Ягужинский, Павел Иванович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Павел Иванович Ягужинский<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr><tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Герб Корвин под графской короной</td></tr>

Генерал-прокурор
12 января 1722 — 1726
1730 — 6 апреля 1735
Предшественник: должность учреждена
Преемник: Трубецкой, Никита Юрьевич
 
Рождение: 1683(1683)
Великое Княжество Литовское ныне Ушачский район
Смерть: 17 апреля 1736(1736-04-17)
Санкт-Петербург
Род: Ягужинские
Супруга: Ягужинская, Анна Гавриловна
 
Награды:

Граф (с 1731) Па́вел Ива́нович Ягужи́нский (1683, Великое Княжество Литовское — 6 (17) апреля 1736, Санкт-Петербург) — русский государственный деятель и дипломат, сподвижник Петра I, обер-шталмейстер (1726), генерал-аншеф (1727), первый в русской истории генерал-прокурор (1722—26, 1730—35).





Происхождение

Сын органиста Ягушинского, выходца из Литвы. Вероятно, происходит из местечка Кубличи Полоцкого воеводства Великого княжества Литовского (ныне — Ушачский район, Витебской области, Белоруссия). В 1687 году вместе с семьёй отца приезжает в Россию.

«Сын школьного учителя и органиста лютеранского прихода в Москве, Ягужинский начал свою карьеру чистильщиком сапог, соединяя это занятие с другими, о которых приличие не позволяет говорить», — сообщает К. Валишевский[1], намекая, вероятно, на слухи о противоестественной близости юноши с высокопоставленными вельможами[2].

Благодаря сметливости и исполнительности отлично зарекомендовал себя на службе у Ф. А. Головина (в качестве пажа, потом камер-пажа). В 1701 году зачислен в гвардию, в Преображенский полк, став денщиком Петра I вместо Меншикова[3]. Из лютеранской веры перешёл в православную.

Дипломатические поручения Петра I

В 1710 году — камер-юнкер, капитан Преображенского полка. Женился на Анне Фёдоровне Хитрово и получил за ней большое приданое, включавшее среди прочего село Авчурино (усадьба) и село Сергеевское (ныне г. Плавск). Ещё раньше (9 июля 1706) получил от Петра I в вечное владение остров на реке Яуза близ Немецкой слободы.

Во время Северной войны Ягужинский регулярно исполнял дипломатические поручения Петра, в 1713 ездил с ним за границу. В 1711 году участвовал в Прутском походе. В том же году сопровождал Петра в Карлсбад и Торгау на свадьбу царевича Алексея. В июне 1711 года получил чин полковника, 3 августа 1711 года — генерал-адъютанта[4].

Ягужинский — один из немногих, кто присутствовал на бракосочетании царя с Мартой Скавронской. В ноябре 1713 года послан к копенгагенскому двору с извещением о прибытии Петра I с войском в герцогство Мекленбург. В 1714 году вновь приехал в Данию для того, чтобы вместе с резидентом В. Л. Долгоруковым понуждать датскую корону к исполнению союзных обязательств.

После учреждения в 1718 году коллегий на Ягужинского возложено наблюдение за «скорейшим устройством президентами своих коллегий». Через год принимал участие в Аландском конгрессе, затем в 1720—21 гг. представлял интересы России при венском дворе императора Священной Римской империи, где приискал для царя труппу комедиантов.

Ягужинский выехал для участия в работе Ништадтского конгресса 24 августа 1721 года, но по просьбе его соперника Остермана выборгский комендант И. М. Шувалов на целых два дня задержал его в Выборге, и когда Павел Ягужинский приехал в Ништадт, то мир уже был заключён.

Устройство ассамблей и развод с женой

В молодости Ягужинский имел репутацию «весёлого собеседника, весельчака и неутомимого танцора», а также «царя всех балов»[5], который зорко следил за посещением ассамблей и составлял для царя списки отсутствовавших придворных. Ни одна ассамблея, в бытность Ягужинского в России, не обходилась без его присутствия, и если, подвыпив, он пускался плясать, то плясал до упаду[5]. Любя веселую, праздничную жизнь, Ягужинский вёл её на широкую ногу, тратясь на обстановку, на слуг, выезды и т. п. Петр Великий, нуждаясь в роскошных каретах для торжественных приемов, не раз временно брал их у Ягужинского. «Заведя обязательные ассамблеи, надзор за ними Петр возложил на Ягужинского, и он и в этой должности проявил то же рвение, старательность и быстроту, с которой выполнял все приказания своего государя»[5].

