Японская оккупация Индонезии

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Японская оккупация Индонезии в ходе Второй мировой войны длилась с весны 1942 года (Операция в Голландской Ост-Индии) по осень 1945 года. В это время Японская империя, под маской «освобождения» стран Востока от господства «белых» колонизаторов старалась создать собственную традиционную колониальную империю. В результате сопротивление японской оккупации если и бывало, то являлось стихийным, когда принципы и заявленные цели захвата и «освобождения» вступали в резкое противоречие с реальным положением вещей. Лидеры индонезийского национального движения в основном сотрудничали с оккупантами, стремясь создать условия для послевоенного провозглашения независимости страны.





Предвоенное положение в Нидерландской Ост-Индии

24 мая 1937 года радикальные националисты и некоторые члены подпольной компартии создали «Движение индонезийского народа» («Гериндо»). Движение Гериндо, не провозглашая принцип несотрудничества, выступало за политическую и экономическую независимость страны, а также за борьбу против фашизма. В связи с распространением слухов о том, что в соответствии с Антикоминтерновским пактом Германия и Япония договорились о разделе Индонезии, в 1939 году Гериндо потребовало принять меры к развитию экономики Индонезии и к созданию народной милиции для обороны архипелага.

В мае 1939 года Гериндо, мусульманская партия «Сарекат ислам» и некоторые другие партии объявили о создании «Индонезийского политического объединения» (ГАПИ). Программа ГАПИ включала требования самоопределения для Индонезии, обеспечения национального единства, создания демократически избираемого парламента, ответственного перед народом Индонезии, и правительства, ответственного перед парламентом. В декабре ГАПИ провело Конгресс индонезийского народа, в котором приняли участие представители 90 национальных организаций. Конгресс официально провозгласил индонезийский язык в качестве национального языка, красно-белый флаг — в качестве национального флага Индонезии, а песню «Великая Индонезия» — в качестве гимна страны. Конгресс принял резолюцию с предложением сотрудничества между народами Индонезии и Нидерландов в условиях резкого осложнения международной обстановки.

В августе 1940 года правительство Нидерландов в изгнании заявило, что в сложившейся ситуации не намерено разрабатывать какие-либо планы относительно изменения правового статуса Нидерландской Индии. Подписание Атлантической хартии, по мнению нидерландского правительства, не являлось поводом для каких-либо изменений курса по отношению к Индонезии. Оно ограничилось лишь тем, что в сентябре 1940 года создало комиссию по выяснению чаяний туземного населения. Несмотря на разочарование, ГАПИ решило сотрудничать с этой комиссией, и 14 февраля 1941 года передало ей развёрнутый проект будущего конституционного устройства Индонезии в рамках конфедерации с Нидерландами, на формирование которой отводилось пять лет. Однако комиссия отвергла проект, сославшись на «специфические условия» в колонии; лишь в мае 1941 года королева Вильгельмина в радиообращении из Лондона высказалась в самых расплывчатых выражениях в пользу изменения отношений между Нидерландами и Индонезией, но только после окончания войны.

В сентябре 1941 года состоялся второй Конгресс индонезийского народа, объявивший себя постоянно действующей Народной ассамблеей Индонезии. После вступления Японии в войну, 13 декабря 1941 года лидеры Народной ассамблеи и ГАПИ выступили с заявлением, в котором выражалась лояльность правительству Нидерландов и содержался призыв к народу Индонезии поддержать правительство метрополии в деле обеспечения мира и безопасности; в знак протеста против этого заявления партия «Сарекат ислам» вышла из состава Ассамблеи и ГАПИ.

Начало японской оккупации и движение «Тига-А»

Лидеры националистов вовсе не рассматривали Японию как желательную альтернативу Нидерландам, однако когда королевская голландская ост-индская армия капитулировала после двух месяцев боёв, им пришлось приспосабливаться к изменившимся условиям.

На первых порах японское административное деление Индонезии просто соответствовало расположению оккупационных армий: Ява находилась в ведении 16-й армии, Калимантан и острова южной части архипелага — в ведении флота, а Суматра была объединена под общей военной администрацией 25-й армии с Малайей (так как кто-то из японских теоретиков решил, что в расовом отношении коренные жители Малакки и Суматры являются ближайшими родственниками японцев, а кровь яванцев не отвечает высоким требованиям расовой чистоты).

Согласно первоначальным японским планам, в Индонезии должно было быть создано «независимое правительство», контролируемое Японией. После принятия «конституции», выработанной специальной комиссией, страна должна была заключить с Японией военный договор. За высшими чиновниками старой нидерландской администрации должны были быть сохранены их прежние посты и титулы, но их права ограничивались. Однако план провалился, так как нидерландская администрация на сотрудничество не пошла, и тогда японцы обратили внимание на деятелей индонезийского освободительного движения. Располагая подробными отчётами своей агентуры, японское командование полагало, что это движение не будет определяющей силой в стране. Так как Японии было выгоднее рассматривать Индонезию не как единую страну, а как архипелаг, включавший в себя несколько потенциальных государств, в Токио было решено при внешнем подчёркивании стремления к поддержке индонезийского национализма отложить вопрос о предоставлении независимости Нидерландской Ост-Индии на будущее, а также предусмотреть возможность подготовить независимость отдельно для Явы, и отдельно — для других районов (т. н. «Внешних провинций»).

