Двенадцать стульев

Поделись знанием:
(перенаправлено с «12 стульев»)
Перейти к: навигация, поиск
Двенадцать стульев

Разворот первого журнального издания, художник М. Черемных
Жанр:

роман

Автор:

Ильф и Петров

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1927

Дата первой публикации:

1928

Издательство:

Земля и фабрика

Следующее:

Золотой телёнок

«Двенадцать стульев» — роман Ильи Ильфа и Евгения Петрова, написанный в 1927 году и являющийся первой совместной работой соавторов. В 1928 году опубликован в художественно-литературном журнале «Тридцать дней» (№ 1—7); в том же году издан отдельной книгой. В основе сюжета — поиски бриллиантов, спрятанных в одном из двенадцати стульев мадам Петуховой, однако история, изложенная в произведении, не ограничена рамками приключенческого жанра: в ней, по мнению исследователей, дан «глобальный образ эпохи».

Литературное сообщество 1920-х годов встретило появление романа весьма сдержанно. К числу тех, кто поддержал соавторов, относились писатель Юрий Олеша, политический деятель Николай Бухарин, критик Анатолий Тарасенков и некоторые другие современники Ильфа и Петрова. В 1949—1956 годах «Двенадцать стульев» — наряду с написанным позже «Золотым телёнком» — были на основании постановления секретариата ЦК ВКП(б) запрещены к печати. Произведение было неоднократно экранизировано.





Содержание

История создания

Об истории создания романа рассказывали как сами соавторы, так и брат Евгения Петрова — Валентин Катаев. Их воспоминания были растиражированы и настолько обросли подробностями, что, по словам литературоведов Давида Фельдмана и Михаила Одесского, на определённом этапе стало сложно отделять легенду от действительно происходивших событий[1].

Согласно воспоминаниям Евгения Петрова, тему для произведения подсказал Валентин Катаев, который, появившись в августе 1927 года в комнате «четвёртой полосы» газеты «Гудок», заявил, что хочет стать «советским Дюма-отцом». Выбрав будущих соавторов на роль литературных негров, он порекомендовал им сочинить авантюрный роман о деньгах, спрятанных в стульях, пообещав впоследствии пройтись по черновикам дебютантов «рукой мастера»[2]. Ильф и Петров отнеслись к идее серьёзно, решив (по предложению Ильи Арнольдовича) писать вместе:

Сколько должно быть стульев? Очевидно, полный комплект — двенадцать штук. Название нам понравилось. «Двенадцать стульев». Мы стали импровизировать. Мы быстро сошлись на том, что сюжет со стульями не должен быть основой романа, а только причиной, поводом к тому, чтобы показать жизнь[3].

Основная работа над романом велась в сентябре — декабре 1927 года[4]. Написав за месяц первую часть, соавторы отнесли рукопись Катаеву. Тот, ознакомившись с черновиком, сообщил, что в наставничестве они не нуждаются, потому что в произведении виден почерк «совершенно сложившихся писателей»[5]. В то же время «Дюма-отец» поставил Ильфу и Петрову два условия: роман должен быть посвящён Валентину Петровичу как инициатору проекта; после получения первого гонорара соавторы преподнесут ему подарок в виде золотого портсигара[6][7]. По замечанию Фельдмана и Одесского, в подобной трактовке событий присутствует пародийная отсылка к «игре в литературного отца». Поэтому и в книге Катаева «Алмазный мой венец», и в мемуарных записях Петрова неоднократно воспроизводится гудковский псевдоним Валентина Петровича — «Старик Саббакин»: в нём зашифровано шуточное напоминание о давней литературной традиции, зафиксированной в строчках из восьмой главы «Евгения Онегина»: «Старик Державин нас заметил / И, в гроб сходя, благословил». Подобным же образом Старик Саббакин «благословил» Ильфа и Петрова, считают литературоведы[8]. Вопрос о том, как Ильф и Петров работали вдвоём, интересовал многих их современников и даже стал поводом для шуток в литературной среде. Так, пародист Александр Архангельский сочинил на эту тему эпиграмму: «Задача Бендеру Остапу: / Имея сразу двух отцов, / Установить в конце концов — / Кого из них считать за папу?»[9] Ему же принадлежит двустишие: «Провозгласил остряк один: / Ильф — Салтыков, Петров — Щедрин»[10]. Между тем система их работы была отрегулирована весьма строго: как утверждал писатель Виктор Ардов, ни одна фраза не появлялась в рукописи без согласия обоих авторов; каждый из них обладал «правом вето» на то, чтобы опротестовать решение своего коллеги. При этом Ильф считал, что, если слово или предложение возникло у них в сознании одновременно, — от него лучше отказаться: «Значит, оно слишком близко лежало»[11].

Публикация

В январе 1928 года, поставив в рукописи последнюю точку, соавторы сложили пачку листков в специальную папку и повезли её на санках из редакции «Гудка» домой[6]. Вскоре роман был подписан в печать редактором журнала «Тридцать дней», и уже в 1-м номере началась публикация, продолжавшаяся вплоть до июля. Выход каждой части курировал заведующий редакцией Василий Регинин, работавший ранее в одесских газетах; иллюстрации готовил график Михаил Черемных[12].

По мнению Фельдмана и Одесского, подобная стремительность — с учётом скорости обсуждения членами редколлегии нового произведения, набора и вёрстки, корректорских и редакторских правок, получения обязательного цензурного одобрения — была невозможна без предварительной подготовки, осуществлённой, вероятно, Валентином Катаевым. В истории с публикацией романа Катаев выступал в качестве «гаранта»; свою роль сыграли и личные связи: Валентин Петрович был хорошо знако́м и с Регининым, и с ответственным редактором «Тридцати дней» Владимиром Нарбутом, возглавлявшим в 1920 году одесское отделение РОСТА[13] и оказавшим поддержку братьям Катаевым, когда тех арестовали местные чекисты[14]. Кроме того, быстрота, с которой была проведена вся допечатная работа, могла объясняться ещё и тем, что первые части «Двенадцати стульев» авторы принесли в журнал в середине осени; далее они сдавали рукописи по мере готовности[14].

Если принять во внимание такой фактор, как поддержка авторитетного Регинина и влиятельнейшего Нарбута, то совместный дебют Ильфа и Петрова более не напоминает удачный экспромт, нечто похожее на сказку о Золушке… Соавторы торопились… потому, что вопрос о публикации был решён, сроки представления глав в январский и все последующие номера журнала — жёстко определены[13].

Подтверждением того, что роман заранее получил весомый «кредит доверия», служит и хранящийся в Российском государственном архиве литературы и искусства договор от 21 декабря 1927 года, согласно которому директор издательства «Земля и фабрика» («ЗиФ») Владимир Нарбут должен был опубликовать «Двенадцать стульев» при условии предоставления рукописи не позднее 5 января 1928 года[15]. Роман вышел в «ЗиФе» отдельной книгой уже в июле, через год он был переиздан, однако, по утверждению исследователей, между первой и последующими публикациями существовала большая разница: вплоть до 1938 года в текст вносились авторские правки, изменения и сокращения[16].

Сюжет

Роман состоит из трёх частей. В первой, озаглавленной «Старгородский лев», служащий загса уездного города N Ипполит Матвеевич Воробьянинов узнаёт от умирающей тёщи о бриллиантах, спрятанных в одном из стульев гамбсовского гостиного гарнитура. Поиски сокровищ приводят героя в Старгород, где Воробьянинов знакомится с «великим комбинатором» Остапом Бендером, охотно соглашающимся принять участие в «концессии». Туда же направляется их конкурент — священник церкви Фрола и Лавра отец Фёдор Востриков, получивший информацию о драгоценностях во время исповеди мадам Петуховой[17].

Во второй части, названной «В Москве», искатели приключений перемещаются в советскую столицу. Во время аукциона, состоявшегося в музее мебели, выясняется, что накануне Ипполит Матвеевич потратил деньги, предназначенные на приобретение десяти предметов орехового гарнитура[18]. Теперь внимание компаньонов сосредоточено на новых владельцах стульев — инженере Щукине, остроумце Изнуренкове, сотрудниках газеты «Станок», служащих театра Колумба[19]. В третьей части («Сокровище мадам Петуховой») Бендер и Воробьянинов отправляются с театром Колумба на тиражном пароходе в рейс по Волге. Погоня за сокровищами сопряжена с трудностями: героев выгоняют с парохода «Скрябин»; они навлекают на себя гнев шахматистов из города Васюки; Ипполит Матвеевич просит милостыню в Пятигорске. Тем временем отец Фёдор движется другим маршрутом; точкой пересечения конкурентов становится Дарьяльское ущелье[20].

Осенью Бендер и Воробьянинов возвращаются в Москву, чтобы продолжить поиски последнего стула, исчезнувшего в товарном дворе Октябрьского вокзала. Остапу в результате сложных комбинаций удаётся выяснить, что заветный предмет мебели находится в новом клубе железнодорожников. Визит в это учреждение назначен на утро, однако Бендеру не суждено увидеть бриллианты: ночью Ипполит Матвеевич наносит спящему компаньону удар по горлу бритвой. Придя в клуб, Воробьянинов узнаёт, что драгоценности его тёщи несколько месяцев назад были обнаружены сторожем; сокровища мадам Петуховой превратились в досуговый центр с театром, буфетом, гимнастическим залом, шахматным кабинетом и бильярдной[21].

