Ямамото, Исороку

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Исороку Ямамото
山本 五十六
Дата рождения

4 апреля 1884(1884-04-04)

Место рождения

г. Нагаока (преф. Ниигата, Япония)

Дата смерти

18 апреля 1943(1943-04-18) (59 лет)

Место смерти

Соломоновы острова

Принадлежность

Японская империя Японская империя

Род войск

Военно-морской Флот Японской империи

Годы службы

1901—1943

Звание

маршал флота Японской империи

Командовал

Штаб авиации флота
Министерство Военно-морских сил
Первая Флотилия
Первый военно-морской дивизион[1]

Сражения/войны

Русско-японская война
Вторая мировая война

Награды и премии
Связи

Близкие дружественные отношения с императором Хирохито

Исороку Ямамото (яп. 山本五十六 Ямамото Исороку?, 4 апреля 188418 апреля 1943) — маршал флота Японии (18 апреля 1943, посмертно), Главнокомандующий Объединённым флотом Японской империи во время Второй мировой войны, выпускник Академии военно-морского флота Японской империи, Военно-морского колледжа США и Гарвардского университета (1919—1921).

Ямамото занимал несколько важных постов во флоте Японской империи и провёл в нём ряд изменений и обновлений, особенно в развитии военно-морской авиации. Был главнокомандующим во время первых, довольно успешных для Японии, лет войны в Тихом океане, провёл такие битвы, как Пёрл-Харбор и Мидуэйское сражение. Погиб во время инспекционного вылета на фронтовые позиции на Соломоновых островах, когда его самолёт был сбит американскими истребителями Локхид P-38 «Лайтнинг». Его смерть нанесла огромный удар по духу японских войск во время Второй мировой войны.





Семейные корни

Ямамото родился в городе Нагаока префектуры Ниигата в семье обедневшего самурая княжества Нагаока по имени Садаёси Такано. «Исороку» в старояпонском языке означает «56» — возраст отца при его рождении. В 1916 году Исороку был усыновлён семьёй Ямамото и принял эту фамилию. Такая практика была очень распространена в Японии — семьи, в которых не было мальчиков, усыновляли подходящих детей, чтобы сохранить свою фамилию. В 1918 году Исороку женился на Микава Рэйко (яп. 三橋 玲子). В его семье было четверо детей: два сына и две дочери.

Военная карьера и судьба

Ранняя карьера

После окончания Академии военно-морского Флота в 1904 году Ямамото служил на крейсере «Ниссин» во время Русско-японской войны. Получил ранение в Цусимском сражении, потеряв два пальца (указательный и средний) на левой руке. Позже из-за этого увечья гейши дали ему прозвище «80 сэн», так как обычно они брали за маникюр 100 сэнов (по 10 за каждый палец). В 1914 году он закончил Военно-морской колледж высшего командного состава и получил звание лейтенант-командора в 1916 году.

Подготовка к войне, 1920—1930-е годы

В политическом отношении Ямамото был сторонником мирного решения всех конфликтов. Он был абсолютно против войны с Соединенными Штатами — эта позиция появилась в результате его обучения в Гарварде, службы помощником адмирала и службы военно-морским атташе (два раза) в Вашингтоне. Он был продвинут по службе в звание капитана в 1923 году, а в 1924 году, когда ему исполнилось 40, он сменил специализацию с морской артиллерии на морскую авиацию. Первым кораблём под его командой стал крейсер «Исудзу» в 1923 году, а следующим — авианосец «Акаги». Ямамото был большим сторонником военно-морской авиации и в чине вице-адмирала, до принятия поста командующего Первым авианосным дивизионом, служил начальником отдела аэронавтики.

Он принял участие во второй Лондонской морской конференции в 1930 году в звании контр-адмирала, и уже в звании вице-адмирала — в Лондонской Мореходной Конференции 1934 года. Японское правительство считало, что кадровый военный специалист обязан сопровождать дипломатов во время обсуждения сокращения вооружений. Ямамото лично не поддерживал ни вторжение в Маньчжурию в 1931 году, ни последующую войну с Китаем (1937 год), ни Берлинский пакт (1940 год) с нацистской Германией и фашистской Италией. Как заместитель министра военно-морских сил, он извинился перед послом Соединённых Штатов Джозефом Кларком Грю за бомбардировку канонерской лодки «Панэй» (англ. USS Panay) в декабре 1937 года. Все эти поступки сделали его мишенью для критики милитаристов в японском обществе.

На протяжении всего 1938 года большое количество офицеров армии и флота начали публично высказываться против некоторых японских адмиралов. Особого неодобрения заслужили Ямамото, Мицумаса Ёнай и Сигэёси Иноуэ из-за их сильного неодобрения Берлинского пакта с Германией и из-за их оппозиции так называемым «Японским природным интересам»[2]. Ямамото получал постоянный поток полных ненависти писем от своих противников, а также и прямые угрозы от японских националистов, но очень спокойно принимал возможность покушения на его жизнь. Адмирал писал:

Погибнуть за Императора и за Родину — это наивысшая честь для военного человека. Цветы восходят в поле, где прошёл тяжкий, храбрый бой. И даже под угрозой смерти боец будет вечно верен Императору и его земле. Жизнь и смерть одного человека ничего не значит. Империя превыше всего. Как говорил Конфуций: «Можно раздавить киноварь, но нельзя лишить её цвета; можно сжечь цветы, но нельзя уничтожить их запах». Они могут уничтожить моё тело, но они никогда не смогут покорить мою волю.[3]

Потеряв терпение из-за непоколебимой позиции Ямамото по отношении к договору Рим-Берлин-Токио, японская армия приказала военной полиции «охранять» адмирала; это была попытка армии держать его под присмотром[4]. 30 августа 1939 года он был переведён из министерства военно-морских сил в море в качестве главнокомандующего Объединённым флотом. Это была одна из последних попыток Мицумасы Ёнаи, исполняющего обязанности министра военно-морских сил в правительстве барона Хиранумы, защитить Ямамото от покушений на его жизнь. Ёнаи был уверен, что если Ямамото останется на берегу, то он будет убит до окончания года (1939)[5]. Ямамото был повышен в звании до полного адмирала 15 ноября 1940 года.

Даты званий Ямамото

  • Мичман — 14 ноября 1904
  • Гардемарин — 31 августа 1905
  • Младший лейтенант — 28 сентября 1907
  • Лейтенант — 11 октября 1909
  • Лейтенант Командор — 13 декабря 1915
  • Командор — 1 декабря 1919
  • Капитан — 1 декабря 1923
  • Контр-адмирал — 30 ноября 1929
  • Вице-адмирал — 15 ноября 1934
  • Адмирал — 15 ноября 1940
  • Адмирал флота — 18 апреля 1943 (посмертно)

После того как генерал Хидэки Тодзио вступил на пост премьер-министра 18 октября 1941 года, многие люди, следившие за политикой, считали, что карьера Ямамото окончена. Тодзио был ярым противником Ямамото ещё с тех дней, когда последний служил заместителем министра военно-морских сил Японии, а Тодзио был главным сторонником захвата Маньчжурии. Существовало широкое мнение, что Ямамото будет назначен командующим военно-морской базы в Йокосуке — «тёплое местечко с понижением по службе, большим домом и абсолютно без какой-либо власти»[6]. Но на следующий после объявления нового кабинета Японии день, ко всеобщему удивлению, Ямамото был оставлен на своём посту, несмотря на все его разногласия с генералом Тодзио и другими чинами армии, которые были сторонниками войны с Европой и Америкой. Две главные причины, благодаря которым Ямамото сумел удержать свою политическую позицию, были: его безграничная популярность во флоте, где он всегда командовал с уважением к морякам и офицерам, и его близкие связи с семьёй императора.[7] Император Хирохито разделял с Ямамото его глубокое уважение к Западу. Третьей причиной, скорее всего, было понимание японского флота, что:

Никогда еще не было более компетентного офицера, чем адмирал Ямамото, чтобы привести Объединённый Флот к победе над врагом. Его отважный план атаки на Пёрл-Харбор прошёл через все кабинеты министерства военно-морских сил, и после многочисленных сомнений, его коллеги адмиралы пришли к единому выводу, в том что Ямамото был совершенно прав, когда он заявил, что надежда на победу Японии в (предстоящей) войне ограничена временем и нефтью. Любой здравомыслящий офицер флота прекрасно знает о постоянно увеличивающемся недостатке нефти. Если противник сумеет серьёзно перебить японские торговые перевозки, то флот окажется в ещё большей опасности.[8]

По этим причинам Ямамото остался на своей должности. Но поскольку самый высокий пост Японии был в руках генерала Тодзио, было совершенно ясно, что армия потянет за собой флот в войну, в исходе которой Ямамото сильно сомневался:

Если разовьётся военный конфликт между Японией и Соединёнными Штатами, будет недостаточно захвата Гуама и Филиппин, и даже Гавайских островов и Сан-Франциско. Нам будет нужно маршировать до самого Вашингтона и подписать капитуляцию Америки в Белом доме. Я сомневаюсь, что наши политики (которые говорят о японо-американской войне с такой беззаботностью) уверены в победе и готовы принести нужные жертвы.[9]

Но, несмотря на всё, Ямамото принял возможность предстоящей войны и планировал быструю кампанию, начиная с уничтожения флота США в Пёрл-Харборе и в то же время нанося удар в районы Юго-Восточной Азии, богатые нефтью и каучуком, особенно по Голландской Ост-Индии, Борнео и Малайзии.

Ямамото был против строительства линейных кораблей «Ямато» и «Мусаси», с его точки зрения это было не самое умное использование финансовых и технических ресурсов. Он был основным оппонентом доктрины «Kantai Kessen», предполагавшей сосредоточение всех усилий флота на решающем сражении с американским в обороне на заранее подготовленной позиции[10]. Ямамото считал, что единственным шансом Японии является перехватить инициативу и нанести американцам ряд тяжелых поражений в самом начале войны, которые могут вынудить американское общество согласиться на приемлемый для Японии мир.

Ямамото провёл ряд обновлений в военно-морской авиации Японской империи. Несмотря на известность за его работу с авианосцами, преимущественно из-за Пёрл-Харбор и Мидуэй, ещё больший вклад Ямамото внёс в развитие береговой авиации, особенно в разработку средних бомбардировщиков G3M и G4M. Его требования большей дистанции полёта и возможности вооружения самолётов торпедами возникли из-за японских планов уничтожения американского флота во время передвижения последнего через Тихий океан. В результате нужная дальность перелёта для бомбардировщиков была достигнута, однако истребителей сопровождения дальнего действия по-прежнему не было. Бомбардировщики были лёгкими и с баками, полными горючего, они были особенно беззащитны против огня противника. За эти качества американцы прозвали G4M «Летающая Зажигалка» (англ. The Flying Cigarette Lighter). Смерть настигнет Ямамото в одном из этих самых самолётов.

Дальнобойность G3M и G4M подняла задачу разработки дальнобойных истребителей. Частично это повлияло на требования по разработке А6М Зеро, который ценился за дальность полёта и манёвренность. Оба качества были приобретены за счёт облегчённой конструкции без брони и легкой воспламеняемости — недостатки, которые обрекли А6М на высокие потери в предстоящей войне.

Япония двигалась всё ближе к войне в 1940 году, и Ямамото стремился как к стратегическим, так и к тактическим новшествам, часто со смешанными результатами. Под влиянием молодых и талантливых офицеров, таких как Минору Гэнда, Ямамото дал разрешение на реорганизацию японских авианосных сил в Первый Воздушный Флот — кулак, который собрал в себя шесть самых больших авианосцев Японии. Это нововведение представляло собой мощную ударную силу, но также собирало авианосцы в одну компактную мишень — две стороны одной монеты, которые одинаково проявили себя во время войны. Ямамото был во главе формирования, похожего по своей организации на Первый Воздушный Флот, берегового 11-го Воздушного Флота, который позже нейтрализовал американскую авиацию на Филиппинах и потопил британское соединение Зет, используя бомбардировщики G3M и G4M.

В январе 1941 года Ямамото пошёл ещё дальше и предложил радикальный пересмотр японской военно-морской стратегии. В течение двух десятилетий Генеральная Ставка Военно-морского флота Японской империи следовала по стопам доктрины капитана Альфреда Мэхэна[11]. Япония планировала боевые действия с использованием легких сухопутных формирований, подводных лодок и береговой авиации, которые бы измотали американский флот во время переброски последнего через Тихий океан, после чего японский флот вступил бы в завершающее «Решающее Сражение» в северном районе Филиппинского Моря (между островами Рюкю и Марианами) с линейными кораблями тактикой традиционной перестрелки.

Ямамото верно указал, что этот план не работал даже во время японских учений, и в то же время, понимая размах американского военного потенциала, он предложил решить американский вопрос путём нанесения раннего удара, таким образом сокращая противостоящие силы противника, а после этого вступить в «решающее сражение» как атакующая сторона вместо ведения оборонительных действий. Ямамото надеялся (но, скорее всего, не верил) на то, что американцы не перенесут такой страшный удар так рано в войне, и что они захотят дипломатически окончить этот конфликт. На самом деле послание, которое официально разорвало дипломатические отношения с Соединёнными Штатами, было доставлено с опозданием, и, как он и думал, американцы были преисполнены желания отомстить и не собирались вести переговоры. Размышления Ямамото на это тему годы спустя были драматически переданы в монологе «О спящем исполине», приписанном ему в фильме «Тора! Тора! Тора!».

Штаб Военно-морского флота отказался содействовать с Ямамото, и, чтобы добиться своего, тот был вынужден подать заявление об уходе в отставку, играя на своей популярности во флоте. Адмирал Осами Нагано и остальной штаб, в конце концов, прогнулись под его давлением, но пока только согласились провести атаку на Пёрл-Харбор. Элемент неожиданности имеет долгую традицию в военном деле в начале многих войн, и Япония решила использовать этот тактический ход — в случае успеха атака давала им шесть месяцев для захвата ресурсов Голландской Ост-Индии без вмешательства американского флота.

Первый Воздушный Флот начал приготовления для налёта на Пёрл-Харбор, попутно решая множество технических проблем, включая пуск торпед в мелководье Пёрл-Харбора и производство бронебойных бомб путём механической обработки снарядов от корабельных орудий.[12].

Атака на Пёрл-Харбор, декабрь 1941 года

Как Ямамото и планировал, Первый Воздушный Флот в составе шести авианосцев с около 400[13] самолётами на борту открыл боевые действия против США 7 декабря 1941 года, выслав около 350 самолётов против Пёрл-Харбора в две волны. Эта атака была успешна, так как она выполнила все поставленные боевые задачи: потопить, по крайней мере, четыре американских линкора и предотвратить вмешательство флота США в юго-западное наступление Японии по крайней мере на шесть месяцев.