Проведение в жизнь пропагандистской кампании было возложено на отдел пропаганды 16-й армии. Разработанный в Токио план назывался «Тига-А» («Три А»), что расшифровывалось как три ипостаси Японии в Азии: «светоч», «вождь» и «покровитель». Цель кампании заключалась в доказательстве индонезийцам общности их интересов с Японией, после чего они должны были трудиться на японскую армию и поддерживать японскую войну. Однако быстро осознав, что индонезийцы не испытывают к оккупантам никакой благодарности, командование 16-й армии решило привлечь к сотрудничеству политиков, не высказывавших ранее прояпонских симпатий, но популярных в стране и гонимых нидерландцами. На первом месте среди таких политиков стоял Сукарно, и поэтому вскоре после оккупации японцами Суматры полковник Фудзияма, командовавший разместившейся там дивизией, приказал отыскать Сукарно и доставить его к себе. После недолгих колебаний, Сукарно дал согласие. Сам он впоследствии вспоминал:

Наш народ ненавидел голландцев, тем более теперь, когда они бежали, как крысы, оставив нас на милость победителей. Никто из них даже не пытался защитить нас или нашу страну… Я знал жестокость японцев, знал, как они себя вели на оккупированных территориях, но что поделать — с этим нам пришлось смириться на несколько лет.

Узнав о том, как Фудзияма использует Сукарно, командующий размещённой на Яве 16-й армией генерал Имамура попытался также привлечь на свою сторону местных националистических лидеров, однако те указали, что без привлечения к работе на Яве самого Сукарно из движения «Тига-А» ничего не выйдет. Поэтому в июле 1942 года Сукарно был перевезён на Яву. Сразу же после прибытия Сукарно встретился с основными лидерами индонезийского национализма — Хаттой и Шариром, и предложил им сотрудничество до тех пор, пока не будут изгнаны японцы. План Сукарно заключался в том, чтобы использовать все легальные возможности для укрепления индонезийских освободительных сил и создания национальных организаций. Как говорил Сукарно, «мы посадили семена национализма — теперь пускай японцы их выращивают».

Мертворождённое движение «Тига-А» не смогло завоевать популярности в Индонезии даже после того, как в его главе согласились встать Сукарно и Хатта, и в ноябре 1942 года оно было ликвидировано.

Экономические последствия японской оккупации

Больше всего из индонезийских продуктов японцев интересовала нефть. Через год после захвата страны оккупантам удалось довести добычу нефти до довоенного уровня, и поставки индонезийской нефти в Японию прекратились лишь с падением Филиппин в 1945 году, когда танкеры больше не могли прорываться на север.

Обеспечивавшее жизнь миллионов индонезийских крестьян сельское хозяйство японцев особо не заботило. Поскольку Япония могла потребить лишь малую часть производимого в Индонезии каучука (а сама Индонезия потребляла лишь 1 % производимого в стране каучука — до войны всё остальное шло на экспорт), то громадные плантации стали лишними. Не нужны стали и другие экспортные культуры: в августе 1942 года японские власти в Индонезии издали декрет, по которому следовало выкорчевать половину всех кофейных деревьев. Было уничтожено около 16 тысяч га чайных плантаций, из 220 чайных фабрик работало лишь 50. Сахарные заводы попытались перевести на выпуск нужного военной промышленности спирта, а когда это не удавалось — заводы разрушали, а оборудование пускали на лом. В результате общее производство сахара за годы оккупации упало почти в 20 раз, число действующих заводов сократилось в 10 раз. В деревнях широко проводились реквизиции скота, а население мобилизовывалось на принудительные работы.

Резкое падение жизненного уровня и неуверенность в завтрашнем дне привело к тому, что на первых порах японская система принудительного труда пользовалась некоторой популярностью среди молодёжи: работникам обещали пищу и одежду, а других способов выжить не существовало. В Индонезии сложилось две формы принудительного труда: трудовые батальоны «хэйхо» выполняли строительные работы и иногда несли караульную службу, контрактная система «ромуся» служила для отправки мобилизованных в другие страны. Так как отрезвление наступило довольно быстро, и добровольцы кончились, а рабский труд по-прежнему требовался, то с 1943 года японцы перешли в Индонезии к открытой охоте на людей. Некоторые районы буквально обезлюдели, на некоторых островах население оставляло деревни и имущество и уходило в джунгли, спасаясь от японцев. Полагают, что за время японской оккупации погибло порядка 4 миллионов индонезийцев, значительную часть которых составили «ромуся». Все жившие на архипелаге европейцы — порядка 62 тысяч человек — к концу 1943 года оказались в концлагерях, из них лишь треть было мужчинами, остальные — женщины и дети. Помимо них, ещё около 45 тысяч человек содержалось в лагерях для военнопленных.