Искатели сокровищ. Возможные прототипы

По словам литературоведа Игоря Сухих, галерея персонажей, представленных в «Двенадцати стульях», настолько живописна и многообразна, что одно лишь перечисление типажей претендует на «энциклопедичность охвата мира». Среди них не только Остап Бендер и Киса Воробьянинов, но и лица, мелькнувшие в небольшом эпизоде или одной главе, — их портреты, созданные с помощью фельетонного преувеличения, нарисованные порой несколькими неуловимыми штрихами, вышли за романные рамки и превратились в узнаваемые «типы и формулы»[22].

Остап Бендер

Афоризмы
  • Мой папа был турецко-подданный.
  • Низкий сорт, нечистая работа.
  • Вам некуда торопиться. ГПУ к вам само придёт.
  • Конгениально!
  • Ближе к телу, как говорил Мопассан.
  • Почём опиум для народа?[23]

Отношение к Остапу Бендеру менялось с течением времени и у соавторов, и у критиков. Бендеру, согласно предварительному замыслу, в «Двенадцати стульях» была уготована малозаметная роль — этот персонаж должен был произнести единственную реплику, которую Ильф и Петров «позаимствовали» из лексикона знакомого бильярдиста: «Может быть, тебе дать ещё ключ от квартиры, где деньги лежат?»[24] (речь идёт о журналисте Михаиле Глушкове, увлекавшемся бильярдом[25]). Однако, как писал в воспоминаниях Евгений Петров, постепенно Остап стал увеличивать своё присутствие в романе, и вскоре писатели обнаружили, что воспринимают героя как живого человека; они даже «сердились на него за нахальство, с которым он пролезал почти в каждую главу»[26]. Подобные взаимоотношения авторов и их персонажей, по словам Игоря Сухих, были отмечены в литературе и ранее: так, Александр Пушкин испытал определённое недоумение, когда героиня «Евгения Онегина» Татьяна Ларина вышла замуж за «важного генерала»; столь же удивлён был и Лев Толстой, для которого несостоявшееся самоубийство Вронского в «Анне Карениной» стало откровением[22].

Схожие метаморфозы Бендер претерпел и в восприятии критиков. Если первая реакция коллег Ильфа и Петрова на этот образ была резко негативной (к примеру, Александр Фадеев в письме от 1932 года указывал соавторам, что «он же — сукин сын»), то полвека спустя Яков Лурье называл Остапа «весёлым и умным человеком». Ещё более лестные характеристики герой получил в XXI столетии — так, прозаик Юлия Вознесенская в своей книге отметила, что Бендер внутренним благородством и интеллигентностью близок пастернаковскому Юрию Живаго[22]. Знакомство читателей с Бендером происходит в главе «Великий комбинатор», когда авторы почти торжественно сообщают о появлении в Старгороде молодого человека лет двадцати восьми. Подобный зачин, с указанием места и времени действия, весьма распространён в литературе, — по мнению Юрия Щеглова, таким же образом в города входили персонажи «Каменного гостя», «Мёртвых душ», «Идиота» и некоторых других произведений[27]. Герой движется навстречу приключениям «лёгкой поступью»[28]; он быстро приспосабливается к новым обстоятельствам, живо реагирует на вызовы судьбы, импровизирует ради того, чтобы исключить из жизни однообразие: «Это актёр-трансформатор, способный в случае нужды мгновенно сменить костюм»[29]. К числу его «литературных родственников», столь же свободных от догм и условностей, относятся лермонтовский Григорий Печорин, булгаковский Воланд, Хулио Хуренито из романа Ильи Эренбурга[30].

Исследователи предполагают, что у Бендера существовало несколько возможных прототипов. Наиболее вероятным из них, согласно воспоминаниям Валентина Катаева, был одесский авантюрист Осип Шор, служивший в уголовном розыске и имевший репутацию местного денди[31]. Кроме того, в круг потенциальных «претендентов» современники Ильфа и Петрова включили брата Ильи Арнольдовича Сандро Фазини, называемого в их семье «одесским апашем»[32], а также Митю Ширмахера — «окололитературного молодого человека, о котором ходили слухи, что он внебрачный сын турецкого подданного»[33].

На конструкцию образа Бендера с его сочетанием низкого и высокого уровней, плутовства и демонизма, могли в какой-то мере повлиять — не без посредства бабелевского Бени Крика — фигуры блатных «королей» старой Одессы и вся галерея романтичных босяков, контрабандистов и налётчиков «одесской школы»[33].

Судьба Бендера в финале романа была решена с помощью жребия: соавторы положили в сахарницу две бумажки, на одной из которых изобразили череп с куриными костями. По признанию Евгения Петрова, впоследствии писатели «очень досадовали на это легкомыслие, которое можно было объяснить лишь молодостью и слишком большим запасом веселья»[26]. Существует версия, что сам эпизод с убийством Остапа близок к одной из сцен детективной новеллы Конан Дойла «Шесть Наполеонов», в которой есть персонаж с перерезанным горлом[34]. Как отмечал литературовед Анатолий Старков, подобная концовка в «Двенадцати стульях» не выглядела естественной — в ней присутствовала «известная заданность». Осознание этого заставило соавторов «воскресить» своего героя в «Золотом телёнке»[35].

Киса Воробьянинов

Бывший уездный предводитель дворянства Ипполит Матвеевич Воробьянинов, в отличие от Бендера, изначально присутствовал в авторских планах в качестве главного искателя сокровищ. Писатели даже посвятили Кисе две отдельные главы, повествующие о его дореволюционном прошлом, однако изъяли их из романа незадолго до сдачи рукописи в печать[36]. Как вспоминал Евгений Петров, в образе Воробьянинова запечатлены черты его полтавского дяди Евгения Петровича Ганько[37] — общественного деятеля, гурмана, эпикурейца, жуира, носившего золотое пенсне и «сенаторские бакенбарды». К этому портрету соавторы добавили некоторые штрихи, в которых отражались представления о «мужской респектабельности» первых десятилетий XX века, — в частности, упомянули, что внешне Ипполит Матвеевич похож на политического деятеля Павла Милюкова[38].

Воробьянинов работает скромным регистратором в загсе города N, что вполне соответствует духу времени: в 1920-х годах многие из «бывших людей» занимали в конторах незаметные делопроизводственные должности. К примеру, писатель Григорий Рыклин рассказывал в фельетоне, опубликованном в журнале «Чудак» (1929), о канцелярии Академии наук, где нашли пристанище деятели с «сомнительным прошлым», стремившиеся затеряться среди советских служащих, — среди них были дореволюционные вице-губернаторы, руководители министерских подразделений, начальница института благородных девиц и другие[38].

Ипполит Матвеевич ни на службе в загсе, ни во время поиска бриллиантов не демонстрирует ярких способностей: он не практичен, не находчив, не энергичен. Как отмечал Анатолий Старков, за время общения с Бендером Киса не научился ничему, кроме «умения надувать щёки»: «Он всего лишь жалкая тень Остапа, марионетка при нём»[39]. Стремление Воробьянинова выглядеть неотразимым в глазах Лизы Калачовой оборачивается поражением и ставит под угрозу срыва всю «концессию»[40]. Сама тема ухаживаний за советскими девушками в мебельных интерьерах была весьма популярна в первые послереволюционные годы. К примеру, в планах комедии Владимира Маяковского «Любовь Шкафолюбова» (1927) был намечен похожий сюжет: героиня Зина, появившись после размолвки с возлюбленным в здании с вывеской «Музей-усадьба XVIII века», производит большое впечатление на пожилого хранителя Шкафолюбова. Аналогичная история происходит в рассказе Льва Никулина «Листопад» (1926), когда бывший князь пытается растопить сердце комсомолки Лизы в стенах музея, где некогда располагалась его усадьба[41].

В главе «От Севильи до Гренады», повествующей о посещении Кисой и Лизой образцовой столовой МОСПО «Прага» (по утверждению Юрия Щеглова, в 1927 году даже самые представительные рестораны Москвы назывались столовыми[42]), соавторы вышли на сюжетную линию, связанную с растратами. Это был ещё один распространённый мотив в литературе и журналистике того времени: о присвоении или потере казённых денег писали Валентин Катаев (сатирическая повесть «Растратчики»), Михаил Булгаков (цикл фельетонов), Владимир Лидин («Идут корабли») и другие авторы[43]. В истории с амурными похождениями Воробьянинова не только заявлена актуальная тема, но и сделан акцент на «бестолковом спутнике», который нередко сопровождает героя в приключенческих романах[44].

В финале «Двенадцати стульев» бывший предводитель дворянства меняется: в нём появляется жёсткость, граничащая с отчаянием. В сцене ночной прогулки, предшествующей эпизоду с бритвой, Воробьянинов, по мнению исследователей, напоминает персонажа «Преступления и наказания» Свидригайлова, готовящегося к самоубийству. Отсылкой к другому герою Достоевского — Раскольникову, наносящему удар старухе-процентщице, — является описание убийства Бендера: литературоведы видят определённую перекличку в предложениях «Ипполиту Матвеевичу удалось не запачкаться в крови» и «[Раскольников] полез ей в карман, стараясь не замараться текущею кровию»[34].

