духа современности». Такой непримиримый тон этого выражения можно объяснить и тем, что Тегнер тогда находился в депрессивном состоянии. В 1817 году в известной речи, посвященной трёхсотлетию с начала Реформации, он не очень уместно в контексте празднования приговорил как старые, так и новые взгляды на мир. Говоря о Просвещении восемнадцатого века, Тегнер подверг критике материалистическое понимание искусства, религии и науки, засилье рационализма, преобладающую тенденцию к практицизму. Он заявил, что его душа противится таким способам сломать крылья духа, и отдал приоритет человеческому достоинству, свободе совести и слова, чёткой реализации этих свобод — содержанием и формой. Восемнадцатый век «впал в грех», а теперь, когда пришёл конец господству теории трезвого ума, не удивительно, что воображение, «легкомысленное божье дитя в украшенных розами одеждах, познав свою вновь обретённую свободу, заглядывает всюду, даже туда, куда не следует». К сожалению, люди, как представляется, бросились из одной крайности в другую. Религия в их понимании «зиждется не только на чувствах и вере, а является неким приложением к нынешней метафизической системе». Добиваются основательности в науке, однако пренебрегают ясностью и упорядоченностью. Справедливо требуют, чтобы у искусства был важный и глубокий смысл, однако «навязывают нам поэзию без формы и смысла […], которая призраком бродит в лунном свете и рисует свои расплывчатые образы — на облаках». Оратор выразил надежду, что «из борьбы враждебных друг другу элементов выйдут лучшие и прекрасные существа». Такое выступление разозлило обе стороны. Валльмарк опубликовал в журнале «Allmänna journalen» резкий и язвительный отзыв, а в журнале «Свенск литтературтиднинг» подтвердили, что у Тегнера нет духовности, любви и уважения к священному. Его стихи якобы появляются в мозге, а не в сердце; они, конечно, ясные и блестящие, но напоминают освещенный солнцем айсберг на Северном полюсе.

В 1823 году в речи по случаю свадьбы кронпринца Тегнер изложил свои политические убеждения. По его мнению, идеальная форма правления — это конституционная монархия, причем конституция должно быть не «спекулятивной», а «исторической», которая «росла и формировалась вместе с народом». Оратор остро выступил против политической реакции, которая царит в Европе, и выразил надежду, что в нынешней борьбе «должны наконец победить умеренные партии. В современных условиях настоящая политика — это посредник».

Вступление в Шведскую академию. Дальнейшая карьера

В 1817-м Тегнер написал «Звездную песнь» (швед. Stjärnsången) и «Язык» (швед. Språken), а в следующем году — песни «Карл XII» (швед. Karl XII) и «Гётский лев» (швед. Göta lejon), которые получили широкое признание. Избранный членом Шведской академии 5 ноября 1818 года, на инаугурации 22 июня 1819-го он выступил с собственным произведением «Памяти Оксеншерна» (швед. Minne av Oxenstierna), в котором отдал дань своему предшественнику в кресле № 8 и изысканно описал Густава III и его эпоху, чем очень импонировал густавианцам. Говоря о языковых средствах поэзии и красноречии, он изложил главные принципы своей эстетической программы. В том же году его стихотворение «Халкан» (швед. Halkan), анонимно напечатанное в «Стокгольмс-Постен», получило многочисленные положительные отзывы.

Выступая как член комиссии на торжественном присуждении магистерских учёных званий в Лундском университете в 1820 году, Тегнер закончил речь своим знаменитым стихотворением «Эпилог», которое «с молниеносной скоростью облетело страну и всюду вызывало восхищение», будучи простым, но художественно совершенным — с глубоким смыслом и высокой формой. Автор спокойно и сдержанно ведёт полемику против романтизма. Стремясь защитить мистику в поэзии, Аттербум дал ответ на это произведение. В этом обмене мнениями Тегнер, очарованный стихотворением Аттербума «Призыв к миру» (швед. Fridsrop), назвал его «самым справедливым, самым благородным и красивым произведением, когда-либо написанным в Швеции» и отказался от дальнейшей дискуссии.

Религиозную идиллию «Первое причастие детей» (швед. Nattvardsbarnen) (1820) Тегнер посвятил своему бывшему учителю и благодетелю Маттиасу Нурбергу. Автор благоговейно описал конфирмацию в вермландской сельской церкви и в простых словах священника передал его гуманизм и набожность. Выбрал гекзаметр — размер, который сам же раскритиковал ещё в 1811 году. Стихотворение имело успех не только в Швеции, но и за рубежом, особенно в Германии.

Выздоравливая в декабре 1821-го после болезни, Тегнер написал поэму «Аксель» (швед. Axel) (вышла в печать в 1822), которая начинается с посвящения Леопольду, что глубоко тронуло старого поэта. В поэме Тегнер воспел любовь шведского солдата к русской девушке; чувствуется влияние творчества Байрона.

«Сага о Фритьофе»

В то время, когда вышли эти два последние стихотворения, Тегнер работал над «Сагой о Фритьофе» (швед. Frithiofs sag) по мотивам исландских саг. Образцом этого крупнейшего его произведения послужила «Хельга» (дат. Helga) датского писателя Эленшлегера. Возможно также влияние «Рагнара Лодброка» немецкого писателя Фридриха де ла Мотт-Фуке. В конце 1819 года Тегнер упомянул в письме о «Саге». Вероятно, что тогда он уже взялся за неё. Осенью 1820-го в журнале гётского союза «Идуне» были опубликованы песни XVI—XIX, которые вызвали единодушное одобрение читателей и критиков, в частности Аттербума. Такой же отклик имели напечатанные в 1822 году в том же журнале песни XX—XXIV. В последнем стихе, что называется «Примирение» (швед. Försoningen), заключается идеологическая основа «Саги» — своеобразный христианский платонизм в оболочке мифов о скандинавском боге Бальдере. Разделы произведения, в которых речь идёт о любви Фритьофа, завершёны уже после того, как автор пережил глубокое восхищение двумя женщинами. Это Евфросиния Пальм и баронесса Мартина фон Шверин. Горький выпад против женщин в «Саге о Фритьофе» свидетельствует о том, что глубокое разочарование, которое охватило Тегнера в середине 1820-х годов, вызвано также неудачами в интимной жизни.

В начале 1825-го были готовы первые пятнадцать песен, а в мае того же года написана вся «Сага». Ещё во время своего вступления в члены гётского союза Тегнер подтвердил, что цель этого общества не может ограничиваться высокой патриотической идеей возрождения старинных скандинавских традиций. Он желал, чтобы в «Идуне» были стихи не только на такую тематику. В противовес Лингу, Тегнер не считал синонимами определения «гётский» и «патриотический». Гётская поэзия Линга иногда отражала ложное понимание прошлого, а Тегнер рисовал картину жизни древних героев, следуя исторической достоверности и в то же время не ущемляя патриотических чувств, присущих тому времени. По его мнению, поэт должен писать для своих современников. Надо, чтобы его понимали, а для этого стоит в определенной степени «модернизировать» каждую тему, взятую из глубины веков. Эту меру невозможно канонизировать какими-то определенными правилами, она зависит от вкуса, чувств и вдохновения самого автора.

Судя по невероятному успеху «Саги о Фритьофе», Тегнер нашёл такую меру и сумел соединить правдивость описания прошлого с актуальной потребностью подавать легкую для понимания форму и вызывать ответные чувства. Действенным средством достичь такой цели стало изображение характера Фритьофа. Благородство и мужество — это, по Тегнеру, непременные приметы подлинного героизма. Чисто скандинавские черты главного героя «Саги» — это излишество в неповиновении и браваде, склонность к печали и грусти, но вместе с тем и жизнерадостность. Ещё одно действенное средство — это изложение классического сюжета с изменениями, к которым прибег Тегнер, чтобы, по его же словам, «не доводить до крайности поэтический процесс изложения подробностей». В конечном счёте автор показал общечеловеческие отношения, такие как любовь, не дав им окраску, свойственную конкретному времени и месту. Поэтому Тегнеру удалось придать «Саге о Фритьофе» такую форму, которая соответствовала духу соотечественников и в то же время вызывала восхищение во всём цивилизованном мире.

Немного шведских поэтических произведений были так популярны, как «Сага». В Швеции до начала ХХ века она вышла в более чем 60 изданиях. В то же время в Дании и Норвегии насчитывалось пять переводов произведения и двадцать два издания. В Германии и Великобритании эти показатели составляли, соответственно, двадцать четыре и пятнадцать; тридцать и более ста. «Сагу о Фритьофе» перевели на армянский, финский, французский, голландский, исландский, итальянский, латинский, польский, румынский, русский, чешский, эстонский и венгерский языки.

Депрессия и путь к епископскому сану

Получив в июле 1822-го приход и пасторат в Реслёве и Восточном Карабю, Тегнер пожелал прибыльного сана или должности. В следующем году освободилось место епископа в Векшё. Шведский политический и религиозный деятель Кристофер Исаак Хеурлин, приятель Тегнера, всячески способствовал, чтобы тот на епископских выборах получил наибольшее число голосов. Поэтому 25 февраля 1824 года Тегнера назначили епископом — сорок третьим в Векшё за всю историю христианства в Швеции. 9 апреля он прочитал последнюю лекцию на тему формы и содержания эллинской поэзии. Напоследок сказал несколько напутственных слов многочисленным слушателям. В тот день в аудитории Лундского университета, по воспоминаниям Карла Вильгельма Бёттигера, «каждая мысль звенела неслышным вздохом, в каждом слове прятался сдавленный плач».