Брак Ягужинского с богатой и родовитой наследницей, состоявшийся при живом участии самого Петра I, оказался неудачным. Ягужинский, сопровождая императора, был часто в разъездах. Жена его разлученная с детьми, жила в основном в Москве, где не могла похвалиться примерным поведением:

убегала из дому и ночевала Бог знает где, раз, между прочим, в избе своего же садовника, вела знакомство со многими дамами непотребными и подозрительными, бродила вне дома раздетая, скакала «сорокой», ворвалась в церковь, оскорбляла священнослужителя и метала на пол священные предметы[5].

В 1721 году на свадьбе Ю. Ю. Трубецкого произошла публичная ссора Ягужинского с женою, по церемониалу она должна была танцевать с мужем, но отказалась. Видевший её в 1722 году Берхгольц писал, что она почти никуда не выезжает и живя в Петербурге, не выходит из дома, так как постоянно больна и страдает «меленколией»[6].

Вскоре Анна Фёдоровна была помещена в один из московских монастырей, и Ягужинский, отчасти вследствие настояний Петра I, обратился в Синод с просьбою о расторжении брака «дабы мне более в таком бедственном и противном житии не продолжиться, наипаче же бы бедные мои малые дети от такой непотребной матери вовсе не пропали». Ягужинская оправдывалась, что «оные-де непотребства чинила она в беспамятстве своем и меланхолии, которая-де случилась в Петербурге в 1721 г., и в скорби да печали от разлучения с сожителем и детьми своими, от скуки и одиночества»[5].

Это был один из первых в России бракоразводных процессов и, разумеется, он вызвал много толков. Валишевский утверждает, что ещё до начала развода Ягужинскому была подыскана видная собой невеста — одна из дочерей великого канцлера Головкина, именем Анна. Разрешение на развод последовало 21 августа 1723 года, а уже 10 ноября Петербург праздновал пышную свадьбу. По сведениям Бассевича, Ягужинский «настолько же был доволен своей второй супругой, насколько император своей»[7].

По просьбе Ягужинского, его первая жена указом императрицы Екатерины I была заключена в Феодоровский монастырь «до конца дней своих», откуда пыталась бежать два раза, но была поймана. Умерла, прожив в монастыре десять лет, монахиней с именем Агафьи.

Генерал-прокурор

С 22 января 1722 года — генерал-лейтенант. За четыре дня до того назначен первым в истории генерал-прокурором Правительствующего сената. В современной терминологии этому посту соответствует генеральный прокурор[8]. В его обязанности была вменена борьба с казнокрадством:

И понеже сей чин — яко око наше и стряпчий о делах государственных, того ради надлежит верно поступать, ибо перво на нем взыскано будет.

— Из указа Петра I о введении должности генерал-прокурора

По характеристике СИЭ, первый генерал-прокурор «отличался прямотой, честностью и неподкупностью, неутомимостью в работе»[9]. Известен случай, когда, раздражённый всеобщим казнокрадством Пётр в Сенате потребовал принять закон, по которому каждый, кто украдёт у государства на сумму больше куска верёвки, будет на этой самой верёвке и повешен. Потрясённые сенаторы подавленно молчали. Наконец, всемогущий генерал-прокурор П. И. Ягужинский, честный и обаятельный алкоголик, ответил царю, что тогда у Петра не останется ни одного подданного, потому что "мы все воруем, кто больше, кто меньше". Потрясённый этим вошедшим в историю России ответом царь не решился принять такой закон. Император неустанно отмечал заслуги Ягужинского. В мае 1724 года при учреждении для коронации Екатерины I роты кавалергардов он был назначен её командиром с чином капитан-поручика. 11 июля 1724 удостоен ордена Св. Андрея Первозванного. 30 августа 1725 года удостоен ордена Александра Невского[10]. Получил в вечное владение Мишин остров в устье Невы. В 1720 году для Ягужинского по проекту Г. Маттарнови и Н. Гербеля на набережной Невы был выстроен каменный трёхэтажный дом.

В качестве генерал-прокурора Ягужинский служил противовесом могущественному князю Меншикову и несколько ограничивал его аппетиты. При дворе в Ягужинском видели «обличителя и врага всех тех личных и своекорыстных стремлений», которые были свойственны «птенцам Петровым»[5]. После вступления на престол Екатерины I генерал-прокурор стал открыто ссориться с упрочившим своё положение Меншиковым, по-прежнему не пропускал ни одной придворной попойки, а во время всенощной в Петропавловском соборе взывал о защите к гробу покойного императора, так что опасались, что он может «в припадке отчаяния наложить на себя руки»[5].

