Княжнин, Яков Борисович

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Яков Княжнин»)
Перейти к: навигация, поиск
Яков Борисович Княжнин
Место рождения:

Псков, Российская империя

Род деятельности:

писатель, драматург

Я́ков Бори́сович Княжни́н (3 (14) октября 1740 (1742?), Псков — 14 (25) января 1791, Санкт-Петербург) — один из крупнейших драматургов русского классицизма. В 1780-е и 1790-е княжнинские пьесы, как оригинальные, так и переводные, составляли основу репертуара русских театров. Его произведения проникнуты пафосом патриотизма, а в последней пьесе «Вадим Новгородский» заявлена тема тираноборчества. Это произведение стало одной из мишеней екатерининской реакции 1790-х.





Детство и юность

Княжнин родился в дворянской семье псковского вице-губернатора Б. И. Княжнина. Воспитывался дома до 16 лет, а затем был отвезён в Петербург, в гимназию при Академии наук, под руководство профессора Модераха, где пробыл семь лет. Содержатель пансиона Лови учил его французскому, немецкому и итальянскому языкам. Ещё в школьном возрасте Княжнин начал литературную деятельность, сочиняя оды и мелкие стихотворения.

По окончании курса поступил в Иностранную коллегию юнкером, был назначен переводчиком, служил в канцелярии, занимавшейся строением домов и садов, но скоро перешёл на военную службу и был адъютантом при дежурном генерале.

Первые опыты

В 1769 году Княжнин выступил со своей первой трагедией «Дидона», поставленной сначала в Москве, а затем в придворном театре в присутствии самой императрицы Екатерины II. Благодаря этой трагедии Княжнин близко познакомился с А. П. Сумароковым и женился на его старшей дочери — первой русской писательнице, опубликовавшей свои произведения в печати. В течение трёх лет Княжнин написал трагедию «Владимир и Ярополк» и комические оперы «Несчастие от кареты» и «Скупой» (музыка Василия Пашкевича, поставлены на сцене театра Карла Книпера). Тогда же он перевёл роман Мадам де Тансен «Несчастные любовники, или Истинные приключения графа Коминжа» (СПб., 1771).

Падение и новый взлёт

В 1773 году за совершённую по легкомыслию огромную по тем временам растрату почти в 6000 рублей Княжнин был отдан под суд военной коллегии, которая присудила его к смертной казни[1], заменённой разжалованием в солдаты. Однако императрица простила его, и в 1777 году ему вернули капитанский чин. За это время Княжнин перевёл «Генриаду» вольнодумца Вольтера и несколько трагедий Корнеля и Кребийона.

В 1781 году Княжнина пригласил к себе на службу И. И. Бецкой, настолько доверявший ему, что все бумаги проходили через руки его нового секретаря. Среди прочего Княжнину принадлежит редакция известной записки Бецкого об устройстве Воспитательного дома.

В 1784 году, когда в Санкт-Петербурге была поставлена его трагедия «Росслав», публика пришла в такой восторг, что непременно хотела видеть автора. Однако скромный Княжнин не решился выйти на сцену, и за него изъявлял благодарность публике исполнитель главной роли Иван Дмитревский.

Успех

С этих пор дом Княжнина становится литературным центром, а сам Княжнин — членом Российской Академии (1783) и приобретает благосклонность княгини Е. Р. Дашковой. Когда императрица Екатерина заказывает трагедию Княжнину, тот в три недели пишет «Титово милосердие» — намёк на прощение его растраты. Затем в течение 1786 года появляются трагедии «Софонисба» и «Владисан», а также комедия «Хвастун». В то же время Княжнин успевает давать уроки русского языка в Сухопутном шляхетском корпусе.

В дальнейших работах для театра Княжнин на долгое время сосредоточился на комедии и комической опере («Сбитенщик», «Неудачный примиритель», «Чудаки», «Траур, или Утешенная вдова», «Притворно сумасшедшая»).