31 мая, после поездки в Уппсалу, Тегнера рукоположили в епископа. Ещё два года он находился в Лунде. Тогда у него как раз наступил один из периодов меланхолии и подавленности, что случалось каждые восемь-десять лет. Об этом свидетельствует его тогдашняя частная корреспонденция с ощутимой печатью печали и тревоги. Яркое проявление такой депрессии — это пронизанное глубокой мировой болью стихотворение «Меланхолия» (швед. Mjältsjukan) (1825), понурый диссонанс с демонстративно оптимистичной «Песнью» (швед. Sången, 1819) — репликой на элегическое стихотворение Хумгелиуса. Проведав в 1825 году Тегнера в Лунде, Гейер и Аттербум нашли, что поэт впал в безграничное отчаяние и «купается в слезах». Тегнер заверил, что покончил с поэзией, извинился перед Аттербумом и попросил его стать спасителем шведского стихосложения. Давеча в мае 1826-го Тегнер выехал из Лунда и в письме к поэту Карлу Густаву фон Бринкману отметил: «Расставание стоит мне больше, чем ты знаешь, и больше, чем тебе положено знать».

Тегнер окончательно переселился и осел в епископской резиденции, Эстрабу, вплоть 1 мая 1827 года.

Через три года после переезда он снова посетил Лунд. Старший сын поэта, Кристофер Тегнер, должен был получить лавровый венок на торжествах присвоения магистерских званий в 1829 году, и поскольку в то время проректор университета отсутствовал, то лат. venia promovendi доверили произнести Эсайасу Тегнеру. Он начал церемонию со стихотворения «Пролог» (швед. Prolog), вторившего «Эпилогу» 1820 года, но написанного в совершенно других тонах. Всё произведение проникнуто тихой грустью, которая в конце исчезает, уступив место сердечному поздравлению, с которым Тегнер «во имя песни, во имя вечности, что ощущается в „Хаконе“ и „Хельге“», возложил лавровый венок на голову Адаму Эленшлегеру, который случайно оказался на торжествах. Эта дань и почести таланту датского поэта имела историческое значение. В ней лежала возникшая идея сближения университетской молодежи скандинавских стран. Слова Тегнера «прошли времена раздора» нашли отклик во всех этих странах.

Сразу же после своего назначения на место епископа Эсайас Тегнер принялся тщательно готовиться к своему новому призванию. По его словам, он не хотел «позориться перед своими священниками», поэтому несколько лет очень усердно изучал богословие. Он никогда не был религиозным ортодоксом. Согласно Энлиту Врангелю («Записки, посвящённые П. Г. Эклунду» / Skrifter tillägnade P. G. Eklund, 1911) и Натану Сёдерблюму, Тегнер находился под сильным влиянием гуманизма Гердера и имел взгляды, близкие к платформе супранатуралистических рационалистов, адептов веры в откровение. Его переписка с Бринкманом и другие документы свидетельствуют о внутренней борьбе Тегнера. Приняв священнический сан в 1812 году и пожелав стать не простым пастором, а епископом, Тегнер впоследствии часто сетовал, что эти новые обязанности отнимают всё свободное время, а однако старался их тщательно исполнять. Кропотливо и успешно он поднимал моральный и интеллектуальный уровень смоландских священников. Посвятил себя делу образования и науки и в Церкви видел прежде всего учреждение, которое должно способствовать распространению идеализма и гуманизма в мире.

В 1835 году Тегнера избрали членом № 445 Шведской королевской академии наук, а 13 ноября 1838 он стал почётным членом Шведской королевской академии словесности, истории и древностей[1].

Тегнер как оратор

На протяжении этих лет Тегнер печатался редко, зато много выступал. В Векшё и Йёнчёпинге он произносил школьные речи по случаю ежегодных экзаменов. Не всегда сказанное касалось школьников и их обучения, потому Тегнер всегда пользовался возможностью высказать то, что лежит на сердце, и не очень заботился об уместности. Кроме того, он выступал на хиротониях, церковных освящениях, во время официальных епископских визитов. Эти выступления были образцом формы и содержания. Привлекали пристальное внимание слушателей также тоном, точно подобранным к теме, который «побуждал прекрасное склоняться перед священным и с радостью жертвовать высокое ради высшего».

Как оратор, Тегнер занимал место среди лучших практиков этого искусства и отличался богатством мыслей, острых и одновременно лёгких для восприятия. Выступления примечательны меткими высказываниями, красивыми и содержательными образами, остроумными репликами-находками. В таком стиле, как отметил шведский учёный Карл Адольф Агард, сочетается «блистательность Жана Поля с классической гармоничностью Иоганна Вольфганга фон Гёте». Речь Тегнера отмечается свежестью и непосредственностью, и это производит на слушателей впечатление, словно они заглядывают в душу оратора. Речи подобны стихам: «их не готовят, их творят на одном дыхании». Тегнера-оратора ценили даже те, кто не принадлежал к сторонникам его поэзии. Епископ Мартенсен, который считал Тегнера за заурядным литератором, написал в письме (1879): «Я искренне предан Тегнеру и восхищаюсь им прежде всего как оратором».

Тегнер как автор писем

Свежесть и непосредственность, неотъемлемые черты речей Тегнера, ещё в большей степени присущи его эпистолярному наследию. Эти письма отмечаются не чеканностью, как у густавианцев, а легкостью. У Тегнера стиль повествования естественнее и разнообразнее. В плавном изложении чередуются искромётные шутки с глубокими и серьезными рассуждения настолько естественно, что возникает впечатление непосредственного общения с адресантом. Именно это и является самым большим преимуществом — с точки зрения адресата. Самой примечательной чертой переписки Тегнера является искусство остроумной характеризации, с которым автор изобретательно и непринужденно, ярко и метко подаёт свои впечатления и мысли. К сожалению, уничтожены почти все письма, которые он в 1830-х годах написал Эмилии Селльден, в которую несколько лет был влюблен. В стихах, относящихся к ценнейшей интимной лирике Тегнера, таких как «Единственная» (швед. Den enda), «Давным-давно» (швед. För länge sen), «Мертвец» (швед. Den döde), автор излил свою страстную любовь к Эмилии.

Поэтическое творчество Тегнера-епископа

Причина того, что Тегнер, став епископом, писал меньше стихов, чем раньше, заключается не только в нехватке свободного времени, но и в слабом физическом и психическом здоровье. Ещё в Лунде он начал писать поэму «Герда» (швед. Gerda) со вступительного стихотворения «Великан Финн» (швед. Jätten Finn). В последние годы жизни поэт вновь приступил к этой работе, но исписался настолько, что написанное не годилось к печати. Лучшие стихи этого периода — это «Птичьи забавы» (1828), две песни, приуроченные к празднику Густава Адольфа (1832), приветствие в Шведской академии к Агарду (1834), со стремительными выпадами против либерализма, «Графстрём» (швед. Grafström, 1840), «Аттербум» (швед. Atterbom, 1840) и знаменитая песня «По случаю пятидесятилетия Шведской академии» (швед. Vid Svenska akademiens femtiåra minneshögtid, 1836). К этому периоду относится также стихотворение о Наполеоне. В то время шёл спор о том, чтобы перевезти прах этого императора с острова Святой Елены в Париж, и Тегнер в стихотворении «Наполеонова могила» (швед. Napoleons graf, 1831) призвал не трогать место, где почил повелитель: «Застыл среди потухших вулканов […] пограничный столб между двумя мирами — урна с его прахом. Пусть дальше там стоит!»

Много произведений этого времени — это эпитафии и траурные стихи. Издавна подобной поэзией пренебрегали, но Тегнер чувствовал, что сможет изменить это мнение и придать этому жанру истинную художественную ценность. Это ему удалось. Образцами высокого мастерства стали его произведения, посвященные Леопольду, Валлину, Якобу Факсе, Нильсу Тролле и другим.

Парламентская деятельность. Душевная болезнь

Из всех обязанностей Тегнера как епископа самым тяжёлым было участие в работе риксдага. Эта деятельность отнюдь не способствовала улучшению его подорванного здоровья, от неё обострялась депрессия. Тегнер мало заботился о конституционных принципах и вскоре стал остро выступать против парламентской оппозиции и радикальной прессы. Он возмущался нападками левых на короля Карла XIV Юхана и тем самым нарушал своё психическое равновесие. Чтобы поправить здоровье, несколько раз ездил на курорты. В 1833 году он посетил Карловы Вары, где вызвал пристальное внимание и познакомился с несколькими известными лицами. Состояние здоровья не улучшалось. В последующие годы Тегнер отдыхал в Варберге и Гётеборге, но и это мало помогло. В тогдашних письмах он не раз писал о своём нарушенном покое. Например: «Моя душа горит, сердце обливается кровью, и тьма часто покрывает мысли в мозге. Я страдаю от болезни, которую вы очень ласково прозвали ипохондрией, но её чисто шведское название — безумие. Это мой удел, который не отбросишь. Мне нельзя избавиться от этого наследия».

В 1840 году Тегнер стал посещать парламентскую сессию. Врачи не рекомендовали ему ехать в Стокгольм, но Хеурлин (тогдашняя либеральная пресса прозвала его злым духом Тегнера) настаивал на том, чтобы приятель поддержал фракцию консерваторов и таки убедил его. Ходила молва, что оппозиционеры, тогда преимущественно дворяне, настроились против Карла XIV Юхана, желая заставить его отречься от трона. Такие сведения возмутили Тегнера. Ещё в конце 1839-го он опубликовал стихотворение «Тень Георга Адлерспарре» (швед. Georg Adlersparres skugga), в котором предостерег от насилия прессы и толпы. На заседании риксдага поэт зачитал обращение «К шведскому дворянству» (швед. Till svenska riddarhuset). Этот стих напоминает о предках, живших во времена могущества Швеции, и призывает парламент бороться с «терроризмом люмпенов, которые восстают против самодержавия». Естественно, что либеральные журналисты назвали Тегнера отступником от идей свободы, причём высказывались о нем резче, чем когда-либо. В конце июня поэт взял отпуск, чтобы отдохнуть после парламентских перипетий. Дома состояние Тегнера ухудшилось. «После душа он странно себя вёл, — вспоминал Бёттигер, — а потом вдруг случился инсульт и стали видны признаки безумия». По совету медиков больного перевезли в столицу, а в начале осени — в Шлезвиг, где поместили в лечебницу для душевнобольных, которой руководил известный психиатр Петер Виллерс Эссен. В моменты просветления во время морского путешествия в Шлезвиг Тегнер создал цикл «Путешествия фантазии» (швед. Resefantasier), из которого третий стих производит особенно острое впечатление.