В заключительной главе, когда Киса вскрывает последний стул, сюжет, по мнению исследователей, закольцовывается. Однако если для Юрия Щеглова замкнутость построения связана с отсутствием Бендера (то же самое происходило в момент нахождения Ипполитом Матвеевичем первого стула)[45], то Фельдман и Одесский видят в кольцевой композиции романа социальную подоплёку:

Осенью 1927 года Воробьянинов убедился, что попытка вернуть прошлое не удастся. И осенью 1927 года был построен новый железнодорожный клуб — на воробьяниновские средства. Круг замкнулся. И в итоге авторы (иронически обыгрывая сюжет пушкинской «Пиковой дамы») доказали, что любые попытки вернуться в прошлое — безумны, гибельны[46].

Отец Фёдор

Образ отца Фёдора претерпел много изменений: если в журнальной публикации «Двенадцати стульев» священник церкви Фрола и Лавра напоминал, по мнению критиков, «водевильного персонажа», переместившегося в роман из юмористических миниатюр соавторов[47], то в более поздних редакциях он обрёл черты трагического героя[48]. Знакомство с отцом Фёдором происходит в первой главе, когда Воробьянинов, вернувшись домой, видит выходящего из комнаты мадам Петуховой священника, — тот устремляется к выходу, не реагируя на появление Ипполита Матвеевича. Столкновение потенциальных наследников с людьми, посвящёнными в семейные и имущественные тайны, — один из популярных литературных приёмов: исследователи видят в этом эпизоде тематическое пересечение с сюжетными линиями «Кентерберийских рассказов» Джефри Чосера (в частности, с рассказом пристава церковного суда), «Пиквикского клуба» Чарльза Диккенса, «Войны и мира» Льва Толстого (близость мотивов усматривается, по мнению Юрия Щеглова, в предложении «Навстречу Пьеру вышли на цыпочках, не обращая на них внимания, слуга и причетник с кадилом»)[49]. Движение навстречу приключениям отец Фёдор начинает с подстригания бороды, что в литературной и фольклорной традиции означает начало нового жизненного этапа, — таким же образом поступали толстовский отец Сергий, монах из гофмановского «Эликсира сатаны» и многие другие персонажи, ищущие перемен или пытающиеся расстаться с прошлым[50]. Филолог Владимир Пропп в книге «Исторические корни волшебной сказки» отмечал, что «мотив лишения волос связан с обрядом инициации»[51].

В посланиях, отправляемых Востриковым из разных городов жене Катерине Александровне, обнаруживается, с одной стороны, влияние ироничной повести Шолом-Алейхема «Менахем-Мендл» (1909), созданной в виде серии писем героя своей «благочестивой и благоразумной супруге Шейне-Шейндл»[52]; с другой — присутствует пародийное обыгрывание содержания писем Достоевского, адресованных Анне Григорьевне, — они были опубликованы Центрархивом за год до начала работы соавторов над «Двенадцатью стульями». Подтверждением того, что Ильф и Петров были хорошо знакомы с корреспонденцией Фёдора Михайловича, являются, по мнению литературоведа Бенедикта Сарнова, и общая тематика (жалобы на дороговизну, просьбы выслать деньги), и сходные подписи: «Твой вечный муж Достоевский» — «Твой вечный муж Федя»[53]. Стремление соавторов «пародировать всё, что попадало в их поле зрения», стало поводом для полемики между Сарновым, видевшим в этом проявление «весёлого озорства» молодых писателей[54], и литературным критиком Людмилой Сараскиной, считавшей, что с помощью сознательной имитации «новые растиньяки» Ильф и Петров «ударили „по вершинным точкам“ Достоевского»[48].

По мнению Юрия Щеглова, письма отца Фёдора относятся к числу безусловных удач романа: благодаря им не только раскрываются характер и темперамент персонажа, но и создаётся необходимый социальный фон. Востриков подробно рассказывает жене о жизни в Харькове, Баку и других городах, включает в повествование реальные приметы времени (базары, товары, гостиницы, цены, услуги). Интонационно путевые заметки священника близки древнерусским «хождениям» — их роднит и многократное повторение слова «город», и скрупулёзность, с которой персонаж рассказывает об увиденном[55]. Конечной точкой его маршрута становится Дарьяльское ущелье — оттуда снятого со скалы искателя бриллиантов увозят в психиатрическую клинику:

Судьба отца Федора, прожектёра, хватающегося то за одну, то за другую идею обогащения, священника, бросившего родной город для поисков фантастического сокровища мадам Петуховой, не только комична, но и трагична. При всей своей суетливости отец Федор, в сущности, наивен и добродушен[48].

Другие персонажи

Члены «Союза меча и орала»

Главы, повествующие о созданном Остапом «Союзе меча и орала», не связаны непосредственно с поисками сокровищ, однако их включение в роман выглядит, по мнению Лидии Яновской, вполне оправданным: «Здесь цементирующим выступает единство сатирико-юмористического взгляда писателей на очерченные ими явления»[56]. Само название вымышленного старгородского сообщества имеет отсылку к библейской фразе «…и перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы»[57].

Многие реплики персонажей, причастных к «Союзу…», представляют собой иронично обыгранные вариации на тему произведений Достоевского и Гоголя. Так, совет Бендера Воробьянинову молчать и для подтверждения собственной значимости «надувать щёки» в присутствии членов новой организации литературовед Юрий Щеглов сравнивает с рекомендацией, которую герой романа «Бесы» Степан Верховенский даёт Николаю Ставрогину: «Сочините-ка вашу физиономию… побольше мрачности, и только, больше ничего не надо»[58]. Смысловое пересечение наблюдается также между предупреждением Остапа «У нас длинные руки» и напоминанием Верховенского «Не уйдёте и от другого меча»[59]. Остап, основав «Союз…», больше не появляется на его заседаниях, но деятельность организации продолжается и в отсутствие великого комбинатора[56]. В момент распределения будущих «портфелей» молодые люди Никеша и Владя предлагают выдвинуть Ипполита Матвеевича в предводители дворянства; ответ бывшего гласного городской думы Чарушникова «Он не меньше чем министром будет» сопоставим с репликой помещика Бобчинского из «Ревизора», уверяющего, что Хлестакову генерал «и в подмётки не станет»[60]. Гоголевские мотивы обнаруживаются не только во время выборов на управленческие посты (дискуссия о весомости сановных должностей сравнима с диалогом Чичикова и Манилова, расхваливающих высших чиновников города)[61], но и в заключительной сцене главы «Баллотировка по-европейски» — в ней «губернатор» Дядьев, грозящий Чарушникову тюрьмой, ведёт себя почти как городничий Сквозник-Дмухановский, обещающий после отъезда Хлестакова отправить почтмейстера Шпекина в Сибирь[62].

История «Союза меча и орала» завершается после заполнивших Старгород слухов о некой тайной организации; они вынуждают владельца бубличной артели «Московские баранки» Кислярского отправиться в губернскую прокуратуру со специальной допровской корзиной (допром в 1920-х годах называли дом принудительных работ[63]). По мнению исследователей, универсальная корзинка, превращаемая в кровать, стол и шкаф, означала постоянную готовность нэпманов к аресту или отъезду. Этот «символ ежеминутной неуверенности» по своим функциям близок чемодану с миллионами рублей, которую герой «Золотого телёнка» Александр Корейко хранит на вокзале — «типичной пограничной и переходной зоне»[64].

Мадам Грицацуева

Образ мадам Грицацуевой, на которой Остап женился ради обретения очередного стула, иронично перекликается с персонажами не только литературных, но и музыкальных произведений. Впервые вдова-нэпманша, пребывающая в поисках нового мужа, появляется в главе «Слесарь, попугай и гадалка»; и внешне, и своим стремлением обрести семейное счастье с помощью ворожбы и хиромантии она напоминает Софью Ивановну — героиню рассказа Алексея Толстого «Сожитель». В то же время выражения, используемые соавторами при описании процесса гадания («…а на сердце у неё лежал трефовый король, с которым дружила бубновая дама»), близки репликам, произносимым Агафьей Тихоновной в гоголевской «Женитьбе»: «Интересуется какой-то бубновый король, слёзы, любовное письмо»[65].

Бендер легко покоряет сердце «провинциальной Маргариты на выданье»[66]. Характеристика, которую он даёт своей будущей жене сразу после знакомства («Знойная женщина — мечта поэта»), имеет отсылку к романсу Александра Алябьева «Нищая», содержащему строки «Она была мечтой поэта, / И слава ей венок плела»[67]. Пылкое признание Грицацуевой «Ох! Истомилась душенька!», произнесённое после исчезновения великого комбинатора, соотносится с другим музыкальным произведением — арией Лизы из оперы Чайковского «Пиковая дама»: «Ах, истомилась я горем»[64]. При этом, несмотря на поэтические сравнения, мадам Грицацуева далека от лирической героини — это карикатурный персонаж, напоминающий, по мнению Лидии Яновской, нелепую Коробочку из сатирической повести Михаила Булгакова «Похождения Чичикова»[68].