«Вадим Новгородский»

Только в 1789 году Княжнин снова пишет трагедию — [lib.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=5752 «Вадим Новгородский»], но не решается отдать его на сцену по политическим мотивам. Французская революция и вызванная ею реакция при русском дворе подсказали Княжнину, что выступать с произведением, где основатель русской государственности трактуется как узурпатор и восхваляется политическая свобода, было бы в такой ситуации неуместно. О трагедии знали только близкие к Княжнину люди, и поэтому он не лишился благосклонности императрицы. Более того, она приказала отпечатать собрание сочинений Княжнина за казённый счет и отдать автору.

Смерть Княжнина 14 января 1791 года от простуды избавила его от крупных неприятностей, которые угрожали ему за его последнюю трагедию. Эта пьеса вместе с другими бумагами Княжнина попала к книгопродавцу Глазунову, а от него к княгине Дашковой. Княгиня Дашкова была в это время не в ладах с императрицей и не без умысла напечатала в 1793 году «Вадима». Вольнодумство трагедии тут же заметил И. П. Салтыков, в результате чего пьеса была уничтожена как в отдельном издании, так и в 39-й части «Российского Феатра». Разошедшиеся экземпляры в течение нескольких лет конфисковывались у книгопродавцов и читателей.

В эпоху романтизма смерть Княжнина было принято объяснять переживаниями по поводу постигшей его опалы. «Радищев был сослан в Сибирь, Княжнин умер под розгами, и Фонвизин не избегнул бы той же участи», — полагал Пушкин. Похоронен на Смоленском кладбище Санкт-Петербурга; в 1832 г. его сын поставил на могиле новый памятник с эпитафией собственного сочинения: «Творенья Княжнина Россия не забудет. / Он был и нет его. Он есть и вечно будет»[2]; в 1950-е годы могильный камень перенесен на Лазаревское кладбище Александро-Невской лавры. Версия о гибели драматурга под розгами легла в основу сюжета первого по времени написания художественного произведения о Княжнине в русской и мировой литературе — киносценарии Владимира Карева «Катарсис» (1981).(2)

Оценка творчества

Не ограничиваясь подражанием европейским образцам, Княжнин часто заимствовал целые тирады, преимущественно из французских классиков, а иногда просто переводил их пьесы без указания источника. В конце 1780-х молодой Крылов, оскорбленный женой Княжнина, Екатериной, ответил комедией «Проказники», в которой вывел Княжнина в образе самовлюбленного писателя Рифмокрада и безжалостно высмеял всю его семью. Княжнин получил репутацию подражателя, крадущего сюжеты у западноевропейских авторов. За ним утвердился данный Пушкиным эпитет «переимчивый Княжнин». Следует однако помнить, что в европейской литературе заимствование сюжетов из других античных сюжетов считалось не просто обычным делом, но даже почти достоинством. Современники не ставили ему в упрёк даже оперу «Сбитенщик», хотя это в сущности копия с аблесимовского «Мельника».

Наиболее оригинальные пьесы Княжнина — это «Вадим Новгородский» и «Росслав», хотя и в последней трагедии, по замечанию Мерзлякова, Росслав (в 3 явлении 3 акта) «как молотом поражает Христиерна высокими словами, заимствованными из трагедий Корнеля, Расина и Вольтера».

В «Дидоне» Княжнин подражал Лефран-де-Помпиньяну и Метастазио; «Ярополк и Владимир» — копия с «Андромахи» Расина; «Софонисба» заимствована у Вольтера; «Владисан» повторяет «Меропу» Вольтера; «Титово милосердие» — почти сплошной перевод из Метастазио; «Хвастун» — почти перевод комедии де Брюйе (фр.) «L’important de cour»; «Чудаки» — подражание «L’homme singulier» Детуша.

Хронологически Княжнин является вторым русским драматургом после своего тестя Сумарокова. Княжнин больше Сумарокова страдает склонностью к риторике, но вместе с тем обладает большой технической виртуозностью. Целый ряд его стихов становился ходячими цитатами у современников: «Тиранка слабых душ, любовь — раба героя; коль счастья с должностью не можно согласить, тогда порочен тот, кто счастлив хочет быть»; «Исчезнет человек — останется герой»; «Да будет храм мой — Рим, алтарь — сердца граждан»; «Тот свободен, кто, смерти не страшась, тиранам не угоден» и т. п.

