Литература Японии
Японская литература (яп. 日本文学 нихон бунгаку) — литература на японском языке, хронологически охватывающая период почти в полтора тысячелетия: от летописи «Кодзики» (712 год) до произведений современных авторов. На ранней стадии своего развития испытала сильнейшее влияние китайской литературы и зачастую писалась на классическом китайском. Влияние китайского в разной степени ощущалось вплоть до конца периода Эдо, сведясь к минимуму в XIX веке, начиная с которого развитие японской литературы стало во многом обусловлено продолжающимся до настоящего времени диалогом с европейской литературой.
Содержание
- 1 Периодизация
- 2 История
- 3 Специфические жанры
- 4 Примечания
- 5 Источники
- 6 Литература
- 7 Ссылки
Периодизация
Ниже приведена периодизация японской литературы, привязанная к значительным изменениям в социальной и политической жизни страны:
- Древняя литература (ок. 600—794) — эпоха возникновения японской письменности и появления первых летописных источников, включает в себя также так называемый Нарский период (710—784)
- Классическая литература, или Хэйанский период (794—1185) — период, когда столица Японского государства находилась в городе Хэйан-кё (ныне Киото); значительную роль в литературном творчестве того времени играли женщины
- Средневековая литература (1192—1603) — начало господства военного сословия, сёгунов, в Японии, период некоторого ослабления литературного творчества
- Литература раннего нового времени, или период Эдо (1603—1868) — творчество времени сёгуната Токугава, наивысший расцвет японской словесности
- Современная литература, или Токийский период (1868—1945) — наступил с реставрацией Мэйдзи и проникновением европейских идей в ранее закрытую страну
- Послевоенный период (1945—поныне) — период, последовавший за поражением Японии во Второй мировой войне
История
Древняя литература
Возникновение японского письма
Письменность возникла в Японии с введением китайской письменности и первым знакомством с китайской учёностью и литературой, через посредство корейских учёных. До знакомства с китайскими письменами в Японии не было никакой письменности. Начало изучения китайского языка в Японии относится к V веку; в 405 году[1] кореец Ван Ин (в японских летописях — Вани 王仁, он же 和邇吉師, «добрый учитель Вани») был приглашён учителем китайского языка к наследному японскому принцу — и после того поток учёных из Кореи и Китая прочно утвердил китайское влияние в Японии. Кодзики описывают это событие так:
И тогда [император Одзин] повелел [царю Кынчхого] Пэкче: «если живёт в этом краю мудрец, преподнести его как дань». Выбор пал на Вани. И тогда [царь] принёс в дань его вместе со свитками Лунь юй и Тысячесловие. Вани стал прародителем рода Фуми-но-Обито.
Оригинальный текст (кит.)又,科賜百濟國,若有賢人者,貢上。故受命以貢上人名,和邇吉師。即論語十卷・千字文一卷,并十一卷,付是人即貢進。此和邇吉師者,文首等祖。
В VII веке Император Тэндзи (662—671) учредил высшие школы для изучения китайских древностей; японские молодые люди отправлялись в Китай изучать язык и культуру страны. Китайская литература была отчасти для Японии тем, чем для европейских литератур были греческие и латинские классики.
Заимствовав из Китая письмена, то есть иероглифы, японцы долго приспособляли их к особенностям японского языка. Сначала письменность — в особенности проза — была китайская, доступная только высшему, образованному классу. Китайские иероглифы, составляющие идеописательные знаки цельных слов, а не звуков и слогов, стали применяться для выражения соответствующих японских слов; одинаковое начертание иероглифа произносилось, таким образом, различно по-китайски и по-японски, то есть китайский текст читался японскими словами. При обогащении литературного японского языка потребовалось большее количество письменных знаков — и китайские иероглифы стали употребляться не как выражение цельного понятия, а в своем звуковом значении, как обозначение слога, части слова. Это — начало перехода к фонетической японской азбуке: иероглифы использовались для записи звучания японских слов[2]. В древнейших японских литературных памятниках это привело к варварскому смешению китайских и японских слов, во избежание чего лучшие японские авторы предпочитали чистый китайский язык. Постепенно начала вырабатываться японская силлабическая азбука манъёкана[3], окончательно установившаяся в конце IX века и состоящая из фонетического употребления сокращённых форм китайских знаков. С введением этой самостоятельной фонетической азбуки (на китайском фундаменте) получилась возможность свободного пользования японским языком для литературных целей, и это привело к быстрому блестящему расцвету японской поэзии и прозы.
Нарский период
Архаический период японской литературы совпадает с тем временем, когда относительно небогатые резиденции микадо (императора) менялись с каждым новым правителем, по местожительству наследника, жившего всегда отдельно от правящего микадо. Эта кочевая жизнь микадо прекратилась с утверждением столицы в Наре, в провинции Ямато, в 710 г. С этого времени резиденции микадо, благодаря развитию всех отраслей культуры, становились всё более роскошными и тем самым прочными. Только ввиду неудобного для политических целей положения Нары резиденция перенесена была сначала в Нагаоку, а в 794 г. в Киото (древнее название — Хэйан-кё, то есть столица мира). Литература, относящаяся ко времени резиденции микадо в Наре, охватывает собой VIII век и носит название Нарского периода (историю литературы Японии принято делить на периоды, соответствующие резиденциям микадо в каждое данное время). Основные черты этого периода — развитие китайского влияния, распространение буддизма и соответственно этому значительный рост литературы, как и искусства, в особенности архитектуры (сооружение буддийских храмов и пышных дворцов для микадо).
Древнейшими памятниками архаической японской литературы являются песни, включённые в древние летописи Кодзики и Нихон сёки. Песни эти, относящиеся по всей вероятности к VI и VII векам, представляют собой только археологический интерес и чужды основных черт позднейшей японской поэзии — склонности к мечтательному созерцанию природы, любви к цветам, птицам и т. д. Они интересны для характеристики первобытных японцев, как воинственного, самоуверенного, весёлого народа, храброго в сражениях, любившего пиры с застольными песнями, торжества с приветственными и поздравительными песнями, жившего наивными, простыми чувствами. Таков общий характер японской архаической поэзии, в которой преобладают праздничные, застольные, воинственные, похоронные, шуточные и, главным образом, любовные песни, выражающие наивную чувственность, доходящую иногда до цинизма. Многие песни — особенно военные — относятся к легендарной истории начала японской монархии и приписываются обыкновенно императорам и разным знатным лицам; многие песни связывают с именем легендарного основателя японской монархии (в 660 г.), императора Дзимму; одна из лучших старых песен считается сочинением микадо Одзина и сложена — по словам летописей — в 282 году (Император Одзин, избравший для своего гарема красавицу Ками-нага-химэ, уступает её сыну, полюбившему её), но поэтические достоинства этой песни, выдержанность и тонкость аллегорической формы указывают на принадлежность её к позднейшему времени — вероятно к VI веку.
Другие произведения прозы Нарского периода: сэммио, или микотонори (яп. 詔) — эдикты императоров на японском языке при вступлении на престол или отказе от престола, при назначении новых министров, по случаю смерти выдающихся людей, для усмирения мятежей и т. д.; они составлены в торжественном тоне норито и изобилуют риторическими прикрасами. Затем идут фудоки — топографические описания японских провинций. Из них наиболее известен «Идзумо-фудоки», изд. в 733 г., состоящий, в целом, из сухого фактического изложения, но с включёнными в текст поэтичными легендами и старыми мифами. Из удзибуми, то есть фамильных хроник отдельных семей, сохранилась только одна, семьи Такахаси Такахаси удзибуми (яп. 高橋氏文). Она написана в стиле сэммио и кодзики.
Норито
Норито — синтоистские молитвословия, обрядовые моления, написанные ритмической прозой, длинными периодами в торжественном стиле. Они представляют значительный литературный интерес с точки зрения художественностью стиля, но главным образом важны своей документальной стороной, знакомя с религиозной жизнью японцев до начала влияния буддизма и конфуцианства, то есть с поклонением микадо и их божественным предкам. Содержание норито сводится к воспеванию богов, к передаче истории празднеств, рассказам о деяниях богов, перечислению жертвоприношений и т. д. Стиль норито торжественный, пышный, с повторениями и разными риторическими украшениями, параллелизмами, метафорами, антитезами, поэтическими сравнениями. Церемониальное чтение норито совершалось членами двух семей, Накатоми и Имиби, у которых эта обязанность переходила по наследству из поколения в поколение. Норито разных времён собраны были в годы Энгияп. (901—923) в «сборнике церемониальных правил», Энгисики (50 томов, изд. в 927 г.), где насчитывается 75 норито, из которых приведены текстуально (в 8-м т.) 27 важнейших ритуалов различных праздников (мацури). Это молитвы в честь богини, ниспосылающей пищу, богов ветра, предков императорских семей, моления об урожае, о предотвращении моровой язвы, об изгнании злых божеств и т. д. Самая знаменитая из этих молитв — Охараи, моление о великом очищении, написанное с большим подъёмом и очень поэтичное.
Кодзики
Кодзики — историческая летопись, записи о событиях древности, о полуисторическом, полулегендарном прошлом японской монархии. Кодзики изданы было между 712 и 720 гг.; события, рассказанные в них, доведены до 628 г. (до царствования императрицы Суйко); записи о последних полутора веках заключаются только в лаконическом перечислении имён. Кодзики составлены по поручению Императрицы Гэммэй чиновником О-но Ясумаро[4], со слов человека с баснословной памятью Хиэды-но Арэ (яп. 稗田 阿礼, неизвестно, мужчина ли это или женщина[5])[6][7][8]; это очевидно был один из так называемых катарибэ — придворных рассказчиков, излагавших в торжественных случаях предания старины. Язык Кодзики — смесь китайского с японским. О-но Ясумаро пользовался китайскими иероглифами, то сохраняя их значение и конструкцию, то употребляя их фонетически для изображения японских звуков (тогда не было ещё силлабических азбук), вследствие чего стиль Кодзики очень пёстрый и неуклюжий (смешение китайской и японской конструкций). Содержание Кодзики — синтоистские мифы о первых веках японской истории, о божественном происхождении микадо. Некоторые мифы напоминают греческие, как например миф о боге Сусаноо, убивающем дракона Ямату-но ороти, близок к мифу о Персее и Андромеде. В этих преданиях много художественной фантазии (в особенности в рассказах о подвигах бога водяных пучин, Сусаноо, и его потомке, «повелителя великой земли и 8000 мечей»); но исторического значения эти повествования о первых микадо и их божественных предках не имеют.
Нихон сёки
Гораздо значительнее другой исторический труд Нарского периода Нихон сёки — анналы в 30 книгах, написанные принцем Тонэрияп. и другими учёными на китайском языке одновременно с Кодзики (720 г.). В первых двух книгах собраны древние мифы; эти книги служат полезным дополнением к Кодзики, давая варианты и пространное изложение основных синтоистских преданий. Затем следуют более легендарные, чем исторические сведения об основании японской империи при Дзимму, о заселении японцами главного острова, о борьбе с туземцами-айнами, о древнейших походах в Корею и т. д. Повествование доведено до 697 г. Нихон сёки подражает, как и позднейшие японские летописи на китайском языке, китайским образцам (Ханьшу и т. д.) и многое заимствует из них. Несмотря на эти заимствования и на старание придать величественность первобытным условиям японской старины, Нихон сёки имеет большую документальную ценность, как источник для изучения начала японской культуры на синтоистской основе. Для истории литературы особенно ценны образцы первобытной поэзии, включенные и в Нихон сёки, и в Кодзики, записанные в фонетической передаче.
Впоследствии было составлено пять продолжений Нихон сёки (на китайском языке): Первое — «Сёку нихонги», законченное в 797 г. и охватывающее период от 697 до 791 г., то есть весь Нарский период (40 книг, в 20 томах); литературный интерес этого труда заключается в включенных в него образцах японской прозы того времени, разных официальных документов, эдиктов микадо и т. д. Дальнейшие продолжения: «Нихон-коки», изд. в 841 г., «Соку-нихон-коки» (яп. 続日本後紀, 869), «Нихон-монтоку-тэнно-дзицуроку» (яп. 日本文徳天皇実録), история императора Монтоку, с 850 по 858 г. (878), и «Нихон-сандаи-дзицуроку» (яп. 日本三代実録) — история царствования трёх микадо (императоров), Сэйва, Ёдзэя, Коко, с 859 по 887 г. (901). Все эти шесть составных частей Нихонги объединяются общим названием Риккокусияп. — «шесть национальных историй».
Поэзия
Поэзия Нарского периода сильно развилась и видоизменилась сравнительно с архаическими песнями, известными из Кодзики; под влиянием китайской литературы и буддизма она утратила первобытную беспечность и веселость и сделалась лирикой чувств, преимущественно элегических: воспеваются страдания и тихие радости любви, преданность богам, любовь к предкам, величие правителей страны, тоска по родине вдали от неё, печаль по умершим — и главным образом тонко передаются красоты природы, чувства, вызываемые переменой времен года, ароматом вишневых и сливовых садов и т. д. Под влиянием буддизма преобладают грустные, созерцательные мотивы. Длинные стихотворения отсутствуют, эпоса совершенно нет; поэтические настроения выливаются в очень короткие лирические стихи.
Основная форма, создавшаяся в Нарский период и навсегда укоренившаяся в японской поэзии — это так называемая танка — короткое стихотворение из пяти стихов, каждый по пять и семь слогов поочерёдно. Так как японский язык состоит сплошь из кратких слогов (одна гласная или гласная с согласной), то есть все слоги кончаются на одну из 5 гласных, все одинаковой длины и одинаковы по ударению, то не может быть ни рифм (они были бы слишком монотонны), ни ритма, основанного на смене длинных и кратких слогов. Единственное отличие поэзии от прозы в японском языке — последовательное чередование пяти и семи-сложных строк; в этом и заключается принцип танки. Танка состоит из 5-ти строк, 1-я и 3-я в пять, 2-я, 4-я и 5-я — в семь слогов, то есть в целом всё стихотворение состоит из 31 слога. Иногда прибавляется 6-й стих — усиленный вариант 5-го. Краткость формы стесняет свободу фантазии, но авторы танки доходят иногда до мастерства в искусстве сжато намечать тонкие настроения, воссоздавать образы природы и связанные с ними ощущения в 5, много 6 строках.
Стиль танки и других вариантов этой основной формы отличается множеством сложных риторических приёмов, из которых наиболее характерны макуракотоба и какэкотоба. Макуракотоба (яп. 枕詞 «слово-изголовье») — определяющие слова, ставятся в начале стихотворения, наподобие гомеровского «быстроногий Ахилл» и т. п. Какэкотоба (яп. 掛詞 «вертящиеся слова») — слова с двойным значением, из которых первое составляет с предшествующим словом одно понятие, а с последующим — другое. Например, «мацу» (яп. 松) — сосна; «мацу-но-эга» — сосновая ветка, а «хито-во-мацу» — ждать кого-нибудь; «хито-во-мацу-но-эга» и образует какэкотоба, очень употребительный оборот в танка. Кроме того, танка изобилуют повторениями, обращениями и восклицаниями (иногда всё стихотворение — восклицание, построенное на одном слове, стоящем в конце), параллельными словами в смежных строках, аллитерацией и т. д. Стихотворения начинают с введения, где целая фраза — атрибут к одному слову или даже только к отдельным слогам слова. В японской поэзии ценятся виртуозность и остроумие формы, миниатюрность, изящество, иногда в ущерб пафосу и широте замысла.
Кроме танка существуют более длинные стихотворения, нагаута (длинные песни), с тем же чередованием 5 и 7 сложных строк, с заключительной строкой в 7 слогов, но не ограниченный пятью строфами. Они, как правило, сопровождаются заключительными стихотворениями в 31 слог — ханка, повторяющими главную мысль стихотворения. Кроме того существуют ещё сэдока (яп. 旋頭歌), в шесть строк, то есть танка с прибавленной семисложной строкой, варьирующей предыдущую, затем буссокусэкика (яп. 仏足石歌 «стих отпечатка ноги Будды») тоже в 6 строк и т. д., но все это видоизменения основной формы — танка.