Для денежных расчётов на территории оккупированной Индонезии японцы выпустили специальные оккупационные гульдены. Реальная их стоимость быстро падала, что привело к такому необычному результату, как погашению индонезийскими крестьянами своих долгов перед помещиками: долги крестьяне стали отдавать исключительно оккупационными деньгами, а не принимать их помещики не могли, ибо в этом случае могли вмешаться японцы, вынужденные выступать на стороне крестьян чтобы не признавать, что их деньги являются фикцией.

1943—1944

После провала движения «Тига-А» Сукарно предложил японцам создать новую массовую организацию, призванную мобилизовать индонезийский народ «для помощи Японии». После ряда колебаний предложение было принято, и 8 декабря 1942 года генерал Имамура на торжественном празднестве, посвящённом годовщине победы в Пёрл-Харборе, публично объявил о предстоящем создании национальной индонезийской партии. Официально она была основана 3 марта 1943 года и получила название «Путера». Для японцев это расшифровывалось как сокращение от слов «Центр народных сил», но для индонезийцев звучало и как «сын Отечества». Формально руководили партией Сукарно и три его заместителя — Хатта, Мансур и Деванторо. Основными задачами Путеры объявлялись создание «Великой Азии», обучение борьбе с трудностями военного времени, углубление понимания между японцами и индонезийцами и т. д.

Как и рассчитывали японцы, Путера стала их помощником в деле выколачивания поставок для армии и организации трудовых отрядов. Однако Сукарно правильно оценил, что по мере того, как дела держав Оси на фронтах будут идти всё хуже, японская политика в Индонезии будет изменяться в сторону либерализации и заигрывания с индонезийцами. И последующие события быстро подтвердили его правоту: уже 16 июня 1943 года премьер-министр Японии Хидэки Тодзио в программной речи на 83-й сессии парламента обещал предоставить в ближайшее время независимость Филиппинам и Бирме, и упомянул о самоуправлении для Явы. Хотя конкретных сроков установлено не было, а о прочих частях Индонезии не упоминалось вообще, Сукарно, выступая по радио с ответом на эту речь, не пожалел добрых слов для Японии и подчеркнул, что Индонезия, ранее оккупированная небольшой европейской страной, теперь возвращается в ряды полноправных азиатских народов.

В июле 1943 года Тодзио посетил Яву в ходе поездки по захваченным странам. В приветственной речи Сукарно не упустил возможности выразить надежду, что Япония «вернёт Индонезию индонезийцам». 21 августа японцами было объявлено о создании Генерального совещания для индонезийцев в Джакарте, и местных советов — в провинциях. Вскоре японцы принудили Генеральное совещание проголосовать за введение в стране всеобщей трудовой повинности, и заставили лидеров Путеры громогласно ратовать за её проведение.

В связи с истощением японских людских ресурсов и будучи уверенными, что общенациональное сопротивление им не угрожает, осенью 1943 года японцы дали согласие на организацию индонезийской «добровольческой» армии ПЕТА. из 81 территориального батальона численностью 600—800 человек каждый. Каждый батальон состоял из трёх стрелковых рот и роты тяжёлого оружия, делившейся на два миномётных и два артиллерийских взвода. Согласно японским планам, в случае высадки войск Союзников батальонам ПЕТА предназначалась роль береговой охраны, которая должна принять на себя первый удар. Для подготовки резерва армии ПЕТА японцы параллельно с её созданием расширяли сеть молодёжных военизированных организаций.

Решив, что Путера не отвечает возложенным на неё задачам, японцы её распустили, а вместо неё с 1 марта 1944 года начал функционировать «Союз верности народу» опять же с Сукарно во главе. Тем временем в Индонезии усиливался рост недовольства, в различных местах архипелага возникали подпольные группы и отряды, однако национальные лидеры по-прежнему стремились ни в коем случае не допустить открытых выступлений.

В связи с тем, что успехи войск Союзников стали отрицательно сказываться на престиже индонезийских деятелей, сотрудничающих с японскими властями, в сентябре 1944 года премьер-министр Японии Куниаки Коисо заявил в парламенте, что Индонезии будет предоставлена независимость. Было разрешено вывешивать красно-белые национальные флаги и исполнять гимн «Великая Индонезия», однако японские власти делали упор на то, что независимость будет дана только после победы Японии в войне. Взамен от индонезийцев потребовали приложить ещё больше усилий для помощи Японии.

Поражение Японии и начало войны за независимость Индонезии

Несмотря на все попытки японцев изолировать Индонезию от новостей из внешнего мира, было ясно, что японцы терпят поражение. Тревожной неожиданностью для японцев стало восстание батальона ПЕТА в районе Блитара, произошедшее в феврале 1945 года. Когда в апреле 1945 года СССР денонсировал пакт о нейтралитете с Японией, а 7 мая капитулировала Германия, то Министерство по делам Великой Восточной Азии оказалось вынужденным действовать, и 11 мая заявило, что к январю 1946 года Индонезии будет предоставлена независимость. Предполагалось, что Индонезия будет иметь федеративное устройство и вступит в войну на стороне Японии.