В результате атаки 4 американских линкора были потоплены, 3 получили повреждения, 11 других кораблей — крейсера, эсминцы и вспомогательные суда были или потоплены, или серьёзно повреждены. Японские потери составили 29 самолётов сбитыми и более чем 111 с повреждениями различной степени тяжести. Большинство повреждённых самолётов были пикирующими бомбардировщиками и торпедоносцами — из-за этого у японцев не осталось достаточно огневой мощи, чтобы развивать атаку далее. Командующий Первым Воздушным Флотом вице-адмирал Тюити Нагумо приказал отступить. Позже Ямамото сурово критиковал решение Нагумо, поскольку тот не сумел использовать ситуацию, чтобы обнаружить и уничтожить американские авианосцы, которые отсутствовали в гавани, или продолжить бомбардировку стратегических объектов на острове Оаху. Нагумо ничего не мог выяснить о местонахождении американских авианосцев; в этой ситуации, если бы он выслал свои самолёты на их поиск, он рисковал быть обнаруженным и атакованным американскими силами до возвращения своих лётчиков. Его бомбардировщики не имели нужного боевого груза для атаки ремонтных доков и судостроительных мастерских или даже топливных хранилищ, уничтожение которых могло нанести гораздо большие потери, чем бомбардировка самих кораблей. В любом случае, после двух волн атаки уже не оставалось достаточно дневного света, чтобы послать и вернуть обратно ещё одну волну самолётов, и у эсминцев сопровождения Нагумо не было достаточно топлива для длительного дрейфа. Многое из того, что мечтал сделать Ямамото, не случилось, но нужно принять к сведению, что Нагумо никоим образом не был наказан за его отступление, которое было также предусмотренной частью изначального плана и правильным решением в тот момент.

На политическом уровне эта атака прошла полным провалом для Японии, возбудив гнев американцев и желание отомстить за «трусливую атаку». Но Япония начинала все свои современные войны таким образом, и все ожидали, что она сделает это ещё раз — только не в Пёрл-Харборе. Шок от атаки в неожиданном месте, с такими огромными потерями, и игра «не по правилам», без официального объявления войны (из-за неважной работы японского посольства нота об объявлении войны была передана после начала атаки) буквально раскалили общественное мнение Америки — мстить без пощады. В середине 1941 года премьер-министр Японии Фумимаро Коноэ спросил Ямамото о том, что тот думает об исходе возможной войны с Соединенными Штатами, ответ Ямамото широко известен: Если поступит приказ вступить в бой

я буду неудержимо двигаться вперёд в течение половины или целого года, но я отнюдь не ручаюсь за второй или третий год[14]

Это предсказание воплотилось в жизнь, когда Япония с лёгкостью захватывала территории и острова в первые шесть месяцев войны, а потом понесла тяжелейшее поражение в Мидуэйском сражении 4—7 июня 1942 года, в битве, которая сдвинула чашу весов в Тихом океане в сторону США и позволила Америке начать наступательные действия против Японии в Гуадалканале.

Со стратегической точки зрения атака удалась — американские силы были неспособны вмешаться в завоевание Голландской Ост-Индии в течение шести месяцев, но не с точки зрения Ямамото, который считал эту атаку бессмысленной. Военно-морские силы США отказались от всех планов по атаке через Тихий океан к Филиппинам ещё накануне войны в 1935 году (следуя за развитием военного плана «Орандж». В 1937 году ВМС США ещё больше убедились, что только мобилизация личного состава флота военного времени займёт не менее шести месяцев, а неимоверное количество остального оборудования, необходимого для пересечения Тихого океана, просто не существовало, и его производство заняло бы ещё два года после начала войны. В 1940 году Главнокомандующий Морскими Операциями американский адмирал Харольд Старк (англ. Harold Stark) написал «План Дог» (англ. Plan Dog), который делал ставку на оборонительную войну в Тихоокеанском театре, пока США концентрирует ресурсы против Германии, и предписал Тихоокеанскому флоту адмирала Хасбанда Киммеля (англ. Husband Kimmel) просто удерживать японцев в восточной части океана подальше от путей сообщения с Австралией.

И лишь как тактическая операция эта атака оказалась удачной, поскольку поставленные задачи были успешно выполнили при потере только 29 самолётов и 5 карликовых подводных лодок[15]

Шесть месяцев побед. Декабрь 1941 — май 1942

Добившийся нейтрализации большинства американского флота в Пёрл-Харборе, Объединённый флот Ямамото развернулся для исполнения большего Японского стратегического плана, разработанного Армией Имперской Японии и Генеральным штабом Военно-морского флота. Первый Воздушный флот продолжил круговое движение по Тихому океану, нанося удары по американским, австралийским, голландским и британским базам, от острова Уэйк к Австралии и Цейлону (теперь Шри-Ланка) в Индийском Океане. 11-й Воздушный Флот сумел нанести удар по самолётам американской 5-й Воздушной Армии на Филиппинах, пока те ещё были на аэродромах, буквально в считанные часы после Пёрл-Харбора, а потом в открытом море потопили британскую группировку Зет (линкор «Принц Уэльский» и линейный крейсер «Рипалс»).

Под командой талантливых подчинённых Ямамото, вице-адмиралов Дзисабуро Одзавы, Нобутакэ Кондо и Ибо Такахаси, японцы смели остатки американских, британских, голландских и австралийских морских формирований в Голландской Ост-Индии с помощью высадки морских десантов и нескольких морских сражений, которые завершились Битвой в Яванском Море 27 февраля 1942 года. После оккупации Голландской Ост-Индии и доведения американских позиций на Филиппинах до мелких очагов сопротивления на Батаанском полуострове и острове Коррегидор, японцы захватили «Южную Зону Ресурсов» с её нефтью и каучуком.

Достигнув начальные цели с удивительной скоростью и лёгкостью (и также воюя с плохо подготовленным противником), Япония остановилась, чтобы обдумать её следующий ход. Поскольку ни Британия, ни Америка не желали вести переговоры, японцы стали думать как укрепить и удержать их новые территории, и также как покорить или выбить из войны одного или нескольких противников.

Различные планы были разработаны для этой стадии, включая бросок на запад к Индии, на юг к Австралии и на восток к США. Ямамото принимал горячее участие в обсуждении этого вопроса, поддерживая разные планы в разное время, с различным энтузиазмом и для разных целей, включая свои собственные.

Некоторые планы были довольно грандиозными, например оккупация Индии или Австралии или захват Гавайских островов. Но все они были забракованы, так как армия не могла выделить достаточное количество формирований из Китая для первых двух планов и средств перевозки для вторых двух. (Средства перевозки были распределены и цепко удерживались между флотом и авиацией.[16]) Вместо этого Имперский Генеральный Штаб поддержал бросок армии на Бирму в надежде соединиться с индийскими националистами и начать там революцию против британского правительства, атаковать Новую Гвинею и Соломоновы Острова, чтобы перерезать морские пути сообщения между Австралией и Соединёнными Штатами. Ямамото настаивал на «Решающем Сражении», чтобы добить остатки американского флота, но более консервативные офицеры Генерального Штаба ВМФ не хотели рисковать.

В середине обсуждения планов воздушный налёт Дулитла (англ. Dolittle Raid) ударил по Токио и прилегающим районам, показав штабным офицерам возможности американским авианосцев и здравость плана Ямамото. Генеральный Штаб согласился на Мидуэй — операцию Ямамото, идущую в ногу с планом захвата позиций на Алеутских островах, которая впоследствии стала первой из операций против путей сообщения Австралии и Америки.

Ямамото начал быструю разработку планов по Мидуэю и Алеутам и в то же время сформировал группировку под командованием контр-адмирала Такэо Такаги, включив в неё Пятый Авианосный Дивизион (новые крупные авианосцы «Сёкаку» и «Дзуйкаку») для поддержки захвата островов Тулаги и Гуадалканал, которые были нужны для морских и авиационных плацдармов, а также города Порт-Морсби на южном берегу Папуа-Новой Гвинеи, для плацдарма в направлении Австралии.