Манъёсю
Поэзия Нарского периода сохранилась в большой антологии «Манъёсю» («собрание мириад листьев»), составленной в начале IX века. В ней собрано около 5000 стихотворений, из которых более 4000 одних танка, а затем небольшое количество нагаута и сэдока. Они охватывают период в 130 лет, с конца VII века, и разделены на несколько категорий: стихотворения, воспевающие времена года; стихотворения любовные и выражающие чувства детей к родителям, подчинённых к господину, братьев и сестер друг к другу; смешанные стихотворения — о путешествиях императоров и частных лиц, застольные и т. д.; элегии, аллегорические стихотворения и т. д.
Отрывок из Манъёсю:
На сливовый цвет |
На мне нет одежды, |
Авторы стихотворений принадлежали к высшему придворному кругу; многие из них — женщины. Называются имена 561 автора стихотворений; из них 70 женщин. Особенно знамениты два поэта: Какиномото-но Хитомаро, чиновник при дворе Сёму (724—754), часто сопровождавший микадо в путешествиях, и Акахито. Из длинных стихотворений, нагаута, наиболее популярна легенда об Урасиме — рыбаке, который по безрассудству утратил возможность жить постоянно в стране бессмертных. Эта поэтичная легенда написана на вечную тему губительного человеческого любопытства.
Кайфусо
Кайфусо — антология китайской поэзии (канси), составленная знатными японскими вельможами.
Классическая японская литература (794—1185)
Второй период японской литературы носит название Хэйанского, по названию города Хэйан-кё («город мира», современный Киото), куда в 794 г. была перенесена столица империи из Нары. Хэйанский период продолжался с 800 до 1186 г. и считается классическим. Высокий расцвет национальной литературы происходил в связи с влиянием китайской литературы и буддизма. Масса японского народа оставалась ещё в невежестве; литература этого периода — аристократическая, представители её — члены высшего придворного круга. Особенность периода заключается в преобладании женского творчества. Главнейшие произведения этой эпохи написаны женщинами, занимавшими тогда видное и вполне самостоятельное свободное положение. Изящная литература была почти всецело в руках женщин (мужчины изучали китайскую учёность); поэтому характер её — изысканный и семейно-благопристойный, в противоположность порнографической японской беллетристике XVIII и XIX веков.
Поэзия
Поэзия Хэйанского периода представлена сборником «Кокинсю», составленным по поручению микадо Дайго и изданным в 922 году. В нём около 1100 стихотворений, разделённых на такие же рубрики, как в «Манъёсю»; большая их часть — танка. По богатству содержания и достоинствам отдельных стихотворений «Кокинсю» стоит ниже «Манъёсю»; в нём множество танка, написанных на заданные темы при поэтических турнирах и щеголяющих внешней отделкой формы, остроумной игрой слов. Но именно этому сборник «Кокинсю» обязан своей большой популярностью: изучение его в XI веке было обязательно для образованных людей, в особенности для девушек. Впоследствии «Кокинсю» больше подражали, чем «Манъёсю».
Отрывок из Кокинсю:
Я уснул в мечтах о тебе
Поэтому, может быть,
Во сне тебя видел.
Знай я, что это будет продолжаться,
Я не хотел бы пробуждаться
В эту весеннюю ночь,
Ночь бесформенного мрака,
Краски сливовых цветов
Увидать нельзя,
Но может ли быть скрыто благоухание их?
Славу классического Хэйанского периода составляет, однако, не поэзия, а проза, достигшая большой гибкости и богатства, благодаря вошедшим в японский язык китайским словам, и ставшей очень изысканной и художественною.
Одним из первых выдающихся прозаиков этого периода был Ки-но Цураюки, поэт и издатель «Кокинсю» (ум. 946). Его предисловие к «Кокинсю» считается образцовым по стилю, в нём высказываются мысли о происхождении поэзии, о суетности погони за внешними прикрасами, в ущерб глубине и искренности чувств. Цураюки делает обзор поэзии Нарского периода. Язык Цураюки в этих критических этюдах очень образный, поэтичный, часто метко насмешливый.
Другое его произведение — Тоса-никки, путевые заметки, дневник путешествия из Тосы на острове Сикоку, где он занимал 4 года место губернатора в Киото. Дневник с большим юмором описывает бытовые подробности и мелкие обыденные происшествия во время пути, автор подшучивает над пьянством своим и своих спутников при проводах его в Тосу, высмеивает плохие стихи, сочинённые по этому поводу, очень поэтично отмечает грустные эпизоды (смерть молодой девушки), описывает бури и опасные встречи с пиратами.
Моногатари
Главными прозаическими произведениями Хэйанского периода являются так называемые моногатари, то есть рассказы, иногда вымышленные, сказочного характера, иногда исторические или близкие к типу дневников и мемуаров. Иногда моногатари представляют собой сборники коротких отдельных рассказов, связанных общим героем; иногда это большие повести, даже романы. Древнейшими из этого рода произведений считаются Повесть о старике Такэтори и Исэ-моногатари, относящиеся оба к началу Х века (между 901 и 922 гг.). Первый из них — сборник фантастических сказок, написанных на японском языке, но заимствованных из китайских источников; мистика носит буддийский характер. Одна из самых поэтичных сказок — о «сияющей девушке» (Кагуя-химэ), вознесшейся на небо после того, как никто из смертных, даже сам император, не смог добиться её руки. Исэ-моногатари — ряд рассказов о приключениях молодого придворного, где наряду с вымышленными любовными приключениями есть описания разных японских провинций, куда ездит герой. Повествование изобилует множеством танка на любовные темы.
Из других произведений этого рода Х-го и начала XI века наиболее известны Уцубо-моногатари, Хамамацу-Тюнагон-моногатари и Ямато-моногатари. Самый знаменитый роман классической эпохи — Гэндзи-моногатари (начала XI в.); автор его — Мурасаки Сикибу, знатная придворная дама из рода Фудзивара, который много веков занимал видное место в Японии и дал целый ряд императоров, государственных деятелей, учёных и писателей. Мурасаки славилась своей учёностью и талантом. Её роман повествует о жизни Гэндзи, сына микадо, и его любимой наложницы, и описывает с изобилием подробностей жизнь аристократического японского общества[9]. Размеры «Гэндзи-моногатари» огромные: роман состоит из 54 томов; одно только генеалогическое дерево действующих лиц (микадо, принцев и принцесс, придворных и т. д.) занимает 80 страниц. Эти размеры объясняются множеством эпизодических рассказов, вкраплённых в повествование.
Мурасаки написала ещё дневник «Мурасаки Сикибу никки» (яп. 紫式部日記), пользующийся известностью, но не такой, как её роман.
Наряду с Мурасаки-но-сикибу пользуется славой классической писательницы другая женщина, Сэй-Сёнагон, тоже принадлежавшая к высшему кругу занимавшая должность придворной дамы при императрице. Её «Записки у изголовья» — нечто в роде мемуаров из личной жизни автора, чередующихся с рассказами, описаниями, размышлениями, бытовыми картинками. Стиль «Записок» стал очень популярным в Японии и называется дзуйхицу (следование за кистью). Это бессистемное записывание всего, что приходит в голову: перечисление приятных и неприятных предметов и впечатлений, очерки нравов или личных переживаний, описания природы, мысли об окружающем. «Записки» — лучший образчик дзуйхицу. Это, как и «Гэндзи-моногатари», объёмистое сочинение (12 томов, 6460 страниц) и тоже относится к XI веку. Содержание очень разнообразно и носит бо́льший отпечаток индивидуальности автора, чем эпическое повествование дневника Мурасаки.
Кроме названных моногатари есть ещё множество других, из которых наиболее известны «Удзи-моногатари» (автор его, Минамото-но Такакуни, ум. в 1077 году), сборник народных поверий и легенд, и Сагоромо-моногатари и Сарасина-Ники (описание путешествий), оба написаны женщинами. Все эти романы, повести и сказки свидетельствуют о высоком развитии реалистического творчества и дают ценный материал для изучения культуры и нравов Хэйанского периода.
Исторические хроники
К разряду моногатари принадлежат, наряду с беллетристикой, и исторические труды. Среди последних — «Эйга-моногатари» (яп. 栄花物語) и «Окагами» (яп. 大鏡). «Эйга-моногатари» относится к концу XI века, состоит из 40 книг и охватывает историю Японии за два столетия (до 1088 г.). Это не история страны в широком смысле, а подробное жизнеописание Фудзивары-но Митинага (Эйга-моногатари значит «сказание о славе»), главного министра при трёх императорах, и его сыновей Ёримити и Норимити, унаследовавших власть отца. Рассказ ведётся в стиле вымышленных моногатари, со множеством романтических эпизодов, анекдотов и танка, сохраняя, тем не менее, документальное значение. «Окагами» (то есть «великое зеркало», зеркалом, или кагами яп. 鏡, назывался всякий исторический труд) состоит из 8 томов и представляет собой историю 14 царствований, от микадо Монтоку, вступившего на престол в 851 г., до Го-Итидзё, ум. в 1036 г. Автор «Окагами» — Тамэнари (из семьи Фудзивара), дворцовый управляющий при императоре Сутоку (1124—1141), ставший потом буддийским монахом. Содержание «Окагами» состоит из сухого перечисления биографических дат относительно каждого микадо, анекдотов, танка и жизнеописаний важнейших государственных деятелей, рассказанных с вымышленными романтическими подробностями.
Как исторические документы, оба эти труда служат дополнением к ещё более сухим историческим хроникам на китайском языке. Особенность обоих произведений — большое влияние буддизма на их авторов. Помимо «Окагами», известны также следующие исторические труды: Имакагами (яп. 今鏡 зеркало современности), Мицукагами (яп. 水鏡 водное зеркало) и Масукагами (яп. 増鏡 чистое зеркало) — все они вместе называются сикё (яп. 四鏡 четыре зеркала) или кагамимоно (яп. 鏡物)[10]. К той же эпохе относится несколько исторических и справочных сочинений на китайском языке: «Синсэн Сёдзироку» (яп. 新撰姓氏録, «Вновь составленные списки родов», изд. в 815 г.) — генеалогия 1182 дворянских семей; Энгисики (яп. 延喜式) — уложение эры Энги (яп. 延喜, 901—923), закончено в 927 г.[11], содержащее ритуал синтоистских богослужений, молитвы (норито), а также описание административного строя, обязанностей чиновников и т. д.; Вамё Руйдзюсё — китайско-японский словарь, составленный Минамото-но Ситаго (911—983).
Средневековая литература (1185—1603)
Камакурский период (1186—1332)
Хэйанский период расцвета японской литературы сменился веками упадка художественного творчества, под влиянием изменившегося государственного строя. Власть микадо, поддерживавшая праздность интеллектуально развитых царедворцев, мужчин и женщин, создавших утончённую изящную литературу, сменилась господством военного сословия — сёгунов. Резиденция микадо, Хэйан-кё, перестала быть центром культурной жизни. С тех пор роль фактической столицы выполняли постоянно менявшиеся местопребывания сёгунов, захватывавших власть в свои руки, пока в конце XII века Минамото-но Ёритомо не утвердил сёгуната в Камакуре, что было началом Камакурского периода японской литературы (1186—1332). После семьи Ёритомо судьбами Японии управляла семья Ходзё, члены которой были не сёгунами, а сиккэнами, помощниками сёгунов; но их сила была такова, что и императоры, жившие в Киото, и сёгуны, продолжавшие жить в Камакуре, только номинально пользовались своими титулами и фактической власти не имели.
Характерные черты эпохи сёгуната: рост влияния буддизма, сосредоточение учёности в руках монахов, воинственный и более грубый характер литературы, так как монахи, приверженцы сёгунов, часто брались за оружие и участвовали в гражданских распрях. Женщин почти нет среди писателей этого периода; поэзия и романы в пренебрежении. Среди литературных произведений Камакурского периода преобладают исторические сочинения и мемуары; большая их часть относится к началу периода; позже литературная деятельность страны все более падала. Одно из первых сочинений этого рода — «Гэнпэй Дзёсуйки» или «Гэмпэй Сэйсуйки» (яп. 源平盛衰記), история возвышения и падения двух аристократических родов, Гэндзи и Хэйкэ, во второй половине XII века. 48 книг этой истории охватывают период от 1161 до 1185 г. и написаны в духе шекспировских хроник; историческая истина перемешана с вымыслом, с риторическими прикрасами, рассуждениями, выдуманными речами государственных деятелей, описаниями сражений в героическом стиле, молитвами, заклинаниями, танка и т. д. Автором «Гэмпэй Сэйсуйки» считается Хамуро Токинага (яп. 葉室時長), которому приписываются также два других произведения: «Хогэн-Моногатари» (яп. 保元物語) (рассказ о междоусобиях в Киото в 1157 г. из-за спора о престолонаследии) и «Хэйдзи-моногатари» (яп. 平治物語) (где говорится о возобновлении той же борьбы в 1159 г.). Повесть о доме Тайра неизвестного автора — подражание «Гэмпэй Сэйсуйки»; повторяются те же события, с добавлением новых патриотических, благочестивых или драматических прикрас. Особенность этого произведения в том, что язык повествования приспособлен к пению бива-бодзу (бивских бонз), что увеличило его популярность.
Гораздо выше стоит другое произведение этого времени — «Ходзёки» (1212 г.), мемуары поэта Камо-но Тёмэя. Он был блюстителем синтоистского храма, но, огорчённый отказом в повышении, стал отшельником и написал в уединении свои мемуары, которые ценятся за превосходный стиль. Название его книги, «Ходзёки», указывает на отшельничество автора (ходзё — 100 квадр. футов — размер хижины Тёмэя: ки — запись). Наиболее интересны в «Ходзёки» описания пожара в Киото в 1177 г. и землетрясения 1185 г., а также мысли автора об отшельничестве и буддизме и любопытное описание его собственной простой жизни в уединении, радующей его своей свободой и углублением в красоты природы и религии. Характер «Ходзёки» чисто буддийский.
От Камакурского периода осталось много других дневников и путевых очерков. «Идзаёи никки» написан знатной вдовой из семьи Фудзивара, Абуцу, принявшей буддийские обеты[12]. Она описывает путешествие в Камакуру, в очень сентиментальном тоне. «Бэн-но-найси-никки» (яп. 弁内侍日記, べんのないしにっき), дневник японской поэтессы Бэн-но Найси (яп. 弁内侍) о событиях между 1216 и 1252 гг. Поэзия Камакурского периода заключается, как и раньше, в сочинении танка, уступающих, однако, прежним, Составлялись антологии (из 100 стихотворений 100 различных авторов), под названием Хякунин иссю. Первая из них (сборник танка от VII до XIII веков) составлена в 1235 г. Садаиэ, членом семьи Фудзивара.
Периоды Намбокутё и Муромати
Следующие два периода японской литературы связаны с раздорами между сёгунами и их регентами (сиккэнами) с одной стороны и императорами с другой.
Первый из них — период Намбокутё (1336—1392), то есть «южный и северный дворы», названный так потому, что тогда царствовали одновременно два императора: один, ставленник сёгунов, в Киото, другой — в провинции Ямато. Второй период, Муромати (1392—1603), назван по городу в провинции Киото, где окрепла новая династия сёгунов из рода Асикага, власть которых была выше императорской, сосредоточившейся опять в одних руках при микадо Комацу, в 1392 г. Оба эти периода считаются тёмными веками в литературе. Одним из выдающихся писателей XIV века был Китабатакэ Тикафуса (яп. 北畠親房, 1293—1354[13]), влиятельный государственный человек и приверженец микадо Го-Дайго[14]. Его главное произведение — «История истинного преемства божественных царей» (яп. 神皇正統記 Дзинно Сётоки), написанное в защиту прав южного двора, содержит (в 6 книгах) философскую теорию политического строя Японии и полумифическую, полудостоверную историю Японии, вплоть до событий, в которых сам автор принимал участие. Изложение сухое, литературное значение книги слабое, но политическое её влияние было очень велико; она содействовала укреплению власти микадо. Другое произведение Тикафусы — «Гэнгэнсю» (в 8 книгах), изложение главнейших синтоистских мифов.