Была создана Исследовательская комиссия по подготовке независимости Индонезии, на заседании которой 1 июня 1945 года Сукарно предложил свою концепцию идеологических основ будущей независимости страны в виде пяти принципов. 10 июля комиссия приняла решение, что будущее государство будет республикой.

К концу войны антияпонские настроения в ПЕТА достигли опасного уровня, ненадёжными стали и все массовые организации. Умеренные политики-индонезийцы предупреждали японцев, что если те не хотят получить у себя в тылу в самый ответственный момент грандиозное восстание, то надо поторопиться с предоставлением стране независимости. В Австралии находилось нидерландское правительство Ост-Индии в изгнании, которое предполагало перебраться на территорию Индонезии и объявить себя единственным законным правителем Нидерландской Ост-Индии как только американцы займут какой-нибудь крупный город. Однако японцы медлили. 29 июля 1945 года маршал Тэраути получил секретное послание из Токио:

В принципе император дарует индонезийцам независимость, однако она может быть провозглашена лишь тогда, когда участие России в войне станет неизбежным.

Решив, что затягивать дело дальше невозможно, маршал Тэраути 6 августа 1945 года вызвал к себе в ставку в Сайгон Сукарно, Хатту и Раджимана, и объявил им: «Японское правительство передаёт дело независимости вашего народа в ваши руки». Когда индонезийские лидеры 15 августа вернулись в Джакарту, то узнали, что советские войска уже продвигаются по Маньчжурии, а американцы применили какое-то новое оружие невиданной силы. В этот же день, 15 августа, в Джакарту пришло первое, официально ещё не подтверждённое сообщение о капитуляции Японии.

В Индонезии сложилась революционная ситуация. Индонезийцы за четыре года увидели падение двух чужеземных правящих режимов, однако была велика вероятность того, что с приходом войск Союзников на архипелаг возвратится нидерландская администрация. На совещании подпольных молодёжных группировок 15 августа было решено, что независимость должна быть провозглашена самим индонезийским народом, а не получена в дар от японского правительства. Было также решено предложить выступить с этим актом Сукарно и Хатте как наиболее авторитетным национальным лидерам. В связи с тем, что Сукарно и Хатта отказались от предложения подпольщиков, те пошли на отчаянный шаг: в ночь с 15 на 16 августа Сукарно и Хатта были похищены и доставлены в небольшой городок неподалёку от Джакарты, который контролировался батальоном ПЕТА, арестовавшим японских инструкторов. Солдаты, не подозревавшие, что приезд Сукарно и Хатты не был добровольным, радостно встретили вождей революции. Другие отряды ПЕТА тем временем устанавливали контроль над окрестностями Джакарты. В сложившихся условиях Сукарно решился на провозглашение независимости.

Вечером 16 августа Комиссия по подготовке независимости собралась в доме японского вице-адмирала Маэда. Утром, 17 августа, Сукарно зачитал толпе, собравшейся перед домом, Декларацию независимости:

Мы, индонезийская нация, настоящим провозглашаем независимость Индонезии. Вопросы, связанные с передачей власти, и другие вопросы будут решены самым тщательным образом в кратчайший срок.

Сразу после распространения текста декларации средствами массовой информации по всей стране начались массовые манифестации, в ходе которых демонстранты срывали японские флаги. 19 августа было сформировано первое правительство независимой Индонезии. Так как японцы не отрицали за Индонезией права на независимость, то они не предпринимали никаких действий, направленных на свержение правительства Сукарно, однако продолжали вести борьбу с радикальными индонезийскими группировками, тем самым расчищая дорогу умеренным буржуазным элементам, сотрудничавшим с японцами в годы оккупации. Правительство Индонезии продолжало вести себя сдержанно по отношению к японской администрации, а 29 августа 1945 года приняло резолюцию, в которой говорилось, что господство Нидерландов над Индонезией завершилось 9 марта 1942 года, так как нидерландское правительство оказалось неспособным обеспечить безопасность и благосостояние индонезийского народа.

Союзники не имели свободных войск для немедленного десанта в Индонезии, и потому лорд Маунтбеттен мог лишь послать маршалу Тэраути телеграмму, в которой возлагал ответственность за поддержание порядка в Индонезии до прихода туда Союзников на японские войска. Одновременно Маунтбеттен направил в Джакарту миссию адмирала Петерсона, которая должна была проследить, чтобы японцы не капитулировали перед «самозванцами». Прибыв в Джакарту 15 сентября на крейсере «Кэмберленд» Петерсон обнаружил, что Республика Индонезия уже существует, причём не только в столице, но и в провинциях, что действует гражданская администрация, созданы министерства и ведомства и даже гражданская полиция. Он попытался заставить японский гарнизон Сурабаи продержаться до подхода англичан, но японцы наотрез отказывались сражаться, и к концу сентября сдались индонезийским отрядам.