Через тридцать лет после опубликования «Двенадцати стульев» некое подобие мадам Грицацуевой возникло в жизни Осипа Шора. Как вспоминала его внучатая племянница Наталья Камышникова-Первухина, в конце 1950-х годов человек, считающийся вероятным прототипом Бендера, женился на тридцатипятилетней Тамаре, сходство которой с временной женой романного Остапа «казалось мистическим, невероятным»:

В жаркий летний вечер в нашу коммунальную квартиру в Кисловском переулке вошла томная, в кружевных перчатках и чёрном панбархатном платье с кружевцем, украшенная ювелирными изделиями и густой косметикой, чрезвычайно пухлая особа… Наверное, тогда она ещё не читала знаменитого романа, и ласкательные имена, с которыми обращалась к Остапу [Шору] («Остапчик, мой ангел, мой пупсик») изобретала сама[69].

Архивариус Коробейников

Варфоломей Коробейников, служивший некогда в архиве Стакомхоза и сохранивший сведения об имуществе, реквизированном после революции, входит (наряду с Альхеном и Кислярским) в галерею «мелких комбинаторов» романа[47]. В первой редакции «Двенадцати стульев» рассказывалось о том, как Коробейников застраховал на тысячу рублей жизнь своей бабушки, надеясь после её смерти получить солидную сумму. Попытка быстро обогатиться не удалась: старушка, перешагнувшая столетний рубеж, демонстрировала волю к жизни, тогда как архивариус, ежегодно выплачивавший страховые взносы, терпел убытки[70]. Впоследствии соавторы исключили из текста фрагменты, связанные со страховыми махинациями, однако их отголоски в романе остались: в письме отца Фёдора, сообщающего жене о посещении Коробейникова, упоминается, что «Варфоломеич… живёт себе со старухой бабушкой, тяжёлым трудом хлеб добывает». По мнению Юрия Щеглова, Ильф и Петров сознательно сохранили эту реплику, потому что в ней прочитывается характер Вострикова[71].

Диалог Коробейникова с Бендером, пришедшим к архивариусу за ордерами на мебель Ипполита Матвеевича, напоминает разговор Собакевича с Чичиковым: если в гоголевском романе продавец, набивая цену «мёртвым душам», наделяет особыми достоинствами своих скончавшихся мастеровых — каретника Михеева и кирпичника Милушкина, то у Ильфа и Петрова архивариус расхваливает стулья, диван, китайские вазы, ореховый гарнитур и гобелен «Пастушка», попутно предлагая гамбсовский гарнитур генеральши Поповой: «Продавцы и покупатели забывают о призрачности торгуемой мебели, о том, что она, собственно говоря, существует только на бумаге, что речь идёт о „тенях“»[72].

Отец Фёдор, появляющийся у архивариуса после ухода Остапа, представляется родным братом Воробьянинова; сцена, описывающая его визит, предвосхищает эпизод с последовательным появлением «детей лейтенанта Шмидта» в арбатовском исполкоме («Золотой телёнок»). Сама сюжетная линия, повествующая о поисках информации через книги учёта и распределения, близка к фабуле рассказа Конан Дойла «Голубой карбункул», в котором Шерлок Холмс получает необходимые ему сведения из записей торговца, зафиксировавшего в канцелярских тетрадях маршруты передвижения поставляемых и продаваемых гусей[67].

Людоедка Эллочка

Имя героини, в лексиконе которой всего тридцать слов, Ильф и Петров могли встретить в публикациях журнала «Огонёк» за 1927 год, где упоминались Элита Струк и Элеонора Стиннес — эффектные дамы, приходившиеся близкими родственницами миллионерам. В то же время у жены инженера Щукина был, вероятно, реальный прообраз — так, Виктор Ардов в письме литературоведу Абраму Вулису (1960) сообщал, что портрет, манеры, особенности поведения Эллочки во многом совпадают с чертами Тамары — «младшей сестры первой жены В. П. Катаева». Литературной предшественницей Эллочки исследователи называют героиню рассказа Евгения Петрова «Даровитая девушка» Кусичку Крант, которая во время общения со студентом Хведоровым изъясняется лаконично и однообразно: «Ого!», «Ничего себе», «То-то»[73]. Существуют разные версии того, как создавался словарь Эллочки. По воспоминаниям писателя Льва Славина, изначально он представлял собой «один из импровизированных застольных скетчей» Юрия Олеши, с которым соавторов связывали тёплые отношения. Кроме того, часть заготовок присутствовала в записных книжках Ильфа в виде набросков — «Хамите, медведюля», «Словарь Шекспира, негры и девицы»[73]. Драматург Илья Кремлёв утверждал, что слово «мрак» писатели часто слышали от художника сатирических изданий Алексея Радакова, который с его помощью «выражал своё неудовольствие недостаточно холодным пивом или переваренными сосисками»[74]. Выражение «толстый и красивый», употребляемое Эллочкой по отношению к людям и предметам, было, вероятно, взято из лексикона близкой знакомой Ильфа — поэтессы Аделины Адалис[75]. Шутка «У вас вся спина белая» восходит, по данным исследователей, к повести Валентина Катаева «Растратчики», где она произносится дважды[76].

Рассказывая о повседневной жизни Эллочки Щукиной, соавторы сообщают о «грандиозной борьбе», которую героиня ведёт с опасной заокеанской соперницей — дочерью миллиардера Вандербильда. Подобные настроения жён советских специалистов в годы НЭПа были распространённым явлением, — к примеру, драматург Николай Погодин в фельетоне, опубликованном в «Огоньке», создал их обобщённый образ: «Им нужно иметь всегда модные боты и модную шляпу, хорошие духи, настоящий кармин, модную шаль, им нужно посещать институт красоты, блёклые ресницы превращать в жгуче-чёрные, массировать лицо, завиваться у парикмахеров»[76]. Столь же типичным для 1920-х годов было выражение «как в лучших домах», с помощью которого Остап Бендер легко меняет Эллочкин стул на чайное ситечко мадам Грицацуевой[77].

Авессалом Изнуренков

Остроумец Изнуренков впервые появляется в романе во время продажи стульев на аукционе; размахивая руками, он забрасывает Остапа множеством эмоциональных вопросов по поводу торгов. Прототипом персонажа, которого соавторы назвали «неизвестным гением», сравнимым в своей сфере с Шаляпиным, Горьким и Капабланкой, был журналист, сотрудник газеты «Гудок» Михаил Глушков. Современники вспоминали о нём как о человеке, жизненные интересы которого были сосредоточены вокруг придумывания тем для карикатур и азартных игр: «За карточным столом он оставлял всё, что зарабатывал»[78].

Легенды о его саркастичности и молниеносно рождающихся репликах передавались от одного поколения журналистов другому. Так, на вопрос коллег о том, со щитом вернулся Глушков с бегов или на щите, он отвечал: «В нищете». В историю вошёл принадлежавший Михаилу Александровичу афоризм, характеризующий бюрократа: «Вам говорят русским языком, приходите завтра, а вы всегда приходите сегодня»[79]. По свидетельству писателя Семёна Гехта, Глушков не только узнал себя в Изнуренкове, но и был признателен Ильфу и Петрову за создание этого образа[78]. Через девять лет после выхода «Двенадцати стульев» Михаил Александрович был арестован и репрессирован[80].

Организации, учреждения

2-й дом Старсобеса

Поиски стульев начинаются во 2-м доме Старсобеса, который размещается в здании, до революции принадлежавшем Ипполиту Матвеевичу. Порядки в государственной богадельне устанавливает завхоз Альхен (Александр Яковлевич) — «голубой воришка», отличающийся отменной вежливостью и испытывающий конфуз от непрерывно совершаемых краж[47]. По воспоминаниям фельетониста Михаила Штиха (М. Львова), работавшего вместе с соавторами в «Гудке», идея сюжетной линии, связанной со старгородским благотворительным учреждением, могла возникнуть у Ильфа во время их совместной прогулки по Армянскому переулку. Показав на стоящее за тяжёлой оградой строение, Штих рассказал о располагавшейся там некогда богадельне, где ему в годы учёбы в Московской консерватории довелось давать концерт. Илья Арнольдович живо интересовался деталями; некоторые из них (например, описание тяжёлых дверей и мышиного цвета платьев, в которые были облачены обитательницы заведения) впоследствии были включены в роман[81].

Помимо реального прототипа, у старгородского дома собеса существуют и литературные прообразы. Среди них — отличающаяся крайне жёсткими порядками частная школа Сквирса (воспитательный роман Чарльза Диккенса «Николас Никльби») и «странноприимный дом для безродных старух» (рассказ Антона Чехова «Княгиня»). Исследователи отмечают, что атмосфера в приюте, патронируемом княгиней, и в вотчине Альхена совпадает даже в мелочах: так, в момент прихода гостей постоялицы обоих заведений хором поют песню; и в той, и в другой богадельне имеются одеяла, относящиеся к числу особо ценных казённых принадлежностей[82]. По данным литературоведа Лидии Яновской, о слове «Ноги», вытканном на одеялах, Ильф упоминал ещё в 1924 году в одном из адресованных жене писем — он видел подобные образцы фабричного дизайна в нижегородской командировке[83].