Последние годы

В мае 1841-го Тегнер смог вернуться домой. Несмотря на слабость и немощь, он быстро закончил начатую ещё в Шлезвиге «Принцессу-невесту» (швед. Kronbruden) — идиллическую поэму, написанную гекзаметром, единственное крупное произведение, созданное после переезда из Лунда. Об этой, не лучшей работе поэта, Бёттигер сказал так: «Вялый удар по струнам лиры выдаёт уставшую руку, и метрическое построение не везде по-эллински такое легкое, как в „Первом причастии детей“». Однако вряд ли можно считать слабыми стихи с посвящением Францену. В эти последние годы написано ещё несколько стихов, в частности «Карлу XIV Юхану» (швед. Till Karl Johan XIV), в котором охарактеризована шведская нация. Этот объёмный стих должен был быть посвящением в собрании сочинений Тегнера, но король не дал на то согласия. В 1845 году Тегнер в последний раз выступил в гимназии в Векшё и слабым голосом зачитал прощальное наставление ученикам. В августе того же года он попросился в отпуск. Просьбу удовлетворили. Повторный инсульт окончательно подорвал силу. В одном из последних стихотворений — «Прощание с моей лирой» (швед. Afsked till min lyra) — поэт написал: «И жил я только в те мгновения, когда пел песни». И далее: «Увянь же на моей главе венок лавровый Феба, умри же, постное, на моих устах». Достойно внимания стихотворение «Поющая дева и мечта» (швед. Sångmön och drömmen) — диалог, отмеченный романтической мистикой.

В октябре 1846 в результате ещё одного инсульта у Тегнера парализовало левый бок. 2 ноября того же года, перед полуночью, поэт умер. Его похоронили на кладбище в Векшё.

Тегнер и женщины

Анна Мюрман

Летом 1797-го четырнадцатилетний Эсайас Тегнер впервые побывал в ременской усадьбе Мюрманов, где его старший брат Ларс Густаф устроился работать домашним учителем. У главы семьи Кристофера Мюрмана было девять сыновей и две дочери, среди них — двенадцатилетняя Анна. Осенью 1798 года Эсайас стал домашним учителем младших сыновей этой семьи. Известно, что Анна подворовывала у родителей свечи для Тегнера, чтобы он мог читать «Илиаду» и «Одиссею». В датированном маем 1799-го письме к брату Элуфу Эсайас признался, что любит Анну, причём на всякий случай написал это греческими буквами[2].

Будучи студентом Лундского университета, он с помощью Элуфа тайно от Кристофера Мюрмана посылал письма его жене и дочери. Заподозрив, что Анна переписывается с каким-то молодым человеком из Вермланда, Эсайас Тегнер приревновал её. Летом 1802-го он посетил Ремен, и там недоразумение разрешилось. На кольцах, которыми Эсайас и Анна обменялись на свадьбе, отчеканена дата — 4 августа 1802 года. Очевидно, в этот день состоялась тайная помолвка[3].

Тегнер был вынужден искать работу с подходящей зарплатой, чтобы иметь возможность жениться. Официальная помолвка состоялась в середине лета 1805 года. В феврале 1806-го Тегнер купил жильё на улице Гробрёдальшготан (швед. Gråbrödersgatan) в Лунде. 22 августа 1806 года Эсайас и Анна поженились в Ремене, а осенью поселились в этом жилище[4]. В 1813 году семья приобрела усадьбу с большим одноэтажным домом на углу улиц Гробрёдраготан (швед. Gråbrödragatan) и Клустерготан и проживала там до 1826-го, а после переехала в Векшё, где Тегнер был назначен епископом[5]. После помолвки и свадьбы Тегнер написал ряд стихотворений, посвященных Анне, в которых называл её Лаурой — именем возлюбленной поэта Франческо Петрарки. Единственный стих, в котором напрямую говорится об Анне Мюрман — это «Рождественское письмо моей жене» (швед. Julbrev till min hustru), датированный 1810-ми годами[6]. Судя по всему, Анна была заботливой женой и матерью[7]. У супругов было шестеро детей:

  • Кристофер Тегнер (1807—1885) — доктор филологии, пастор, отец Эсайаса Тегнера-младшего, языковеда, члена Шведской академии (кресло № 9);
  • Якоб Тегнер (1809—1810);
  • Ева Мария Тегнер (1810—1818);
  • Анна Ётильда Тегнер (замужем за Карлом Раппе), (1811—1885);
  • Диса Густава Тегнер (1813—1866). в 1830 году вышла замуж за лейтенанта Юхана Петтера Кульберга, через пять лет овдовела, а в 1844 году второй раз вышла замуж — за Карла Вильгельма Бёттигера, литературоведа и филолога. Он издал первое полное собрание сочинений Тегнера в семи томах (Стокгольм, 1847—1851), к которому написал биографию автора. После смерти Эсайаса Тегнера занял его место в Шведской академии (кресло № 8);
  • Ларс Густаф Тегнер (1814—1874)

Евфросиния Пальм

С Евфросинией Пальм (тогда ещё Хиссинг, 1796—1851) Эсайас Тегнер познакомился не позднее чем в день святого Кнута, 13 января 1816 года в Лунде. Этим двадцатым после Рождества днём у шведов заканчиваются святки. По обычаю, среди участников празднования выбирают Кнутовых сестер и их Кнутовых родителей. В этот день Кнутовыми сестрами стали Евфросиния и её родная сестра Эрика, а их Кнутовым отцом — нотариус Якоб Юханнес Пальм (1774—1845), давний знакомый и сосед Тегнера в Лунде. Об этом событии Тегнер написал стихотворение «Кнутова сестра» (швед. Knutssystern), которым помог Пальму посвататься к Евфросинье. Свадьба состоялась осенью того же года, и с тех пор Пальмы и Тегнеры часто встречались. По утверждению знатока генеалогии Адриана Борга[8], современники «говорили о хорошем певческом голосе Евфросинии, и прославилась она прежде всего как „Евфросиния-красавица“. Она вдохновляла Тегнера на творчество и, в частности, стала прообразом Ингеборги в „Саге о Фритьофе“ и Марии в „Аксели“». Тегнер посвятил Евфросинье стихи «Соседство» (швед. Grannskapet), «Птичьи забавы» (швед. Fågelleken) и поздравления по случаю именин (1825 или 1826). Где-то около 1825 года он пережил разочарование, не дождавшись взаимности от Евфросинии, и это переживание повлияло на образ главного героя «Саги о Фритьофе»

Мартина фон Шверин

В 1816 году на курорте в Хельсингборге Тегнер впервые встретился с баронессой Мартиной фон Шверин (1789—1875), которая заинтересовалась им ещё в 1813-м. Пятнадцатилетней она вышла замуж за придворного конюшего, барона Вернера Готтлоба фон Шверина. В 1815 года пара Шверинов переехала в Сиречёпинье (швед. Sireköpinge) неподалеку от Ландскруны. В Стокгольме баронесса познакомилась с постоянным секретарём Шведской академии Нильсом фон Розенштайном, а впоследствии и с писателем Карлом Густавом фон Бринкманом, которые поощряли её интерес к литературе. Её корреспонденция с Бринкманом состоит из почти 800 писем, он же написал ей в несколько раз больше. В 1818 году освободилось место в Шведской академии, и баронесса письменно уговаривала как Розенштайна, так и Бринкмана, что настало время выбрать Тегнера академиком. Так и произошло[9].

В 1820-м Тегнер гостил в Сиречёпинье. Тогда же, вероятно, и влюбился в хозяйку. Они регулярно переписывались. Мысли баронессы о её отношениях с Тегнером можно проследить в письмах к Бринкману. С её стороны никогда не было речи о чем-то другом, кроме дружбы. 30 августа 1824 года Тегнер приехал к Сиречёпинье, и вечером случилось нечто такое, отчего он тем же вечером в большой спешке уехал оттуда, хотя баронесса настоятельно просила не делать этого. Чувства к Мартине фон Шверин и быстрый разрыв с ней отразились на «Саге о Фритьофе», в которой главный герой страдает от любви к королеве Ингеборге[10].

Несмотря на этот случай, они возобновили знакомство. В 1835 году Тегнер называл её в письмах «моя дорогая баронесса», в том же году обратился к ней «любимая Мартина», а впоследствии они обоюдно перешли на «ты»[11].