29 сентября 1945 года в Джакарте высадился первый английский небольшой десант. Его командир генерал-лейтенант Кристисон сделал официальное заявление, что десант прибыл для того, чтобы разоружить японцев. Сукарно, выступая 2 октября, обратился к индонезийцам с просьбой сохранять спокойствие: если цели англичан таковы, как официально объявлено, то индонезийское правительство им препятствовать не будет. Однако Петерсен заявил, что английские войска будут поддерживать в стране порядок до тех пор, пока не начнёт функционировать законное правительство Нидерландской Ост-Индии. 4 октября прибыла новая партия британских войск, а также переброшенные из Европы первые нидерландские части, рассматривавшие индонезийцев как коллаборационистов, которых необходимо разоружить наравне с японцами. В этих условиях 5 октября Сукарно опубликовал президентский декрет о создании Национальной армии Индонезии.

Понимая, что для дальнейшего контроля над страной необходимо овладеть морской базой в Сурабае, 25 октября 1945 года англичане высадили там войска. Индонезийские отряды отказались сдать оружие, и началась война за независимость Индонезии.

Источники

  • История Востока (в 6 т.). Т. V. «Восток в новейшее время (1914—1945 гг.)» — М.: Изд-во «Восточная литература» РАН, 2006. — ISBN 5-02-018500-9
  • И. В. Можейко. Западный ветер — ясная погода. — М.: АСТ, 2001. — ISBN 5-17-005862-4

Напишите отзыв о статье "Японская оккупация Индонезии"

Отрывок, характеризующий Японская оккупация Индонезии

Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.
– Гага – бои… бои… – повторил он несколько раз. Никак нельзя было понять этих слов. Доктор думал, что он угадал, и, повторяя его слова, спросил: княжна боится? Он отрицательно покачал головой и опять повторил то же…
– Душа, душа болит, – разгадала и сказала княжна Марья. Он утвердительно замычал, взял ее руку и стал прижимать ее к различным местам своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.
– Все мысли! об тебе… мысли, – потом выговорил он гораздо лучше и понятнее, чем прежде, теперь, когда он был уверен, что его понимают. Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь скрыть свои рыдания и слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя звал всю ночь… – выговорил он.
– Ежели бы я знала… – сквозь слезы сказала она. – Я боялась войти.
Он пожал ее руку.
– Не спала ты?
– Нет, я не спала, – сказала княжна Марья, отрицательно покачав головой. Невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Душенька… – или – дружок… – Княжна Марья не могла разобрать; но, наверное, по выражению его взгляда, сказано было нежное, ласкающее слово, которого он никогда не говорил. – Зачем не пришла?
«А я желала, желала его смерти! – думала княжна Марья. Он помолчал.
– Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!.. – И слезы текли из его глаз. – Позовите Андрюшу, – вдруг сказал он, и что то детски робкое и недоверчивое выразилось в его лице при этом спросе. Он как будто сам знал, что спрос его не имеет смысла. Так, по крайней мере, показалось княжне Марье.
– Я от него получила письмо, – отвечала княжна Марья.
Он с удивлением и робостью смотрел на нее.
– Где же он?
– Он в армии, mon pere, в Смоленске.
Он долго молчал, закрыв глаза; потом утвердительно, как бы в ответ на свои сомнения и в подтверждение того, что он теперь все понял и вспомнил, кивнул головой и открыл глаза.
– Да, – сказал он явственно и тихо. – Погибла Россия! Погубили! – И он опять зарыдал, и слезы потекли у него из глаз. Княжна Марья не могла более удерживаться и плакала тоже, глядя на его лицо.
Он опять закрыл глаза. Рыдания его прекратились. Он сделал знак рукой к глазам; и Тихон, поняв его, отер ему слезы.
Потом он открыл глаза и сказал что то, чего долго никто не мог понять и, наконец, понял и передал один Тихон. Княжна Марья отыскивала смысл его слов в том настроении, в котором он говорил за минуту перед этим. То она думала, что он говорит о России, то о князе Андрее, то о ней, о внуке, то о своей смерти. И от этого она не могла угадать его слов.
– Надень твое белое платье, я люблю его, – говорил он.
Поняв эти слова, княжна Марья зарыдала еще громче, и доктор, взяв ее под руку, вывел ее из комнаты на террасу, уговаривая ее успокоиться и заняться приготовлениями к отъезду. После того как княжна Марья вышла от князя, он опять заговорил о сыне, о войне, о государе, задергал сердито бровями, стал возвышать хриплый голос, и с ним сделался второй и последний удар.
Княжна Марья остановилась на террасе. День разгулялся, было солнечно и жарко. Она не могла ничего понимать, ни о чем думать и ничего чувствовать, кроме своей страстной любви к отцу, любви, которой, ей казалось, она не знала до этой минуты. Она выбежала в сад и, рыдая, побежала вниз к пруду по молодым, засаженным князем Андреем, липовым дорожкам.
– Да… я… я… я. Я желала его смерти. Да, я желала, чтобы скорее кончилось… Я хотела успокоиться… А что ж будет со мной? На что мне спокойствие, когда его не будет, – бормотала вслух княжна Марья, быстрыми шагами ходя по саду и руками давя грудь, из которой судорожно вырывались рыдания. Обойдя по саду круг, который привел ее опять к дому, она увидала идущих к ней навстречу m lle Bourienne (которая оставалась в Богучарове и не хотела оттуда уехать) и незнакомого мужчину. Это был предводитель уезда, сам приехавший к княжне с тем, чтобы представить ей всю необходимость скорого отъезда. Княжна Марья слушала и не понимала его; она ввела его в дом, предложила ему завтракать и села с ним. Потом, извинившись перед предводителем, она подошла к двери старого князя. Доктор с встревоженным лицом вышел к ней и сказал, что нельзя.
– Идите, княжна, идите, идите!
Княжна Марья пошла опять в сад и под горой у пруда, в том месте, где никто не мог видеть, села на траву. Она не знала, как долго она пробыла там. Чьи то бегущие женские шаги по дорожке заставили ее очнуться. Она поднялась и увидала, что Дуняша, ее горничная, очевидно, бежавшая за нею, вдруг, как бы испугавшись вида своей барышни, остановилась.
– Пожалуйте, княжна… князь… – сказала Дуняша сорвавшимся голосом.
– Сейчас, иду, иду, – поспешно заговорила княжна, не давая времени Дуняше договорить ей то, что она имела сказать, и, стараясь не видеть Дуняши, побежала к дому.
– Княжна, воля божья совершается, вы должны быть на все готовы, – сказал предводитель, встречая ее у входной двери.
– Оставьте меня. Это неправда! – злобно крикнула она на него. Доктор хотел остановить ее. Она оттолкнула его и подбежала к двери. «И к чему эти люди с испуганными лицами останавливают меня? Мне никого не нужно! И что они тут делают? – Она отворила дверь, и яркий дневной свет в этой прежде полутемной комнате ужаснул ее. В комнате были женщины и няня. Они все отстранились от кровати, давая ей дорогу. Он лежал все так же на кровати; но строгий вид его спокойного лица остановил княжну Марью на пороге комнаты.
«Нет, он не умер, это не может быть! – сказала себе княжна Марья, подошла к нему и, преодолевая ужас, охвативший ее, прижала к щеке его свои губы. Но она тотчас же отстранилась от него. Мгновенно вся сила нежности к нему, которую она чувствовала в себе, исчезла и заменилась чувством ужаса к тому, что было перед нею. «Нет, нет его больше! Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, что то чуждое и враждебное, какая то страшная, ужасающая и отталкивающая тайна… – И, закрыв лицо руками, княжна Марья упала на руки доктора, поддержавшего ее.
В присутствии Тихона и доктора женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги. Потом они одели в мундир с орденами и положили на стол маленькое ссохшееся тело. Бог знает, кто и когда позаботился об этом, но все сделалось как бы само собой. К ночи кругом гроба горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан можжевельник, под мертвую ссохшуюся голову была положена печатная молитва, а в углу сидел дьячок, читая псалтырь.
Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной вокруг гроба толпился народ чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися испуганными глазами, крестились и кланялись, и целовали холодную и закоченевшую руку старого князя.