Другое знаменитое произведение этой эпохи — «Повесть о великом мире» (яп. 太平記 Тайхэйки), история сёгуната со времени основания его Ёритомо в 1181 г. и событий от вступления на престол микадо Го-Дайго (1319) до конца царствования Го-Мураками в 1368 г. Это история одного из самых бурных периодов японской истории беспрерывных распрей, интриг и жестокостей. Первоначальное название книги было другое: «Анки-юрайки» («Запись о причинах мира и опасности») или «Кокка-тиранки» («Запись о мире и беспорядках в государстве»). Прежде «Тайхэйки» считалось сочинением нескольких жрецов, писавших по поручению микадо Го-Дайго, но есть основания полагать, что автор его — монах Кодзима-хоси (ум. 1374)[15]. Книга носит отпечаток творчества одного лица. Характер «Тайхэйки» скорее беллетристический, стиль риторический, испещренный китайскими словами, намеками и цитатами. «Тайхэйки» обнаруживает также сильное влияние буддизма и знание буддийской теологии. Язык книги более прост по конструкции, чем язык Хэйанского периода, обогащён китайскими словами и служит основой для новейшего литературного стиля. «Тайхэйки» пользуется популярностью до сих пор; существуют особые профессиональные чтецы этого памятника национального прошлого.
В эту эпоху писал и Ёсида Кэнко, член знатной семьи, придворный, ставший потом буддийским монахом; он умер в возрасте 68 лет в 1350 г. Его главное произведение — «Наброски от скуки» (яп. 徒然草 Цурэдзурэгуса), сборник мыслей и поучений, восхвалений буддизма, святости и отшельничества, наряду с мудрыми житейскими правилами и прославлением мирских утех. Кэнко отличался широким свободомыслием и соединял (в литературе, как и в жизни) вкусы грешного мирянина с благочестивыми порывами буддиста.
Поэзия этого периода представлена, кроме обычных танка, появлением нового жанра — но, то есть лирических драм, с музыкой и мимическими танцами. Содержание их почерпнуто из буддистских и синтоистских преданий; основные мотивы — благочестие, патриотизм, военная храбрость. Текст сочинялся буддийскими монахами, а музыка, танцы и постановка — актёрами, которые и считались авторами пьес. Конструкция всех но одинаковая: входит жрец, называет себя и объявляет, что отправляется в путешествие. Потом он появляется у какого-нибудь храма, или на поле сражения и т. п., и появляющийся дух рассказывает ему местную легенду и говорит, кто он. Пьесы очень коротки, занимают страниц 6-7 в печати и исполняются не более чем в час времени. Действующих лиц 5 — 6, иногда только 3, затем несколько музыкантов и хор. Первые пьесы но написаны были в XIV веке; большая их часть относится к XV веку.
Литература раннего нового времени (1603—1868)
Период Муромати сменился в японской литературе временем расцвета художественного творчества и всех отраслей науки — периодом Эдо (1603—1867), охватывающим время от основания Токугавой Иэясу сёгуната Токугава и перенесения им своей резиденции в Эдо (отсюда и название) до восстановления власти микадо и начала европейского влияния на духовную жизнь Японии. Иэясу усмирил междоусобицы даймё, подчинил их своей власти (при сохранении номинальной власти микадо) и положил начало твердому феодальному строю, при котором Япония процветала во всех сферах жизни общества. Литература периода Эдо отличается тем, что перестала быть монополией высших классов и стала доступной всей народной массе, что отчасти понизило прежнюю утончённость вкуса; вместе с распространением книгопечатания (оно существовало в Японии с VIII века, но только при сёгунате Токугава введён был — по корейским образцам — подвижной шрифт и сильно возросло печатание книг) в Японии распространилась грубая порнографическая литература. Другая характерная черта этой эпохи — упадок буддизма и распространение конфуцианства, чья позитивная мораль гармонично сочеталась с национальным рационалистическим характером японцев.
Одно из самых ранних произведений периода Эдо — «Тайкоки» (яп. 太閤記, 1625 г.; автор неизвестен), история регента (тайко) Тоётоми Хидэёси, рождение и жизнь которого приняли в воображении народа легендарный характер и окружены были чудесами.
Кангакуся
Наиболее известные японские писатели XVII веке принадлежали к так называемым кангакуся[16], то есть распространителям кангаку (яп. 漢学 ханьское учение) — китайской философии (конфуцианства), китайской литературы и науки. Во главе кангакуся стоял учёный Фудзивара Сэйка (англ. 藤原惺窩, 1561—1619)[17], ознакомившийся с китайской философией по комментариям Чжу-Си на учение Конфуция и пропагандировавший её в «Кана-Сэйри» — сочинении, оказавшем огромное влияние на литературу и идейную жизнь периода Эдо.
Под влиянием китайского учения этика вытеснила религиозные идеи, добродетель считалась естественной потребностью человека, соответствием гармоничному устройству природы; идеалом нравственного совершенства признавалась лояльность, беззаветная преданность феодальному господину, повиновение сына отцу, жены мужу, долг мести за властелина (также сыновей за отца), учтивость и церемонность, входившие в понятие о чести и т. д. Самопожертвование подчиненных во имя интересов властителя считалось самым священным долгом; литература этого периода полна рассказов о самураях, добровольно убивавших своих детей и себя, чтобы спасти жизнь сёгуна или его наследника или отмстить за них. Выработалась особая этика самоубийства (харакири) как выражение лояльности или средство мести обидчику. В семье женщина утратила прежнее самостоятельное положение; идеалом женской добродетели сделалась покорность мужу и почтительность. Этот кодекс морали, в связи с полным упадком религиозного и мистического чувства, укреплялся в народе путём литературного влияния кангакуся и выработал национальный характер японцев: выдержанность гражданского долга, лояльность, храбрость, доходящую до полного презрения к собственной жизни, и рассудочность.
Вслед за Фудзиварой Сэйка выдвинулись другие кангакуся: Хаяси Радзан (1583—1657), автор 170 трактатов схоластического или морального характера, мемуаров, исторических очерков и т. д.; его сын Хаяси Гахо (яп. 林 鵞峰, 1618—1680), автор труда «Обзор императорских правлений в Японии» (яп. 日本王代一覧 Нихон одай итиран); Каибара Эккэн (яп. 貝原 益軒, 1630—1714 гг.), плодовитый писатель, писавший на общедоступном языке, без излишней риторики, фонетической азбукой, и потому доступный читателям всех классов; главное его сочинение — «Ёдзёкун», трактат о воспитании.
Самый знаменитый из кангакуся — Араи Хакусэки (1657—1725 г.)[18], написавший весьма интересную автобиографию «Записки сломанного хвороста», «Генеалогию ханов» (1701 г. — история японских даймё с 1600 по 1680 г., в 30 томах), и «Приложение для исторических чтений» (1712 г. — обзор японской истории за 2000 лет). В книге «Записи об услышанном с Запада» Хакусеки рассказывает о своем знакомстве с итальянским миссионером патером Сидоттиит., арестованным за пропаганду христианства в 1708 г. и умершим в тюрьме. Этот рассказ интересен изложением взглядов автора на христианство, которое ему, как убеждённому рационалисту, кажется безумным. Хакусэки написал ещё много других сочинений по экономическим вопросам, об искусстве, об уголовном праве, археологи и географии, японский словарь и т. д.
Другой известный кангакуся — Муро Кюсё (яп. 室鳩巣, 1658—1734), гонитель буддизма, защитник жизненной философии и морали в духе конфуцианства. Его главное произведение — «Сюндай Зацува», ряд поучений.
Поэзия и беллетристика
Наряду с философской и учёной литературой в XVII веке процветали беллетристика и поэзия, дававшие материал для чтения образованному сельскому и городскому населению низших классов (купцам, ремесленникам, крестьянам). Появилось много романов (самые известные — «Мокудзу-моногатари», «Усуюки-моногатари», «Ханносукэ-но-соси»), рассказов и очерков, большей частью непристойного содержания (самый известный их автор — Ихара Сайкаку). Процветала литература детских сказок (самая популярная — «Нэзуми-но-ёмэири» (яп. 鼠の嫁入り), выход замуж крысы, написана около 1661 г.); сильно развилась народная драма. Самый знаменитый драматург того времени — Тикамацу Мондзаэмон[19], пьесы его хаотичны, неправдоподобны, но в их дикости, богатстве выдумки, грубости есть своеобразная сила. Пьесы его разделялись на исторические (дзидаймоно) и драмы из жизни и нравов (севамоно). Лучшая из его драм — «Битвы Коксинги» (битвы Кокусэнъи, знаменитого пирата), написанная в 1715 г.
Поэзия XVII века представлена многочисленными хайку (танка из 3 стихов, вместо 5), самым прославленным автором которых был Мацуо Басё (1643—1694 г.).
Другой вариацией танка были кёка (сумасшедшая поэзия) — вульгарно комические стихотворения, злоупотреблявшие игрой слов и всяческими остротами (сорэ). В XVIII в. ученая и философская литература кангакуся стала приходить в упадок; представители её доходили до крайностей в своем увлечении всем китайским и совершенно пренебрегали японским языком, на котором писалась только беллетристика. В этой области сильно расплодилась порнографическая литература, распространяемая книгоиздательской фирмой «Хатимондзия» (яп. 八文字屋 дом 8 иероглифов)[20]. Её владелец Хатимондзия Дзисё (яп. 八文字屋自笑) был одновременно и писателем. Ему и его сотруднику, писателю Эдзиме Кисэки (1663—1736) принадлежит множество произведений такого рода, подписанных именами их обоих. В издании «Хатимондзия» вышло более 100 книг, повестей, рассказов и очерков непристойного содержания; наиболее известны: «Кэйсэй-кинтанки» (1711; кощунственные и грязные насмешки над буддизмом, очень талантливые по юмору), «Оядзи-катаги» («Портреты стариков»), «Мусуко-катаки» («Портреты золотой молодежи»). Фирма «Хатимондзия» существовала до конца XVIII века; другие фирмы также издавали сярэбон (остроумные книги), до того циничные, что в 1791 г. они были запрещены правительством. Книги эти, несмотря на все свои недостатки, отличались искромётным юмором, богатством выдумки, реалистически изображали нравы своего времени.
Из беллетристических произведений другого характера выдается «Васобёэ» (1774), который по сюжету напоминает «Гулливера». Драма XVIII века представлена главным образом произведениями ученика Тикамацу, Такэда Идзумо (1691—1756), писавшего в сотрудничестве с 5 — 6 другими авторами. Главные произведения — «Тюсингура» (повесть о верных вассалах, 1748) и драма о судьбе, «Сугавара-но-Митидзанэ». Драмы Такэды Идзумо более естественны и просты, но менее поэтичны, чем драмы его учителя.
Вагакуся
Противовесом увлечению Китаем явились в XVIII веке исследователи японской старины, вагакуся[16] (другое название — кокугакуся[16], или кокукагуха[21]). Начало изучению национального прошлого положил сёгун Токугава Иэясу; его дело продолжал его внук, даймё Токугава Мицукуни (яп. 徳川 光圀, 1628—1701), основывавший библиотеки, покровительствовавший учёным. По его указу была составлена история Японии на китайском языке, «Дай-Нихон-си» (яп. 大日本史). Известнейшие вакагуся XVIII века: буддийский жрец Кэйтю (яп. 契沖, 1640—1701), автор «Манъё Дайсёки» (яп. 万葉集大匠記), «Кокин Ёзайсё» (сборник старых и новых материалов), исследований о классической литературе и т. д., Китамура Кигин (яп. 北村季吟); Када-но Адзумамаро (яп. 荷田春満, 1669—1736); Камо-но Мабути (яп. 賀茂真淵, 1697—1769), профессор, автор множества комментариев к древним произведениям; самый знаменитый вакагуся Мотоори Норинага (1730—1801)[22], плодовитейший учёный и писатель. Главное его произведение — «Предание Кодзики» (яп. 古事記伝 кодзикидэн), толкование Кодзики, священной книги синтоизма[23]. В этой книге Мотоори ведёт резкую полемику против китайского влияния и превозносит всё японское. «Кодзикидэн» — начало реакции против китайских идей, во имя японской самобытности. Перу Мотоори принадлежат также «Исоно-ками-сисюку» (трактат о поэзии), «Гёдзин-гайгэн» — критика китайской философии, «Плетёная корзина» (яп. 玉勝間 15 том., изд. после смерти Мотоори в 1812 г.) и собрание «Судзу поясю», дающее драгоценный материал для изучения синтоистской древности.
Научная литература
Научная литература представлена богословскими трудами Хираты Ацутанэ (яп. 平田 篤胤, 1776—1843), ученика Мотоори, сочинениями Охаси Даюндзо, ярого и невежественного противника европейской науки, сочинениями кангакуся и буддийских ученых. В беллетристике впервые появились романы и повести не на исторической основе, как моногатари прежних веков, а на вполне вымышленные фабулы. Первый писатель в этом роде — Санто Кёгэн (яп. 山東 京伝, 1761—1816), а наибольшей славой пользуется Кёкутэй Бакин (яп. 曲亭 馬琴, 1767—1848), плодовитый автор, поражавший современников эрудицией и богатством фантазии. Самое знаменитое его произведение — «Хаккэндэн»; менее заметны «Юмихари-дзуки» («Молодая луна»), «Мусобёэ-катёмоногатари» и другие, большей частью аллегорические произведения.
Романисты — современники Бакина: Рютэй Танэхико (1733—1842), Сакитэй Самбо (1775—1822), Дзиппэнся Икку и др.
Современная литература (1868—1945)
Период после падения власти сёгунов и восстановления власти императора в японской литературе носит название Токийского, по названию резиденции микадо (императора), перенесённой в Токио из Киото в 1869 г. Характерная черта этого периода — возрастающее влияние европейских идей, которое началось с пересмотра законов, заимствования всех технических усовершенствований европейского Запада, изучения европейских языков — в особенности английского, быстрого роста образования, создания армии и флота, железных дорог и т. д. Японская молодежь стала ездить в Европу на учёбу, в особенности медицину; в Токио была основана школа иностранных языков.
В литературе жажда реформ и стремление сравняться с европейской культурой выразились прежде всего в многочисленных переводных и оригинальных произведениях, знакомивших с европейской наукой и жизнью. Один из выдающихся писателей, пропагандировавший европейские идеи — Фукудзава Юкити, автор книги «Положение дел на Западе». Около 1879 года стали появляться многочисленные переводы западноевропейских романов, а затем началось обновление и национального художественного творчества. Оно выразилось, прежде всего, в реакции против искусственности, неправдоподобности и дурного тона прежних любимцев публики, Кёкутэя Бакина и др. Цубоути Сёё первый резко выступил против Бакина в «Сущности романа» (1885)[24], потом основал журнал «Васэда-бунгаку», где проповедовались европейские литературные принципы, и написал реалистический роман «Нравы студентов нашего времени» (1886)[24]. Будучи одним из новаторов современного японского театра — сингэки (яп. 新劇 новая драма), написал для него первую оригинальную пьесу «Пилигрим» (1916, пост. 1926)[24].
Судо Нансуи (яп. 須藤南翠, 1857—1920), автор политических романов прогрессивного направления, знаток европейской литературы и истории. В романе «Дамы нового типа» (1887) он рисует утопическую картину будущей Японии, стоящей на высоте культурного развития. Героиня — идеал эмансипированной женщины, деятельница женских клубов, отстаивающих права женщин, а по профессии — молочница (японцы до вестернизации не употребляли молока в пищу); она выходит замуж за политического деятеля, который венчается во фраке и продевает в петлицу цветок флёрдоранжа. Роман написан прекрасным языком и имел успех у критиков.
Один из самых популярных и плодовитых японских романистов того времени — Одзаки Коё[25] (яп. 尾崎 紅葉, ум. в 1903 году). Получил известность его роман «Много чувств, много горя» (1896), описывающий горе неутешного вдовца. Он написан разговорным языком, в котором чувствуется влияние английского. Англо-китайско-японские слова теперь в большом ходу в Японии и составляют лексикон японской прессы.
Другой известный писатель современной Японии — Кода Сигэюки (яп. 幸田 成行, псевд. Рохан), автор исторического романа «Хигэ Отоко» (яп. ひげ男, 1896), описывающего бедственное положение в Японии до установления сёгуната Эдо.