Эмилия Селльден

С 1826 года Тегнеру, как епископу приходилось встречаться со многими выдающимися горожанами Векшё. На второй день Рождества 1831 года батальонный врач Селльден женился на девятнадцатилетней Эмилии (1812—1858), венчал их Эсайас Тегнер. Её описывали как красавицу, которая не прочь повеселиться. Тегнер влюбился в Эмилию. Трудно выяснить, какие у них были взаимоотношения на самом деле, потому что его корреспонденция, адресованная Эмилии, сгорела во время большого пожара в Векшё в 1838 году. По оценке самого Тегнера, эта корреспонденция насчитывала 600—700 писем. Зато остались стихи, которые Тегнер написал о Селльден, и упоминания о ней в его письмах к другим людям. Скорее всего, отношения между этой парой сложились осенью 1833 года. В городе распространились слухи, и Тегнер пришёл к выводу, что это уже грань, которую не смеет переступить епископ[12][13]. Также трудно выяснить, когда оборвались близкие отношения поэта с Эмилией. Не позднее 1839 года Тегнер стал писать друзьям о своей несчастной любви. Осенью 1835-го в письме к Бернгарду фон Бескову Тегнер констатировал: «Мои отношения с Э. надо разорвать, ибо деревенские сплетни напрочь разрушают её репутацию, а меня так раздражают, что я порвал со всеми знакомыми в городе и враждебно настроил их к своей особе. Я, конечно же, вернусь с околичностей к привычной жизненной колее, с которой сошёл на два года, но останусь с разбитым сердцем и искалеченными крыльями». К стихам, в которых, вполне возможно, идёт речь об Эмилии Селльден, принадлежат «Мертвец» (швед. Den döde) и «Глаза» (швед. Ögonen). В последнем из них Тегнер довольно смело, будучи епископом, сравнил глаза возлюбленной с двумя небесами, в которых витают ангелы.

Хильда Вийк

В 1834 году, когда Тегнер был влюблен в Эмилию Селльден, он встретил 24-летнюю Хильду Вийк (1810—1890) на приёме в доме своего приятеля Карла Густава фон Бринкмана. На то время она была уже несколько лет в браке с торговым советником Улофом Вийком. В 1835-м Эсайас Тегнер и Хильда Вийк начали переписываться. Летом 1837-го поэт остановился в Гётеборге, чтобы искупаться в тамошней известной бане, а заодно и посетить Хильду. Во время визита в летнем доме семьи Вийков, что в Букедале вблизи Юнсереда, поэт попытался признаться в любви, но наткнулся на решительный отказ. Хильда пояснила, что любит своего мужа, а отношения с Тегнером могут быть только приятельскими. С Хильдой Вийк связаны два его стихотворения — «Эротика» (швед. Erotik) и «Предупреждение» (швед. Varningen)[14][15].

Интересные факты

  • Тегнер полагал целесообразным разрушать старые церкви и на их месте строить новые, более функциональные. Такая инициатива вызвала сопротивление. Однажды Тегнера, уже в епископском сане, вытолкали из построенной в XII веке svГранхультской церкви после того, как он предложил разрушить этот памятник. Новые церкви, построенные по его инициативе, — это преимущественно просторные и безликие сооружения в стиле неоклассицизма, которые в народе прозвали «тегнеровыми хлевами» (см. svTegnérlada).
  • В Стокгольме в 1840 году, когда у Тегнера обострилась душевная болезнь, его посетил Бернгард фон Бесков. Пациент сидел за столом и что-то писал.
 — Я исследую содержание золота в произведениях наших шведских поэтов, — сказал он. — И знаешь, у кого выше всех? У Францена. Подумать только, девяносто процентов! Почти чистое золото.
 — А сколько у тебя? — спросил Бесков.
 — Нет! Да нет! Я не в счёт.
 — Но у тебя «Фритьоф», «Аксель», «Первое причастие детей», «Свея»!
 — Что ж, я их принял к сведению. Считал-считал, но нет! Невозможно! Самое высокое, что мне удалось достичь, — это семьдесят пять процентов[16]

Награды и отличия

Библиография

Объёмную библиографию с комментариями см.: Ny illustrerad svensk litteraturhistoria. D. 3, Romantiken, liberalismen. Stockholm. 1956. sid. 593—601. Libris 364624

Важнейшие произведения, которые издал сам Тегнер

  • Axel: en romans. Lund. 1822. Libris 2143406
  • Nattvards-barnen. Af Esaias Tegnér. Lund 1820. Tryckt uti Berlingska boktryckeriet. Lund. 1820. Libris 2428347
  • Frithiofs saga. Stockholm. 1825. Libris 2224991
  • Smärre samlade dikter af Esaias Tegnér. Stockholm. Tryckt hos direct. H.A. Nordström. Stockholm. 1828. Libris 2428339
  • Tal vid särskilta tillfällen. Stockholm. 1831—1842. Libris 1495367 — 3 vol

Собрания сочинений, изданные посмертно

  • Samlade skrifter utgivna av C. W. Böttiger
    • Esaias Tegnérs Samlade skrifter. Stockholm: Fritze. 1847—1851. Libris 2145482 — 7 volymer.
  • Efterlemnade skrifter utgivna av Elof Tegnér
    • Esaias Tegnérs efterlemnade skrifter: ny samling. Stockholm: Beijer. 1873—1874. Libris 663425 — 3 volymer.
  • Samlade skrifter utgivna och med kommentarer av Elof Tegnér
    • Samlade skrifter : jubelfestupplaga. Stockholm: Norstedt. 1882—1885. Libris 78361 — 7 volymer.
  • Samlade skrifter, ny kritisk upplaga, kronologiskt ordnad, utgiven och med kommentarer av Ewert Wrangel och Fredrik Böök
    • Samlade skrifter. Stockholm: Norstedt. 1918—1925. Libris 8198189 — 10 volymer.
  • Samlade skrifter i mindre urvalsupplaga med en levnadsteckning av Fredrik Böök
    • Samlade skrifter. Stockholm: Norstedt. 1923. Libris 1509295 — 2 volymer.
  • Samlade dikter utgivna av Tegnérsamfundet. Stockholm. 1964

Произведения, которые издал и снабдил комментариями Берхард Рисберг

  • Fritiofs Saga : Svea ; Nattvardsbarnen ; Axel. Stockholm: Bröd. Lindström. 1928. Libris 1336121
  • Lyriska dikter. Stockholm. 1929. Libris 23657 — 11 volymer

Разное

  • Latinska avhandlingar från 1801—1820
    • Opuscula latina, primum 1801—1820 edita. Stockholm: Beijer. 1875. Libris 1585520
  • Filosofiska och estetiska skrifter utgivna av Albert Nilsson och Bert Möller
    • Filosofiska och estetiska skrifter. Stockholm: Norstedt. 1913. Libris 54573
  • Tegnérsamfundets utgåva av brev under redaktion av Nils Palmborg
    • Esaias Tegnérs brev. Malmö: Allhem. 1953—1976. Libris 124737

Избранные стихотворения

  • Till min hembygd (1804)
  • Det eviga (1810)
  • Prästvigningen (1812) («Den fromma skaran tränger till altarfoten re’n»); Dikten skildrar en prästvigning i självupplevd form («Det susar för mitt öra, Guds ande sänker sig»).
  • Kyssarna; ett exempel på skaldens sprudlande humor
  • Språken (1817); känd för att svenskan utropas till «ärans och hjältarnas språk».
  • Mjältsjukan
  • Karl XII; dikten har tonsatts av Otto Edvard Westermark och är också känt som Kung Karl eller Kung Karl, den unge hjälte. Finns på Wikisource
  • Skål i Götiska förbundet
  • Hjelten (1827); senare belönad med Svenska Akademiens stora pris???

Источники

  • Белинский В. Г. Фритиоф, скандинавский богатырь. Поэма Тегнера в рус. пер. Я. Грота // Полн. собр. соч. Т. 5. — М., 1954.
  • Брандес Г. Исайя Тегнер // Собр. соч. 2-е изд. Т. 2, Ч. 2. — СПб., 1906.
  • Брауде Л. Ю. «Сага о Фритьофе» Э. Тегнера и её исландские источники, в кн.: Скандинавский сборник, II. — Тарту, 1966
  • Wrangel, Еwerett: Tegnér i Lund, del 1-2., 1932
  • Böök, Fredrik: Esaias Tegnér. En levnadsteckning utarbetad på uppdrag av Svenska akademien, 1946, 2 b.
  • Steffen, Richard. Kvinnorna kring Tegnér, 1947, ISBN 9900254449
  • Jansson, Göte: Tegnér och politiken 1815—1840, 1948
  • Ny illustrerad svensk litteraturhistoria. D. 3, Romantiken, liberalismen, 1956
  • Palmborg, Nils, red.: Esaias Tegnér sedd av sina samtida, 1958
  • Böök, Fredrik: Esaias Tegner. En biografi, 1963
  • Nilsson, Albert: Svensk romantik. Tegnér, 1964
  • Werin, Algot: Tegnér, 1974-76, 2 b.
  • Törnqvist, Ulla, red.: Möten med Tegnér, 1996, isbn 91-971402-4-4
  • Ullén, Marian, red.: Under det höga valvet: en Tegnérbok, 1996, isbn 91-1-963922-8
  • Vinge, Louise, red.: Tegnér och retoriken, 2003, isbn 91-974078-4-4,
  • [runeberg.org/nfch/0342.html Esaias Tegnér, Runeberg]

Напишите отзыв о статье "Тегнер, Эсайас"

Примечания

  1. Bengt Hildebrand (1753—1953), Margit Engström och Åke Lilliestam (1954—1990) (1992). Matrikel över ledamöter av Kungl. Vitterhetsakademien och Kungl. Vitterhets Historie och Antikvitets akademien. Stockholm. sid. 35. ISBN 91-7402-227-X
  2. Böök, Fredrik (1946). Esaias Tegnér. En levnadsteckning utarbetad på uppdrag av Svenska akademien. Stockholm: Bonniers. ISBN 9903748485. p. 30-46
  3. Böök 1946, С. 73–80
  4. Böök 1946, С. 73–110
  5. Böök 1946, С. 167
  6. Böök 1946, С. 175
  7. Henrik Schück (1929). Illustrerad svensk litteraturhistoria. Femte delen. Romantiken (Tredje fullständigt omarbetade upplagan). Stockholm: Gebers. sid. 603. ISBN 9900501799
  8. [www.adrian-borg.nl/karolinaeuphrosynehising.html Karolina Euphrosyne (Euphrosina) Hising]
  9. Steffen, Richard (1947). Kvinnorna kring Tegnér. Stockholm: Kooperativa Förbundets bokförlag. ISBN 9900254449. s. 37-43
  10. Böök 1946, С. 399–401
  11. Steffen 1947, С. 51–52
  12. Böök 1946, С. 192–205
  13. Steffen 1947, С. 54–65
  14. Böök 1946, С. 241–243
  15. Steffen 1947, С. 82–96
  16. [runeberg.org/nfch/0349.html Esaias Tegnér]