Богучарово было всегда, до поселения в нем князя Андрея, заглазное именье, и мужики богучаровские имели совсем другой характер от лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, и нравами. Они назывались степными. Старый князь хвалил их за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их дикость.
Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея, с его нововведениями – больницами, школами и облегчением оброка, – не смягчило их нравов, а, напротив, усилило в них те черты характера, которые старый князь называл дикостью. Между ними всегда ходили какие нибудь неясные толки, то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких то, то о присяге Павлу Петровичу в 1797 году (про которую говорили, что тогда еще воля выходила, да господа отняли), то об имеющем через семь лет воцариться Петре Феодоровиче, при котором все будет вольно и так будет просто, что ничего не будет. Слухи о войне в Бонапарте и его нашествии соединились для них с такими же неясными представлениями об антихристе, конце света и чистой воле.
В окрестности Богучарова были всё большие села, казенные и оброчные помещичьи. Живущих в этой местности помещиков было очень мало; очень мало было также дворовых и грамотных, и в жизни крестьян этой местности были заметнее и сильнее, чем в других, те таинственные струи народной русской жизни, причины и значение которых бывают необъяснимы для современников. Одно из таких явлений было проявившееся лет двадцать тому назад движение между крестьянами этой местности к переселению на какие то теплые реки. Сотни крестьян, в том числе и богучаровские, стали вдруг распродавать свой скот и уезжать с семействами куда то на юго восток. Как птицы летят куда то за моря, стремились эти люди с женами и детьми туда, на юго восток, где никто из них не был. Они поднимались караванами, поодиночке выкупались, бежали, и ехали, и шли туда, на теплые реки. Многие были наказаны, сосланы в Сибирь, многие с холода и голода умерли по дороге, многие вернулись сами, и движение затихло само собой так же, как оно и началось без очевидной причины. Но подводные струи не переставали течь в этом народе и собирались для какой то новой силы, имеющей проявиться так же странно, неожиданно и вместе с тем просто, естественно и сильно. Теперь, в 1812 м году, для человека, близко жившего с народом, заметно было, что эти подводные струи производили сильную работу и были близки к проявлению.
Алпатыч, приехав в Богучарово несколько времени перед кончиной старого князя, заметил, что между народом происходило волнение и что, противно тому, что происходило в полосе Лысых Гор на шестидесятиверстном радиусе, где все крестьяне уходили (предоставляя казакам разорять свои деревни), в полосе степной, в богучаровской, крестьяне, как слышно было, имели сношения с французами, получали какие то бумаги, ходившие между ними, и оставались на местах. Он знал через преданных ему дворовых людей, что ездивший на днях с казенной подводой мужик Карп, имевший большое влияние на мир, возвратился с известием, что казаки разоряют деревни, из которых выходят жители, но что французы их не трогают. Он знал, что другой мужик вчера привез даже из села Вислоухова – где стояли французы – бумагу от генерала французского, в которой жителям объявлялось, что им не будет сделано никакого вреда и за все, что у них возьмут, заплатят, если они останутся. В доказательство того мужик привез из Вислоухова сто рублей ассигнациями (он не знал, что они были фальшивые), выданные ему вперед за сено.
Наконец, важнее всего, Алпатыч знал, что в тот самый день, как он приказал старосте собрать подводы для вывоза обоза княжны из Богучарова, поутру была на деревне сходка, на которой положено было не вывозиться и ждать. А между тем время не терпело. Предводитель, в день смерти князя, 15 го августа, настаивал у княжны Марьи на том, чтобы она уехала в тот же день, так как становилось опасно. Он говорил, что после 16 го он не отвечает ни за что. В день же смерти князя он уехал вечером, но обещал приехать на похороны на другой день. Но на другой день он не мог приехать, так как, по полученным им самим известиям, французы неожиданно подвинулись, и он только успел увезти из своего имения свое семейство и все ценное.
Лет тридцать Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой.
Дрон был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до шестидесяти – семидесяти лет, без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и сильные в шестьдесят лет, как и в тридцать.