Операция по захвату Порт-Морсби вышла совсем иначе, чем планировалось. Несмотря на то, что острова Тулаги и Гуадалканал были взяты, флот на пути к Порт-Морсби был вынужден ретироваться после того как Такаги столкнулся с американскими авианосцами и вступил в Сражение в Коралловом море в начале мая. Японцы потопили американский авианосец «Лексингтон» (англ. Lexington) в обмен на свой менее крупный авианосец, но «Сёкаку» был повреждён до такой степени, что нуждался в доковом ремонте. Американский зенитный огонь и истребители, а также и японские операционные неудачи, заметно потрепали пикирующие бомбардировщики и торпедоносные самолёты на «Сёкаку» и «Дзуйкаку». Эти потери оставили «Дзуйкаку» без действия, пока не прибыли новые самолёты и не были обучены лётчики.

Битва за Мидуэй. Июнь 1942 г.

План Ямамото для Мидуэйской Операции был продолжением его стараний для нейтрализации Тихоокеанского флота США на достаточно долгое время, чтобы укрепить японский периметр обороны на цепи Тихоокеанских островов.

Долгое время существовало мнение, что Япония собиралась выманить американские силы — и, возможно, даже и авианосцы — на север от Пёрл-Харбора, и, чтобы достичь этого, Пятый Флот (два лёгких авианосца, пять крейсеров, 13 эсминцев и четыре транспорта) был послан против Алеутов с задачей атаковать Голландскую гавань и остров Уналашка, а также захватить дальние острова Кыска и Атту. Но современные исследователи японских документов открыли[17], что эта авантюра была идеей одного лишь генерального штаба военно-морских сил, и что Ямамото согласился выполнить эту операцию, только лишь если его Мидуэйская операция будет одобрена.

Японский план заключался в том, что в то время, когда Пятый Флот продвигается на Алеуты, Первая Быстроходная Группа (4 авианосца, 2 линкора, 3 крейсера и 12 эсминцев) должна атаковать остров Мидуэй и разгромить всю авиацию противника, находящуюся на нём. Когда авиация будет нейтрализована, Второй Флот (1 лёгкий авианосец, 2 линкора, 10 крейсеров, 21 эсминец и 11 транспортов) должны были высадить десант в размере 5000 бойцов и выбить американских морских пехотинцев с атолла.

Ожидалось, что после захвата Мидуэя американские авианосцы повернут в приготовленную ловушку на западе, где Первая Быстроходная Группа вступит в бой и разгромит противника. После этого Первый Флот (1 лёгкий авианосец, 7 линкоров, 3 крейсера и 13 эсминцев), в содействии с элементами Второго флота, должен будет очистить этот сектор от остатков сил противника и завершить разгром Тихоокеанского флота США.

Чтобы предотвратить какие-либо неожиданности, Ямамото решил провести две операции для подстраховки. Первой стал воздушный разведочный вылет (Операция К) в Пёрл-Харбор, чтобы убедиться, что американские авианосцы находились именно там. Второй стала пикетная линия подводных лодок, чтобы заметить передвижение авианосцев противника к острову Мидуэй вовремя и таким образом дать возможность Первой Быстроходной Группе, и Первому, и Второму флотам сгруппироваться для атаки по ним. Но получилось, что первая операция была отменена, а вторая началась с опозданием, и авианосцы были упущены.

Подготовка плана была очень быстрой и полна компромиссов, но в результате план вышел хорошо продуманным, организованным и осуществлялся в самый удобный для Японии момент. Против четырёх авианосцев, двух лёгких авианосцев, 11 линкоров, 16 крейсеров и 46 эсминцев, которые должны были участвовать в сражении, американцы имели возможность выставить лишь три авианосца, восемь крейсеров и 15 эсминцев. Перевес в силах был просто огромным, только лишь по количеству самолётов и подлодок стороны были равны. Несмотря на все проблемы с планировкой выглядело, что Ямамото держит все козырные карты.

Но ужасная катастрофа поджидала Ямамото, кошмар любого командира, когда враг узнаёт о планах операции до её исполнения — американские криптоаналитики сумели расшифровать японский военный код Д (ДжейЭн-25 в США). В результате американский адмирал Честер Нимиц, командующий Тихоокеанским флотом, сумел увильнуть от обеих мер подстраховки Ямамото и сумел разместить свои меньшие силы, чтобы провести разрушительную для японцев засаду. По расчётам Нимица, три авианосца плюс авиация на острове Мидуэй давали ему достаточно сил для уничтожения Первой Быстроходной Группы Нагумо.

После налёта японских гидросамолётов 14 мая[18] Нимиц выделил минный тральщик для охраны запланированной заправочной точки «операции К», из-за чего японцы решили отменить эту операцию, оставив Ямамото без данных о позиции американцев. (До сих пор не ясно, почему Ямамото разрешил ранний вылет, так как разведка до начала атаки была необходима для успеха операции.) Нимиц также начал передвижение к Мидуэю раньше, чем предполагали японцы, и сумел разминуться с пикетом подлодок, сведя на ноль вторую страховочную меру Ямамото. Авианосцы Нимица затем расположились таким образом, чтобы захватить врасплох Первую Быстроходную Группу, когда она начнёт свою атаку на остров. Чисто символическое подразделение, состоящее из нескольких крейсеров и эсминцев, было послано в направлении Алеутов, без каких либо надежд. 4 июня 1942 года, на несколько дней раньше предполагаемой Ямамото даты американского вмешательства в Мидуэйскую операцию, флот США, во многом благодаря случайному совпадению и смекалке пилотов, уничтожил четыре авианосца Первой Быстроходной Группы — «Акаги», «Кага», «Сорю» и «Хирю». В ответ японские лётчики смогли лишь нанести смертельные повреждения авианосцу США «Йорктаун» (англ. Yorktown), который затонул тремя днями позже.

После того как его авиация была уничтожена, а остальные силы ещё не перегруппировались для морского боя, Ямамото попробовал провести манёвр оставшимися силами, которых было ещё достаточно, чтобы заманить американцев в западню. Однако манёвр не удался, так как адмирал Рэймонд Спрюэнс (англ. Raymond A. Spruance) сумел быстро отойти на восток и встать в оборонительную позицию для защиты острова Мидуэй, думая (из-за ошибочного рапорта с подлодки)[19], что японцы продолжают атаку на атолл. Не зная, что японцы расположили несколько линкоров в этом секторе, включая мощнейший «Ямато», он не представлял, какому риску подвергаются его силы во время ночного боя, в котором крейсера и авианосцы были бы в большом проигрыше[19]. Но так как он отвёл свои силы на восток, то сумел избежать подобного сражения. Правильно угадав, что сражение проиграно, Ямамото отменил дальнейшую атаку на Мидуэй и дал приказ на отступление.
Это поражение Ямамото может считаться одной из основных переломных точек во Второй мировой войне, положив предел наступлению Японии на море: после потери четырёх авианосцев, множества самолётов и огромного числа опытных моряков и лётчиков японский флот лишился инициативы, он больше не мог поддерживать наступательные операции с прежней силой, война для Японии в Тихом Океане превратилась из наступательной в оборонительную.