Печатные издания

  • Böök, Fredrik (1946). Esaias Tegnér. En levnadsteckning utarbetad på uppdrag av Svenska akademien. Stockholm: Bonniers. ISBN 9903748485
  • Ny illustrerad svensk litteraturhistoria. D. 3, Romantiken, liberalismen. Stockholm. 1956. sid. 234—309. Libris 364624
  • Steffen, Richard (1947). Kvinnorna kring Tegnér. Stockholm: Kooperativa Förbundets bokförlag. ISBN 9900254449

Ссылки

Отрывок, характеризующий Тегнер, Эсайас

Х
Вернувшись к караулке, Петя застал Денисова в сенях. Денисов в волнении, беспокойстве и досаде на себя, что отпустил Петю, ожидал его.
– Слава богу! – крикнул он. – Ну, слава богу! – повторял он, слушая восторженный рассказ Пети. – И чег'т тебя возьми, из за тебя не спал! – проговорил Денисов. – Ну, слава богу, тепег'ь ложись спать. Еще вздг'емнем до утг'а.
– Да… Нет, – сказал Петя. – Мне еще не хочется спать. Да я и себя знаю, ежели засну, так уж кончено. И потом я привык не спать перед сражением.
Петя посидел несколько времени в избе, радостно вспоминая подробности своей поездки и живо представляя себе то, что будет завтра. Потом, заметив, что Денисов заснул, он встал и пошел на двор.
На дворе еще было совсем темно. Дождик прошел, но капли еще падали с деревьев. Вблизи от караулки виднелись черные фигуры казачьих шалашей и связанных вместе лошадей. За избушкой чернелись две фуры, у которых стояли лошади, и в овраге краснелся догоравший огонь. Казаки и гусары не все спали: кое где слышались, вместе с звуком падающих капель и близкого звука жевания лошадей, негромкие, как бы шепчущиеся голоса.
Петя вышел из сеней, огляделся в темноте и подошел к фурам. Под фурами храпел кто то, и вокруг них стояли, жуя овес, оседланные лошади. В темноте Петя узнал свою лошадь, которую он называл Карабахом, хотя она была малороссийская лошадь, и подошел к ней.
– Ну, Карабах, завтра послужим, – сказал он, нюхая ее ноздри и целуя ее.
– Что, барин, не спите? – сказал казак, сидевший под фурой.
– Нет; а… Лихачев, кажется, тебя звать? Ведь я сейчас только приехал. Мы ездили к французам. – И Петя подробно рассказал казаку не только свою поездку, но и то, почему он ездил и почему он считает, что лучше рисковать своей жизнью, чем делать наобум Лазаря.
– Что же, соснули бы, – сказал казак.
– Нет, я привык, – отвечал Петя. – А что, у вас кремни в пистолетах не обились? Я привез с собою. Не нужно ли? Ты возьми.
Казак высунулся из под фуры, чтобы поближе рассмотреть Петю.
– Оттого, что я привык все делать аккуратно, – сказал Петя. – Иные так, кое как, не приготовятся, потом и жалеют. Я так не люблю.
– Это точно, – сказал казак.
– Да еще вот что, пожалуйста, голубчик, наточи мне саблю; затупи… (но Петя боялся солгать) она никогда отточена не была. Можно это сделать?
– Отчего ж, можно.
Лихачев встал, порылся в вьюках, и Петя скоро услыхал воинственный звук стали о брусок. Он влез на фуру и сел на край ее. Казак под фурой точил саблю.
– А что же, спят молодцы? – сказал Петя.
– Кто спит, а кто так вот.
– Ну, а мальчик что?
– Весенний то? Он там, в сенцах, завалился. Со страху спится. Уж рад то был.
Долго после этого Петя молчал, прислушиваясь к звукам. В темноте послышались шаги и показалась черная фигура.
– Что точишь? – спросил человек, подходя к фуре.
– А вот барину наточить саблю.
– Хорошее дело, – сказал человек, который показался Пете гусаром. – У вас, что ли, чашка осталась?
– А вон у колеса.
Гусар взял чашку.
– Небось скоро свет, – проговорил он, зевая, и прошел куда то.
Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему саблю, что большое черное пятно направо – караулка, и красное яркое пятно внизу налево – догоравший костер, что человек, приходивший за чашкой, – гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел знать этого. Он был в волшебном царстве, в котором ничего не было похожего на действительность. Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а может быть – глаз огромного чудовища. Может быть, он точно сидит теперь на фуре, а очень может быть, что он сидит не на фуре, а на страшно высокой башне, с которой ежели упасть, то лететь бы до земли целый день, целый месяц – все лететь и никогда не долетишь. Может быть, что под фурой сидит просто казак Лихачев, а очень может быть, что это – самый добрый, храбрый, самый чудесный, самый превосходный человек на свете, которого никто не знает. Может быть, это точно проходил гусар за водой и пошел в лощину, а может быть, он только что исчез из виду и совсем исчез, и его не было.
Что бы ни увидал теперь Петя, ничто бы не удивило его. Он был в волшебном царстве, в котором все было возможно.
Он поглядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля. На небе расчищало, и над вершинами дерев быстро бежали облака, как будто открывая звезды. Иногда казалось, что на небе расчищало и показывалось черное, чистое небо. Иногда казалось, что эти черные пятна были тучки. Иногда казалось, что небо высоко, высоко поднимается над головой; иногда небо спускалось совсем, так что рукой можно было достать его.
Петя стал закрывать глаза и покачиваться.
Капли капали. Шел тихий говор. Лошади заржали и подрались. Храпел кто то.
– Ожиг, жиг, ожиг, жиг… – свистела натачиваемая сабля. И вдруг Петя услыхал стройный хор музыки, игравшей какой то неизвестный, торжественно сладкий гимн. Петя был музыкален, так же как Наташа, и больше Николая, но он никогда не учился музыке, не думал о музыке, и потому мотивы, неожиданно приходившие ему в голову, были для него особенно новы и привлекательны. Музыка играла все слышнее и слышнее. Напев разрастался, переходил из одного инструмента в другой. Происходило то, что называется фугой, хотя Петя не имел ни малейшего понятия о том, что такое фуга. Каждый инструмент, то похожий на скрипку, то на трубы – но лучше и чище, чем скрипки и трубы, – каждый инструмент играл свое и, не доиграв еще мотива, сливался с другим, начинавшим почти то же, и с третьим, и с четвертым, и все они сливались в одно и опять разбегались, и опять сливались то в торжественно церковное, то в ярко блестящее и победное.
«Ах, да, ведь это я во сне, – качнувшись наперед, сказал себе Петя. – Это у меня в ушах. А может быть, это моя музыка. Ну, опять. Валяй моя музыка! Ну!..»
Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться, разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. «Ах, это прелесть что такое! Сколько хочу и как хочу», – сказал себе Петя. Он попробовал руководить этим огромным хором инструментов.
«Ну, тише, тише, замирайте теперь. – И звуки слушались его. – Ну, теперь полнее, веселее. Еще, еще радостнее. – И из неизвестной глубины поднимались усиливающиеся, торжественные звуки. – Ну, голоса, приставайте!» – приказал Петя. И сначала издалека послышались голоса мужские, потом женские. Голоса росли, росли в равномерном торжественном усилии. Пете страшно и радостно было внимать их необычайной красоте.
С торжественным победным маршем сливалась песня, и капли капали, и вжиг, жиг, жиг… свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Петя не знал, как долго это продолжалось: он наслаждался, все время удивлялся своему наслаждению и жалел, что некому сообщить его. Его разбудил ласковый голос Лихачева.
– Готово, ваше благородие, надвое хранцуза распластаете.
Петя очнулся.
– Уж светает, право, светает! – вскрикнул он.
Невидные прежде лошади стали видны до хвостов, и сквозь оголенные ветки виднелся водянистый свет. Петя встряхнулся, вскочил, достал из кармана целковый и дал Лихачеву, махнув, попробовал шашку и положил ее в ножны. Казаки отвязывали лошадей и подтягивали подпруги.
– Вот и командир, – сказал Лихачев. Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.


Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что то приказывал казакам. Петя держал свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодной водой, лицо его, в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине, и во всем теле что то быстро и равномерно дрожало.
– Ну, готово у вас все? – сказал Денисов. – Давай лошадей.
Лошадей подали. Денисов рассердился на казака за то, что подпруги были слабы, и, разбранив его, сел. Петя взялся за стремя. Лошадь, по привычке, хотела куснуть его за ногу, но Петя, не чувствуя своей тяжести, быстро вскочил в седло и, оглядываясь на тронувшихся сзади в темноте гусар, подъехал к Денисову.
– Василий Федорович, вы мне поручите что нибудь? Пожалуйста… ради бога… – сказал он. Денисов, казалось, забыл про существование Пети. Он оглянулся на него.
– Об одном тебя пг'ошу, – сказал он строго, – слушаться меня и никуда не соваться.
Во все время переезда Денисов ни слова не говорил больше с Петей и ехал молча. Когда подъехали к опушке леса, в поле заметно уже стало светлеть. Денисов поговорил что то шепотом с эсаулом, и казаки стали проезжать мимо Пети и Денисова. Когда они все проехали, Денисов тронул свою лошадь и поехал под гору. Садясь на зады и скользя, лошади спускались с своими седоками в лощину. Петя ехал рядом с Денисовым. Дрожь во всем его теле все усиливалась. Становилось все светлее и светлее, только туман скрывал отдаленные предметы. Съехав вниз и оглянувшись назад, Денисов кивнул головой казаку, стоявшему подле него.
– Сигнал! – проговорил он.
Казак поднял руку, раздался выстрел. И в то же мгновение послышался топот впереди поскакавших лошадей, крики с разных сторон и еще выстрелы.
В то же мгновение, как раздались первые звуки топота и крика, Петя, ударив свою лошадь и выпустив поводья, не слушая Денисова, кричавшего на него, поскакал вперед. Пете показалось, что вдруг совершенно, как середь дня, ярко рассвело в ту минуту, как послышался выстрел. Он подскакал к мосту. Впереди по дороге скакали казаки. На мосту он столкнулся с отставшим казаком и поскакал дальше. Впереди какие то люди, – должно быть, это были французы, – бежали с правой стороны дороги на левую. Один упал в грязь под ногами Петиной лошади.
У одной избы столпились казаки, что то делая. Из середины толпы послышался страшный крик. Петя подскакал к этой толпе, и первое, что он увидал, было бледное, с трясущейся нижней челюстью лицо француза, державшегося за древко направленной на него пики.
– Ура!.. Ребята… наши… – прокричал Петя и, дав поводья разгорячившейся лошади, поскакал вперед по улице.
Впереди слышны были выстрелы. Казаки, гусары и русские оборванные пленные, бежавшие с обеих сторон дороги, все громко и нескладно кричали что то. Молодцеватый, без шапки, с красным нахмуренным лицом, француз в синей шинели отбивался штыком от гусаров. Когда Петя подскакал, француз уже упал. Опять опоздал, мелькнуло в голове Пети, и он поскакал туда, откуда слышались частые выстрелы. Выстрелы раздавались на дворе того барского дома, на котором он был вчера ночью с Долоховым. Французы засели там за плетнем в густом, заросшем кустами саду и стреляли по казакам, столпившимся у ворот. Подъезжая к воротам, Петя в пороховом дыму увидал Долохова с бледным, зеленоватым лицом, кричавшего что то людям. «В объезд! Пехоту подождать!» – кричал он, в то время как Петя подъехал к нему.
– Подождать?.. Ураааа!.. – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что то шлепнувшие пули. Казаки и Долохов вскакали вслед за Петей в ворота дома. Французы в колеблющемся густом дыме одни бросали оружие и выбегали из кустов навстречу казакам, другие бежали под гору к пруду. Петя скакал на своей лошади вдоль по барскому двору и, вместо того чтобы держать поводья, странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свето костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю. Казаки видели, как быстро задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась. Пуля пробила ему голову.
Переговоривши с старшим французским офицером, который вышел к нему из за дома с платком на шпаге и объявил, что они сдаются, Долохов слез с лошади и подошел к неподвижно, с раскинутыми руками, лежавшему Пете.
– Готов, – сказал он, нахмурившись, и пошел в ворота навстречу ехавшему к нему Денисову.
– Убит?! – вскрикнул Денисов, увидав еще издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное положение, в котором лежало тело Пети.
– Готов, – повторил Долохов, как будто выговаривание этого слова доставляло ему удовольствие, и быстро пошел к пленным, которых окружили спешившиеся казаки. – Брать не будем! – крикнул он Денисову.
Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.
«Я привык что нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», – вспомнилось ему. И казаки с удивлением оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню и схватился за него.
В числе отбитых Денисовым и Долоховым русских пленных был Пьер Безухов.


О той партии пленных, в которой был Пьер, во время всего своего движения от Москвы, не было от французского начальства никакого нового распоряжения. Партия эта 22 го октября находилась уже не с теми войсками и обозами, с которыми она вышла из Москвы. Половина обоза с сухарями, который шел за ними первые переходы, была отбита казаками, другая половина уехала вперед; пеших кавалеристов, которые шли впереди, не было ни одного больше; они все исчезли. Артиллерия, которая первые переходы виднелась впереди, заменилась теперь огромным обозом маршала Жюно, конвоируемого вестфальцами. Сзади пленных ехал обоз кавалерийских вещей.
От Вязьмы французские войска, прежде шедшие тремя колоннами, шли теперь одной кучей. Те признаки беспорядка, которые заметил Пьер на первом привале из Москвы, теперь дошли до последней степени.
Дорога, по которой они шли, с обеих сторон была уложена мертвыми лошадьми; оборванные люди, отсталые от разных команд, беспрестанно переменяясь, то присоединялись, то опять отставали от шедшей колонны.
Несколько раз во время похода бывали фальшивые тревоги, и солдаты конвоя поднимали ружья, стреляли и бежали стремглав, давя друг друга, но потом опять собирались и бранили друг друга за напрасный страх.
Эти три сборища, шедшие вместе, – кавалерийское депо, депо пленных и обоз Жюно, – все еще составляли что то отдельное и цельное, хотя и то, и другое, и третье быстро таяло.
В депо, в котором было сто двадцать повозок сначала, теперь оставалось не больше шестидесяти; остальные были отбиты или брошены. Из обоза Жюно тоже было оставлено и отбито несколько повозок. Три повозки были разграблены набежавшими отсталыми солдатами из корпуса Даву. Из разговоров немцев Пьер слышал, что к этому обозу ставили караул больше, чем к пленным, и что один из их товарищей, солдат немец, был расстрелян по приказанию самого маршала за то, что у солдата нашли серебряную ложку, принадлежавшую маршалу.
Больше же всего из этих трех сборищ растаяло депо пленных. Из трехсот тридцати человек, вышедших из Москвы, теперь оставалось меньше ста. Пленные еще более, чем седла кавалерийского депо и чем обоз Жюно, тяготили конвоирующих солдат. Седла и ложки Жюно, они понимали, что могли для чего нибудь пригодиться, но для чего было голодным и холодным солдатам конвоя стоять на карауле и стеречь таких же холодных и голодных русских, которые мерли и отставали дорогой, которых было велено пристреливать, – это было не только непонятно, но и противно. И конвойные, как бы боясь в том горестном положении, в котором они сами находились, не отдаться бывшему в них чувству жалости к пленным и тем ухудшить свое положение, особенно мрачно и строго обращались с ними.
В Дорогобуже, в то время как, заперев пленных в конюшню, конвойные солдаты ушли грабить свои же магазины, несколько человек пленных солдат подкопались под стену и убежали, но были захвачены французами и расстреляны.
Прежний, введенный при выходе из Москвы, порядок, чтобы пленные офицеры шли отдельно от солдат, уже давно был уничтожен; все те, которые могли идти, шли вместе, и Пьер с третьего перехода уже соединился опять с Каратаевым и лиловой кривоногой собакой, которая избрала себе хозяином Каратаева.
С Каратаевым, на третий день выхода из Москвы, сделалась та лихорадка, от которой он лежал в московском гошпитале, и по мере того как Каратаев ослабевал, Пьер отдалялся от него. Пьер не знал отчего, но, с тех пор как Каратаев стал слабеть, Пьер должен был делать усилие над собой, чтобы подойти к нему. И подходя к нему и слушая те тихие стоны, с которыми Каратаев обыкновенно на привалах ложился, и чувствуя усилившийся теперь запах, который издавал от себя Каратаев, Пьер отходил от него подальше и не думал о нем.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину – он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что, когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги. (Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитренный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.) Одно было тяжело в первое время – это ноги.
Во второй день перехода, осмотрев у костра свои болячки, Пьер думал невозможным ступить на них; но когда все поднялись, он пошел, прихрамывая, и потом, когда разогрелся, пошел без боли, хотя к вечеру страшнее еще было смотреть на ноги. Но он не смотрел на них и думал о другом.
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
Он не видал и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления.


22 го числа, в полдень, Пьер шел в гору по грязной, скользкой дороге, глядя на свои ноги и на неровности пути. Изредка он взглядывал на знакомую толпу, окружающую его, и опять на свои ноги. И то и другое было одинаково свое и знакомое ему. Лиловый кривоногий Серый весело бежал стороной дороги, изредка, в доказательство своей ловкости и довольства, поджимая заднюю лапу и прыгая на трех и потом опять на всех четырех бросаясь с лаем на вороньев, которые сидели на падали. Серый был веселее и глаже, чем в Москве. Со всех сторон лежало мясо различных животных – от человеческого до лошадиного, в различных степенях разложения; и волков не подпускали шедшие люди, так что Серый мог наедаться сколько угодно.
Дождик шел с утра, и казалось, что вот вот он пройдет и на небе расчистит, как вслед за непродолжительной остановкой припускал дождик еще сильнее. Напитанная дождем дорога уже не принимала в себя воды, и ручьи текли по колеям.
Пьер шел, оглядываясь по сторонам, считая шаги по три, и загибал на пальцах. Обращаясь к дождю, он внутренне приговаривал: ну ка, ну ка, еще, еще наддай.
Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где то что то важное и утешительное думала его душа. Это что то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым.
Вчера, на ночном привале, озябнув у потухшего огня, Пьер встал и перешел к ближайшему, лучше горящему костру. У костра, к которому он подошел, сидел Платон, укрывшись, как ризой, с головой шинелью, и рассказывал солдатам своим спорым, приятным, но слабым, болезненным голосом знакомую Пьеру историю. Было уже за полночь. Это было то время, в которое Каратаев обыкновенно оживал от лихорадочного припадка и бывал особенно оживлен. Подойдя к костру и услыхав слабый, болезненный голос Платона и увидав его ярко освещенное огнем жалкое лицо, Пьера что то неприятно кольнуло в сердце. Он испугался своей жалости к этому человеку и хотел уйти, но другого костра не было, и Пьер, стараясь не глядеть на Платона, подсел к костру.
– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.
Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла в лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера.