Дрон, вскоре после переселения на теплые реки, в котором он участвовал, как и другие, был сделан старостой бурмистром в Богучарове и с тех пор двадцать три года безупречно пробыл в этой должности. Мужики боялись его больше, чем барина. Господа, и старый князь, и молодой, и управляющий, уважали его и в шутку называли министром. Во все время своей службы Дрон нн разу не был ни пьян, ни болен; никогда, ни после бессонных ночей, ни после каких бы то ни было трудов, не выказывал ни малейшей усталости и, не зная грамоте, никогда не забывал ни одного счета денег и пудов муки по огромным обозам, которые он продавал, и ни одной копны ужи на хлеба на каждой десятине богучаровских полей.
Этого то Дрона Алпатыч, приехавший из разоренных Лысых Гор, призвал к себе в день похорон князя и приказал ему приготовить двенадцать лошадей под экипажи княжны и восемнадцать подвод под обоз, который должен был быть поднят из Богучарова. Хотя мужики и были оброчные, исполнение приказания этого не могло встретить затруднения, по мнению Алпатыча, так как в Богучарове было двести тридцать тягол и мужики были зажиточные. Но староста Дрон, выслушав приказание, молча опустил глаза. Алпатыч назвал ему мужиков, которых он знал и с которых он приказывал взять подводы.
Дрон отвечал, что лошади у этих мужиков в извозе. Алпатыч назвал других мужиков, и у тех лошадей не было, по словам Дрона, одни были под казенными подводами, другие бессильны, у третьих подохли лошади от бескормицы. Лошадей, по мнению Дрона, нельзя было собрать не только под обоз, но и под экипажи.
Алпатыч внимательно посмотрел на Дрона и нахмурился. Как Дрон был образцовым старостой мужиком, так и Алпатыч недаром управлял двадцать лет имениями князя и был образцовым управляющим. Он в высшей степени способен был понимать чутьем потребности и инстинкты народа, с которым имел дело, и потому он был превосходным управляющим. Взглянув на Дрона, он тотчас понял, что ответы Дрона не были выражением мысли Дрона, но выражением того общего настроения богучаровского мира, которым староста уже был захвачен. Но вместе с тем он знал, что нажившийся и ненавидимый миром Дрон должен был колебаться между двумя лагерями – господским и крестьянским. Это колебание он заметил в его взгляде, и потому Алпатыч, нахмурившись, придвинулся к Дрону.
– Ты, Дронушка, слушай! – сказал он. – Ты мне пустого не говори. Его сиятельство князь Андрей Николаич сами мне приказали, чтобы весь народ отправить и с неприятелем не оставаться, и царский на то приказ есть. А кто останется, тот царю изменник. Слышишь?
– Слушаю, – отвечал Дрон, не поднимая глаз.
Алпатыч не удовлетворился этим ответом.
– Эй, Дрон, худо будет! – сказал Алпатыч, покачав головой.
– Власть ваша! – сказал Дрон печально.
– Эй, Дрон, оставь! – повторил Алпатыч, вынимая руку из за пазухи и торжественным жестом указывая ею на пол под ноги Дрона. – Я не то, что тебя насквозь, я под тобой на три аршина все насквозь вижу, – сказал он, вглядываясь в пол под ноги Дрона.
Дрон смутился, бегло взглянул на Алпатыча и опять опустил глаза.
– Ты вздор то оставь и народу скажи, чтобы собирались из домов идти в Москву и готовили подводы завтра к утру под княжнин обоз, да сам на сходку не ходи. Слышишь?
Дрон вдруг упал в ноги.
– Яков Алпатыч, уволь! Возьми от меня ключи, уволь ради Христа.
– Оставь! – сказал Алпатыч строго. – Под тобой насквозь на три аршина вижу, – повторил он, зная, что его мастерство ходить за пчелами, знание того, когда сеять овес, и то, что он двадцать лет умел угодить старому князю, давно приобрели ему славу колдуна и что способность видеть на три аршина под человеком приписывается колдунам.
Дрон встал и хотел что то сказать, но Алпатыч перебил его:
– Что вы это вздумали? А?.. Что ж вы думаете? А?
– Что мне с народом делать? – сказал Дрон. – Взбуровило совсем. Я и то им говорю…
– То то говорю, – сказал Алпатыч. – Пьют? – коротко спросил он.
– Весь взбуровился, Яков Алпатыч: другую бочку привезли.
– Так ты слушай. Я к исправнику поеду, а ты народу повести, и чтоб они это бросили, и чтоб подводы были.
– Слушаю, – отвечал Дрон.
Больше Яков Алпатыч не настаивал. Он долго управлял народом и знал, что главное средство для того, чтобы люди повиновались, состоит в том, чтобы не показывать им сомнения в том, что они могут не повиноваться. Добившись от Дрона покорного «слушаю с», Яков Алпатыч удовлетворился этим, хотя он не только сомневался, но почти был уверен в том, что подводы без помощи воинской команды не будут доставлены.
И действительно, к вечеру подводы не были собраны. На деревне у кабака была опять сходка, и на сходке положено было угнать лошадей в лес и не выдавать подвод. Ничего не говоря об этом княжне, Алпатыч велел сложить с пришедших из Лысых Гор свою собственную кладь и приготовить этих лошадей под кареты княжны, а сам поехал к начальству.