Мидуэйская операция Ямамото была широко раскритикована. Исследователи доказывают, что эта операция была слишком запутанной и не использовала принцип концентрации сил. Сторонники адмирала показывают, что такие же запутанные операции союзников были проведены с успехом, и причина поражения Ямамото лежит в превосходной работе радиоперехвата. Если бы Нагумо не был лишён нужных разведданных перед атакой, то расшифровка радиоперехвата и незапланированный бросок американских авианосцев не смогли бы сыграть большой роли.[20]

Война после Мидуэйского сражения

Мидуэйское сражение серьёзно затормозило японскую военную машину, но империя всё ещё имела достаточно ресурсов, чтобы перехватить инициативу. Япония планировала снова перейти в наступление, начиная с операции «ФС», которая была нацелена на захват островов Самоа и Фиджи, чтобы перебить морские пути сообщения между Америкой и Австралией. Этой операцией они надеялись заблокировать американские и австралийские войска под командованием генерала Дугласа МакАртура в Новой Гвинее. Также продолжалось строительство аэродрома на Гуадалканале, которое было бельмом в глазу адмирала Эрнеста Кинга (англ. Ernest King), американского противника Ямамото.

Кинг настаивал в Объединённой Ставке Штаба на идее скорейшей контратаки для того, чтобы не дать японцам опомниться и перегруппироваться. Эта идея была принята и началась с наступления на Гуадлаканал, десант был высажен на остров в августе 1942 года, тяжёлые, затяжные бои продолжались до февраля 1943 года. Эта атака начала войну на истощение, войну, которую Япония не могла себе позволить.

Адмирал Ямамото остался частично командовать только лишь для того, чтобы хоть как-то поддержать тающий моральный дух Объединённого флота. Поражение в Мидуэйской операции сильно повредило его репутации, и Генеральный штаб Военно-морского флота не желал больше вступать ни в какие рискованные эпопеи. Ямамото пришлось разрабатывать классическое оборонительное «Решающее Сражение» — стратегию, которой он всегда противился.

Атака на Гуадалканал встретила японские силы не в меру растянутыми, стараясь вести войну в Новой Гвинее, удержать центральный Тихий океан и в то же время подготовить операцию «ФС». Операция «ФС» была отменена, и Япония попыталась биться в Новой Гвинее и на Гуадалканале в одно и то же время. С растянутыми тылами, из-за недостатка боеприпасов, солдат и хронической невозможности отрегулировать взаимодействие армии и флота эта японская попытка провалилась.

Ямамото провёл несколько мелких операций с использованием Объединённого флота, которые нанесли урон американским силам, но и сам понёс потери, которые Япония не могла себе позволить. Три попытки были предприняты, чтобы отбить остров: две битвы авианосцев, которыми Ямамото командовал лично — в районе восточных Соломоновых Островов и у острова Санта Круз, и также морской бой за Гуадалканал в ноябре, все сражения проводились для поддержки армейских наступлений. Но исход каждой битвы был усугублен неспособностью японской армии выполнить её задачи на берегу. Флот Ямамото сумел нанести большой урон противнику, но и сам был сильно потрёпан, так как не смог вывести американцев в большую открытую битву.

Японцы понесли большие потери пикирующих и торпедных бомбардировщиков и их экипажей, что ещё больше усугубило печальное положение авианосцев. Япония не могла обучить достаточное количество пилотов для пополнения потерь, и качество морской и береговой авиации стало резко падать. Особенно тяжёлыми были потери эсминцев в транспортных перевозках «Экспресс Токио». Империя уже испытывала недостаток в ресурсах, и использование боевых кораблей в конвойных целях было просто смешно, поскольку размер перевозок был ничтожно мал из-за неподготовленности и непонимания их важности[16]. После потери Гуадалканала в феврале 1943 года Япония больше не предпринимала никаких попыток для большого сражения на Соломоновых Островах, но мелкие стычки продолжались. Ямамото передвинул роль воздушной поддержки с истрёпанных авианосцев на береговую авиацию.

Смерть

Утечка информации

Чтобы поднять боевой дух войск после поражения на Гуадалканале, Ямамото решил лично провести инспекцию войск южного Тихого океана. 14 апреля 1943 года разведывательная операция США, кодовое название «Мэджик» (англ. Magic), совершила перехват и расшифровку радиопередачи, которая содержала специфические детали о вылете Ямамото, включая расписание прибытия на все объекты, а также номера и тип самолётов, на которых он и его сопровождение будут передвигаться. Джон Пол Стивенс (англ. John Paul Stevens), который позже стал судьёй в Верховном Суде США, был в команде, которая расшифровала это послание. Из шифровки было ясно, что Ямамото полетит из Рабаула на аэродром Баллалае на острове Бугенвиль на Соломоновых островах утром 18 апреля 1943 года.

Президент США Франклин Д. Рузвельт попросил Министра ВМС Фрэнка Нокса (англ. Frank Knox) «достать Ямамото». Нокс передал пожелания президента адмиралу Честеру У. Нимицу. Адмирал Нимиц посоветовался с адмиралом Уильямом Хэлси-младшим, командующим южно-тихоокеанской группой, и после этого разрешил провести операцию 17 апреля с задачей перехватить и сбить самолёт Ямамото.

Выбор исполнителей

Для проведения перехвата была выбрана 339-я истребительная эскадрилья 347-й истребительной группы 13-й Воздушной армии, так как их машины P-38 «Лайтнинг» имели достаточную дальность полёта. Пилоты были уведомлены, что они будут проводить перехват «важного старшего офицера», но не были поставлены в известность об имени их цели.

18 апреля. Бой. Смерть Ямамото

Утром 18 апреля, несмотря на советы местных командиров отменить полёт из-за опасения засады, Ямамото вылетел из Рабаула по расписанию на бомбардировщике «Бетти» (Ямамото сидел в рубке слева от пилота) для перелёта в 315 миль. Не исключено, что Ямамото специально полетел на самолете, чтобы, погибнув, снять с себя ответственность и позор за поражение Японии, которое к тому времени уже вырисовывалосьК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3136 дней].

Вскоре после этого восемнадцать специально оборудованных дополнительными топливными баками P-38 поднялись с Гуадалканала (один не смог взлететь, один вернулся из-за поломки, ещё два упали в море). Они летели на очень малой высоте и поддерживали радиомолчание почти во всё время перелёта на расстояние 430 миль, чтобы не быть обнаруженными. В 09:34 по Токио группы встретились, и завязался воздушный бой между 14-ю P-38 (минимум двум не удалось сбросить дополнительные баки перед атакой и минимум двое других были вынуждены прикрывать их, так что численное превосходство американцев не было подавляющим) и шестью истребителями «Зеро» из группы сопровождения Ямамото.

Лейтенант Рекс Т. Барбер (англ. Rex T. Barber) атаковал первый из двух японских бомбардировщиков, который и был самолётом Ямамото. Он поливал самолёт огнём из пушки и пулемётов, пока левый мотор бомбардировщика не задымился. Барбер развернулся, чтобы атаковать второй бомбардировщик; в этот момент самолёт Ямамото рухнул в джунгли. После битвы другой пилот, капитан Томас Джордж Ланфье (англ. Thomas George Lanphier, Jr.), пытался доказать, что именно он сбил главный бомбардировщик. Это заявление начало спор, который продолжался несколько десятилетий, пока специальная экспедиция не провела анализ направления пуль на месте крушения. Большинство историков в наше время приписали этот бомбардировщик на счёт Барбера.

Итоги боя

ВВС США

В данном бою погиб только лишь один американский пилот — лейтенант Рэймонд К. Хайн (англ. Raymond K. Hine). Его самолёт не вернулся на базу после того, как был подбит пилотом 504 авиагруппы Императорского флота Японии Сёити Сугитой. С учетом того, что истребителям пришлось драться на пределе радиуса действия, с учетом дополнительных топливных баков подбитый летчик не имел никаких шансов вернуться.