– A vos places! [По местам!] – вдруг закричал голос.
Между пленными и конвойными произошло радостное смятение и ожидание чего то счастливого и торжественного. Со всех сторон послышались крики команды, и с левой стороны, рысью объезжая пленных, показались кавалеристы, хорошо одетые, на хороших лошадях. На всех лицах было выражение напряженности, которая бывает у людей при близости высших властей. Пленные сбились в кучу, их столкнули с дороги; конвойные построились.
– L'Empereur! L'Empereur! Le marechal! Le duc! [Император! Император! Маршал! Герцог!] – и только что проехали сытые конвойные, как прогремела карета цугом, на серых лошадях. Пьер мельком увидал спокойное, красивое, толстое и белое лицо человека в треугольной шляпе. Это был один из маршалов. Взгляд маршала обратился на крупную, заметную фигуру Пьера, и в том выражении, с которым маршал этот нахмурился и отвернул лицо, Пьеру показалось сострадание и желание скрыть его.
Генерал, который вел депо, с красным испуганным лицом, погоняя свою худую лошадь, скакал за каретой. Несколько офицеров сошлось вместе, солдаты окружили их. У всех были взволнованно напряженные лица.
– Qu'est ce qu'il a dit? Qu'est ce qu'il a dit?.. [Что он сказал? Что? Что?..] – слышал Пьер.
Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видал еще в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности.
Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подернутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошел.
Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у березы; и два француза что то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шел, прихрамывая, в гору.
Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел. Пьер слышал явственно этот выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил еще начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружье, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжег, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним.
Собака завыла сзади, с того места, где сидел Каратаев. «Экая дура, о чем она воет?» – подумал Пьер.
Солдаты товарищи, шедшие рядом с Пьером, не оглядывались, так же как и он, на то место, с которого послышался выстрел и потом вой собаки; но строгое выражение лежало на всех лицах.


Депо, и пленные, и обоз маршала остановились в деревне Шамшеве. Все сбилось в кучу у костров. Пьер подошел к костру, поел жареного лошадиного мяса, лег спиной к огню и тотчас же заснул. Он спал опять тем же сном, каким он спал в Можайске после Бородина.
Опять события действительности соединялись с сновидениями, и опять кто то, сам ли он или кто другой, говорил ему мысли, и даже те же мысли, которые ему говорились в Можайске.
«Жизнь есть всё. Жизнь есть бог. Все перемещается и движется, и это движение есть бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».
«Каратаев» – вспомнилось Пьеру.
И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», – сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.
– Вот жизнь, – сказал старичок учитель.
«Как это просто и ясно, – подумал Пьер. – Как я мог не знать этого прежде».
– В середине бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот разлился и исчез. – Vous avez compris, mon enfant, [Понимаешь ты.] – сказал учитель.
– Vous avez compris, sacre nom, [Понимаешь ты, черт тебя дери.] – закричал голос, и Пьер проснулся.
Он приподнялся и сел. У костра, присев на корточках, сидел француз, только что оттолкнувший русского солдата, и жарил надетое на шомпол мясо. Жилистые, засученные, обросшие волосами, красные руки с короткими пальцами ловко поворачивали шомпол. Коричневое мрачное лицо с насупленными бровями ясно виднелось в свете угольев.
– Ca lui est bien egal, – проворчал он, быстро обращаясь к солдату, стоявшему за ним. – …brigand. Va! [Ему все равно… разбойник, право!]
И солдат, вертя шомпол, мрачно взглянул на Пьера. Пьер отвернулся, вглядываясь в тени. Один русский солдат пленный, тот, которого оттолкнул француз, сидел у костра и трепал по чем то рукой. Вглядевшись ближе, Пьер узнал лиловую собачонку, которая, виляя хвостом, сидела подле солдата.
– А, пришла? – сказал Пьер. – А, Пла… – начал он и не договорил. В его воображении вдруг, одновременно, связываясь между собой, возникло воспоминание о взгляде, которым смотрел на него Платон, сидя под деревом, о выстреле, слышанном на том месте, о вое собаки, о преступных лицах двух французов, пробежавших мимо его, о снятом дымящемся ружье, об отсутствии Каратаева на этом привале, и он готов уже был понять, что Каратаев убит, но в то же самое мгновенье в его душе, взявшись бог знает откуда, возникло воспоминание о вечере, проведенном им с красавицей полькой, летом, на балконе своего киевского дома. И все таки не связав воспоминаний нынешнего дня и не сделав о них вывода, Пьер закрыл глаза, и картина летней природы смешалась с воспоминанием о купанье, о жидком колеблющемся шаре, и он опустился куда то в воду, так что вода сошлась над его головой.
Перед восходом солнца его разбудили громкие частые выстрелы и крики. Мимо Пьера пробежали французы.
– Les cosaques! [Казаки!] – прокричал один из них, и через минуту толпа русских лиц окружила Пьера.
Долго не мог понять Пьер того, что с ним было. Со всех сторон он слышал вопли радости товарищей.
– Братцы! Родимые мои, голубчики! – плача, кричали старые солдаты, обнимая казаков и гусар. Гусары и казаки окружали пленных и торопливо предлагали кто платья, кто сапоги, кто хлеба. Пьер рыдал, сидя посреди их, и не мог выговорить ни слова; он обнял первого подошедшего к нему солдата и, плача, целовал его.
Долохов стоял у ворот разваленного дома, пропуская мимо себя толпу обезоруженных французов. Французы, взволнованные всем происшедшим, громко говорили между собой; но когда они проходили мимо Долохова, который слегка хлестал себя по сапогам нагайкой и глядел на них своим холодным, стеклянным, ничего доброго не обещающим взглядом, говор их замолкал. С другой стороны стоял казак Долохова и считал пленных, отмечая сотни чертой мела на воротах.
– Сколько? – спросил Долохов у казака, считавшего пленных.
– На вторую сотню, – отвечал казак.
– Filez, filez, [Проходи, проходи.] – приговаривал Долохов, выучившись этому выражению у французов, и, встречаясь глазами с проходившими пленными, взгляд его вспыхивал жестоким блеском.
Денисов, с мрачным лицом, сняв папаху, шел позади казаков, несших к вырытой в саду яме тело Пети Ростова.


С 28 го октября, когда начались морозы, бегство французов получило только более трагический характер замерзающих и изжаривающихся насмерть у костров людей и продолжающих в шубах и колясках ехать с награбленным добром императора, королей и герцогов; но в сущности своей процесс бегства и разложения французской армии со времени выступления из Москвы нисколько не изменился.
От Москвы до Вязьмы из семидесятитрехтысячной французской армии, не считая гвардии (которая во всю войну ничего не делала, кроме грабежа), из семидесяти трех тысяч осталось тридцать шесть тысяч (из этого числа не более пяти тысяч выбыло в сражениях). Вот первый член прогрессии, которым математически верно определяются последующие.
Французская армия в той же пропорции таяла и уничтожалась от Москвы до Вязьмы, от Вязьмы до Смоленска, от Смоленска до Березины, от Березины до Вильны, независимо от большей или меньшей степени холода, преследования, заграждения пути и всех других условий, взятых отдельно. После Вязьмы войска французские вместо трех колонн сбились в одну кучу и так шли до конца. Бертье писал своему государю (известно, как отдаленно от истины позволяют себе начальники описывать положение армии). Он писал:
«Je crois devoir faire connaitre a Votre Majeste l'etat de ses troupes dans les differents corps d'annee que j'ai ete a meme d'observer depuis deux ou trois jours dans differents passages. Elles sont presque debandees. Le nombre des soldats qui suivent les drapeaux est en proportion du quart au plus dans presque tous les regiments, les autres marchent isolement dans differentes directions et pour leur compte, dans l'esperance de trouver des subsistances et pour se debarrasser de la discipline. En general ils regardent Smolensk comme le point ou ils doivent se refaire. Ces derniers jours on a remarque que beaucoup de soldats jettent leurs cartouches et leurs armes. Dans cet etat de choses, l'interet du service de Votre Majeste exige, quelles que soient ses vues ulterieures qu'on rallie l'armee a Smolensk en commencant a la debarrasser des non combattans, tels que hommes demontes et des bagages inutiles et du materiel de l'artillerie qui n'est plus en proportion avec les forces actuelles. En outre les jours de repos, des subsistances sont necessaires aux soldats qui sont extenues par la faim et la fatigue; beaucoup sont morts ces derniers jours sur la route et dans les bivacs. Cet etat de choses va toujours en augmentant et donne lieu de craindre que si l'on n'y prete un prompt remede, on ne soit plus maitre des troupes dans un combat. Le 9 November, a 30 verstes de Smolensk».
[Долгом поставляю донести вашему величеству о состоянии корпусов, осмотренных мною на марше в последние три дня. Они почти в совершенном разброде. Только четвертая часть солдат остается при знаменах, прочие идут сами по себе разными направлениями, стараясь сыскать пропитание и избавиться от службы. Все думают только о Смоленске, где надеются отдохнуть. В последние дни много солдат побросали патроны и ружья. Какие бы ни были ваши дальнейшие намерения, но польза службы вашего величества требует собрать корпуса в Смоленске и отделить от них спешенных кавалеристов, безоружных, лишние обозы и часть артиллерии, ибо она теперь не в соразмерности с числом войск. Необходимо продовольствие и несколько дней покоя; солдаты изнурены голодом и усталостью; в последние дни многие умерли на дороге и на биваках. Такое бедственное положение беспрестанно усиливается и заставляет опасаться, что, если не будут приняты быстрые меры для предотвращения зла, мы скоро не будем иметь войска в своей власти в случае сражения. 9 ноября, в 30 верстах от Смоленка.]
Ввалившись в Смоленск, представлявшийся им обетованной землей, французы убивали друг друга за провиант, ограбили свои же магазины и, когда все было разграблено, побежали дальше.
Все шли, сами не зная, куда и зачем они идут. Еще менее других знал это гений Наполеона, так как никто ему не приказывал. Но все таки он и его окружающие соблюдали свои давнишние привычки: писались приказы, письма, рапорты, ordre du jour [распорядок дня]; называли друг друга:
«Sire, Mon Cousin, Prince d'Ekmuhl, roi de Naples» [Ваше величество, брат мой, принц Экмюльский, король Неаполитанский.] и т.д. Но приказы и рапорты были только на бумаге, ничто по ним не исполнялось, потому что не могло исполняться, и, несмотря на именование друг друга величествами, высочествами и двоюродными братьями, все они чувствовали, что они жалкие и гадкие люди, наделавшие много зла, за которое теперь приходилось расплачиваться. И, несмотря на то, что они притворялись, будто заботятся об армии, они думали только каждый о себе и о том, как бы поскорее уйти и спастись.