После учреждения Верховного тайного совета и установления меншиковского всевластия Ягужинский покинул пост генерал-прокурора и был отправлен 3 августа 1726 полномочным министром при польском сейме в Гродно, где разбирался вопрос о курляндском престолонаследии. С 24 октября 1727 года — генерал-аншеф, хотя в армии уже давно не служил.

Конфликт с Остерманом

В последующие правления обер-шталмейстер Ягужинский не без успеха лавировал между противоборствующими придворными группировками. В январе 1730 года участвовал в заговоре «верховников», но, разуверившись в его успехе, 20 января известил обо всём Анну Иоанновну, объяснив ей, что большинство дворян не желают ограничения её власти. 16 января 1730 года был арестован, но вскоре освобождён.

Анна Иоанновна сполна вознаградила ренегата. Указом императрицы 4 марта 1730 Ягужинский назначен сенатором[10]. В том же году (20 декабря) получил в подчинение богатый Сибирский приказ, из которого должен был получать жалованье «по рангу». С 31 декабря 1730 года — подполковник Лейб-Гвардии Конного полка. В период со 2 октября 1730 по 1731 год — генерал-прокурор Сената. По его инициативе был создан первый в России кадетский корпус. 19 января 1731 года удостоен титула графа.

Влиянию Ягужинского положила конец ссора с Остерманом. В тот день, когда праздновалось получение последним графского титула, Ягужинский выпил лишнего и принялся осыпать своего недруга грубой бранью, за что императрица лишь слегка пожурила его[5]. Вице-канцлер, не забывший обиду, добился вскоре учреждения Кабинета министров и передачи этому органу основных правительственных функций. Ягужинский видел, что власть ускользает из его рук.

Повторились старые сцены: неприличные выходки, ссора, брань. Вновь подвергся бурным сценам Головкин. Ягужинский всюду где мог ругательски ругал немцев и, наконец, не только побранился и поссорился с Бироном, но и обнажил против него шпагу. Бирон еще менее, чем Меншиков, склонен был переносить дикие выходки Ягужинского. Все считали его погибшим человеком и предполагали ссылку в Сибирь самым снисходительным наказанием, которого он может ожидать.

— «Русский биографический словарь»[5]

Императрица велела Ягужинскому покинуть свой двор и отправила его в очередную почётную ссылку — послом в Берлин. Заодно он был лишён придворной должности обер-шталмейстера (1732). Однако уже через два года Бирон, не имея средств побороть влияние Остермана, стал хлопотать о возвращении Ягужинского в Россию. Тот был 28 апреля 1735 года введён в состав Кабинета министров с возвращением должности обер-шталмейстера.

Бирон был в восторге от нового министра и верил ему во всем. Кабинеты иноземных государей предписывали своим министрам искать милостей Ягужинского. Дружбой с ним гордились послы, а князь Радзивилл искал руки его дочери. Ягужинский ставил дело так, что или сломит Остермана, или сам пропадет. Он уже забирал в руки свою былую власть. Его приговоров и решений особенно боялись высшие чиновники государства, потому что они, при безукоризненной справедливости, всегда были очень строги и быстро приводились в исполнение. Современники с вниманием и интересом следили за ростом могущества Ягужинского и ждали, когда начнется между ним и Остерманом схватка за власть.

— «Русский биографический словарь»[5]

Здоровье Ягужинского было уже давно расшатано, причём не столько той напряженной жизнью и непомерной работой, которую он нес без отдыха много лет, сколько кутежами и всякими излишествами. При его 52-х годах и подагре ему следовало бы вести более скромный образ жизни. Но он не унимался, неизменно посещал балы и пирушки, где пил не отставая от других[5]. В январе 1736 года заболел лихорадкой, которая осложнялась приступами подагры, и в апреле того же года умер. Похоронен в Александро-Невской лавре. Его вдова вторым браком вышла замуж за дипломата М. П. Бестужева-Рюмина. В 1743 г. по лопухинскому делу прилюдно высечена кнутом и отправлена в якутскую ссылку.