В японской поэзии на рубеже веков предпринимались попытки отступить от прежних форм монотонных танка и создать новый тип стихов, пользуясь принципами европейской поэзии. В этом направлении работали профессора Токийского университета Тояма Масакадзу (яп. 外山正一), Ятабэ Рёкити (яп. 矢田部良吉) и Иноуэ Тэцудзиро (яп. 井上哲次郎). Они издали вместе в 1882 году книгу «Антология нового стиля» (яп. 新体詩抄 Синтайсисё), где, отказавшись от танка, пропагандировали новые типы нагаута (длинных стихотворений), приспособленных к современным требованиям, то есть написанных не старым языком, непригодным для выражения новых идей и чувств, а обыкновенным книжным языком, который считался прежде слишком вульгарным для серьёзной поэзии. Чередование 5- и 7-сложных строк было сохранено, но стихотворения теперь делятся, по примеру европейской поэзии, на строфы равной длины. В выборе тем и в общем характере новой поэзии было видно непосредственное влияние европейских образцов. Предпринимались безуспешные попытки рифмованных стихов на японском. В «Синтайсисё» 19 стихотворений, из которых большая часть переводных (с английского) и только 5 оригинальных: оды на времена года, военная песнь и стихи, обращенные к статуе Будды в Камакуре. Высказанные издателями принципы вызвали оживленные споры и создали школу поэтов нового направления; самый выдающийся из них — романист Ямада. Японская поэзия начала XX века окончательно забросила прежние формы маленьких танка и хайку; пишутся большей частью мечтательные стихотворения, более длинные и расплывчатые, как видно напр. из сборника «Ханамомидзи» (цветы и осенние листья), вышедшего в 1898 году.
Романтизм в японской литературе появился с «Антологией переводных стихов» (1889 г.) Мори Огая и достиг своей вершины в творчестве Тосона Симадзаки и других авторов, печатавшихся в журналах «Мёдзё» (яп. 明星 утренняя звезда)[26] и «Бунгакукай» в начале 1900-х годов. Перу Мори Огая принадлежат также некоторые романы, в том числе «Танцовщица» (1890), «Дикий гусь» (1911) и исторические повести «Предсмертное письмо Окицу Ягоэмона» (1912), «Семейство Абэ» (1913) и др[27]. Нацумэ Сосэки, которого часто сравнивают с Огаем, — автор сатирического романа «Ваш покорный слуга кот» (1905), затем воспел юность в работах «Боттян» (букв. «Мальчуган», 1906[28]) и «Сансиро» (1908). В более поздних работах он изучал трансцендентность человеческих чувств и эгоизм: «Сердце» (1914) и его последний и неоконченный роман «Свет и тьма» (1916).
Первые натуралистические произведения — «Нарушенный завет» Тосона Симадзаки (1906) и «Постель» Таямы Катая (яп. 蒲団, 1907)[29]. Последнее произведение положило начало новому жанру «ватакуси сёсэцу», или эгобеллетристике — писатели отходят от социальных проблем и изображают свои собственные психологические состояния[30][31]. Неоромантизм зародился как антитеза натурализму в творчестве писателей Кафу Нагаи, Дзюнъитиро Танидзаки, Котаро Такамуры, Хакусю Китахары и получил развитие в начале 1910-х годов в работах Санэацу Мусянокодзи, Наои Сиги и др. Автобиографический и «самокопательный» стиль Сиги был иногда классифицируется как «ватакуси сёсэцу». Акутагава Рюноскэ, который был высоко оценён Сосэки, писал направленные рассказы интеллектуального и аналитического направления, в том числе «Расёмон» (1915), и представлял неореализм в середине 1910-х годов.
Значительное влияние на японцев в то время оказала и русская литература — известность получила литературная группа «Сиракаба» (букв. «Белая берёза»), члены которой восхищались творчеством русских писателей, прежде всего Льва Толстого.
В течение 1920-х и начале1930-х годов процветало пролетарское литературное движение, включавшее в себя таких писателей, как Инэко Сата, Такидзи Кобаяси, Куросима Дэндзи и Юрико Миямото. Инэко Сата писал о суровой жизни рабочих, крестьян, женщин и прочих униженных членов общества, и их борьбе за перемены.
Во время войны в Японии вышли в печать дебюты нескольких авторов, известных красотой языка и трогательными историями любви, среди них — Дзюнъитиро Танидзаки и первый в Японии лауреат Нобелевской премии по литературе, Ясунари Кавабата мастер психологической фантастики. Асихэй Хино писал лирические бестселлеры, прославляющие войны, в то время как Тацузо Исикава с тревогой смотрел на наступление на Нанкин. Против войны выступали Куросима Дэндзи, Канэко Мицухару, Хидэо Огума и Дзюн Исикава.
Послевоенная литература (1945—поныне)
Поражение Японии во Второй мировой войне оказало глубокое влияние на японскую литературу. Ведущей темой произведений многих авторов стало недовольство, потеря цели и смирение с поражением. Рассказ «Сакурадзима» Харуо Умэдзаки (яп. 梅崎 春生), который принадлежит к первому послевоенному поколению писателей, живописует разочаровавшегося и скептически настроенного офицера военно-морского флота, проходящего службу на базе, расположенной на вулканическом острове Сакурадзима, неподалеку от Кагосимы, южной оконечности острова Кюсю. Роман Осаму Дадзая «Заходящее Солнце» (яп. 斜陽) рассказывает о солдате, возвращающемся из Маньчжоу-го. Сёхэй Оока был удостоен Литературной премии Ёмиури за своей роман «Пожар на равнине» (яп. 野火) о японце-дезертире, который сходит с ума в филиппинских джунглях. Юкио Мисима — также именитый послевоенный писатель, хорошо известный своей нигилистический манерой письма и покончивший жизнь самоубийством (сэппуку). Рассказ Нобуо Кодзимы «Американская школа» повествует о группе японских учителей английского языка, которые сразу после войны ведут борьбу с американской оккупацией различными способами.
Выдающиеся писатели 1970-х и 1980-х годов были сосредоточены на интеллектуальных и нравственных проблемах в попытках поднять уровень социального и политического сознания. В частности, Кэндзабуро Оэ в 1964 году написал своё самое известное произведение, «Личный опыт», и стал вторым в Японии лауреатом Нобелевской премии по литературе.
Мицуаки Иноуэ в 1980-х годах писал о проблемах ядерного века, в то время как Сюсаку Эндо, видный представитель «третьих новых», изображал религиозную дилемму католиков в феодальной Японии, какурэ-кириситан, в качестве основы для решения духовных проблем. Ясуси Иноуэ также обратился к прошлому, мастерски изобразив человеческие судьбы в исторических романах о Внутренней Азии и Древней Японии.
Получил значительное признание Кобо Абэ, принадлежавший ко второму послевоенному поколению писателей, со своим самым знамениты произведением — Женщина в песках 1960 года. Ёсикити Фуруи (относится к «поколению интровертов») писал психодрамы о трудностях городских жителей, вынужденных справляться с мелочами повседневной жизни. В 1988 году Премию имени Сандзюго Наоки получил Сизуко Тодо за «Созревающее Лето» — историю о психологии современной женщины. Международную известность получил Кадзуо Исигуро, британец японского происхождения, лауреат престижной Букеровской премии.
Харуки Мураками является одним из самых читаемых и противоречивых современных японских авторов. Его сюрреалистические работы вызвали ожесточённые дебаты в Японии, являются ли они «истинной» литературой или просто популярной фантастикой; в числе его самых непримиримых критиков числится Кэндзабуро Оэ. Среди самых известных работ Мураками — «Норвежский лес».
Банана Ёсимото также в числе современных популярных писателей, чей манга-подобный стиль письма вызвал много споров, особенно на заре творческой карьеры в конце 1980-х годов, пока её не признали самобытным и талантливым автором. Её стиль — преобладание диалога над описанием, что напоминает сценарий манги; её произведения сосредоточены на любви, дружбе и горечи потери. Дебютной работой была «Кухня» 1988 года.
Особую популярность завоевали манга — рисованные истории, рассказы в картинках[32]. Спектр их сюжетов охватывает почти все области человеческих интересов, такие как средняя школа, история Японии, труды по экономике и т. д. На мангу приходилось от 20 до 30 процентов печатных изданий в год в конце 1980-х, оборот достигал ¥ 400 миллиардов в год.
Мобильная литература, написанная для пользователей мобильных телефонов, появилась в начале XXI века. Некоторые из таких произведений, такое как «Небо любви», продаются миллионами печатных копий, а в конце 2007 года «мобильные романы» вошли в пятёрку крупнейших лучших продавцов фантастики[33].
Специфические жанры
- Вака — японский средневековый поэтический жанр.
- Танка — 31-слоговая пятистрочная японская стихотворная форма (основной вид японской феодальной лирической поэзии), являющаяся разновидностью жанра вака (яп. 和歌 вака, «песни Ямато»).
- Рэнга (яп. 連歌, «букв. совместное поэтическое творчество») — жанр старинной японской поэзии. Рэнга состояла по меньшей мере из двух строф (ку, яп. 句); обычно же строф было намного больше. Первая, «открывающая» строфа рэнга (5-7-5 слогов) назывались хокку, именно она в своё время послужила основой для создания самостоятельного жанра японских трёхстиший-хайку.
- Хайку (яп. 俳句) — жанр традиционной японской лирической поэзии вака, известный с XIV века. В самостоятельный жанр эта поэзия, носившая тогда название хокку, выделилась в XVI веке; современное название было предложено в XIX веке поэтом Масаока Сики[34]. Поэт, пишущий хайку, называется хайдзин (яп. 俳人). Одним из самых известных представителей жанра был и до сих пор остаётся Мацуо Басё.
- Дзуйхицу (яп. 随筆, вслед за кистью) — это жанр японской короткой прозы, в котором автор записывает всё, что приходит ему в голову, не задумываясь о том, насколько это «литературно». Дзуйхицу может рассказывать о каком-то внезапном воспоминании, пришедшей в голову мысли, увиденной бытовой сценке. К классике дзуйхицу относятся «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон (конец X века), «Записки из кельи» Камо-но Тёмэя (1153—1216), «Записки от скуки» Ёсиды Кэнко (ок. 1330), «Собирание и сжигание хвороста» Араи Хакусэки (ок. 1716—1717).
- Моногатари — японская классическая повесть, роман в традиционной японской прозе, расширенное повествование, сравнимое с эпопеей, собрания японских новелл, содержащих в тексте элементы поэзии.[35]
- Манга — японские комиксы[36][37]
- Ранобэ — японские романы с иллюстрациями, основная целевая аудитория которых — подростки и молодёжь.[38] Термин «Light Novel» произошёл от англ. light (лёгкий, упрощённый) и novel (роман), означает буквально «лёгкий роман» и является примером «васэй-эйго» — термина японского языка, составленного из английских слов. Популярны с 1980-х годов.[38]
- Сисёцу[ja] — роман-дневник, «роман о себе», роман-исповедь.[39]
- Хентай — жанр японской анимации (аниме), комиксов (манги), а также изображений соответствующей стилистики, основным элементом которых являются содержащиеся в них эротические или порнографические сцены.[40][41]
Окинавские жанры
- Рюка (ру: ка[42]; яп. 琉歌; рю: ка) — рюкюский поэтический жанр, короткий повествовательный стих, обычно имеющий структуру «8-8-8-6» слогов. Рюка обычно сочиняли на окинавском языке и исполняли под музыку сансина (предок сямисэна)[43][44].
Напишите отзыв о статье "Литература Японии"
Примечания
- ↑ Прасол, Александр Федорович. Генезис и развитие японского образования : VIII — начало XX вв. : диссертация доктора исторических наук : 07.00.03. — Владивосток, 2004. — С. 44
- ↑ Черевко, Кирилл Евгеньевич. «Кодзики» («Запись о деяниях древности»), VIII в., и становление японского письменно-литературного языка : диссертация доктора филологических наук : 10.02.22. — Москва, 2004. — С. 35
- ↑ Шарко, Марина Владимировна. Исследование политических процессов Японии : Традиции и современность : диссертация кандидата политических наук : 23.00.02. — Москва, 2004. — С. 14
- ↑ Habersetzer Gabrielle & Roland. Encyclopédie technique, historique, biographique et culturelle des arts martiaux de l'Extrême-Orient. — Amphora, 2004. — P. 380. — ISBN 2-85180-660-2.
- ↑ В частности, краевед Кунио Янагита полагает, что Хиэда был женщиной
- ↑ Nihon Koten Bungaku Daijiten: Kan’yakuban. Tōkyō: Iwanami Shoten. 1986. ISBN 4-00-080067-1.
- ↑ Kurano, Kenji; Yūkichi Takeda (1958). Nihon Koten Bungaku Taikei 1: Kojiki. Tōkyō: Iwanami Shoten. ISBN 4-00-060001-X.
- ↑ Yamaguchi, Yoshinori; Kōnoshi Takamitsu (1997). Shinhen Nihon Koten Bungaku Zenshū 1: Kojiki (in Japanese). Shōgakkan. ISBN 4-09-658001-5.
- ↑ Morris, I., The World of the Shining Prince; Court Life in Ancient Japan (Oxford: Oxford University Press, 1964) p. xiv.
- ↑ Jeffrey P. Mass The Origins of Japan’s Medieval World 1997 Page 441 "The "historical tale, « for example, is typically represented by the „four mirrors“ (shikyō) of history that begin to appear in the late Heian with the Ōkagami and continue into the Muromachi. „Military tales“ begin with accounts of the Hogen and ..»
- ↑ Nussbaum, Louis-Frédéric. (2005). [books.google.com/books?id=p2QnPijAEmEC&pg=PA178&dq= «Engi-shiki»] in Japan Encyclopedia, p. 178.
- ↑ Оськина А. С. (НИУ ВШЭ, ИВ РАН, Россия) [www.hse.ru/pubs/lib/data/access/ram/ticket/44/14143042782e097db142e0dea47d81178d85e86390/Oskina%20A_Prose%20and%20poetry.pdf Отличительные особенности дневника «Идзаёи никки» монахини Абуцу (1221?-1283)]
- ↑ Paul Varley. (1995). «Kitabatake Chikafusa», Great Thinkers of the Eastern World, p. 335.
- ↑ Iwao, Seiichi et al. (2002). [books.google.com/books?id=NBlDYE38ODYC&printsec=frontcover&dq=editions:ISBN 2-7068-1632-5&lr=&client=firefox-a#PPA1553,M1 Dictionnaire historique du Japon, p. 1553.]
- ↑ [www.japantoday.ru/entsiklopediya-yaponii-ot-a-do-ya/tayheyki.html Тайхэйки]
- ↑ 1 2 3 Лим, 1999, с. 43: «Приверженцам китайской культуры кангакуся противостояли вагакуся или кокугакуся».
- ↑ Прасол, Александр Федорович. Генезис и развитие японского образования : VIII — начало XX вв. : диссертация доктора исторических наук : 07.00.03. — Владивосток, 2004. — 535 с.
- ↑ Лим, 1999, с. 46: «Хаяси, виднейший представитель кангакуся».
- ↑ «[search.eb.com/eb/article-9024045 Chikamatsu Monzaemon].» Encyclopædia Britannica. 2006. Encyclopædia Britannica Online.
- ↑ Григорьева, Т. П. Японская художественная традиция. — Москва, 1979. «В XVIII в. издательство „Хатимондзия“ выпускало книги массовым тиражом. Это были повести о нравах в веселых кварталах, но они не оставили по себе памяти»
- ↑ Молодяков, 2004, с. 60: «окончательная политизация учения кокугакуха».
- ↑ Молодяков, 2004, с. 52: «её виднейших представителей Мотоори Норинага».
- ↑ Молодяков, 2004, с. 54: «Норинага получил наибольшую известность как текстолог и комментатор «Кодзики»».
- ↑ 1 2 3 Цубоути Сёё // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
- ↑ Одзаки Коё // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
- ↑ Сулейменова, Аида Мусульевна. Эволюция творчества Есано Акико в контексте развития японской романтической поэзии: диссертация кандидата филологических наук: 10.01.03. — Владивосток, 2004. — С. 39
- ↑ Мори Огай // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
- ↑ Сулейменова, Аида Мусульевна. Эволюция творчества Есано Акико в контексте развития японской романтической поэзии : диссертация … кандидата филологических наук : 10.01.03. — Владивосток, 2004. — С. 60
- ↑ Санина, Ксения Геннадьевна. Запад и Восток в литературе японского неоромантизма : Творчество Нагаи Кафу и Танидзаки Дзюнъитиро : диссертация кандидата филологических наук : 10.01.03. — Санкт-Петербург, 2004. — С. 31
- ↑ Таяма Катай // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
- ↑ [feb-web.ru/feb/kle/kle-abc/ke9/ke9-1793.htm «Ватакуси Сёсэцу»] // Краткая литературная энциклопедия. Т. 9. — 1978
- ↑ Полякова, Ксения Владимировна. Становление семиотической системы американского комикса и японского манга : диссертация кандидата филологических наук : 10.02.20. — Санкт-Петербург, 2004. — 203 с.