ВВС Японии

Японский спасательный отряд под командованием армейского инженера лейтенанта Хамасуны нашёл место крушения и тело адмирала Ямамото на следующий день в джунглях, к северу от бывшей австралийской береговой заставы Буин. По словам Хамасуны, Ямамото был выброшен из фюзеляжа самолёта под дерево, тело сидело прямо, пристёгнутое к сиденью, и рука в белой перчатке сжимала рукоятку его катаны. Хамасуна сказал, что опознать Ямамото было довольно легко, его голова наклонена, как если бы он задумался. Аутопсия показала, что Ямамото получил два пулевых ранения, одно в заднюю часть левого плеча, другое в нижнюю часть нижней челюсти с выходным отверстием над правым глазом. Несмотря на все доказательства, вопрос о том, пережил ли адмирал крушение, стал предметом споров в Японии.

Это была самая длинная операция по воздушному перехвату за всю историю войны. В Японии она стала известна как «Военно-морской инцидент А» (海軍甲事件). Она подняла боевой дух в США и шокировала Японию, которая официально признала этот инцидент лишь 21 мая 1943 года. Чтобы не поставить японцев в известность о расшифровке их кода, американские газеты сообщили, что гражданские наблюдатели видели, как Ямамото садился на самолёт на Соломоновых островах. Имена американских пилотов также не были опубликованы — брат одного из них был в японском плену, и они опасались за его безопасность.

Капитан Ватанабе и его сопровождение кремировали останки Ямамото в Буине, пепел был возвращён в Токио на борту линкора «Мусаси» — последнего флагмана Ямамото. Ямамото был почётно похоронен 3 июня 1943 года и получил звание Маршала флота и орден Хризантемы (первого класса) посмертно. Немецкое правительство также наградило его Рыцарским крестом Железного креста с дубовыми листьями и мечами. Часть его праха была погребена на общем кладбище в Таме (多摩霊園), а остаток на его древнем семейном кладбище у храма Тюко-дзи в Нагаоке.

Личная жизнь

В то время как военные деятели не хотели показаться «мягкими», Ямамото продолжал заниматься каллиграфией и писал стихи, которые были раскритикованы как слишком монотонные. У него и его жены Рэйко было четверо детей: два сына и две дочери. Ямамото был очень азартным, он любил го, сёги, бильярд, бридж, маджонг, покер и другие игры, которые щекотали нервы и помогали умственной деятельности. Он часто шутил, что если бы он уехал в Монако и открыл своё собственное казино, то принёс бы императору больше пользы.

Адмирал проводил много времени в компании гейш, и в 1954 году его жена Рэйко сделала шумное заявление, что Ямамото был намного ближе к его любимой гейше Тиёко Каваи (яп. 河合千代子), чем к ней.[21] После его смерти похоронная процессия прошла мимо дома Каваи, возможно, со скрытым умыслом.[22] Несмотря на его азартность и увлечения гейшами, Ямамото обычно описывают как жёсткого трезвенника.

Награды

Источники

  1. [navalhistory.flixco.info/G/131432x19846(a90670z2e79211)/8330/a0.htm Yamamoto Isoroku]
  2. Edwin P. Hoyt, Yamamoto: The man who planned Pearl Harbor, Mc Graw-Hill 1990. p.101
  3. Hoyt, op. cit., pp.101-102
  4. Hoyt, op. cit., pp.102-103
  5. Hoyt, op. cit., p.103
  6. Hoyt, op. cit., p.114
  7. Hoyt, op. cit., p.115
  8. Hoyt, op. cit., pp.115-116
  9. [plasma.nationalgeographic.com/pearlharbor/ngbeyond/people/people11.html Beyond the Movie: Pearl Harbor]
  10. Thomas, Evan (2007). Sea of Thunder: Four Commanders and the Last Great Naval Campaign (reprint ed.). Simon & Schuster.
  11. Mahan, The Influence of Seapower on History
  12. Evans & Peattie (1997), Peattie (2002)
  13. Хаттори Такусиро. Япония в войне 1941—1945. — СПб., 2003. — С. 131. — ISBN 5-89173-144-4.
  14. Harry A. Gailey, The War in the Pacific: From Pearl Harbor to Tokyo Bay, Presidio Press: 1995. Р. 68
  15. Evans & Peattie (1997), Miller (1991), Peattie (2002).
  16. 1 2 Parillo, Japanese Merchant Marine in World War II
  17. John Parshall & Anthony Tully in «Shattered Sword» (2006)
  18. Holmes, Wilfred J. «Jasper». Double-Edged Secrets and Undersea Victory
  19. 1 2 Blair, Clay, Jr. Silent Victory. Philadelphia: Lippincott, 1975.
  20. Willmott, H. P. Barrier and the Javelin. Annapolis: United States Naval Institute Pres, 1983.
  21. [www.h-net.org/reviews/showrev.cgi?path=30637945979864 H-Net Reviews]
  22. Davis, Lightning Strike.

Напишите отзыв о статье "Ямамото, Исороку"

Литература

  • Agawa, Hiroyuki; Bester, John (trans.). The Reluctant Admiral. — N. Y.: Kodansha, 1979. — ISBN 4-7700-2539-4. A definitive biography of Yamamoto in English.
  • Хироюки Агава. [flot.com/publications/books/shelf/yamamoto/index.htm Адмирал Ямамото. Путь самурая, разгромившего Пёрл-Харбор.] — М.: Центрполиграф, 2003. — ISBN 5-9524-0195-3
  • Davis, Donald A. Lightning Strike: The Secret Mission to Kill Admiral Yamamoto and Avenge Pearl Harbor. — N. Y.: St. Martin’s Press, 2005. — ISBN 0-312-30906-6.
  • Dull, Paul S. A Battle History of the Imperial Japanese Navy, 1941—1945. — Annapolis, Maryland: Naval Institute Press, 1978. — ISBN 0-87021-097-1.
  • Evans, David C. and Mark R. Peattie. Kaigun: Strategy, Tactics, and Technology in the Imperial Japanese Navy 1887—1941. — Annapolis, Maryland: Naval Institute Press, 1997. — ISBN 0-87021-192-7.
  • Glines, Carroll V. Attack on Yamamoto (1st edition). — N. Y.: Crown, 1990. — ISBN 0-517-57728-3.
  • Hoyt, Edwin P. Yamamoto: The Man Who Planned Pearl Harbor. — N. Y.: McGraw-Hill, 1990. — ISBN 1-58574-428-X.
  • Lundstrom, John B. The First Team: Pacific Naval Air Combat from Pearl Harbor to Midway. — Annapolis, Maryland: Naval Institute Press, 1984. — ISBN 0-87021-189-7.
  • Miller, Edward S. War Plan Orange: The U.S. Strategy to Defeat Japan, 1897—1945. — Annapolis, Maryland: Naval Institute Press, 1991. — ISBN 0-87021-759-3.
  • Peattie, Mark R. Sunburst: The Rise of Japanese Naval Air Power, 1909—1941. — Annapolis, Maryland: Naval Institute Press, 2002. — ISBN 1-55750-432-6.
  • Prados, John. Combined Fleet Decoded: The Secret History of American Intelligence and the Japanese Navy in World War II. — Annapolis, Maryland: Naval Institute Press, 2001. — ISBN 1-55750-431-8.
  • Ugaki, Matome; Chihaya, Masataka (trans.). Fading Victory: The Diary of Admiral Matome Ugaki, 1941-45. — Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 1991. — ISBN 0-8229-5462-1.
  • Гордиенко А. Н. Командиры Второй мировой войны. — Т. 1. — Мн., 1997. — ISBN 985-437-268-5.