Особое внимание в доме Старсобеса уделяют дверным пружинам и цилиндрам, обладающим большой силой и заставляющим жильцов «с печальным писком» спасаться от ударов. Судя по сообщениям прессы, в конце 1920-х годов оснащение дверей утяжеляющими устройствами было повсеместным явлением. К примеру, в очерке журнала «Крокодил» рассказывалось о «свирепой технике», мешающей посетителям пермских учреждений входить в помещения: «На почте — гиря в 10 килограммов, в редакции газеты „Звезда“ — пивная бутылка с песком, в других местах — просто куски железа»[84][85]. Столовую собеса украшают лозунги, сочинённые Альхеном. Плакаты и транспаранты были ещё одной приметой времени: Теодор Драйзер, путешествовавший по Советскому Союзу в 1927 году, писал в своей книге «Драйзер смотрит на Россию» о том, что инструктаж, осуществляемый с помощью уличных афиш, касался всех сфер жизни — от борьбы с кровососущими насекомыми до устройства силосных хранилищ[86]. Михаил Кольцов, Ильф и Петров, другие журналисты в своих изданиях достаточно едко отзывались о преследовавших человека лозунгах с назойливыми рекомендациями «Сей махорку — это выгодно», «Хочешь хорошо жить — разводи землянику», «Ешь медленно, тщательно пережёвывая»[87].

В доме Старсобеса, помимо полутора десятков старушек, находятся ещё и родственники Альхена и его супруги. Исследователи предполагают, что имя одного из нахлебников имеет отношение к семейной жизни Достоевского: сочетание «Паша Эмильевич» могло быть образовано соединением имён Паша (так звали пасынка Фёдора Михайловича, жившего в его доме после смерти матери) и Эмилия (речь идёт о невестке писателя, опекавшей молодого человека). Если в романе Паша Эмильевич мог «слопать в один присест два килограмма тюльки», то пасынок Достоевского, по свидетельству его второй жены, в неурочные часы нередко наведывался в столовую и съедал весь приготовленный обед, оставляя семью без сливок и рябчика[88].

Редакция газеты «Станок»

Редакция ежедневной газеты «Станок», быт и нравы которой напоминают обстановку в газете «Гудок», попадает в сферу внимания Бендера после того, как завхоз этого издания приобретает на аукционе один из стульев Воробьянинова. Коллектив газеты размещается на втором этаже Дома народов; прообразом этого здания, по воспоминаниям коллег Ильфа и Петрова, был Дворец труда ВЦСПС, находившийся на Москворецкой набережной[89]. Константин Паустовский писал, что до революции там базировался Воспитательный дом; позже в многочисленных комнатах расположились «десятки профессиональных газет и журналов, сейчас уже почти забытых»[90].

Мадам Грицацуева, пришедшая в Дом народов в поисках Остапа, попадает в лабиринт и не может выбраться из одинаковых коридоров, поворотов и переходов. Комментируя этот эпизод, писатель Илья Кремлёв отмечал, что «описать Дворец труда точнее невозможно»[91]. В названии «Станок», по данным Семёна Липкина, присутствует отсылка к одноимённому литературному обществу, созданному в 1920-х годах на базе газеты «Одесские известия»[92].

Диалоги, происходящие в «Станке» перед сдачей очередного номера в печать, когда каждый из корреспондентов требует выделить его материалу дополнительное место на полосе, не только воспроизводят атмосферу, царившую в «Гудке», но и «передают насыщенные инсайдерским жаргоном споры сотрудников»[89]. Приметой времени исследователи считают находящуюся в кабинете редактора огромную красную ручку с пером № 86, достигающим потолка. Эта канцелярская принадлежность, наряду со столь же гигантскими телефонными аппаратами, карандашами, моделями паровозов, относилась к числу «избитых гипербол», которые в 1920-х годах были распространены в советском обществе; подобные предметы преподносились предприятиям и организациям в качестве подарков; они являлись обязательными атрибутами праздничных демонстраций[93].

Другое веяние эпохи отражено в заключительном эпизоде главы «Клуб автомобилистов», когда комсомолец Авдотьев рекомендует секретарю редакции записаться в «друзья детей». Михаил Булгаков, перечисляя в фельетоне «Кулак бухгалтера» (1925) признаки благонадёжного сотрудника, писал: «В глазах — сильное сочувствие компартии, на левой стороне груди два портрета, на правой значки Доброхима и Доброфлота, а в кармане [членская] книжка „Друг детей“»[94].

Среди постоянных посетителей Дома народов выделяется Никифор Ляпис-Трубецкой, предлагающий стихи и поэмы про похождения Гаврилы многочисленным ведомственным изданиям, за исключением «Станка»: в этой газете к его творениям относятся иронично. Среди возможных прототипов Ляписа был, по данным Бориса Галанова, весьма известный поэт, опубликовавший своё произведение одновременно в «Печатнике», «Медицинском работнике», «Пролетариях связи» и «Голосе кожевника»[47]. Михаил Штих считал, что в образе Никифора воплощены качества некоего «жизнерадостного халтурщика», который после выхода романа узнал себя в авторе «Гаврилиады»[95]. Писатель Виктор Ардов полагал, что под Ляписом-Трубецким Ильф и Петров подразумевали поэта Осипа Колычева: он был похож на романного персонажа и внешне, и манерами[96]. С версией Ардова, несмотря на её поддержку другими мемуаристами, не согласен Юрий Щеглов:

Думается, что в качестве прототипа Гаврилы он должен быть реабилитирован… Продукция молодого О. Колычева ни в коей мере не напоминает эпос о Гавриле. Те стихи, что нам встречались одних с «Двенадцатью стульями» лет, хотя и достаточно поверхностны, но отнюдь не нагло-халтурны, как писания Ляписа[97].

Театр Колумба

В театр Колумба Бендера и Воробьянинова приводят поиски стульев, проданных в ходе аукциона. Спектакль «Женитьба», на премьеру которого попадают концессионеры, удивляет Ипполита Матвеевича необычностью трактовки: во время представления Агафья Тихоновна передвигается по проволоке, Иван Кузьмич Подколесин едет на слуге Степане, декорация выполнена из фанерных прямоугольников. По мнению исследователей, глава, рассказывающая о гоголевской пьесе, является пародией на авангардные постановки 1920-х годов, однако единого мнения о конкретном прототипе нет; вероятно, в образе театра соединились черты разных трупп и представлений[98].

Описание «Женитьбы» в отдельных деталях совпадает с работой Сергея Эйзенштейна «На всякого мудреца довольно простоты», поставленной в московском театре Пролеткульта. В обоих спектаклях наблюдается добавление в канонические тексты актуальных политических реплик: если в колумбовской интерпретации Подколесин задаёт слуге вопрос «Что же ты молчишь, как Лига Наций?», то у Эйзенштейна Егор Глумов отзывается о богатом барине как о человеке, имеющем «тридцать племянников: савинковцев, врангелевцев, кутеповцев, романовцев, мартовцев». Как вспоминал театровед Александр Февральский, представление Сергея Михайловича по пьесе Александра Островского было насыщено акробатическими номерами и цирковыми трюками, включая полёты над залом и хождение по проволоке[99][98].

Свидетельством того, что на создание образа театра Колумба могли повлиять сценические эксперименты Всеволода Мейерхольда, является заготовка, обнаруженная в записных книжках Ильфа: «Один стул находится в театре Мейерхольда»[100]. За год до начала работы соавторов над «Двенадцатью стульями» Всеволод Эмильевич представил публике «Ревизора». Спектакль вызвал неоднозначную реакцию критиков, многие из которых вменяли в вину режиссёру «злонамеренное искажение классики». В «Двенадцати стульях», по замечанию Одесского и Фельдмана, воспроизведены элементы мейерхольдовских новаций: к примеру, термины, использовавшиеся на его афишах, присутствуют в тексте романа: «Автор спектакля — Ник. Сестрин, вещественное оформление — Симбиевич-Синдиевич»[101]. В то же время Юрий Щеглов считает, что не только «Ревизор» послужил прообразом колумбовской «Женитьбы»:

Гораздо ближе стоит эта пародия к более раннему, но в 1927 году с большим успехом шедшему «Лесу» Мейерхольда (по А. Островскому), с его цветными париками… с галифе и хлыстом Гурмыжской, с теннисным костюмом Буланова, с клоунадой Счастливцева — Несчастливцева, с любовным диалогом на гигантских шагах[102].

Отдельные детали главы «В театре Колумба» появились, по свидетельству коллег Ильфа и Петрова, отнюдь не под влиянием театральной среды. Так, необычная фамилия автора стихов М. Шершеляфамова, указанная в афише, была, как вспоминал журналист Арон Эрлих, результатом коллективного творчества сотрудников «Гудка», придумавших её «за кружкой пива, в весёлую минуту»[103]. Сравнение ног Агафьи Тихоновны с кеглями возникло в тот момент, когда Ильф, глядя из окна на проходившую по переулку Чернышевского девушку, произнёс: «У неё ноги в шёлковых чулках, твёрдые и блестящие, как кегли»[104].

Маршрут Бендера и Воробьянинова

Путешествие Воробьянинова начинается в уездном городе N, откуда Ипполит Матвеевич направляется в Старгород; туда же, «со стороны деревни Чмаровки», движется Бендер. Дальнейший маршрут героев включает тысячи километров пути: Старгород → Москва → Нижний НовгородБармино → Васюки → ЧебоксарыСталинградТихорецкаяМинеральные ВодыПятигорскВладикавказ → Дарьяльское ущелье → ТифлисБатумЯлта → Москва[105].