Ещё важнее внутреннее достоинство трагедий Княжнина — построение многих пьес преимущественно на гражданских мотивах. Правда, герои Княжнина — ходульные, но они пылают благородством и в своих сентенциях отражают философию эпохи Просвещения.

Лучшие комедии Княжнина, «Хвастун» и «Чудаки», также не лишены достоинств. Несмотря на заимствования, Княжнину удалось придать им много русских черт. Так как в них риторика была не нужна, то язык, которым говорят действующие лица комедий, вполне простой, разговорный, несмотря на рифмованные стихи. Комедии были главным образом направлены против французомании, тщеславия, желания «казаться, а не быть», отчасти против сословных предрассудков и т. д.

Семья

Княжнин был женат на одной из первых русских писательниц, Екатерине Александровне Сумароковой (1746—1797), дочери драматурга А. П. Сумарокова. В браке имели трёх сыновей и дочь:

  • Владимир Яковлевич (176? —1837), занимался литературой вместе со своим родственником В. Д. Философовым, под псевдонимами «В. Вофосолиф и В. Нинжянк»; перевел роман Жорж Санд «Симон» (опубликован в 1838 году).
  • Александр Яковлевич (1771—1829), генерал-лейтенант; драматург и поэт.
  • Борис Яковлевич (1777—1854), генерал от инфантерии, сенатор.
  • Анна Яковлевна, выпускница Императорского воспитательного общества благородных девиц (4-й выпуск, 1785г).

Напишите отзыв о статье "Княжнин, Яков Борисович"

Примечания

  1. Г. Н. Моисеева. Русская драматургия XVIII века. — М.: Современник, 1986. — С. 510.
  2. В. Стоюнин. Еще о Княжнине и его трагедии «Вадим». Русский вестник, 1860 г. Т. 27, кн. 2, с. 103—108. С. 108. К этим двум стихам граф Хвостов прибавил вначале еще два своих стиха («Увял Парнаса Россов крин! / Под камнем сим сокрыт Княжнин!») и с согласия автора эпитафии опубликовал все четверостишие под своим именем в одном из журналов с заголовком «К памятнику Княжнина» (там же).

Литература

Ссылки

  • [www.memoirs.ru/rarhtml/1204IzRDKniaznin.htm Из розыскного дела о трагедии Княжнина «Вадим» // Русский архив, 1863. — Вып. 5/6. — Стб. 467—473.]
  • [www.proza.ru/avtor/karev1 Владимир Карев] "Катарсис". Альманах киносценариев, М., Госкино, 1988, № 3, стр. 41—64, ISNN 0206-8680