- ↑ Goodyear, Dana. [www.newyorker.com/reporting/2008/12/22/081222fa_fact_goodyear?currentPage=all I ♥ Novels] (22 декабря 2008). Проверено 6 декабря 2010.
- ↑ Higginson, William J. The Haiku Handbook, Kodansha International, 1985, ISBN 4-7700-1430-9, p.20
- ↑ Моногатари — статья из Большой советской энциклопедии.
- ↑ MacWilliams, Mark W. Japanese Visual Culture: Explorations in the World of Manga and Anime. — M.E. Sharpe, 2008. — 352 с. — ISBN 978-0-76-561602-9.
- ↑ Иванов Б. А. Введение в японскую анимацию. — 2-е изд. — М.: Фонд развития кинематографии; РОФ «Эйзенштейновский центр исследований кинокультуры», 2001. — 396 с. — ISBN 5-901631-01-3.
- ↑ 1 2 Thompson J. Manga: The Complete Guide. — New York: Del Rey Books, 2007. — P. 498. — 556 p. — ISBN 978-0-345-48590-8.
- ↑ Fowler Edward. The rhetoric of confession : shishõsetsu in early twentieth-century japanese fiction. — 1. paperback printing.. — Berkeley: University of California Press, 1988. — ISBN 0-520-07883-7.
- ↑ Luther, Katherine. [anime.about.com/od/hentai/p/hentaiprof.htm Hentai — Genre Profile] (англ.). About.com. Проверено 3 января 2010. [www.webcitation.org/60qkuKScT Архивировано из первоисточника 11 августа 2011].
- ↑ Vermaak, Cara. Confessions of the Dyslexic Virgin: A Touch of Love. — AuthorHouse, 2006. — P. 407. — ISBN 978-1425953027.
- ↑ 研究センター.
- ↑ [rca.open.ed.jp/web_e/history/story/epoch3/sangyou_6.html Ryuka]
- ↑ Robert Garfias [aris.ss.uci.edu/rgarfias/bio-research/kunkunshi.pdf The Okinawan Kunkunshi Notation System And Its Role In The Dissemination Of The Shuri Court Music Tradiotion] // Asian Music. — Journal of the Society for Asian Music, 1993. — Т. 25. — С. 117.
</ol>
Источники
- Япония/Литература // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
- [dlib.rsl.ru/viewer/01003711395#?page=400 Литература] // В стране восходящего солнца : Очерки и заметки о Японии / [Соч.] Григория де-Воллана. — 2-е испр. и доп. изд. — Санкт-Петербург ; Москва : т-во М. О. Вольф, 1906 (Санкт-Петербург). — С. 396
- Лим С. Ч. История развития системы народного образования Японии и политической борьбы за её демократизацию, вторая половина XIX в. - первая половина XX в.: диссертация доктора исторических наук. — Южно-Сахалинск, 1999.
- Молодяков В. Э. Консервативная революция в Японии: политика и идеология : диссертация доктора политических наук. — Москва, 2004.
Литература
- На русском языке
- Астон В. Г. [ru.wikisource.org/wiki/История_японской_литературы_(Астон/Мендрин) История японской литературы] = A History of Japanese Literature / перевод В. Мендрина. — Владивосток, 1904.
- Боронина И. А. Поэтика классического японского стиха (VIII—XIII вв.) М., 1978.- 373 с.
- Боронина И. А. Классический японский роман. М., 1981.-294 с.
- Бреславец Т. И. Теория японского классического стиха (Х-ХVII вв.) : учеб. пособие / под ред. С. С. Паскова. — Владивосток : Изд-во Дальневост. ун-та, 1984. — 116 с.
- Бреславец Т. И. Литература модернизма в Японии : монография. — Владивосток : Дальнаука, 2007. — 255 с.
- Горегляд В. Н. Японская литература VIII—XVI вв. — СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.
- Григорьева Т., Логунова В. Японская литература. Краткий очерк. М., 1964.
- Долин А. А. История новой японской поэзии в очерках и литературных портретах. В 4 томах. Т.1. Романтики и символисты. СПб.: Гиперион, 2007.- 416 с. [4] с. ил.
- Долин А. А. История новой японской поэзии в очерках и литературных портретах. В 4 томах. Т.2. Революция поэтики. СПб.: Гиперион, 2007.- 320 с. [4] с. ил.
- Долин А. А. История новой японской поэзии в очерках и литературных портретах. В 4 томах. Т.3. Грани модернизм. СПб.: Гиперион, 2007.- 288 с. [4] с. ил.
- Долин А. А. История новой японской поэзии в очерках и литературных портретах. В 4 томах. Т.4. Танка и хайку. СПб.: Гиперион, 2007.- 416 с. [12] с. ил.
- Долин А. А. Новая японская поэзия. М.: Наука. Главная редакция восточной литературы.1990.- 311 с. ISBN 5-02-016533-6
- Долин А. А. Японский романтизм и становление новой поэзии. М., 1978.
- Конрад Н. И. Очерки японской литературы. М., 1973.
- Конрад Н. И. Японская литература в образцах и очерках. Репринтное издание. Автор послесл. Б. Л. Рифтин.- М.: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1991. (Библиотека отечественного востоковедения)- 562 с.
- Курахара К. Статьи о современной японской литературе. М., 1959.
- Логунова В. В. Писатель и время. Реализм и модернизм в японской литературе. М., 1961.
- Мамонов А. И. Свободный стих в японской поэзии. М., 1971—192 с.
- Рехо К. Современный японский роман. М., 1977.- 304 с.
- Рехо К. Русская классика и японская литература. М., 1987.
- Чегодарь Н. И. Литературная жизнь Японии между двумя мировыми войнами. М., 2004.- 222 с. ISBN 5-02-018375-X
- «Япония в капле дождя», тематический номер журнала [magazines.russ.ru/inostran/ «Иностранная литература»], № 2 за 2012 год.
- На английском языке
- Miner E. R., Odagiri H., and Morrell R. E., The Princeton companion to classical Japanese literature, Princeton, N.J. : Princeton University Press, 1985. ISBN 0-691-06599-3
- The Cambridge History of Japanese Literature / Edited by D. Lurie, H. Shirane, T. Suzuki. — Cambridge University Press, 2016. — 865 p. — ISBN 978-1-107-02903-3.
Ссылки
- XIII. Литература Япония // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
- [www.japantoday.ru/entsiklopediya-yaponii-ot-a-do-ya/literatura.html Литература] // Япония от А до Я. Популярная иллюстрированная энциклопедия. (CD-ROM). — М.: Directmedia Publishing, «Япония сегодня», 2008. — ISBN 978-5-94865-190-3.
- Исакова П. А. [cyberleninka.ru/article/n/zarozhdenie-realizma-v-yaponskoy-literature Зарождение реализма в японской литературе] // Известия РГПУ им. А. И. Герцена. 2012. № 146.
- Сулейменова А. М. [cyberleninka.ru/article/n/yaponskaya-avtorskaya-skazka-kak-zhanr-novogo-vremeni Японская авторская сказка как жанр Нового времени] // Известия Восточного института. 2012. № 1.
|
Отрывок, характеризующий Литература Японии«Нет, теперь они оставят это, теперь они ужаснутся того, что они сделали!» – думал Пьер, бесцельно направляясь за толпами носилок, двигавшихся с поля сражения.Но солнце, застилаемое дымом, стояло еще высоко, и впереди, и в особенности налево у Семеновского, кипело что то в дыму, и гул выстрелов, стрельба и канонада не только не ослабевали, но усиливались до отчаянности, как человек, который, надрываясь, кричит из последних сил. Главное действие Бородинского сражения произошло на пространстве тысячи сажен между Бородиным и флешами Багратиона. (Вне этого пространства с одной стороны была сделана русскими в половине дня демонстрация кавалерией Уварова, с другой стороны, за Утицей, было столкновение Понятовского с Тучковым; но это были два отдельные и слабые действия в сравнении с тем, что происходило в середине поля сражения.) На поле между Бородиным и флешами, у леса, на открытом и видном с обеих сторон протяжении, произошло главное действие сражения, самым простым, бесхитростным образом. Сражение началось канонадой с обеих сторон из нескольких сотен орудий. Потом, когда дым застлал все поле, в этом дыму двинулись (со стороны французов) справа две дивизии, Дессе и Компана, на флеши, и слева полки вице короля на Бородино. От Шевардинского редута, на котором стоял Наполеон, флеши находились на расстоянии версты, а Бородино более чем в двух верстах расстояния по прямой линии, и поэтому Наполеон не мог видеть того, что происходило там, тем более что дым, сливаясь с туманом, скрывал всю местность. Солдаты дивизии Дессе, направленные на флеши, были видны только до тех пор, пока они не спустились под овраг, отделявший их от флеш. Как скоро они спустились в овраг, дым выстрелов орудийных и ружейных на флешах стал так густ, что застлал весь подъем той стороны оврага. Сквозь дым мелькало там что то черное – вероятно, люди, и иногда блеск штыков. Но двигались ли они или стояли, были ли это французы или русские, нельзя было видеть с Шевардинского редута. Солнце взошло светло и било косыми лучами прямо в лицо Наполеона, смотревшего из под руки на флеши. Дым стлался перед флешами, и то казалось, что дым двигался, то казалось, что войска двигались. Слышны были иногда из за выстрелов крики людей, но нельзя было знать, что они там делали. Наполеон, стоя на кургане, смотрел в трубу, и в маленький круг трубы он видел дым и людей, иногда своих, иногда русских; но где было то, что он видел, он не знал, когда смотрел опять простым глазом. Он сошел с кургана и стал взад и вперед ходить перед ним. Изредка он останавливался, прислушивался к выстрелам и вглядывался в поле сражения. Не только с того места внизу, где он стоял, не только с кургана, на котором стояли теперь некоторые его генералы, но и с самых флешей, на которых находились теперь вместе и попеременно то русские, то французские, мертвые, раненые и живые, испуганные или обезумевшие солдаты, нельзя было понять того, что делалось на этом месте. В продолжение нескольких часов на этом месте, среди неумолкаемой стрельбы, ружейной и пушечной, то появлялись одни русские, то одни французские, то пехотные, то кавалерийские солдаты; появлялись, падали, стреляли, сталкивались, не зная, что делать друг с другом, кричали и бежали назад. С поля сражения беспрестанно прискакивали к Наполеону его посланные адъютанты и ординарцы его маршалов с докладами о ходе дела; но все эти доклады были ложны: и потому, что в жару сражения невозможно сказать, что происходит в данную минуту, и потому, что многие адъютапты не доезжали до настоящего места сражения, а передавали то, что они слышали от других; и еще потому, что пока проезжал адъютант те две три версты, которые отделяли его от Наполеона, обстоятельства изменялись и известие, которое он вез, уже становилось неверно. Так от вице короля прискакал адъютант с известием, что Бородино занято и мост на Колоче в руках французов. Адъютант спрашивал у Наполеона, прикажет ли он пореходить войскам? Наполеон приказал выстроиться на той стороне и ждать; но не только в то время как Наполеон отдавал это приказание, но даже когда адъютант только что отъехал от Бородина, мост уже был отбит и сожжен русскими, в той самой схватке, в которой участвовал Пьер в самом начале сраженья. Прискакавший с флеш с бледным испуганным лицом адъютант донес Наполеону, что атака отбита и что Компан ранен и Даву убит, а между тем флеши были заняты другой частью войск, в то время как адъютанту говорили, что французы были отбиты, и Даву был жив и только слегка контужен. Соображаясь с таковыми необходимо ложными донесениями, Наполеон делал свои распоряжения, которые или уже были исполнены прежде, чем он делал их, или же не могли быть и не были исполняемы. Маршалы и генералы, находившиеся в более близком расстоянии от поля сражения, но так же, как и Наполеон, не участвовавшие в самом сражении и только изредка заезжавшие под огонь пуль, не спрашиваясь Наполеона, делали свои распоряжения и отдавали свои приказания о том, куда и откуда стрелять, и куда скакать конным, и куда бежать пешим солдатам. Но даже и их распоряжения, точно так же как распоряжения Наполеона, точно так же в самой малой степени и редко приводились в исполнение. Большей частью выходило противное тому, что они приказывали. Солдаты, которым велено было идти вперед, подпав под картечный выстрел, бежали назад; солдаты, которым велено было стоять на месте, вдруг, видя против себя неожиданно показавшихся русских, иногда бежали назад, иногда бросались вперед, и конница скакала без приказания догонять бегущих русских. Так, два полка кавалерии поскакали через Семеновский овраг и только что въехали на гору, повернулись и во весь дух поскакали назад. Так же двигались и пехотные солдаты, иногда забегая совсем не туда, куда им велено было. Все распоряжение о том, куда и когда подвинуть пушки, когда послать пеших солдат – стрелять, когда конных – топтать русских пеших, – все эти распоряжения делали сами ближайшие начальники частей, бывшие в рядах, не спрашиваясь даже Нея, Даву и Мюрата, не только Наполеона. Они не боялись взыскания за неисполнение приказания или за самовольное распоряжение, потому что в сражении дело касается самого дорогого для человека – собственной жизни, и иногда кажется, что спасение заключается в бегстве назад, иногда в бегстве вперед, и сообразно с настроением минуты поступали эти люди, находившиеся в самом пылу сражения. В сущности же, все эти движения вперед и назад не облегчали и не изменяли положения войск. Все их набегания и наскакивания друг на друга почти не производили им вреда, а вред, смерть и увечья наносили ядра и пули, летавшие везде по тому пространству, по которому метались эти люди. Как только эти люди выходили из того пространства, по которому летали ядра и пули, так их тотчас же стоявшие сзади начальники формировали, подчиняли дисциплине и под влиянием этой дисциплины вводили опять в область огня, в которой они опять (под влиянием страха смерти) теряли дисциплину и метались по случайному настроению толпы. Генералы Наполеона – Даву, Ней и Мюрат, находившиеся в близости этой области огня и даже иногда заезжавшие в нее, несколько раз вводили в эту область огня стройные и огромные массы войск. Но противно тому, что неизменно совершалось во всех прежних сражениях, вместо ожидаемого известия о бегстве неприятеля, стройные массы войск возвращались оттуда расстроенными, испуганными толпами. Они вновь устроивали их, но людей все становилось меньше. В половине дня Мюрат послал к Наполеону своего адъютанта с требованием подкрепления. Наполеон сидел под курганом и пил пунш, когда к нему прискакал адъютант Мюрата с уверениями, что русские будут разбиты, ежели его величество даст еще дивизию. – Подкрепления? – сказал Наполеон с строгим удивлением, как бы не понимая его слов и глядя на красивого мальчика адъютанта с длинными завитыми черными волосами (так же, как носил волоса Мюрат). «Подкрепления! – подумал Наполеон. – Какого они просят подкрепления, когда у них в руках половина армии, направленной на слабое, неукрепленное крыло русских!» – Dites au roi de Naples, – строго сказал Наполеон, – qu'il n'est pas midi et que je ne vois pas encore clair sur mon echiquier. Allez… [Скажите неаполитанскому королю, что теперь еще не полдень и что я еще не ясно вижу на своей шахматной доске. Ступайте…] Красивый мальчик адъютанта с длинными волосами, не отпуская руки от шляпы, тяжело вздохнув, поскакал опять туда, где убивали людей. Наполеон встал и, подозвав Коленкура и Бертье, стал разговаривать с ними о делах, не касающихся сражения. В середине разговора, который начинал занимать Наполеона, глаза Бертье обратились на генерала с свитой, который на потной лошади скакал к кургану. Это был Бельяр. Он, слезши с лошади, быстрыми шагами подошел к императору и смело, громким голосом стал доказывать необходимость подкреплений. Он клялся честью, что русские погибли, ежели император даст еще дивизию. Наполеон вздернул плечами и, ничего не ответив, продолжал свою прогулку. Бельяр громко и оживленно стал говорить с генералами свиты, окружившими его. – Вы очень пылки, Бельяр, – сказал Наполеон, опять подходя к подъехавшему генералу. – Легко ошибиться в пылу огня. Поезжайте и посмотрите, и тогда приезжайте ко мне. Не успел еще Бельяр скрыться из вида, как с другой стороны прискакал новый посланный с поля сражения. – Eh bien, qu'est ce qu'il y a? [Ну, что еще?] – сказал Наполеон тоном человека, раздраженного беспрестанными помехами. – Sire, le prince… [Государь, герцог…] – начал адъютант. – Просит подкрепления? – с гневным жестом проговорил Наполеон. Адъютант утвердительно наклонил голову и стал докладывать; но император отвернулся от него, сделав два шага, остановился, вернулся назад и подозвал Бертье. – Надо дать резервы, – сказал он, слегка разводя руками. – Кого послать туда, как вы думаете? – обратился он к Бертье, к этому oison que j'ai fait aigle [гусенку, которого я сделал орлом], как он впоследствии называл его. – Государь, послать дивизию Клапареда? – сказал Бертье, помнивший наизусть все дивизии, полки и батальоны. Наполеон утвердительно кивнул головой. Адъютант поскакал к дивизии Клапареда. И чрез несколько минут молодая гвардия, стоявшая позади кургана, тронулась с своего места. Наполеон молча смотрел по этому направлению. – Нет, – обратился он вдруг к Бертье, – я не могу послать Клапареда. Пошлите дивизию Фриана, – сказал он. Хотя не было никакого преимущества в том, чтобы вместо Клапареда посылать дивизию Фриана, и даже было очевидное неудобство и замедление в том, чтобы остановить теперь Клапареда и посылать Фриана, но приказание было с точностью исполнено. Наполеон не видел того, что он в отношении своих войск играл роль доктора, который мешает своими лекарствами, – роль, которую он так верно понимал и осуждал. Дивизия Фриана, так же как и другие, скрылась в дыму поля сражения. С разных сторон продолжали прискакивать адъютанты, и все, как бы сговорившись, говорили одно и то же. Все просили подкреплений, все говорили, что русские держатся на своих местах и производят un feu d'enfer [адский огонь], от которого тает французское войско. Наполеон сидел в задумчивости на складном