Город N

По воспоминаниям Евгения Петрова, первую фразу романа, начинающегося словами «В уездном городе N…», предложил Ильф. Исследователи отмечают, что в этом «подчёркнуто традиционном» зачине была не только задана интонация «Двенадцати стульев», но и заложен ироничный посыл, связанный с обыгрыванием тем и мотивов других литературных произведений[37]. Соавторы уже на первых страницах делают заявку на цитатность: так, упомянутое среди городских достопримечательностей похоронное бюро «Милости просим» совпадает по названию с погребальной конторой из пьесы драматурга Бориса Ромашова «Конец Кривокорыльска». Дословное цитирование рекламы маникюра из рассказа Веры Инбер «Лампочка припаяна» обнаруживается при упоминании «цирюльных дел мастера Пьера и Константина», обещающего клиентам «холю ногтей»[106].

Образ провинциального населённого пункта создаётся с помощью деталей, растиражированных советской литературой 1920-х годов, — к их числу относятся безлюдные пространства в городской черте, а также животные, находящиеся вблизи плакатов и афиш («На большом пустыре стоял палевый телёнок и нежно лизал проржавевшую вывеску»)[106]. В перечень примечательных объектов периферийного городка входит также единственный в уезде автомобиль «с крохотным радиатором и громоздким кузовом», двигающийся по бездорожью в клубах дыма[107].

Старгород

Дочь Ильфа — Александра Ильинична — писала, что в образе Старгорода (именовавшегося в рукописи Барановском или Барановом[108]) просматриваются «кое-какие одесские реалии»[109]. Название места, в котором пересекаются Бендер, Воробьянинов и отец Фёдор, встречалось в русской литературе и ранее: к примеру, действие романа-хроники Лескова «Соборяне» (1872) начинается в Старгороде; в повести Льва Гумилевского «Собачий переулок» (1926—1927) одна из глав называется «Старгородская мануфактура»[110]. Ипполита Матвеевича встреча с родным городом приводит в замешательство: за годы разлуки в Старгороде изменились и люди, и вывески, и цвета. Подобные метаморфозы отмечались и в других населённых пунктах — так, журналист Михаил Кольцов, рассказывая о новом значении старых объектов, писал: «Раньше эта улица называлась Московской, а теперь… Советской. Там, где жил губернатор, теперь партийный комитет; там, где мужская гимназия, — исполком»[111].

Особый интерес у Воробьянинова вызывают трамвайные рельсы, которых он никогда прежде не видел. К пуску первого трамвая в Старгороде начали готовиться ещё в 1912 году, однако строительство и монтаж станции затягивались. Замена конных экипажей рельсовым общественным транспортом в первое послереволюционное десятилетие воспринималось в отдалённых от столицы городах как весьма значимое событие. По мнению Юрия Щеглова, подробное описание подготовки к «открытию старгородского трамвая» носит у соавторов ностальгический характер. В воспоминаниях Евгения Петрова об одесском детстве, наряду с цирком, выставкой самоваров и первым аэропланом, фигурирует и первый трамвай[112].

Движение по рельсам выступает на видном месте в обоих романах: старгородский трамвай в начале дилогии может рассматриваться как набросок и предвестие «литерного поезда» в её конце… Эту коннотацию «начала новой эры» соавторы теперь переносят на романтизируемую ими начинающуюся советскую эпоху[112].

Москва

Знакомство с советской столицей начинается с небольшого лирического очерка о девяти вокзалах, через которые в Москву ежедневно входят тридцать тысяч приезжих. Исследователи отмечают, что повествование Ильфа и Петрова о «воротах города» не во всём совпадает с публикациями других авторов, писавших о Москве времён НЭПа: к примеру, журналист Л. Кириллов в июльском номере журнала «Огонёк» (1927) сообщал о миллионе пассажиров, прибывающих в столицу на короткое время или «на постоянное жительство»: «Поближе к вокзалам, в узких, кривых уличках и переулках, гнездятся подслеповатые гостиницы, номера и глухие, зловонные и зловещие норы. По Рязанке маленькими артельками приезжает много крестьян на работу»[113][114].

С Рязанского вокзала путешественники направляются к общежитию имени Бертольда Шварца. В машинописную рукопись романа была включена фраза: «Когда проезжали Лубянскую площадь, Ипполит Матвеевич забеспокоился», — в журнальной версии и последующих редакциях «Двенадцати стульев» она отсутствовала[115]. Охотный Ряд описывается соавторами как место, где царит суматоха; пресса тех лет, в том числе зарубежная, постоянно обращала внимание на беспорядочную уличную торговлю и борьбу милиции с «беспатентными» продавцами[116]. Скелет, находящийся в коридоре общежития, был, как замечает Остап, куплен студентом Иванопуло на Сухаревке — большом стихийном рынке, где «люди с раньшего времени» продавали фамильные ценности; там же, судя по рассказу Валентина Катаева «Вещи», молодые семьи приобретали подержанную мебель[117].

Интерес публики к экспонатам музея мебельного мастерства, куда компаньоны приходят в поисках стульев, был одной из социальных примет 1920-х годов: в этот период многие бывшие дворянские усадьбы преобразовались в постоянно действующие выставки. Первый мебельный музей, коллекция которого была представлена в том числе и работами Гамбса, размещался в Александрийском дворце[118]. При описании обстановки в «Праге», где Ипполит Матвеевич пытается «ослепить широтой размаха» Лизу Калачову, соавторы воспроизводят фрагменты традиционной для московских «кабаков» того времени концертной программы — с частушками, куплетами и «развязным конферансье». Их зарисовка близка по содержанию опубликованному в 1927 году очерку журналиста и писателя Николая Равича «Мещанин веселится», в котором упоминается про несущиеся с «пивной эстрады» песни «двусмысленного содержания и сальные анекдоты»[119].

Васюки

Путешествие на тиражном теплоходе «Скрябин» завершается для концессионеров изгнанием. Из путеводителя по Волге герои узнают, что на правом берегу находятся Васюки. По данным Одесского и Фельдмана, описание вымышленного населённого пункта («…отсюда отправляются лесные материалы, смола, лыко, рогожи») совпадает со справочной информацией о городе Ветлуге, включённой в книгу «Поволжье, природа, быт, хозяйство» (Ленинград, 1926)[120]. При этом, как отмечает Юрий Щеглов, Ветлуга находится в стороне от основного маршрута Бендера и Воробьянинова[121]. По сообщению дочери Ильфа, в 1925 году, во время поездки на тиражном пароходе «Герцен», Илья Арнольдович вёл путевые записи, позволяющие предположить, что в облике Васюков запечатлены черты города Козьмодемьянска[122]. Сама глава «Междупланетный шахматный конгресс» отражает атмосферу шахматного бума, начавшегося в СССР в 1920-х годах: незадолго до выхода романа в стране прошёл Всесоюзный шахматный съезд, в клубах и дворцах культуры открывались кружки любителей настольных игр, в газетах и журналах создавались соответствующие разделы[120].

Сцена с расклейкой афиш, извещающих о проведении сеанса одновременной игры в клубе «Картонажник», близка к эпизоду из романа Марка Твена «Приключения Гекльберри Финна», в котором герои-жулики, появившись в маленьком городке, развешивают театральные плакаты «Возрождение Шекспира! Изумительное зрелище! Только один спектакль!»[121] Идея организации междупланетного турнира с созданием соответствующей инфраструктуры и переименованием города в Нью-Васюки, которой Бендер делится с участниками местной шахматной секции, является ироничным откликом на популярные в те годы «футурологические фантазии» — эта тема развивалась и в литературных произведениях, и журналистских материалах. Так, прогноз писателя Ефима Зозули, опубликованный в журнале «Тридцать дней» (1927, № 11), был связан с 2022 годом, когда «каждого туриста в Москве будет возить отдельно реющий аэропланчик»[123].

Лекция о плодотворной дебютной идее, с которой Бендер выступает в клубном зале, во многом совпадает с докладом героя из фельетона Валентина Катаева «Лекция Ниагарова» (1926): плут, появившись на сцене Политехнического музея, рассказывает публике о проблемах междупланетного сообщения, перемежая своё повествование анекдотами; подобно Остапу, он после разоблачения покидает аудиторию, успев напомнить сообщнику о необходимости получить в кассе пятьдесят червонцев[124].

Пятигорск

В июне 1927 года соавторы путешествовали по Кавказу и Крыму. На курорте, где «всё было чисто и умыто», Ильф сделал запись: «На празднике жизни в Пятигорске мы чувствовали себя совершенно чужими», — в романе эту фразу в несколько изменённом виде произносит Бендер. Глава «Вид на малахитовую лужу» даёт представление о летней мужской моде, основные атрибуты которой (белые брюки, недорогие рубашки «апаш», лёгкие сандалии) часто воспроизводились в газетно-журнальных публикациях, популяризирующих «советскую романтику туристических маршрутов» того времени[125]. К примеру, поэт Александр Жаров после одной из поездок подготовил очерк для журнала «Тридцать дней», в котором рассказал, что на юге отдыхающие носят «одинаковые белые санаторные брюки и толстовки, белые колпаки, сандалии с одной подмёткой, именуемые „христосиками“»[126]. В Пятигорске финансовые проблемы вынуждают Остапа прибегнуть к очередной махинации: приобретя на последние деньги квитанционную книжку, великий комбинатор отправляется к Провалу. Рассуждения великого комбинатора о том, что бесплатный вход в местную достопримечательность — это «позорное пятно на репутации города», являются имитацией шаблонных текстов, присущих высмеиваемым в прессе лозунгам — таким, как «Смыть с себя позорное пятно, догнать и перегнать выполнение плана» («Огонёк», 1930, 20 ноября). Элемент пародии замечен и в стремлении героя разделить туристов на группы: предлагая скидку студентам и увеличивая стоимость билетов для тех, кто не состоит в профсоюзе, Бендер демонстрирует механизм развития советской системы «иерархий и привилегий» [127].