Действия русского и французского войск во время обратной кампании от Москвы и до Немана подобны игре в жмурки, когда двум играющим завязывают глаза и один изредка звонит колокольчиком, чтобы уведомить о себе ловящего. Сначала тот, кого ловят, звонит, не боясь неприятеля, но когда ему приходится плохо, он, стараясь неслышно идти, убегает от своего врага и часто, думая убежать, идет прямо к нему в руки.
Сначала наполеоновские войска еще давали о себе знать – это было в первый период движения по Калужской дороге, но потом, выбравшись на Смоленскую дорогу, они побежали, прижимая рукой язычок колокольчика, и часто, думая, что они уходят, набегали прямо на русских.
При быстроте бега французов и за ними русских и вследствие того изнурения лошадей, главное средство приблизительного узнавания положения, в котором находится неприятель, – разъезды кавалерии, – не существовало. Кроме того, вследствие частых и быстрых перемен положений обеих армий, сведения, какие и были, не могли поспевать вовремя. Если второго числа приходило известие о том, что армия неприятеля была там то первого числа, то третьего числа, когда можно было предпринять что нибудь, уже армия эта сделала два перехода и находилась совсем в другом положении.
Одна армия бежала, другая догоняла. От Смоленска французам предстояло много различных дорог; и, казалось бы, тут, простояв четыре дня, французы могли бы узнать, где неприятель, сообразить что нибудь выгодное и предпринять что нибудь новое. Но после четырехдневной остановки толпы их опять побежали не вправо, не влево, но, без всяких маневров и соображений, по старой, худшей дороге, на Красное и Оршу – по пробитому следу.
Ожидая врага сзади, а не спереди, французы бежали, растянувшись и разделившись друг от друга на двадцать четыре часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, потом герцоги. Русская армия, думая, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подалась тоже вправо и вышла на большую дорогу к Красному. И тут, как в игре в жмурки, французы наткнулись на наш авангард. Неожиданно увидав врага, французы смешались, приостановились от неожиданности испуга, но потом опять побежали, бросая своих сзади следовавших товарищей. Тут, как сквозь строй русских войск, проходили три дня, одна за одной, отдельные части французов, сначала вице короля, потом Даву, потом Нея. Все они побросали друг друга, побросали все свои тяжести, артиллерию, половину народа и убегали, только по ночам справа полукругами обходя русских.
Ней, шедший последним (потому что, несмотря на несчастное их положение или именно вследствие его, им хотелось побить тот пол, который ушиб их, он занялся нзрыванием никому не мешавших стен Смоленска), – шедший последним, Ней, с своим десятитысячным корпусом, прибежал в Оршу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр.
От Орши побежали дальше по дороге к Вильно, точно так же играя в жмурки с преследующей армией. На Березине опять замешались, многие потонули, многие сдались, но те, которые перебрались через реку, побежали дальше. Главный начальник их надел шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив своих товарищей. Кто мог – уехал тоже, кто не мог – сдался или умер.


Казалось бы, в этой то кампании бегства французов, когда они делали все то, что только можно было, чтобы погубить себя; когда ни в одном движении этой толпы, начиная от поворота на Калужскую дорогу и до бегства начальника от армии, не было ни малейшего смысла, – казалось бы, в этот период кампании невозможно уже историкам, приписывающим действия масс воле одного человека, описывать это отступление в их смысле. Но нет. Горы книг написаны историками об этой кампании, и везде описаны распоряжения Наполеона и глубокомысленные его планы – маневры, руководившие войском, и гениальные распоряжения его маршалов.
Отступление от Малоярославца тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта та параллельная дорога, по которой потом преследовал его Кутузов, ненужное отступление по разоренной дороге объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям. По таким же глубокомысленным соображениям описывается его отступление от Смоленска на Оршу. Потом описывается его геройство при Красном, где он будто бы готовится принять сражение и сам командовать, и ходит с березовой палкой и говорит:
– J'ai assez fait l'Empereur, il est temps de faire le general, [Довольно уже я представлял императора, теперь время быть генералом.] – и, несмотря на то, тотчас же после этого бежит дальше, оставляя на произвол судьбы разрозненные части армии, находящиеся сзади.
Потом описывают нам величие души маршалов, в особенности Нея, величие души, состоящее в том, что он ночью пробрался лесом в обход через Днепр и без знамен и артиллерии и без девяти десятых войска прибежал в Оршу.
И, наконец, последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками как что то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.
Тогда, когда уже невозможно дальше растянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, когда действие уже явно противно тому, что все человечество называет добром и даже справедливостью, является у историков спасительное понятие о величии. Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого – нет дурного. Нет ужаса, который бы мог быть поставлен в вину тому, кто велик.
– «C'est grand!» [Это величественно!] – говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand – хорошо, не grand – дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких то особенных животных, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c'est grand, и душа его покойна.
«Du sublime (он что то sublime видит в себе) au ridicule il n'y a qu'un pas», – говорит он. И весь мир пятьдесят лет повторяет: «Sublime! Grand! Napoleon le grand! Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas». [величественное… От величественного до смешного только один шаг… Величественное! Великое! Наполеон великий! От величественного до смешного только шаг.]
И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды.


Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает история) цель русских состояла именно в том, чтобы остановить, отрезать и забрать в плен всех французов.
Каким образом то русское войско, которое, слабее числом французов, дало Бородинское сражение, каким образом это войско, с трех сторон окружавшее французов и имевшее целью их забрать, не достигло своей цели? Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы, с превосходными силами окружив, не могли побить их? Каким образом это могло случиться?
История (та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот то, и тот то не сделали таких то и таких то маневров.
Но отчего они не сделали всех этих маневров? Отчего, ежели они были виноваты в том, что не достигнута была предназначавшаяся цель, – отчего их не судили и не казнили? Но, даже ежели и допустить, что виною неудачи русских были Кутузов и Чичагов и т. п., нельзя понять все таки, почему и в тех условиях, в которых находились русские войска под Красным и под Березиной (в обоих случаях русские были в превосходных силах), почему не взято в плен французское войско с маршалами, королями и императорами, когда в этом состояла цель русских?
Объяснение этого странного явления тем (как то делают русские военные историки), что Кутузов помешал нападению, неосновательно потому, что мы знаем, что воля Кутузова не могла удержать войска от нападения под Вязьмой и под Тарутиным.
Почему то русское войско, которое с слабейшими силами одержало победу под Бородиным над неприятелем во всей его силе, под Красным и под Березиной в превосходных силах было побеждено расстроенными толпами французов?
Если цель русских состояла в том, чтобы отрезать и взять в плен Наполеона и маршалов, и цель эта не только не была достигнута, и все попытки к достижению этой цели всякий раз были разрушены самым постыдным образом, то последний период кампании совершенно справедливо представляется французами рядом побед и совершенно несправедливо представляется русскими историками победоносным.
Русские военные историки, настолько, насколько для них обязательна логика, невольно приходят к этому заключению и, несмотря на лирические воззвания о мужестве и преданности и т. д., должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова.
Но, оставив совершенно в стороне народное самолюбие, чувствуется, что заключение это само в себе заключает противуречие, так как ряд побед французов привел их к совершенному уничтожению, а ряд поражений русских привел их к полному уничтожению врага и очищению своего отечества.
Источник этого противуречия лежит в том, что историками, изучающими события по письмам государей и генералов, по реляциям, рапортам, планам и т. п., предположена ложная, никогда не существовавшая цель последнего периода войны 1812 года, – цель, будто бы состоявшая в том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с маршалами и армией.
Цели этой никогда не было и не могло быть, потому что она не имела смысла, и достижение ее было совершенно невозможно.
Цель эта не имела никакого смысла, во первых, потому, что расстроенная армия Наполеона со всей возможной быстротой бежала из России, то есть исполняла то самое, что мог желать всякий русский. Для чего же было делать различные операции над французами, которые бежали так быстро, как только они могли?
Во вторых, бессмысленно было становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство.
В третьих, бессмысленно было терять свои войска для уничтожения французских армий, уничтожавшихся без внешних причин в такой прогрессии, что без всякого загораживания пути они не могли перевести через границу больше того, что они перевели в декабре месяце, то есть одну сотую всего войска.
В четвертых, бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов – людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских, как то признавали самые искусные дипломаты того времени (J. Maistre и другие). Еще бессмысленнее было желание взять корпуса французов, когда свои войска растаяли наполовину до Красного, а к корпусам пленных надо было отделять дивизии конвоя, и когда свои солдаты не всегда получали полный провиант и забранные уже пленные мерли с голода.
Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.