Ссылки

  • [www.spartacus.schoolnet.co.uk/2WWyamamoto.htm Биография Ямамото] From Spartacus Educational (англ.)
  • [www.ww2db.com/person_bio.php?person_id=1 База данных Второй мировой войны: Биография Исороку Ямамото] (англ.)
  • [www.ww2db.com/battle_spec.php?battle_id=51 База данных Второй мировой войны: Смерть Ямамото] (англ.)
  • [www.history.navy.mil/photos/prs-for/japan/japrs-xz/i-yamto.htm Адмирал Исороку Ямамото, Японский военно-морской флот] US Naval Historical Center (англ.)
  • [www.pacificwrecks.com/aircraft/g4m/2656.html Крушения Тихого океана. Место, куда упал бомбардировщик с Ямамото на борту] (англ.)
  • [www.americanheritage.com/articles/magazine/ah/1970/1/1970_1_11.shtml Великая тихоокеанская война]  (англ.)
  • [www.geocities.jp/torikai007/war/1943/yamamoto.html Убийство Ямамото в 1943 году]  (яп.)
  • [www.youtube.com/watch?v=kTCXiNDHY-0 Гибель Ямамото] Документальные кадры.

Отрывок, характеризующий Ямамото, Исороку

После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
– Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
«А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
– Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
– Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
– Где же он?
– Он в армии, mon pere, в Смоленске.
Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
– Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
– Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
– Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.
– Идите, княжна, идите, идите!
Княжна Марья пошла опять в сад и под горой у пруда, в том месте, где никто не мог видеть, села на траву. Она не знала, как долго она пробыла там. Чьи то бегущие женские шаги по дорожке заставили ее очнуться. Она поднялась и увидала, что Дуняша, ее горничная, очевидно, бежавшая за нею, вдруг, как бы испугавшись вида своей барышни, остановилась.
– Пожалуйте, княжна… князь… – сказала Дуняша сорвавшимся голосом.
– Сейчас, иду, иду, – поспешно заговорила княжна, не давая времени Дуняше договорить ей то, что она имела сказать, и, стараясь не видеть Дуняши, побежала к дому.
– Княжна, воля божья совершается, вы должны быть на все готовы, – сказал предводитель, встречая ее у входной двери.
– Оставьте меня. Это неправда! – злобно крикнула она на него. Доктор хотел остановить ее. Она оттолкнула его и подбежала к двери. «И к чему эти люди с испуганными лицами останавливают меня? Мне никого не нужно! И что они тут делают? – Она отворила дверь, и яркий дневной свет в этой прежде полутемной комнате ужаснул ее. В комнате были женщины и няня. Они все отстранились от кровати, давая ей дорогу. Он лежал все так же на кровати; но строгий вид его спокойного лица остановил княжну Марью на пороге комнаты.
«Нет, он не умер, это не может быть! – сказала себе княжна Марья, подошла к нему и, преодолевая ужас, охвативший ее, прижала к щеке его свои губы. Но она тотчас же отстранилась от него. Мгновенно вся сила нежности к нему, которую она чувствовала в себе, исчезла и заменилась чувством ужаса к тому, что было перед нею. «Нет, нет его больше! Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, что то чуждое и враждебное, какая то страшная, ужасающая и отталкивающая тайна… – И, закрыв лицо руками, княжна Марья упала на руки доктора, поддержавшего ее.
В присутствии Тихона и доктора женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги. Потом они одели в мундир с орденами и положили на стол маленькое ссохшееся тело. Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой. К ночи кругом гроба горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной вокруг гроба толпился народ чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися испуганными глазами, крестились и кланялись, и целовали холодную и закоченевшую руку старого князя.


Богучарово было всегда, до поселения в нем князя Андрея, заглазное именье, и мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, и нравами. Они назывались степными. Старый князь хвалил их за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их дикость.
Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея, с его нововведениями – больницами, школами и облегчением оброка, – не смягчило их нравов, а, напротив, усилило в них те черты характера, которые старый князь называл дикостью. Между ними всегда ходили какие нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Феодоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет. Слухи о войне в Бонапарте и его нашествии соединились для них с такими же неясными представлениями об антихристе, конце света и чистой воле.
В окрестности Богучарова были всё большие села, казенные и оброчные помещичьи. Живущих в этой местности помещиков было очень мало; очень мало было также дворовых и грамотных, и в жизни крестьян этой местности были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богучаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда то на юго восток. Как птицы летят куда то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали, и ехали, и шли туда, на теплые реки. Многие были наказаны, сосланы в Сибирь, многие с холода и голода умерли по дороге, многие вернулись сами, и движение затихло само собой так же, как оно и началось без очевидной причины. Но подводные струи не переставали течь в этом народе и собирались для какой то новой силы, имеющей проявиться так же странно, неожиданно и вместе с тем просто, естественно и сильно. Теперь, в 1812 м году, для человека, близко жившего с народом, заметно было, что эти подводные струи производили сильную работу и были близки к проявлению.
Алпатыч, приехав в Богучарово несколько времени перед кончиной старого князя, заметил, что между народом происходило волнение и что, противно тому, что происходило в полосе Лысых Гор на шестидесятиверстном радиусе, где все крестьяне уходили (предоставляя казакам разорять свои деревни), в полосе степной, в богучаровской, крестьяне, как слышно было, имели сношения с французами, получали какие то бумаги, ходившие между ними, и оставались на местах. Он знал через преданных ему дворовых людей, что ездивший на днях с казенной подводой мужик Карп, имевший большое влияние на мир, возвратился с известием, что казаки разоряют деревни, из которых выходят жители, но что французы их не трогают. Он знал, что другой мужик вчера привез даже из села Вислоухова – где стояли французы – бумагу от генерала французского, в которой жителям объявлялось, что им не будет сделано никакого вреда и за все, что у них возьмут, заплатят, если они останутся. В доказательство того мужик привез из Вислоухова сто рублей ассигнациями (он не знал, что они были фальшивые), выданные ему вперед за сено.
Наконец, важнее всего, Алпатыч знал, что в тот самый день, как он приказал старосте собрать подводы для вывоза обоза княжны из Богучарова, поутру была на деревне сходка, на которой положено было не вывозиться и ждать. А между тем время не терпело. Предводитель, в день смерти князя, 15 го августа, настаивал у княжны Марьи на том, чтобы она уехала в тот же день, так как становилось опасно. Он говорил, что после 16 го он не отвечает ни за что. В день же смерти князя он уехал вечером, но обещал приехать на похороны на другой день. Но на другой день он не мог приехать, так как, по полученным им самим известиям, французы неожиданно подвинулись, и он только успел увезти из своего имения свое семейство и все ценное.
Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до шестидесяти – семидесяти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал, как и другие, был сделан старостой бурмистром в Богучарове и с тех пор двадцать три года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий, уважали его и в шутку называли министром. Во все время своей службы Дрон нн разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
Этого то Дрона Алпатыч, приехавший из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить двенадцать лошадей под экипажи княжны и восемнадцать подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было двести тридцать тягол и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков, и у тех лошадей не было, по словам Дрона, одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормицы. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой мужиком, так и Алпатыч недаром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями – господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде, и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
– Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто останется, тот царю изменник. Слышишь?
– Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
– Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
– Власть ваша! – сказал Дрон печально.
– Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина все насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
– Ты вздор то оставь и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
– Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
– Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что то сказать, но Алпатыч перебил его:
– Что вы это вздумали? А?.. Что ж вы думаете? А?
– Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
– То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