стуле. Проголодавшийся с утра m r de Beausset, любивший путешествовать, подошел к императору и осмелился почтительно предложить его величеству позавтракать. – Я надеюсь, что теперь уже я могу поздравить ваше величество с победой, – сказал он. Наполеон молча отрицательно покачал головой. Полагая, что отрицание относится к победе, а не к завтраку, m r de Beausset позволил себе игриво почтительно заметить, что нет в мире причин, которые могли бы помешать завтракать, когда можно это сделать. – Allez vous… [Убирайтесь к…] – вдруг мрачно сказал Наполеон и отвернулся. Блаженная улыбка сожаления, раскаяния и восторга просияла на лице господина Боссе, и он плывущим шагом отошел к другим генералам. Наполеон испытывал тяжелое чувство, подобное тому, которое испытывает всегда счастливый игрок, безумно кидавший свои деньги, всегда выигрывавший и вдруг, именно тогда, когда он рассчитал все случайности игры, чувствующий, что чем более обдуман его ход, тем вернее он проигрывает. Войска были те же, генералы те же, те же были приготовления, та же диспозиция, та же proclamation courte et energique [прокламация короткая и энергическая], он сам был тот же, он это знал, он знал, что он был даже гораздо опытнее и искуснее теперь, чем он был прежде, даже враг был тот же, как под Аустерлицем и Фридландом; но страшный размах руки падал волшебно бессильно. Все те прежние приемы, бывало, неизменно увенчиваемые успехом: и сосредоточение батарей на один пункт, и атака резервов для прорвания линии, и атака кавалерии des hommes de fer [железных людей], – все эти приемы уже были употреблены, и не только не было победы, но со всех сторон приходили одни и те же известия об убитых и раненых генералах, о необходимости подкреплений, о невозможности сбить русских и о расстройстве войск. Прежде после двух трех распоряжений, двух трех фраз скакали с поздравлениями и веселыми лицами маршалы и адъютанты, объявляя трофеями корпуса пленных, des faisceaux de drapeaux et d'aigles ennemis, [пуки неприятельских орлов и знамен,] и пушки, и обозы, и Мюрат просил только позволения пускать кавалерию для забрания обозов. Так было под Лоди, Маренго, Арколем, Иеной, Аустерлицем, Ваграмом и так далее, и так далее. Теперь же что то странное происходило с его войсками. Несмотря на известие о взятии флешей, Наполеон видел, что это было не то, совсем не то, что было во всех его прежних сражениях. Он видел, что то же чувство, которое испытывал он, испытывали и все его окружающие люди, опытные в деле сражений. Все лица были печальны, все глаза избегали друг друга. Только один Боссе не мог понимать значения того, что совершалось. Наполеон же после своего долгого опыта войны знал хорошо, что значило в продолжение восьми часов, после всех употрсбленных усилий, невыигранное атакующим сражение. Он знал, что это было почти проигранное сражение и что малейшая случайность могла теперь – на той натянутой точке колебания, на которой стояло сражение, – погубить его и его войска. Когда он перебирал в воображении всю эту странную русскую кампанию, в которой не было выиграно ни одного сраженья, в которой в два месяца не взято ни знамен, ни пушек, ни корпусов войск, когда глядел на скрытно печальные лица окружающих и слушал донесения о том, что русские всё стоят, – страшное чувство, подобное чувству, испытываемому в сновидениях, охватывало его, и ему приходили в голову все несчастные случайности, могущие погубить его. Русские могли напасть на его левое крыло, могли разорвать его середину, шальное ядро могло убить его самого. Все это было возможно. В прежних сражениях своих он обдумывал только случайности успеха, теперь же бесчисленное количество несчастных случайностей представлялось ему, и он ожидал их всех. Да, это было как во сне, когда человеку представляется наступающий на него злодей, и человек во сне размахнулся и ударил своего злодея с тем страшным усилием, которое, он знает, должно уничтожить его, и чувствует, что рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели обхватывает беспомощного человека. Известие о том, что русские атакуют левый фланг французской армии, возбудило в Наполеоне этот ужас. Он молча сидел под курганом на складном стуле, опустив голову и положив локти на колена. Бертье подошел к нему и предложил проехаться по линии, чтобы убедиться, в каком положении находилось дело. – Что? Что вы говорите? – сказал Наполеон. – Да, велите подать мне лошадь. Он сел верхом и поехал к Семеновскому. В медленно расходившемся пороховом дыме по всему тому пространству, по которому ехал Наполеон, – в лужах крови лежали лошади и люди, поодиночке и кучами. Подобного ужаса, такого количества убитых на таком малом пространстве никогда не видал еще и Наполеон, и никто из его генералов. Гул орудий, не перестававший десять часов сряду и измучивший ухо, придавал особенную значительность зрелищу (как музыка при живых картинах). Наполеон выехал на высоту Семеновского и сквозь дым увидал ряды людей в мундирах цветов, непривычных для его глаз. Это были русские. Русские плотными рядами стояли позади Семеновского и кургана, и их орудия не переставая гудели и дымили по их линии. Сражения уже не было. Было продолжавшееся убийство, которое ни к чему не могло повести ни русских, ни французов. Наполеон остановил лошадь и впал опять в ту задумчивость, из которой вывел его Бертье; он не мог остановить того дела, которое делалось перед ним и вокруг него и которое считалось руководимым им и зависящим от него, и дело это ему в первый раз, вследствие неуспеха, представлялось ненужным и ужасным. Один из генералов, подъехавших к Наполеону, позволил себе предложить ему ввести в дело старую гвардию. Ней и Бертье, стоявшие подле Наполеона, переглянулись между собой и презрительно улыбнулись на бессмысленное предложение этого генерала. Наполеон опустил голову и долго молчал. – A huit cent lieux de France je ne ferai pas demolir ma garde, [За три тысячи двести верст от Франции я не могу дать разгромить свою гвардию.] – сказал он и, повернув лошадь, поехал назад, к Шевардину. Кутузов сидел, понурив седую голову и опустившись тяжелым телом, на покрытой ковром лавке, на том самом месте, на котором утром его видел Пьер. Он не делал никаких распоряжении, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему. «Да, да, сделайте это, – отвечал он на различные предложения. – Да, да, съезди, голубчик, посмотри, – обращался он то к тому, то к другому из приближенных; или: – Нет, не надо, лучше подождем», – говорил он. Он выслушивал привозимые ему донесения, отдавал приказания, когда это требовалось подчиненным; но, выслушивая донесения, он, казалось, не интересовался смыслом слов того, что ему говорили, а что то другое в выражении лиц, в тоне речи доносивших интересовало его. Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борющихся с смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сраженья не распоряжения главнокомандующего, не место, на котором стоят войска, не количество пушек и убитых людей, а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этой силой и руководил ею, насколько это было в его власти. Общее выражение лица Кутузова было сосредоточенное, спокойное внимание и напряжение, едва превозмогавшее усталость слабого и старого тела. В одиннадцать часов утра ему привезли известие о том, что занятые французами флеши были опять отбиты, но что князь Багратион ранен. Кутузов ахнул и покачал головой. – Поезжай к князю Петру Ивановичу и подробно узнай, что и как, – сказал он одному из адъютантов и вслед за тем обратился к принцу Виртембергскому, стоявшему позади него: – Не угодно ли будет вашему высочеству принять командование первой армией. Вскоре после отъезда принца, так скоро, что он еще не мог доехать до Семеновского, адъютант принца вернулся от него и доложил светлейшему, что принц просит войск. Кутузов поморщился и послал Дохтурову приказание принять командование первой армией, а принца, без которого, как он сказал, он не может обойтись в эти важные минуты, просил вернуться к себе. Когда привезено было известие о взятии в плен Мюрата и штабные поздравляли Кутузова, он улыбнулся. – Подождите, господа, – сказал он. – Сражение выиграно, и в пленении Мюрата нет ничего необыкновенного. Но лучше подождать радоваться. – Однако он послал адъютанта проехать по войскам с этим известием. Когда с левого фланга прискакал Щербинин с донесением о занятии французами флешей и Семеновского, Кутузов, по звукам поля сражения и по лицу Щербинина угадав, что известия были нехорошие, встал, как бы разминая ноги, и, взяв под руку Щербинина, отвел его в сторону. – Съезди, голубчик, – сказал он Ермолову, – посмотри, нельзя ли что сделать. Кутузов был в Горках, в центре позиции русского войска. Направленная Наполеоном атака на наш левый фланг была несколько раз отбиваема. В центре французы не подвинулись далее Бородина. С левого фланга кавалерия Уварова заставила бежать французов. В третьем часу атаки французов прекратились. На всех лицах, приезжавших с поля сражения, и на тех, которые стояли вокруг него, Кутузов читал выражение напряженности, дошедшей до высшей степени. Кутузов был доволен успехом дня сверх ожидания. Но физические силы оставляли старика. Несколько раз голова его низко опускалась, как бы падая, и он задремывал. Ему подали обедать. Флигель адъютант Вольцоген, тот самый, который, проезжая мимо князя Андрея, говорил, что войну надо im Raum verlegon [перенести в пространство (нем.) ], и которого так ненавидел Багратион, во время обеда подъехал к Кутузову. Вольцоген приехал от Барклая с донесением о ходе дел на левом фланге. Благоразумный Барклай де Толли, видя толпы отбегающих раненых и расстроенные зады армии, взвесив все обстоятельства дела, решил, что сражение было проиграно, и с этим известием прислал к главнокомандующему своего любимца. Кутузов с трудом жевал жареную курицу и сузившимися, повеселевшими глазами взглянул на Вольцогена. Вольцоген, небрежно разминая ноги, с полупрезрительной улыбкой на губах, подошел к Кутузову, слегка дотронувшись до козырька рукою. Вольцоген обращался с светлейшим с некоторой аффектированной небрежностью, имеющей целью показать, что он, как высокообразованный военный, предоставляет русским делать кумира из этого старого, бесполезного человека, а сам знает, с кем он имеет дело. «Der alte Herr (как называли Кутузова в своем кругу немцы) macht sich ganz bequem, [Старый господин покойно устроился (нем.) ] – подумал Вольцоген и, строго взглянув на тарелки, стоявшие перед Кутузовым, начал докладывать старому господину положение дел на левом фланге так, как приказал ему Барклай и как он сам его видел и понял. – Все пункты нашей позиции в руках неприятеля и отбить нечем, потому что войск нет; они бегут, и нет возможности остановить их, – докладывал он. Кутузов, остановившись жевать, удивленно, как будто не понимая того, что ему говорили, уставился на Вольцогена. Вольцоген, заметив волнение des alten Herrn, [старого господина (нем.) ] с улыбкой сказал: – Я не считал себя вправе скрыть от вашей светлости того, что я видел… Войска в полном расстройстве… – Вы видели? Вы видели?.. – нахмурившись, закричал Кутузов, быстро вставая и наступая на Вольцогена. – Как вы… как вы смеете!.. – делая угрожающие жесты трясущимися руками и захлебываясь, закричал он. – Как смоете вы, милостивый государь, говорить это мне. Вы ничего не знаете. Передайте от меня генералу Барклаю, что его сведения неверны и что настоящий ход сражения известен мне, главнокомандующему, лучше, чем ему. Вольцоген хотел возразить что то, но Кутузов перебил его. – Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге. Ежели вы плохо видели, милостивый государь, то не позволяйте себе говорить того, чего вы не знаете. Извольте ехать к генералу Барклаю и передать ему назавтра мое непременное намерение атаковать неприятеля, – строго сказал Кутузов. Все молчали, и слышно было одно тяжелое дыхание запыхавшегося старого генерала. – Отбиты везде, за что я благодарю бога и наше храброе войско. Неприятель побежден, и завтра погоним его из священной земли русской, – сказал Кутузов, крестясь; и вдруг всхлипнул от наступивших слез. Вольцоген, пожав плечами и скривив губы, молча отошел к стороне, удивляясь uber diese Eingenommenheit des alten Herrn. [на это самодурство старого господина. (нем.) ] – Да, вот он, мой герой, – сказал Кутузов к полному красивому черноволосому генералу, который в это время входил на курган. Это был Раевский, проведший весь день на главном пункте Бородинского поля. Раевский доносил, что войска твердо стоят на своих местах и что французы не смеют атаковать более. Выслушав его, Кутузов по французски сказал: – Vous ne pensez donc pas comme lesautres que nous sommes obliges de nous retirer? [Вы, стало быть, не думаете, как другие, что мы должны отступить?] – Au contraire, votre altesse, dans les affaires indecises c'est loujours le plus opiniatre qui reste victorieux, – отвечал Раевский, – et mon opinion… [Напротив, ваша светлость, в нерешительных делах остается победителем тот, кто упрямее, и мое мнение…] – Кайсаров! – крикнул Кутузов своего адъютанта. – Садись пиши приказ на завтрашний день. А ты, – обратился он к другому, – поезжай по линии и объяви, что завтра мы атакуем. Пока шел разговор с Раевским и диктовался приказ, Вольцоген вернулся от Барклая и доложил, что генерал Барклай де Толли желал бы иметь письменное подтверждение того приказа, который отдавал фельдмаршал. Кутузов, не глядя на Вольцогена, приказал написать этот приказ, который, весьма основательно, для избежания личной ответственности, желал иметь бывший главнокомандующий. И по неопределимой, таинственной связи, поддерживающей во всей армии одно и то же настроение, называемое духом армии и составляющее главный нерв войны, слова Кутузова, его приказ к сражению на завтрашний день, передались одновременно во все концы войска. Далеко не самые слова, не самый приказ передавались в последней цепи этой связи. Даже ничего не было похожего в тех рассказах, которые передавали друг другу на разных концах армии, на то, что сказал Кутузов; но смысл его слов сообщился повсюду, потому что то, что сказал Кутузов, вытекало не из хитрых соображений, а из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего, так же как и в душе каждого русского человека. И узнав то, что назавтра мы атакуем неприятеля, из высших сфер армии услыхав подтверждение того, чему они хотели верить, измученные, колеблющиеся люди утешались и ободрялись. Полк князя Андрея был в резервах, которые до второго часа стояли позади Семеновского в бездействии, под сильным огнем артиллерии. Во втором часу полк, потерявший уже более двухсот человек, был двинут вперед на стоптанное овсяное поле, на тот промежуток между Семеновским и курганной батареей, на котором в этот день были побиты тысячи людей и на который во втором часу дня был направлен усиленно сосредоточенный огонь из нескольких сот неприятельских орудий. Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь еще третью часть своих людей. Спереди и в особенности с правой стороны, в нерасходившемся дыму, бубухали пушки и из таинственной области дыма, застилавшей всю местность впереди, не переставая, с шипящим быстрым свистом, вылетали ядра и медлительно свистевшие гранаты. Иногда, как бы давая отдых, проходило четверть часа, во время которых все ядра и гранаты перелетали, но иногда в продолжение минуты несколько человек вырывало из полка, и беспрестанно оттаскивали убитых и уносили раненых. С каждым новым ударом все меньше и меньше случайностей жизни оставалось для тех, которые еще не были убиты. Полк стоял в батальонных колоннах на расстоянии трехсот шагов, но, несмотря на то, все люди полка находились под влиянием одного и того же настроения. Все люди полка одинаково были молчаливы и мрачны. Редко слышался между рядами говор, но говор этот замолкал всякий раз, как слышался попавший удар и крик: «Носилки!» Большую часть времени люди полка по приказанию начальства сидели на земле. Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив ее в ладонях, начищал штык; кто разминал ремень и перетягивал пряжку перевязи; кто старательно расправлял и перегибал по новому подвертки и переобувался. Некоторые строили домики из калмыжек пашни или плели плетеночки из соломы жнивья. Все казались вполне погружены в эти занятия. Когда ранило и убивало людей, когда тянулись носилки, когда наши возвращались назад, когда виднелись сквозь дым большие массы неприятелей, никто не обращал никакого внимания на эти обстоятельства. Когда же вперед проезжала артиллерия, кавалерия, виднелись движения нашей пехоты, одобрительные замечания слышались со всех сторон. Но самое большое внимание заслуживали события совершенно посторонние, не имевшие никакого отношения к сражению. Как будто внимание этих нравственно измученных людей отдыхало на этих обычных, житейских событиях. Батарея артиллерии прошла пред фронтом полка. В одном из артиллерийских ящиков пристяжная заступила постромку. «Эй, пристяжную то!.. Выправь! Упадет… Эх, не видят!.. – по всему полку одинаково кричали из рядов. В другой раз общее внимание обратила небольшая коричневая собачонка с твердо поднятым хвостом, которая, бог знает откуда взявшись, озабоченной рысцой выбежала перед ряды и вдруг от близко ударившего ядра взвизгнула и, поджав хвост, бросилась в сторону. По всему полку раздалось гоготанье и взвизги. Но развлечения такого рода продолжались минуты, а люди уже более восьми часов стояли без еды и без дела под непроходящим ужасом смерти, и бледные и нахмуренные лица все более бледнели и хмурились. Князь Андрей, точно так же как и все люди полка, нахмуренный и бледный, ходил взад и вперед по лугу подле овсяного поля от одной межи до другой, заложив назад руки и опустив голову. Делать и приказывать ему нечего было. Все делалось само собою. Убитых оттаскивали за фронт, раненых относили, ряды смыкались. Ежели отбегали солдаты, то они тотчас же поспешно возвращались. Сначала князь Андрей, считая своею обязанностью возбуждать мужество солдат и показывать им пример, прохаживался по рядам; но потом он убедился, что ему нечему и нечем учить их. Все силы его души, точно так же как и каждого солдата, были бессознательно направлены на то, чтобы удержаться только от созерцания ужаса того положения, в котором они были. Он ходил по лугу, волоча ноги, шаршавя траву и наблюдая пыль, которая покрывала его сапоги; то он шагал большими шагами, стараясь попадать в следы, оставленные косцами по лугу, то он, считая свои шаги, делал расчеты, сколько раз он должен пройти от межи до межи, чтобы сделать версту, то ошмурыгывал цветки полыни, растущие на меже, и растирал эти цветки в ладонях и принюхивался к душисто горькому, крепкому запаху. Изо всей вчерашней работы мысли не оставалось ничего. Он ни о чем не думал. Он прислушивался усталым слухом все к тем же звукам, различая свистенье полетов от гула выстрелов, посматривал на приглядевшиеся лица людей 1 го батальона и ждал. «Вот она… эта опять к нам! – думал он, прислушиваясь к приближавшемуся свисту чего то из закрытой области дыма. – Одна, другая! Еще! Попало… Он остановился и поглядел на ряды. „Нет, перенесло. А вот это попало“. И он опять принимался ходить, стараясь делать большие шаги, чтобы в шестнадцать шагов дойти до межи. Свист и удар! В пяти шагах от него взрыло сухую землю и скрылось ядро. Невольный холод пробежал по его спине. Он опять поглядел на ряды. Вероятно, вырвало многих; большая толпа собралась у 2 го батальона. – Господин адъютант, – прокричал он, – прикажите, чтобы не толпились. – Адъютант, исполнив приказание, подходил к князю Андрею. С другой стороны подъехал верхом командир батальона. – Берегись! – послышался испуганный крик солдата, и, как свистящая на быстром полете, приседающая на землю птичка, в двух шагах от князя Андрея, подле лошади батальонного командира, негромко шлепнулась граната. Лошадь первая, не спрашивая того, хорошо или дурно было высказывать страх, фыркнула, взвилась, чуть не сронив майора, и отскакала в сторону. Ужас лошади сообщился людям. – Ложись! – крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. Граната, как волчок, дымясь, вертелась между ним и лежащим адъютантом, на краю пашни и луга, подле куста полыни. «Неужели это смерть? – думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. – Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух… – Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят. – Стыдно, господин офицер! – сказал он адъютанту. – Какой… – он не договорил. В одно и то же время послышался взрыв, свист осколков как бы разбитой рамы, душный запах пороха – и князь Андрей рванулся в сторону и, подняв кверху руку, упал на грудь. Несколько офицеров подбежало к нему. С правой стороны живота расходилось по траве большое пятно крови. Вызванные ополченцы с носилками остановились позади офицеров. Князь Андрей лежал на груди, опустившись лицом до травы, и, тяжело, всхрапывая, дышал. – Ну что стали, подходи! Мужики подошли и взяли его за плечи и ноги, но он жалобно застонал, и мужики, переглянувшись, опять отпустили его. – Берись, клади, всё одно! – крикнул чей то голос. Его другой раз взяли за плечи и положили на носилки. – Ах боже мой! Боже мой! Что ж это?.. Живот! Это конец! Ах боже мой! – слышались голоса между офицерами. – На волосок мимо уха прожужжала, – говорил адъютант. Мужики, приладивши носилки на плечах, поспешно тронулись по протоптанной ими дорожке к перевязочному пункту. – В ногу идите… Э!.. мужичье! – крикнул офицер, за плечи останавливая неровно шедших и трясущих носилки мужиков. – Подлаживай, что ль, Хведор, а Хведор, – говорил передний мужик. – Вот так, важно, – радостно сказал задний, попав в ногу. – Ваше сиятельство? А? Князь? – дрожащим голосом сказал подбежавший Тимохин, заглядывая в носилки. Князь Андрей открыл глаза и посмотрел из за носилок, в которые глубоко ушла его голова, на того, кто говорил, и опять опустил веки. Ополченцы принесли князя Андрея к лесу, где стояли фуры и где был перевязочный пункт. Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых, с завороченными полами, палаток на краю березника. В березнике стояла фуры и лошади. Лошади в хребтугах ели овес, и воробьи слетали к ним и подбирали просыпанные зерна. Воронья, чуя кровь, нетерпеливо каркая, перелетали на березах. Вокруг палаток, больше чем на две десятины места, лежали, сидели, стояли окровавленные люди в различных одеждах. Вокруг раненых, с унылыми и внимательными лицами, стояли толпы солдат носильщиков, которых тщетно отгоняли от этого места распоряжавшиеся порядком офицеры. Не слушая офицеров, солдаты стояли, опираясь на носилки, и пристально, как будто пытаясь понять трудное значение зрелища, смотрели на то, что делалось перед ними. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Изредка выбегали оттуда фельдшера за водой и указывали на тех, который надо было вносить. Раненые, ожидая у палатки своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки. Некоторые бредили. Князя Андрея, как полкового командира, шагая через неперевязанных раненых, пронесли ближе к одной из палаток и остановились, ожидая приказания. Князь Андрей открыл глаза и долго не мог понять того, что делалось вокруг него. Луг, полынь, пашня, черный крутящийся мячик и его страстный порыв любви к жизни вспомнились ему. В двух шагах от него, громко говоря и обращая на себя общее внимание, стоял, опершись на сук и с обвязанной головой, высокий, красивый, черноволосый унтер офицер. Он был ранен в голову и ногу пулями. Вокруг него, жадно слушая его речь, собралась толпа раненых и носильщиков. – Мы его оттеда как долбанули, так все побросал, самого короля забрали! – блестя черными разгоряченными глазами и оглядываясь вокруг себя, кричал солдат. – Подойди только в тот самый раз лезервы, его б, братец ты мой, звания не осталось, потому верно тебе говорю… Князь Андрей, так же как и все окружавшие рассказчика, блестящим взглядом смотрел на него и испытывал утешительное чувство. «Но разве не все равно теперь, – подумал он. – А что будет там и что такое было здесь? Отчего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю». Один из докторов, в окровавленном фартуке и с окровавленными небольшими руками, в одной из которых он между мизинцем и большим пальцем (чтобы не запачкать ее) держал сигару, вышел из палатки. Доктор этот поднял голову и стал смотреть по сторонам, но выше раненых. Он, очевидно, хотел отдохнуть немного. Поводив несколько времени головой вправо и влево, он вздохнул и опустил глаза. – Ну, сейчас, – сказал он на слова фельдшера, указывавшего ему на князя Андрея, и велел нести его в палатку. В толпе ожидавших раненых поднялся ропот. – Видно, и на том свете господам одним жить, – проговорил один. Князя Андрея внесли и положили на только что очистившийся стол, с которого фельдшер споласкивал что то. Князь Андрей не мог разобрать в отдельности того, что было в палатке. Жалобные стоны с разных сторон, мучительная боль бедра, живота и спины развлекали его. Все, что он видел вокруг себя, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческого тела, которое, казалось, наполняло всю низкую палатку, как несколько недель тому назад в этот жаркий, августовский день это же тело наполняло грязный пруд по Смоленской дороге. Да, это было то самое тело, та самая chair a canon [мясо для пушек], вид которой еще тогда, как бы предсказывая теперешнее, возбудил в нем ужас. В палатке было три стола. Два были заняты, на третий положили князя Андрея. Несколько времени его оставили одного, и он невольно увидал то, что делалось на других двух столах. На ближнем столе сидел татарин, вероятно, казак – по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что то резал в его коричневой, мускулистой спине. – Ух, ух, ух!.. – как будто хрюкал татарин, и вдруг, подняв кверху свое скуластое черное курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжат ь пронзительно звенящим, протяжным визгом. На другом столе, около которого толпилось много народа, на спине лежал большой, полный человек с закинутой назад головой (вьющиеся волоса, их цвет и форма головы показались странно знакомы князю Андрею). Несколько человек фельдшеров навалились на грудь этому человеку и держали его. Белая большая полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча – один был бледен и дрожал – что то делали над другой, красной ногой этого человека. Управившись с татарином, на которого накинули шинель, доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею. Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся. – Раздеть! Что стоите? – крикнул он сердито на фельдшеров. Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел. После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, – представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность. Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали и успокоивали. – Покажите мне… Ооооо! о! ооооо! – слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами. Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу. – О! Ооооо! – зарыдал он, как женщина. Доктор, стоявший перед раненым, загораживая его лицо, отошел. – Боже мой! Что это? Зачем он здесь? – сказал себе князь Андрей. В несчастном, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля Курагина. Анатоля держали на руках и предлагали ему воду в стакане, края которого он не мог поймать дрожащими, распухшими губами. Анатоль тяжело всхлипывал. «Да, это он; да, этот человек чем то близко и тяжело связан со мною, – думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. – В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моею жизнью? – спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей и тонкими рукамис готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда либо, проснулись в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце. Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями. «Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!» Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы и с известиями об убитых и раненых двадцати знакомых генералах и с сознанием бессильности своей прежде сильной руки произвели неожиданное впечатление на Наполеона, который обыкновенно любил рассматривать убитых и раненых, испытывая тем свою душевную силу (как он думал). В этот день ужасный вид поля сражения победил ту душевную силу, в которой он полагал свою заслугу и величие. Он поспешно уехал с поля сражения и возвратился к Шевардинскому кургану. Желтый, опухлый, тяжелый, с мутными глазами, красным носом и охриплым голосом, он сидел на складном стуле, невольно прислушиваясь к звукам пальбы и не поднимая глаз. Он с болезненной тоской ожидал конца того дела, которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Личное человеческое чувство на короткое мгновение взяло верх над тем искусственным призраком жизни, которому он служил так долго. Он на себя переносил те страдания и ту смерть, которые он видел на поле сражения. Тяжесть головы и груди напоминала ему о возможности и для себя страданий и смерти. Он в эту минуту не хотел для себя ни Москвы, ни победы, ни славы. (Какой нужно было ему еще славы?) Одно, чего он желал теперь, – отдыха, спокойствия и свободы. Но когда он был на Семеновской высоте, начальник артиллерии предложил ему выставить несколько батарей на эти высоты, для того чтобы усилить огонь по столпившимся перед Князьковым русским войскам. Наполеон согласился и приказал привезти ему известие о том, какое действие произведут эти батареи. Адъютант приехал сказать, что по приказанию императора двести орудий направлены на русских, но что русские все так же стоят. – Наш огонь рядами вырывает их, а они стоят, – сказал адъютант. – Ils en veulent encore!.. [Им еще хочется!..] – сказал Наполеон охриплым голосом. – Sire? [Государь?] – повторил не расслушавший адъютант. – Ils en veulent encore, – нахмурившись, прохрипел Наполеон осиплым голосом, – donnez leur en. [Еще хочется, ну и задайте им.] И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенесся в свой прежний искусственный мир призраков какого то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что то делает для себя) он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжелую, нечеловеческую роль, которая ему была предназначена. И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершавшегося; но и никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человеческого. Не в один только этот день, объезжая поле сражения, уложенное мертвыми и изувеченными людьми (как он думал, по его воле), он, глядя на этих людей, считал, сколько приходится русских на одного француза, и, обманывая себя, находил причины радоваться, что на одного француза приходилось пять русских. Не в один только этот день он писал в письме в Париж, что le champ de bataille a ete superbe [поле сражения было великолепно], потому что на нем было пятьдесят тысяч трупов; но и на острове Св. Елены, в тиши уединения, где он говорил, что он намерен был посвятить свои досуги изложению великих дел, которые он сделал, он писал: «La guerre de Russie eut du etre la plus populaire des temps modernes: c'etait celle du bon sens et des vrais interets, celle du repos et de la securite de tous; elle etait purement pacifique et conservatrice. C'etait pour la grande cause, la fin des hasards elle commencement de la securite. Un nouvel horizon, de nouveaux travaux allaient se derouler, tout plein du bien etre et de la prosperite de tous. Le systeme europeen se trouvait fonde; il n'etait plus question que de l'organiser. Satisfait sur ces grands points et tranquille partout, j'aurais eu aussi mon congres et ma sainte alliance. Ce sont des idees qu'on m'a volees. Dans cette reunion de grands souverains, nous eussions traites de nos interets en famille et compte de clerc a maitre avec les peuples. L'Europe n'eut bientot fait de la sorte veritablement qu'un meme peuple, et chacun, en voyageant partout, se fut trouve toujours dans la patrie commune. Il eut demande toutes les rivieres navigables pour tous, la communaute des mers, et que les grandes armees permanentes fussent reduites desormais a la seule garde des souverains. De retour en France, au sein de la patrie, grande, forte, magnifique, tranquille, glorieuse, j'eusse proclame ses limites immuables; toute guerre future, purement defensive; tout agrandissement nouveau antinational. J'eusse associe mon fils a l'Empire; ma dictature eut fini, et son regne constitutionnel eut commence… Paris eut ete la capitale du monde, et les Francais l'envie des nations!.. Mes loisirs ensuite et mes vieux jours eussent ete consacres, en compagnie de l'imperatrice et durant l'apprentissage royal de mon fils, a visiter lentement et en vrai couple campagnard, avec nos propres chevaux, tous les recoins de l'Empire, recevant les plaintes, redressant les torts, semant de toutes parts et partout les monuments et les bienfaits. Русская война должна бы была быть самая популярная в новейшие времена: это была война здравого смысла и настоящих выгод, война спокойствия и безопасности всех; она была чисто миролюбивая и консервативная. Это было для великой цели, для конца случайностей и для начала спокойствия. Новый горизонт, новые труды открывались бы, полные благосостояния и благоденствия всех. Система европейская была бы основана, вопрос заключался бы уже только в ее учреждении. Удовлетворенный в этих великих вопросах и везде спокойный, я бы тоже имел свой конгресс и свой священный союз. Это мысли, которые у меня украли. В этом собрании великих государей мы обсуживали бы наши интересы семейно и считались бы с народами, как писец с хозяином. Европа действительно скоро составила бы таким образом один и тот же народ, и всякий, путешествуя где бы то ни было, находился бы всегда в общей родине. Я бы выговорил, чтобы все реки были судоходны для всех, чтобы море было общее, чтобы постоянные, большие армии были уменьшены единственно до гвардии государей и т.