По мнению исследователей, упоминаемая в романе «тень Лермонтова», витающая даже в буфете, — это отголосок актуальной для конца 1920-х годов темы искусственно создаваемых исторических объектов, к которой нередко обращались фельетонисты. Так, в огоньковском очерке Д. Маллори (Бориса Флита) рассказывалось, что по дороге в Кисловодск пассажирам показали «не меньше шести „могил“ Лермонтова»[128]; на страницах журнала «Бузотёр» сообщалось о курортном администраторе, обещавшем «открыть шесть заново отремонтированных гротов Пушкина»[129][130].

Ялта

В Ялту Бендер и Воробьянинов отправляются после чтения газетной заметки, сообщающей об осенних гастролях театра Колумба в Крыму. В главе, повествующей о заключительном этапе их странствий, обыгрывание литературных мотивов соединено с описанием реальных происшествий. Так, сцена прибытия парохода «Пестель», встречаемого выстроившимися на набережной экипажами и праздной публикой, перекликается с эпизодом из чеховской «Дамы с собачкой», когда Гуров и Анна Сергеевна сливаются с толпой, наблюдающей за пришедшим судном. В то же время рассказ о том, как найденный в театре стул внезапно проваливается сквозь пол, является откликом на достоверные события — речь идёт о «первом ударе большого крымского землетрясения 1927 года»[131]. Исследователи обращают внимание на фактическую неточность, допущенную соавторами: компаньоны перемещаются в Ялту в сентябре, тогда как первый шестибалльный толчок был зафиксирован 26 июня[132]. Утром концессионеры вскрывают стул, обнаруженный у входной двери неповреждённым, после чего раздаётся «третий удар»; предмет гамбсовского гарнитура исчезает в глубинах земли. Подобная развязка, по мнению Юрия Щеглова, связана с тем, что в историю с поиском сокровищ «подключаются мировые силы»[131].

Пародийно трактованная экзистенциальная тематика довольно основательно вплетена в сюжет «Двенадцати стульев»… Эта вечная тема служит для иронического возвышения тривиального. Вмешательство землетрясения в дела героев комментируется в духе оппозиции природы и цивилизации: «…пощажённый первым толчком землетрясения и развороченный людьми гамбсовский стул…»[133]

Маршрут отца Фёдора

Отец Фёдор, как и Ипполит Матвеевич, отправляется в дорогу из города N. В Старгороде их пути ненадолго пересекаются; затем Востриков, получив от архивариуса Коробейникова ордер на гарнитур генеральши Поповой, начинает поиски инженера Брунса — с этого момента конкуренты идут параллельными маршрутами. Исследователи отмечают, что если направление Бендера и Воробьянинова строится по схеме, заявленной в «Шести Наполеонах» Конан Дойла, то движение священника, пытающегося догнать Брунса в Ростове, Харькове, Баку, организовано по сценарию маршаковской «Почты»: героя этого стихотворения, непрерывно перемещающегося поэта Бориса Житкова, ищут ленинградский, берлинский, лондонский, бразильский почтальоны[134].

Востриков находит Брунса на Зелёном Мысу в тот момент, когда инженер, сидя на дачной веранде, обращается к жене со словами «Мусик! Готов гусик?». Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец» писал, что в образе инженера представлен он сам[135]. Фамилия, которую соавторы дали персонажу, была, вероятно, знакома им со времён юности — по утверждению поэта-сатирика Дон-Аминадо, в одесской пивной Брунса, являвшейся в дореволюционные годы местом встреч творческой молодёжи, «подавали единственные в мире сосиски и настоящее мюнхенское пиво»[136][137].

Сцена, во время которой отец Фёдор падает перед инженером на колени, умоляя продать все двенадцать стульев, восходит к эпизоду из романа Достоевского «Идиот»: по словам Юрия Щеглова, подобным же образом миллионер Афанасий Иванович Тоцкий пытался приобрести у старого купца Трепалова красные камелии для провинциальной дамы Анфисы Алексеевны: «Я бух ему в ноги! Так-таки и растянулся!» Связь с Достоевским обнаруживается и во время погружения купленного за 200 рублей гарнитура в фургон — исследователи отмечают, что топор, вложенный Раскольниковым в петлю под пальто, сопоставим с топориком Вострикова, спрятанным за шнурком под полою[138]. Разрубив на батумском берегу все стулья, отец Фёдор оказывается вдали от родных мест без сокровищ и денег на обратную дорогу; теперь он уже «машинально продолжает странствие»[139].

Встреча конкурентов происходит в Дарьяльском ущелье, где Бендер предлагает Воробьянинову увековечить их пребывание у «Ворот Кавказа» наскальной надписью «Киса и Ося здесь были». По версии Одесского и Фельдмана, в придуманном Остапом варианте граффити, с одной стороны, присутствует отсылка к стихотворению Владимира Маяковского «Канцелярские привычки» («Здесь были Соня и Ваня Хайлов. / Семейство ело и отдыхало»), с другой — происходит обыгрывание некоторых фактов из биографии поэта: «Кисой Маяковский публично называл Л. Ю. Брик, а Осей — её мужа, О. М. Брика, причём в июле 1927 года „Киса и Ося“ действительно были на Кавказе»[140].

Появление отца Фёдора застаёт Ипполита Матвеевича врасплох; исследователи полагают, что наступление священника, сопровождаемое вопросом «Куда девал сокровища убиенной тобой тёщи?», сродни действиям доктора Ватсона в рассказе «Исчезновение леди Фрэнсис Карфэкс»: «Ильф и Петров нередко заимствовали из шерлокхолмсовского цикла не только отдельные детали, но и целые сюжеты»[141].

Советский мир 1920-х годов

Общежитие имени Бертольда Шварца

В 1923 году, устроившись на работу в газету «Гудок», Ильф поселился в примыкающей к типографии комнате, вся обстановка которой состояла из матраца и стула; вместо стен, как писал впоследствии Евгений Петров, стояли три фанерные ширмы[142]. Это помещение стало прототипом «пенала», в котором размещаются Коля и Лиза — обитатели общежития имени Бертольда Шварца[143]. Дом, изначально предназначавшийся для проживания студентов-химиков, практически исчез с карты Москвы; столичное управление недвижимым имуществом исключило его из своих планов[144]. Исследователи считают, что в описании загадочного здания присутствует мотив «затерянного мира», не тронутого социальными катаклизмами и не зависящего от чужой воли. Своим стремлением к автономному существованию общежитие напоминает жилище профессора Преображенского в калабуховском домеСобачье сердце») и занятую Воландом «нехорошую квартиру» на Большой Садовой, 302-бис («Мастер и Маргарита»)[145].

В одну из глав, повествующих об общежитии, включён лирический этюд о значении матраца в жизни людей; писатели называют его «альфой и омегой меблировки», «любовной базой», «отцом примуса». По мнению литературоведов, соавторы воспроизвели типичную особенность московского быта 1920-х годов, когда горожане воспринимали мягкое ложе как «основу своего счастья»[146]. Как писали иностранные журналисты, в число повседневных картин советской столицы входили извозчики, доставляющие матрацы по адресам: «Русский человек готов спать на сколь угодно жёсткой постели, но когда он позволяет себе немного роскоши, то первым покупаемым предметом почти неизменно бывает пружинный матрац»[147].

Современники соавторов оставили воспоминания о том, как перечень «счастливцев», сумевших приобрести матрац на Сухаревском рынке, пополнил Ильф. Согласно версии Семёна Гехта, в момент покупки Илья Арнольдович выглядел довольным и «даже гордым»[148]. Иную трактовку событий представил сосед Ильфа по комнате — писатель Юрий Олеша: по его словам, негативное отношение гудковцев к перинам и диванам как символам мещанского уюта отражено в образах вдовы Ани Прокопович (роман «Зависть») и Васисуалия Лоханкина («Золотой телёнок»); единственным достойным элементом спальни они считали будильник[146].

Радио. Уличные громкоговорители

Во время обеда во 2-м доме Старсобеса разговор старушек прерывается внезапно включившимся громкоговорителем, пытающимся сквозь шум и помехи донести до слушателей сведения об изобретении световой сигнализации на снегоочистителях. Вводя в повествование эпизод с радиотрансляцией, соавторы обозначают ещё одну из примет времени — речь идёт об активном внедрении в советский быт нового средства массовой информации. Радиотема, как отмечают исследователи, начала обретать актуальность со второй половины 1920-х годов; установка репродукторов на предприятиях, в учреждениях и на улицах носила фактически директивный характер. В программу радиопередач входили информационные сводки, агитационные материалы, переклички передовиков производства; культурная часть вещания включала лекции, выступления хоровых коллективов, концерты баянистов[149].