Х
После похорон отца княжна Марья заперлась в своей комнате и никого не впускала к себе. К двери подошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. (Это было еще до разговора Алпатыча с Дроном.) Княжна Марья приподнялась с дивана, на котором она лежала, и сквозь затворенную дверь проговорила, что она никуда и никогда не поедет и просит, чтобы ее оставили в покое.
Окна комнаты, в которой лежала княжна Марья, были на запад. Она лежала на диване лицом к стене и, перебирая пальцами пуговицы на кожаной подушке, видела только эту подушку, и неясные мысли ее были сосредоточены на одном: она думала о невозвратимости смерти и о той своей душевной мерзости, которой она не знала до сих пор и которая выказалась во время болезни ее отца. Она хотела, но не смела молиться, не смела в том душевном состоянии, в котором она находилась, обращаться к богу. Она долго лежала в этом положении.
Солнце зашло на другую сторону дома и косыми вечерними лучами в открытые окна осветило комнату и часть сафьянной подушки, на которую смотрела княжна Марья. Ход мыслей ее вдруг приостановился. Она бессознательно приподнялась, оправила волоса, встала и подошла к окну, невольно вдыхая в себя прохладу ясного, но ветреного вечера.
«Да, теперь тебе удобно любоваться вечером! Его уж нет, и никто тебе не помешает», – сказала она себе, и, опустившись на стул, она упала головой на подоконник.
Кто то нежным и тихим голосом назвал ее со стороны сада и поцеловал в голову. Она оглянулась. Это была m lle Bourienne, в черном платье и плерезах. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней, вспомнились княжне Марье; вспомнилось и то, как он последнее время изменился к m lle Bourienne, не мог ее видеть, и, стало быть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ей. «Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого нибудь! – подумала она.
Княжне Марье живо представилось положение m lle Bourienne, в последнее время отдаленной от ее общества, но вместе с тем зависящей от нее и живущей в чужом доме. И ей стало жалко ее. Она кротко вопросительно посмотрела на нее и протянула ей руку. M lle Bourienne тотчас заплакала, стала целовать ее руку и говорить о горе, постигшем княжну, делая себя участницей этого горя. Она говорила о том, что единственное утешение в ее горе есть то, что княжна позволила ей разделить его с нею. Она говорила, что все бывшие недоразумения должны уничтожиться перед великим горем, что она чувствует себя чистой перед всеми и что он оттуда видит ее любовь и благодарность. Княжна слушала ее, не понимая ее слов, но изредка взглядывая на нее и вслушиваясь в звуки ее голоса.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – помолчав немного, сказала m lle Bourienne. – Я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе; но я моей любовью к вам обязана это сделать… Алпатыч был у вас? Говорил он с вами об отъезде? – спросила она.
Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. «Разве можно было что нибудь предпринимать теперь, думать о чем нибудь? Разве не все равно? Она не отвечала.
– Вы знаете ли, chere Marie, – сказала m lle Bourienne, – знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены французами; ехать теперь опасно. Ежели мы поедем, мы почти наверное попадем в плен, и бог знает…