Семья

  1. жена с 1710 года Анна Фёдоровна Хитрово (ум. 30.07.1733), единственная дочь стольника Фёдора Александровича Хитрово (ум. 1703), внучка А. С. Хитрово, человека богатого и влиятельного. Разведены в 1723. В браке имели детей:
    • NN Павлович (ум. 09.08.1724), в 1723 году был отправлен отцом для обучения в Германию, где и умер.
    • Екатерина Павловна (1713/14—1738), с 1730 года замужем за В. А. Лопухиным (1711—1757).
    • Наталья Павловна (1716—1786), была замужем за генерал-поручиком Федором Ивановичем Головиным (1704—1758).
    • Прасковья Павловна (171.—1775), с 1738 года замужем за сенатором князем С. В. Гагариным (1713—1782). В 1743 году она была с мужем замешана в известное Лопухинское дело, что, однако, не имело для них дурных последствий, их спасло незнание немецкого языка, хотя при них и происходили все разговоры.
  2. жена с 10 ноября 1723 года Анна Гавриловна Головкина (170.—1751), фрейлина, дочь канцлера графа Г.И.Головкина. Имели сына и трёх дочерей[8].
    • Анастасия Павловна
    • Сергей Павлович (1731—1806), дослужился до генерал-поручика, был женат первым браком на Анастасии Ивановне Шуваловой, сестре И.И.Шувалова; вторым на Варваре Николаевне Салтыковой (1749—1843), умер не оставив наследников.
    • Мария Павловна (1732—1755), фрейлина, 14 Февраля 1748 года была обвенчана с гофмаршалом двора графом Андреем Михайловичем Ефимовским (1717—1767).
    • Анна Павловна (1733—1801), фрейлина, с 1754 года супруга графа П. Ф. Апраксина, позднее приняла монашество под именем Августы.

Художественные образы

Напишите отзыв о статье "Ягужинский, Павел Иванович"

Примечания

  1. К. Валишевский. Пётр Великий. Москва, Сфинкс, 1911.
  2. Петровское время в лицах. Изд-во Гос. Эрмитажа, 2007. Стр. 60.
  3. «По свидетельству одного из близких к нему людей, Петра дергали тогда по ночам такие конвульсии во всём теле, что он клал с собой на постель одного из денщиков и, только держась за его плечи, мог заснуть» (М. И. Семевский. Царица Катерина Алексеевна. М., 1994. Стр. 49).
  4. Петр I. Августа 3. — Указ о производстве ряда лиц в высшие военные чины // Письма и бумаги императора Петра Великого / Ред. коллегия: Б. Б. Кафенгауз, А. И. Андреев, Л. А. Никифоров. — М.: Наука, 1964. — Т. 11, вып. 2 (июль — декабрь 1711 года). — С. 74.
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 [www.biografija.ru/biography/yaguzhinskij-graf-pavel-ivanovich.htm Ягужинский граф Павел Иванович - Биография]
  6. Ф.- В. Берхгольц. Дневник 1721—1725 / Пер. с нем. И. Ф. Аммона. — М., 1902.
  7. Пётр Великий: Воспоминания (ред. Е. В. Анисимов). Пушкинский фонд, 1993. Стр. 170.
  8. 1 2 [web.archive.org/web/20100525104537/genproc.gov.ru/structure/history/history/person-64/ Генеральная прокуратура РФ | История в лицах]
  9. Ягужинский П. И. // Советская историческая энциклопедия. — М.: Советская энциклопедия. Под ред. Е. М. Жукова. 1973—1982.
  10. 1 2 Кавалеры Императорского ордена Святого Александра Невского. Т. 1. — М.: Русскiй мiръ, 2009. — ISBN 978-5-8957-7143-3

Литература

Предшественник:
Генерал-прокурор Правительствующего сената
17221726, 17311735
Преемник:
Н. Ю. Трубецкой