Отрывок, характеризующий Княжнин, Яков Борисович

– Туда и иду. Что же, свалить стаи? – спросил Николай, – свалить…
Гончих соединили в одну стаю, и дядюшка с Николаем поехали рядом. Наташа, закутанная платками, из под которых виднелось оживленное с блестящими глазами лицо, подскакала к ним, сопутствуемая не отстававшими от нее Петей и Михайлой охотником и берейтором, который был приставлен нянькой при ней. Петя чему то смеялся и бил, и дергал свою лошадь. Наташа ловко и уверенно сидела на своем вороном Арабчике и верной рукой, без усилия, осадила его.
Дядюшка неодобрительно оглянулся на Петю и Наташу. Он не любил соединять баловство с серьезным делом охоты.
– Здравствуйте, дядюшка, и мы едем! – прокричал Петя.
– Здравствуйте то здравствуйте, да собак не передавите, – строго сказал дядюшка.
– Николенька, какая прелестная собака, Трунила! он узнал меня, – сказала Наташа про свою любимую гончую собаку.
«Трунила, во первых, не собака, а выжлец», подумал Николай и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое должно было их разделять в эту минуту. Наташа поняла это.
– Вы, дядюшка, не думайте, чтобы мы помешали кому нибудь, – сказала Наташа. Мы станем на своем месте и не пошевелимся.
– И хорошее дело, графинечка, – сказал дядюшка. – Только с лошади то не упадите, – прибавил он: – а то – чистое дело марш! – не на чем держаться то.
Остров отрадненского заказа виднелся саженях во ста, и доезжачие подходили к нему. Ростов, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать гончих и указав Наташе место, где ей стоять и где никак ничего не могло побежать, направился в заезд над оврагом.
– Ну, племянничек, на матерого становишься, – сказал дядюшка: чур не гладить (протравить).
– Как придется, отвечал Ростов. – Карай, фюит! – крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был старый и уродливый, бурдастый кобель, известный тем, что он в одиночку бирал матерого волка. Все стали по местам.
Старый граф, зная охотничью горячность сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к оставленному ему лазу и, расправив шубку и надев охотничьи снаряды, влез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую как и он, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослали. Граф Илья Андреич, хотя и не охотник по душе, но знавший твердо охотничьи законы, въехал в опушку кустов, от которых он стоял, разобрал поводья, оправился на седле и, чувствуя себя готовым, оглянулся улыбаясь.
Подле него стоял его камердинер, старинный, но отяжелевший ездок, Семен Чекмарь. Чекмарь держал на своре трех лихих, но также зажиревших, как хозяин и лошадь, – волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Шагов на сто подальше в опушке стоял другой стремянной графа, Митька, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф по старинной привычке выпил перед охотой серебряную чарку охотничьей запеканочки, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо.
Илья Андреич был немножко красен от вина и езды; глаза его, подернутые влагой, особенно блестели, и он, укутанный в шубку, сидя на седле, имел вид ребенка, которого собрали гулять. Худой, со втянутыми щеками Чекмарь, устроившись с своими делами, поглядывал на барина, с которым он жил 30 лет душа в душу, и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъехало осторожно (видно, уже оно было учено) из за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде, в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Ивановна.
– Ну, Настасья Ивановна, – подмигивая ему, шопотом сказал граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данило задаст.
– Я сам… с усам, – сказал Настасья Ивановна.
– Шшшш! – зашикал граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они с Петром Ильичем от Жаровых бурьяно встали, – отвечал Семен улыбаясь. – Тоже дамы, а охоту большую имеют.
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф, хоть бы мужчине в пору!
– Как не дивиться? Смело, ловко.
– А Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – всё шопотом спрашивал граф.
– Так точно с. Уж они знают, где стать. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, – говорил Семен, зная, чем угодить барину.
– Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать! Как намеднись из Заварзинских бурьянов помкнули лису. Они перескакивать стали, от уймища, страсть – лошадь тысяча рублей, а седоку цены нет. Да уж такого молодца поискать!
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончилась так скоро речь Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку.
– Намедни как от обедни во всей регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздававшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он, наклонив голову, прислушался и молча погрозился барину. – На выводок натекли… – прошептал он, прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдаль по перемычке и, не нюхая, держал в руке табакерку. Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы; стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, которое служило признаком гона по волку. Доезжачие уже не порскали, а улюлюкали, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно тонкий. Голос Данилы, казалось, наполнял весь лес, выходил из за леса и звучал далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, граф и его стремянной убедились, что гончие разбились на две стаи: одна большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, другая часть стаи понеслась вдоль по лесу мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель; граф тоже вздохнул и, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть. «Назад!» крикнул Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку. Настасья Ивановна слез и стал поднимать ее.
Граф и Семен смотрели на него. Вдруг, как это часто бывает, звук гона мгновенно приблизился, как будто вот, вот перед ними самими были лающие рты собак и улюлюканье Данилы.
Граф оглянулся и направо увидал Митьку, который выкатывавшимися глазами смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ему вперед, на другую сторону.
– Береги! – закричал он таким голосом, что видно было, что это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. И поскакал, выпустив собак, по направлению к графу.
Граф и Семен выскакали из опушки и налево от себя увидали волка, который, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.