д. Возвратясь во Францию, на родину, великую, сильную, великолепную, спокойную, славную, я провозгласил бы границы ее неизменными; всякую будущую войну защитительной; всякое новое распространение – антинациональным; я присоединил бы своего сына к правлению империей; мое диктаторство кончилось бы, в началось бы его конституционное правление… Париж был бы столицей мира и французы предметом зависти всех наций!.. Потом мои досуги и последние дни были бы посвящены, с помощью императрицы и во время царственного воспитывания моего сына, на то, чтобы мало помалу посещать, как настоящая деревенская чета, на собственных лошадях, все уголки государства, принимая жалобы, устраняя несправедливости, рассевая во все стороны и везде здания и благодеяния.] Он, предназначенный провидением на печальную, несвободную роль палача народов, уверял себя, что цель его поступков была благо народов и что он мог руководить судьбами миллионов и путем власти делать благодеяния! «Des 400000 hommes qui passerent la Vistule, – писал он дальше о русской войне, – la moitie etait Autrichiens, Prussiens, Saxons, Polonais, Bavarois, Wurtembergeois, Mecklembourgeois, Espagnols, Italiens, Napolitains. L'armee imperiale, proprement dite, etait pour un tiers composee de Hollandais, Belges, habitants des bords du Rhin, Piemontais, Suisses, Genevois, Toscans, Romains, habitants de la 32 e division militaire, Breme, Hambourg, etc.; elle comptait a peine 140000 hommes parlant francais. L'expedition do Russie couta moins de 50000 hommes a la France actuelle; l'armee russe dans la retraite de Wilna a Moscou, dans les differentes batailles, a perdu quatre fois plus que l'armee francaise; l'incendie de Moscou a coute la vie a 100000 Russes, morts de froid et de misere dans les bois; enfin dans sa marche de Moscou a l'Oder, l'armee russe fut aussi atteinte par, l'intemperie de la saison; elle ne comptait a son arrivee a Wilna que 50000 hommes, et a Kalisch moins de 18000». [Из 400000 человек, которые перешли Вислу, половина была австрийцы, пруссаки, саксонцы, поляки, баварцы, виртембергцы, мекленбургцы, испанцы, итальянцы и неаполитанцы. Императорская армия, собственно сказать, была на треть составлена из голландцев, бельгийцев, жителей берегов Рейна, пьемонтцев, швейцарцев, женевцев, тосканцев, римлян, жителей 32 й военной дивизии, Бремена, Гамбурга и т.д.; в ней едва ли было 140000 человек, говорящих по французски. Русская экспедиция стоила собственно Франции менее 50000 человек; русская армия в отступлении из Вильны в Москву в различных сражениях потеряла в четыре раза более, чем французская армия; пожар Москвы стоил жизни 100000 русских, умерших от холода и нищеты в лесах; наконец во время своего перехода от Москвы к Одеру русская армия тоже пострадала от суровости времени года; по приходе в Вильну она состояла только из 50000 людей, а в Калише менее 18000.] Он воображал себе, что по его воле произошла война с Россией, и ужас совершившегося не поражал его душу. Он смело принимал на себя всю ответственность события, и его помраченный ум видел оправдание в том, что в числе сотен тысяч погибших людей было меньше французов, чем гессенцев и баварцев. Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах на десятину места трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и нераненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны – назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять. Над всем полем, прежде столь весело красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странной кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: «Довольно, довольно, люди. Перестаньте… Опомнитесь. Что вы делаете?» Измученным, без пищи и без отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебанье, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: «Зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!» Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить всо и побежать куда попало. Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, какая то непонятная, таинственная сила еще продолжала руководить ими, и, запотелые, в порохе и крови, оставшиеся по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра так же быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело, и продолжало совершаться то страшное дело, которое совершается не по воле людей, а по воле того, кто руководит людьми и мирами. Тот, кто посмотрел бы на расстроенные зады русской армии, сказал бы, что французам стоит сделать еще одно маленькое усилие, и русская армия исчезнет; и тот, кто посмотрел бы на зады французов, сказал бы, что русским стоит сделать еще одно маленькое усилие, и французы погибнут. Но ни французы, ни русские не делали этого усилия, и пламя сражения медленно догорало. Русские не делали этого усилия, потому что не они атаковали французов. В начале сражения они только стояли по дороге в Москву, загораживая ее, и точно так же они продолжали стоять при конце сражения, как они стояли при начале его. Но ежели бы даже цель русских состояла бы в том, чтобы сбить французов, они не могли сделать это последнее усилие, потому что все войска русских были разбиты, не было ни одной части войск, не пострадавшей в сражении, и русские, оставаясь на своих местах, потеряли половину своего войска. Французам, с воспоминанием всех прежних пятнадцатилетних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сраженья, что они потеряли только одну четверть людей и что у них еще есть двадцатитысячная нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие. Французам, атаковавшим русскую армию с целью сбить ее с позиции, должно было сделать это усилие, потому что до тех пор, пока русские, точно так же как и до сражения, загораживали дорогу в Москву, цель французов не была достигнута и все их усилия и потери пропали даром. Но французы не сделали этого усилия. Некоторые историки говорят, что Наполеону стоило дать свою нетронутую старую гвардию для того, чтобы сражение было выиграно. Говорить о том, что бы было, если бы Наполеон дал свою гвардию, все равно что говорить о том, что бы было, если б осенью сделалась весна. Этого не могло быть. Не Наполеон не дал своей гвардии, потому что он не захотел этого, но этого нельзя было сделать. Все генералы, офицеры, солдаты французской армии знали, что этого нельзя было сделать, потому что упадший дух войска не позволял этого. Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не могло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом противника. Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений. Известен так называемый софизм древних, состоящий в том, что Ахиллес никогда не догонит впереди идущую черепаху, несмотря на то, что Ахиллес идет в десять раз скорее черепахи: как только Ахиллес пройдет пространство, отделяющее его от черепахи, черепаха пройдет впереди его одну десятую этого пространства; Ахиллес пройдет эту десятую, черепаха пройдет одну сотую и т. д. до бесконечности. Задача эта представлялась древним неразрешимою. Бессмысленность решения (что Ахиллес никогда не догонит черепаху) вытекала из того только, что произвольно были допущены прерывные единицы движения, тогда как движение и Ахиллеса и черепахи совершалось непрерывно. Принимая все более и более мелкие единицы движения, мы только приближаемся к решению вопроса, но никогда не достигаем его. Только допустив бесконечно малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрессии, мы достигаем решения вопроса. Новая отрасль математики, достигнув искусства обращаться с бесконечно малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми. Эта новая, неизвестная древним, отрасль математики, при рассмотрении вопросов движения, допуская бесконечно малые величины, то есть такие, при которых восстановляется главное условие движения (абсолютная непрерывность), тем самым исправляет ту неизбежную ошибку, которую ум человеческий не может не делать, рассматривая вместо непрерывного движения отдельные единицы движения. В отыскании законов исторического движения происходит совершенно то же. Движение человечества, вытекая из бесчисленного количества людских произволов, совершается непрерывно. Постижение законов этого движения есть цель истории. Но для того, чтобы постигнуть законы непрерывного движения суммы всех произволов людей, ум человеческий допускает произвольные, прерывные единицы. Первый прием истории состоит в том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого. Второй прием состоит в том, чтобы рассматривать действие одного человека, царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица. Историческая наука в движении своем постоянно принимает все меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого нибудь явления и допущение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе. Всякий вывод истории, без малейшего усилия со стороны критики, распадается, как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика избирает за предмет наблюдения большую или меньшую прерывную единицу; на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна. Только допустив бесконечно малую единицу для наблюдения – дифференциал истории, то есть однородные влечения людей, и достигнув искусства интегрировать (брать суммы этих бесконечно малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории. Первые пятнадцать лет XIX столетия в Европе представляют необыкновенное движение миллионов людей. Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на несколько лет изменяется и представляет усиленное движение, которое сначала идет возрастая, потом ослабевая. Какая причина этого движения или по каким законам происходило оно? – спрашивает ум человеческий. Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам деяния и речи нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа, называя эти деяния и речи словом революция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рассказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и говорят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его. Но ум человеческий не только отказывается верить в это объяснение, но прямо говорит, что прием объяснения не верен, потому что при этом объяснении слабейшее явление принимается за причину сильнейшего. Сумма людских произволов сделала и революцию и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничтожила. «Но всякий раз, когда были завоевания, были завоеватели; всякий раз, когда делались перевороты в государстве, были великие люди», – говорит история. Действительно, всякий раз, когда являлись завоеватели, были и войны, отвечает ум человеческий, но это не доказывает, чтобы завоеватели были причинами войн и чтобы возможно было найти законы войны в личной деятельности одного человека. Всякий раз, когда я, глядя на свои часы, вижу, что стрелка подошла к десяти, я слышу, что в соседней церкви начинается благовест, но из того, что всякий раз, что стрелка приходит на десять часов тогда, как начинается благовест, я не имею права заключить, что положение стрелки есть причина движения колоколов. Всякий раз, как я вижу движение паровоза, я слышу звук свиста, вижу открытие клапана и движение колес; но из этого я не имею права заключить, что свист и движение колес суть причины движения паровоза. Крестьяне говорят, что поздней весной дует холодный ветер, потому что почка дуба развертывается, и действительно, всякую весну дует холодный ветер, когда развертывается дуб. Но хотя причина дующего при развертыванье дуба холодного ветра мне неизвестна, я не могу согласиться с крестьянами в том, что причина холодного ветра есть раэвертыванье почки дуба, потому только, что сила ветра находится вне влияний почки. Я вижу только совпадение тех условий, которые бывают во всяком жизненном явлении, и вижу, что, сколько бы и как бы подробно я ни наблюдал стрелку часов, клапан и колеса паровоза и почку дуба, я не узнаю причину благовеста, движения паровоза и весеннего ветра. Для этого я должен изменить совершенно свою точку наблюдения и изучать законы движения пара, колокола и ветра. То же должна сделать история. И попытки этого уже были сделаны. Для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно малые элементы, которые руководят массами. Никто не может сказать, насколько дано человеку достигнуть этим путем понимания законов истории; но очевидно, что на этом пути только лежит возможность уловления исторических законов и что на этом пути не положено еще умом человеческим одной миллионной доли тех усилий, которые положены историками на описание деяний различных царей, полководцев и министров и на изложение своих соображений по случаю этих деяний. Силы двунадесяти языков Европы ворвались в Россию. Русское войско и население отступают, избегая столкновения, до Смоленска и от Смоленска до Бородина. Французское войско с постоянно увеличивающеюся силой стремительности несется к Москве, к цели своего движения. Сила стремительности его, приближаясь к цели, увеличивается подобно увеличению быстроты падающего тела по мере приближения его к земле. Назади тысяча верст голодной, враждебной страны; впереди десятки верст, отделяющие от цели. Это чувствует всякий солдат наполеоновской армии, и нашествие надвигается само собой, по одной силе стремительности. В русском войске по мере отступления все более и более разгорается дух озлобления против врага: отступая назад, оно сосредоточивается и нарастает. Под Бородиным происходит столкновение. Ни то, ни другое войско не распадаются, но русское войско непосредственно после столкновения отступает так же необходимо, как необходимо откатывается шар, столкнувшись с другим, с большей стремительностью несущимся на него шаром; и так же необходимо (хотя и потерявший всю свою силу в столкновении) стремительно разбежавшийся шар нашествия прокатывается еще некоторое пространство. Русские отступают за сто двадцать верст – за Москву, французы доходят до Москвы и там останавливаются. В продолжение пяти недель после этого нет ни одного сражения. Французы не двигаются. Подобно смертельно раненному зверю, который, истекая кровью, зализывает свои раны, они пять недель остаются в Москве, ничего не предпринимая, и вдруг, без всякой новой причины, бегут назад: бросаются на Калужскую дорогу (и после победы, так как опять поле сражения осталось за ними под Малоярославцем), не вступая ни в одно серьезное сражение, бегут еще быстрее назад в Смоленск, за Смоленск, за Вильну, за Березину и далее. В вечер 26 го августа и Кутузов, и вся русская армия были уверены, что Бородинское сражение выиграно. Кутузов так и писал государю. Кутузов приказал готовиться на новый бой, чтобы добить неприятеля не потому, чтобы он хотел кого нибудь обманывать, но потому, что он знал, что враг побежден, так же как знал это каждый из участников сражения. Но в тот же вечер и на другой день стали, одно за другим, приходить известия о потерях неслыханных, о потере половины армии, и новое сражение оказалось физически невозможным. Нельзя было давать сражения, когда еще не собраны были сведения, не убраны раненые, не пополнены снаряды, не сочтены убитые, не назначены новые начальники на места убитых, не наелись и не выспались люди. А вместе с тем сейчас же после сражения, на другое утро, французское войско (по той стремительной силе движения, увеличенного теперь как бы в обратном отношении квадратов расстояний) уже надвигалось само собой на русское войско. Кутузов хотел атаковать на другой день, и вся армия хотела этого. Но для того чтобы атаковать, недостаточно желания сделать это; нужно, чтоб была возможность это сделать, а возможности этой не было. Нельзя было не отступить на один переход, потом точно так же нельзя было не отступить на другой и на третий переход, и наконец 1 го сентября, – когда армия подошла к Москве, – несмотря на всю силу поднявшегося чувства в рядах войск, сила вещей требовала того, чтобы войска эти шли за Москву. И войска отступили ещо на один, на последний переход и отдали Москву неприятелю. Для тех людей, которые привыкли думать, что планы войн и сражений составляются полководцами таким же образом, как каждый из нас, сидя в своем кабинете над картой, делает соображения о том, как и как бы он распорядился в таком то и таком то сражении, представляются вопросы, почему Кутузов при отступлении не поступил так то и так то, почему он не занял позиции прежде Филей, почему он не отступил сразу на Калужскую дорогу, оставил Москву, и т. д. Люди, привыкшие так думать, забывают или не знают тех неизбежных условий, в которых всегда происходит деятельность всякого главнокомандующего. Деятельность полководца не имеет ни малейшего подобия с тою деятельностью, которую мы воображаем себе, сидя свободно в кабинете, разбирая какую нибудь кампанию на карте с известным количеством войска, с той и с другой стороны, и в известной местности, и начиная наши соображения с какого нибудь известного момента. Главнокомандующий никогда не бывает в тех условиях начала какого нибудь события, в которых мы всегда рассматриваем событие. Главнокомандующий всегда находится в средине движущегося ряда событий, и так, что никогда, ни в какую минуту, он не бывает в состоянии обдумать все значение совершающегося события. Событие незаметно, мгновение за мгновением, вырезается в свое значение, и в каждый момент этого последовательного, непрерывного вырезывания события главнокомандующий находится в центре сложнейшей игры, интриг, забот, зависимости, власти, проектов, советов, угроз, обманов, находится постоянно в необходимости отвечать на бесчисленное количество предлагаемых ему, всегда противоречащих один другому, вопросов. |