Отрывок, характеризующий Ягужинский, Павел Иванович

По странной случайности это назначение – самое трудное и самое важное, как оказалось впоследствии, – получил Дохтуров; тот самый скромный, маленький Дохтуров, которого никто не описывал нам составляющим планы сражений, летающим перед полками, кидающим кресты на батареи, и т. п., которого считали и называли нерешительным и непроницательным, но тот самый Дохтуров, которого во время всех войн русских с французами, с Аустерлица и до тринадцатого года, мы находим начальствующим везде, где только положение трудно. В Аустерлице он остается последним у плотины Аугеста, собирая полки, спасая, что можно, когда все бежит и гибнет и ни одного генерала нет в ариергарде. Он, больной в лихорадке, идет в Смоленск с двадцатью тысячами защищать город против всей наполеоновской армии. В Смоленске, едва задремал он на Молоховских воротах, в пароксизме лихорадки, его будит канонада по Смоленску, и Смоленск держится целый день. В Бородинский день, когда убит Багратион и войска нашего левого фланга перебиты в пропорции 9 к 1 и вся сила французской артиллерии направлена туда, – посылается никто другой, а именно нерешительный и непроницательный Дохтуров, и Кутузов торопится поправить свою ошибку, когда он послал было туда другого. И маленький, тихенький Дохтуров едет туда, и Бородино – лучшая слава русского войска. И много героев описано нам в стихах и прозе, но о Дохтурове почти ни слова.
Опять Дохтурова посылают туда в Фоминское и оттуда в Малый Ярославец, в то место, где было последнее сражение с французами, и в то место, с которого, очевидно, уже начинается погибель французов, и опять много гениев и героев описывают нам в этот период кампании, но о Дохтурове ни слова, или очень мало, или сомнительно. Это то умолчание о Дохтурове очевиднее всего доказывает его достоинства.
Естественно, что для человека, не понимающего хода машины, при виде ее действия кажется, что важнейшая часть этой машины есть та щепка, которая случайно попала в нее и, мешая ее ходу, треплется в ней. Человек, не знающий устройства машины, не может понять того, что не эта портящая и мешающая делу щепка, а та маленькая передаточная шестерня, которая неслышно вертится, есть одна из существеннейших частей машины.
10 го октября, в тот самый день, как Дохтуров прошел половину дороги до Фоминского и остановился в деревне Аристове, приготавливаясь в точности исполнить отданное приказание, все французское войско, в своем судорожном движении дойдя до позиции Мюрата, как казалось, для того, чтобы дать сражение, вдруг без причины повернуло влево на новую Калужскую дорогу и стало входить в Фоминское, в котором прежде стоял один Брусье. У Дохтурова под командою в это время были, кроме Дорохова, два небольших отряда Фигнера и Сеславина.
Вечером 11 го октября Сеславин приехал в Аристово к начальству с пойманным пленным французским гвардейцем. Пленный говорил, что войска, вошедшие нынче в Фоминское, составляли авангард всей большой армии, что Наполеон был тут же, что армия вся уже пятый день вышла из Москвы. В тот же вечер дворовый человек, пришедший из Боровска, рассказал, как он видел вступление огромного войска в город. Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели французскую гвардию, шедшую по дороге к Боровску. Из всех этих известий стало очевидно, что там, где думали найти одну дивизию, теперь была вся армия французов, шедшая из Москвы по неожиданному направлению – по старой Калужской дороге. Дохтуров ничего не хотел предпринимать, так как ему не ясно было теперь, в чем состоит его обязанность. Ему велено было атаковать Фоминское. Но в Фоминском прежде был один Брусье, теперь была вся французская армия. Ермолов хотел поступить по своему усмотрению, но Дохтуров настаивал на том, что ему нужно иметь приказание от светлейшего. Решено было послать донесение в штаб.
Для этого избран толковый офицер, Болховитинов, который, кроме письменного донесения, должен был на словах рассказать все дело. В двенадцатом часу ночи Болховитинов, получив конверт и словесное приказание, поскакал, сопутствуемый казаком, с запасными лошадьми в главный штаб.


Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уже четвертый день. Два раза переменив лошадей и в полтора часа проскакав тридцать верст по грязной вязкой дороге, Болховитинов во втором часу ночи был в Леташевке. Слезши у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб», и бросив лошадь, он вошел в темные сени.
– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.
В ночь 11 го октября он лежал, облокотившись на руку, и думал об этом.
В соседней комнате зашевелилось, и послышались шаги Толя, Коновницына и Болховитинова.
– Эй, кто там? Войдите, войди! Что новенького? – окликнул их фельдмаршал.
Пока лакей зажигал свечу, Толь рассказывал содержание известий.
– Кто привез? – спросил Кутузов с лицом, поразившим Толя, когда загорелась свеча, своей холодной строгостью.
– Не может быть сомнения, ваша светлость.
– Позови, позови его сюда!
Кутузов сидел, спустив одну ногу с кровати и навалившись большим животом на другую, согнутую ногу. Он щурил свой зрячий глаз, чтобы лучше рассмотреть посланного, как будто в его чертах он хотел прочесть то, что занимало его.
– Скажи, скажи, дружок, – сказал он Болховитинову своим тихим, старческим голосом, закрывая распахнувшуюся на груди рубашку. – Подойди, подойди поближе. Какие ты привез мне весточки? А? Наполеон из Москвы ушел? Воистину так? А?
Болховитинов подробно доносил сначала все то, что ему было приказано.
– Говори, говори скорее, не томи душу, – перебил его Кутузов.
Болховитинов рассказал все и замолчал, ожидая приказания. Толь начал было говорить что то, но Кутузов перебил его. Он хотел сказать что то, но вдруг лицо его сщурилось, сморщилось; он, махнув рукой на Толя, повернулся в противную сторону, к красному углу избы, черневшему от образов.
– Господи, создатель мой! Внял ты молитве нашей… – дрожащим голосом сказал он, сложив руки. – Спасена Россия. Благодарю тебя, господи! – И он заплакал.