Х
После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…
Княжна Марья смотрела на свою подругу, не понимая того, что она говорила.
– Ах, ежели бы кто нибудь знал, как мне все все равно теперь, – сказала она. – Разумеется, я ни за что не желала бы уехать от него… Алпатыч мне говорил что то об отъезде… Поговорите с ним, я ничего, ничего не могу и не хочу…
– Я говорила с ним. Он надеется, что мы успеем уехать завтра; но я думаю, что теперь лучше бы было остаться здесь, – сказала m lle Bourienne. – Потому что, согласитесь, chere Marie, попасть в руки солдат или бунтующих мужиков на дороге – было бы ужасно. – M lle Bourienne достала из ридикюля объявление на нерусской необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французскими властями, и подала ее княжне.
– Я думаю, что лучше обратиться к этому генералу, – сказала m lle Bourienne, – и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья читала бумагу, и сухие рыдания задергали ее лицо.
– Через кого вы получили это? – сказала она.
– Вероятно, узнали, что я француженка по имени, – краснея, сказала m lle Bourienne.
Княжна Марья с бумагой в руке встала от окна и с бледным лицом вышла из комнаты и пошла в бывший кабинет князя Андрея.
– Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, Дронушку, кого нибудь, – сказала княжна Марья, – и скажите Амалье Карловне, чтобы она не входила ко мне, – прибавила она, услыхав голос m lle Bourienne. – Поскорее ехать! Ехать скорее! – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов.
«Чтобы князь Андрей знал, что она во власти французов! Чтоб она, дочь князя Николая Андреича Болконского, просила господина генерала Рамо оказать ей покровительство и пользовалась его благодеяниями! – Эта мысль приводила ее в ужас, заставляла ее содрогаться, краснеть и чувствовать еще не испытанные ею припадки злобы и гордости. Все, что только было тяжелого и, главное, оскорбительного в ее положении, живо представлялось ей. «Они, французы, поселятся в этом доме; господин генерал Рамо займет кабинет князя Андрея; будет для забавы перебирать и читать его письма и бумаги. M lle Bourienne lui fera les honneurs de Богучарово. [Мадемуазель Бурьен будет принимать его с почестями в Богучарове.] Мне дадут комнатку из милости; солдаты разорят свежую могилу отца, чтобы снять с него кресты и звезды; они мне будут рассказывать о победах над русскими, будут притворно выражать сочувствие моему горю… – думала княжна Марья не своими мыслями, но чувствуя себя обязанной думать за себя мыслями своего отца и брата. Для нее лично было все равно, где бы ни оставаться и что бы с ней ни было; но она чувствовала себя вместе с тем представительницей своего покойного отца и князя Андрея. Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать. Она пошла в кабинет князя Андрея и, стараясь проникнуться его мыслями, обдумывала свое положение.
Требования жизни, которые она считала уничтоженными со смертью отца, вдруг с новой, еще неизвестной силой возникли перед княжной Марьей и охватили ее. Взволнованная, красная, она ходила по комнате, требуя к себе то Алпатыча, то Михаила Ивановича, то Тихона, то Дрона. Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила m lle Bourienne. Алпатыча не было дома: он уехал к начальству. Призванный Михаил Иваныч, архитектор, явившийся к княжне Марье с заспанными глазами, ничего не мог сказать ей. Он точно с той же улыбкой согласия, с которой он привык в продолжение пятнадцати лет отвечать, не выражая своего мнения, на обращения старого князя, отвечал на вопросы княжны Марьи, так что ничего определенного нельзя было вывести из его ответов. Призванный старый камердинер Тихон, с опавшим и осунувшимся лицом, носившим на себе отпечаток неизлечимого горя, отвечал «слушаю с» на все вопросы княжны Марьи и едва удерживался от рыданий, глядя на нее.
Наконец вошел в комнату староста Дрон и, низко поклонившись княжне, остановился у притолоки.
Княжна Марья прошлась по комнате и остановилась против него.
– Дронушка, – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дронушку, который из своей ежегодной поездки на ярмарку в Вязьму привозил ей всякий раз и с улыбкой подавал свой особенный пряник. – Дронушка, теперь, после нашего несчастия, – начала она и замолчала, не в силах говорить дальше.
– Все под богом ходим, – со вздохом сказал он. Они помолчали.
– Дронушка, Алпатыч куда то уехал, мне не к кому обратиться. Правду ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего же тебе не ехать, ваше сиятельство, ехать можно, – сказал Дрон.
– Мне сказали, что опасно от неприятеля. Голубчик, я ничего не могу, ничего не понимаю, со мной никого нет. Я непременно хочу ехать ночью или завтра рано утром. – Дрон молчал. Он исподлобья взглянул на княжну Марью.
– Лошадей нет, – сказал он, – я и Яков Алпатычу говорил.
– Отчего же нет? – сказала княжна.
– Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…
– Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я все сделаю, что могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков и о том, что есть господского в Богучарове.
– Ведь у нас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
– Господский хлеб весь цел, – с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
– Выдай его мужикам, выдай все, что им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
– Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Все раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что, что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так ты скажи.
Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
– Уволь ты меня, матушка, ради бога, вели от меня ключи принять, – сказал он. – Служил двадцать три года, худого не делал; уволь, ради бога.
Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего он просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности и что она все готова сделать для него и для мужиков.


Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики, по приказанию княжны, собрались у амбара, желая переговорить с госпожою.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья, – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
– Только ради бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Все обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут, и поедем… и вы не извольте…
– Какой же обман? – удивленно спросила княжна
– Да уж я знаю, только послушайте меня, ради бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, не согласны уезжать по вашему приказанию.
– Ты что нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты, верно, не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
Дрон, не отвечая, вздохнул.
– Если прикажете, они уйдут, – сказал он.
– Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья
Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дрон, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею. «Они, вероятно, думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтобы они остались на своих местах, и сама уеду, бросив их на произвол французов, – думала княжна Марья. – Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что Andre еще больше бы сделав на моем месте», – думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
Толпа, скучиваясь, зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала, как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы, и она смело начала свою речь.
– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что уже опасно здесь и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю все, мои друзья, и прошу вас взять все, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я, напротив, прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
– Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и его сына.
Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
– Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Все, что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
Все глаза смотрели на нее с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность, или испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
– Много довольны вашей милостью, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
– Да отчего же? – сказала княжна.
Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
– Отчего же вы не хотите? – спросила она опять.
Никто не отвечал.
Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей нибудь взгляд.
– Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что нибудь нужно. Я все сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как бы рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
– Чего соглашаться то, не нужно нам хлеба.
– Что ж, нам все бросить то? Не согласны. Не согласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, а нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
– Да вы не поняли, верно, – с грустной улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас…
Но голос ее заглушали голоса толпы.
– Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
Княжна Марья старалась уловить опять чей нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко.
– Вишь, научила ловко, за ней в крепость иди! Дома разори да в кабалу и ступай. Как же! Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.


Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала все об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В двенадцатом часу голоса стали затихать, пропел петух, из за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
Одна за другой представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустной радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такой ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар и его из сада в Лысых Горах волокли под руки и он бормотал что то бессильным языком, дергал седыми бровями и беспокойно и робко смотрел на нее.
«Он и тогда хотел сказать мне то, что он сказал мне в день своей смерти, – думала она. – Он всегда думал то, что он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что то с Тихоном. Ему, видно, хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона? – думала тогда и теперь княжна Марья. – Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, что было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил все, что ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату? – думала она. – Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уже нет, и он закричал: „Дурак“. Ему тяжело было. Я слышала из за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: „Бог мой!Отчего я не взошла тогда? Что ж бы он сделал мне? Что бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово“. И княжна Марья вслух произнесла то ласковое слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду ше нь ка! – повторила княжна Марья это слово и зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор, как себя помнила, и которое она всегда видела издалека; а то лицо – робкое и слабое, которое она в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, что он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.