Со времени этого известия и до конца кампании вся деятельность Кутузова заключается только в том, чтобы властью, хитростью, просьбами удерживать свои войска от бесполезных наступлений, маневров и столкновений с гибнущим врагом. Дохтуров идет к Малоярославцу, но Кутузов медлит со всей армией и отдает приказания об очищении Калуги, отступление за которую представляется ему весьма возможным.
Кутузов везде отступает, но неприятель, не дожидаясь его отступления, бежит назад, в противную сторону.
Историки Наполеона описывают нам искусный маневр его на Тарутино и Малоярославец и делают предположения о том, что бы было, если бы Наполеон успел проникнуть в богатые полуденные губернии.
Но не говоря о том, что ничто не мешало Наполеону идти в эти полуденные губернии (так как русская армия давала ему дорогу), историки забывают то, что армия Наполеона не могла быть спасена ничем, потому что она в самой себе несла уже тогда неизбежные условия гибели. Почему эта армия, нашедшая обильное продовольствие в Москве и не могшая удержать его, а стоптавшая его под ногами, эта армия, которая, придя в Смоленск, не разбирала продовольствия, а грабила его, почему эта армия могла бы поправиться в Калужской губернии, населенной теми же русскими, как и в Москве, и с тем же свойством огня сжигать то, что зажигают?
Армия не могла нигде поправиться. Она, с Бородинского сражения и грабежа Москвы, несла в себе уже как бы химические условия разложения.
Люди этой бывшей армии бежали с своими предводителями сами не зная куда, желая (Наполеон и каждый солдат) только одного: выпутаться лично как можно скорее из того безвыходного положения, которое, хотя и неясно, они все сознавали.
Только поэтому, на совете в Малоярославце, когда, притворяясь, что они, генералы, совещаются, подавая разные мнения, последнее мнение простодушного солдата Мутона, сказавшего то, что все думали, что надо только уйти как можно скорее, закрыло все рты, и никто, даже Наполеон, не мог сказать ничего против этой всеми сознаваемой истины.
Но хотя все и знали, что надо было уйти, оставался еще стыд сознания того, что надо бежать. И нужен был внешний толчок, который победил бы этот стыд. И толчок этот явился в нужное время. Это было так называемое у французов le Hourra de l'Empereur [императорское ура].
На другой день после совета Наполеон, рано утром, притворяясь, что хочет осматривать войска и поле прошедшего и будущего сражения, с свитой маршалов и конвоя ехал по середине линии расположения войск. Казаки, шнырявшие около добычи, наткнулись на самого императора и чуть чуть не поймали его. Ежели казаки не поймали в этот раз Наполеона, то спасло его то же, что губило французов: добыча, на которую и в Тарутине и здесь, оставляя людей, бросались казаки. Они, не обращая внимания на Наполеона, бросились на добычу, и Наполеон успел уйти.
Когда вот вот les enfants du Don [сыны Дона] могли поймать самого императора в середине его армии, ясно было, что нечего больше делать, как только бежать как можно скорее по ближайшей знакомой дороге. Наполеон, с своим сорокалетним брюшком, не чувствуя в себе уже прежней поворотливости и смелости, понял этот намек. И под влиянием страха, которого он набрался от казаков, тотчас же согласился с Мутоном и отдал, как говорят историки, приказание об отступлении назад на Смоленскую дорогу.
То, что Наполеон согласился с Мутоном и что войска пошли назад, не доказывает того, что он приказал это, но что силы, действовавшие на всю армию, в смысле направления ее по Можайской дороге, одновременно действовали и на Наполеона.