В рукописи «Двенадцати стульев» содержался эпизод об уличной трансляции оперы «Евгений Онегин»: сначала находящийся рядом с трамвайной остановкой громкоговоритель оповестил слушателей о том, что «молодой помещик и поэт Ленский влюблён в дочь помещика Ольгу Ларину», затем послышалась настройка инструментов, зазвучало вступление. «Уже взвился занавес, и старуха Ларина, покорно глядя на палочку дирижера и напевая: „Привычка свыше нам дана“, колдовала над вареньем, а трамвай ещё никак не мог оторваться от штурмующей толпы». Как отмечал Юрий Щеглов, сцена в усадьбе Лариных «контрапунктировала» с попытками пассажиров занять места в переполненном вагоне[150]. Из журнальной и последующих публикаций упоминания о передаче из Большого театра были исключены; в итоговой редакции (глава «В театре Колумба») сохранилась одна фраза: «У трамвайной остановки горячился громкоговоритель»[151].

Атрибуты быта. Услуги

Одним из примеров того, как в советском мире 1920-х годов осуществлялись «экономические искания», является предпринимательская деятельность отца Фёдора. В число его проектов входили собаководство (эпизод, повествующий о неудачной попытке Вострикова получить избранный приплод от купленной на Миусском рынке собаки Нерки, не вошёл в окончательный вариант романа[152]), изготовление мраморного стирочного мыла, разведение кроликов и организация домашних обедов. Современники Ильфа и Петрова вспоминали, что объявления о частных столовых и кухнях были в нэповские времена распространённым явлением; по словам сотрудника журнала «Огонёк» Эмилия Миндлина, такого рода услуги нередко предоставляли интеллигентные семьи, оказавшиеся в сложной финансовой ситуации: «Мы обыкновенно обедали в „средних“ домах, где за большим круглым столом прислуживала сама хозяйка и её молодые дочери»[153]. Кроме того, многие «старорежимные люди» сдавали комнаты или, подобно бывшей возлюбленной Воробьянинова Елене Станиславовне Боур, устраивали платные сеансы гадания[154].

В момент встречи конкурентов в коридоре старгородской гостиницы «Сорбонна» Бендер обращается к отцу Фёдору со словами: «Старые вещи покупаем, новые крадём!». По свидетельству Леонида Утёсова, первая часть фразы, произнесённой великим комбинатором, была известна всем одесситам, а в послереволюционную пору и москвичам — так обозначали своё появление во дворах торговцы подержанными вещами, называемые старьёвщиками[155]. Из их лексикона Остап «позаимствовал» и другую реплику, адресованную священнику: «Мне угодно продать вам старые брюки»[156]. При заселении в «Сорбонну», меблированный номер в которой стоит один рубль восемьдесят копеек, Бендер интересуется у служащего наличием «доисторических животных». Клопы, как отмечают исследователи, были в 1920-х годах неразрешимой проблемой многих заштатных отелей[157]. Так, журнал «Смехач» (1928, № 30) опубликовал специальный справочник для путешественников, в котором слово «гостиница» определялось как «место, которое кусается (из-за цен и клопов)»[158].

В конце 1920-х годов в городах, несмотря на появление трамваев и автомобилей, ещё оставалось немало извозчиков. Одному из них после посещения «Праги» Ипполит Матвеевич рассказывает про сокровища мадам Петуховой (подобный мотив присутствует и в повести Льва Толстого «Юность», герой которой делится с кучером наёмного экипажа своими переживаниями[44]); с другим на Театральной площади сталкивается Остап. «Ватные плечи» хозяина повозки, принявшие на себя удар великого комбинатора, являются, как объясняют исследователи, «общим местом извозчичьей топики» — на них обращали внимание многие литераторы, включая поэта Николая Заболоцкого, написавшего: «Сидит извозчик, как на троне, / из ваты сделана броня»[159].

Питание

В главу «Муза дальних странствий», рассказывающую о последовательном перемещении в Старгород сначала отца Фёдора, а затем — Воробьянинова, включена панорамная зарисовка о поведении путешественников в дороге. Фраза «Пассажир очень много ест» совпадает с наблюдениями современников Ильфа и Петрова — тема продуктового изобилия в поездах периодически попадала в сферу внимания журналистов: «Все пьют, обложившись продовольствием — огромными хлебами, огромным количеством ветчины, огромными колбасами, огромными сырами»[160]. Постоянным героем путевых заметок 1920-х годов был пассажир, устремлявшийся во время стоянок к котлам с горячей водой: так, рассказывая о странствиях Вострикова, соавторы замечают, что «видели его на станции Попасная, Донецких дорог. Бежал он по перрону с чайником кипятку»[52].

Ироничное отношение к вагонным яствам соседствовало в прессе с критикой в адрес тех, кто отличался «жадностью к мясу». Лозунг «Мясо — вредно», сочинённый Альхеном во 2-м доме Старсобеса, соответствовал идеологическим установкам того времени[161]. К примеру, журнал «Московский пролетарий» писал в 1928 году: «Надо изжить вкоренившийся ложный взгляд на значение и роль мясных продуктов»[162]. Подобную фразу («Какая-нибудь свиная котлета отнимает у человека неделю жизни!») произносит в разговоре с Лизой и Коля Калачов; упоминаемые в диалоге мужа и жены монастырский борщ, фальшивый заяц и морковное жаркое входили, вероятно, в меню недорогих студенческих столовых[163]. Название вегетарианского заведения «Не укради», в котором питаются супруги, — вымышленное[164], однако оно соотносится с колоритными вывесками тех лет — так, в Москве существовали трактир «Дай взойду» и диетические столовые «Я никого не ем», «Примирись» и «Гигиена»[163]. Название старгородского предприятия «Одесская бубличная артель „Московские баранки“» литературоведы Одесский и Фельдман объясняли так:

В 1920-е годы парадоксы подобного рода — вполне заурядное явление: на вывеске указывались место официальной регистрации фирмы и её название, иногда совпадавшее — полностью или частично — с наименованием основной продукции. К примеру, в Поволжье была широко известна «Саратовская артель „Одесская халва“», а в Одессе — «Московская вегетарианская столовая», где подавались «московские горячие блины»[165].

Отзывы и рецензии

В книге воспоминаний о соавторах, изданной в 1963 году, было опубликовано письмо Евгения Петрова, адресованное писателю Владимиру Беляеву. В нём, в частности, упоминалось о «молчании критики», сопровождавшем авторов «Двенадцати стульев» «в течение всей десятилетней работы (первые пять лет — ни строчки)»[166]. Реплики на ту же тему исследователи нашли и в черновиках Евгения Петровича: «Первая рецензия в „Вечерке“. Потом рецензий вообще не было». Комментируя эти записи, Одесский и Фельдман предположили, что проскальзывающая в них досада была, возможно, связана с тем, что ни один из влиятельных литературно-художественных журналов конца 1920-х годов не отреагировал на выход романа Ильфа и Петрова. Тем не менее говорить о его полном игнорировании не следует, считают литературоведы[14].

Первая рецензия появилась в газете «Вечерняя Москва» в начале сентября 1928 года. Автор публикации, некто Л. К., с одной стороны, признал, что «Двенадцать стульев» — произведение живое и динамичное, с другой — сообщил, что к ближе к финалу история с поисками сокровищ начинает утомлять: «Читателя преследует ощущение какой-то пустоты. Авторы прошли мимо действительной жизни — она в их наблюдениях не отобразилась, в художественный объектив попали только уходящие с жизненной сцены типы». В том же месяце в журнале «Книга и профсоюзы» вышла статья Г. Блока, давшего весьма жёсткую оценку «Двенадцати стульям»: он назвал сочинение двух небесталанных рассказчиков «милой игрушкой», насыщенной «юмористикой бульварного толка и литературщины, потрафляющей желудку обывателя», и пришёл к выводу, что в художественном отношении роман особой ценности не представляет[12][14].

После паузы, которую соавторы действительно могли принять за «негласный бойкот», газета «Правда» (1928, 2 декабря) напечатала тезисы из речи Бухарина на совещании рабочих и сельских корреспондентов. Николай Иванович тепло отозвался о произведении Ильфа и Петрова и назвал примерами подлинной сатиры главу о Никифоре Ляписе-Трубецком, один из лозунгов во 2-м доме Старсобеса, а также плакат, вывешенный в шахматной секции Васюков: «Дело помощи утопающим — дело рук самих утопающих»[167]. Затем достаточно резко — не в адрес соавторов, а по отношению к литературным критикам — выступил на страницах «Вечернего Киева» Осип Мандельштам:

Приведу совсем уж позорный и комический пример «незамечания» замечательной книги. Широчайшие слои сейчас буквально захлёбываются книгой молодых авторов Ильфа и Петрова… Единственным отзывом на этот брызжущий весельем памфлет были несколько слов, сказанные Бухариным… Бухарину книга Ильфа и Петрова для чего-то понадобилась, а рецензентам пока не нужна[168].

Последним из резко отрицательных откликов конца 1920-х годов стала статья в журнале «Книга и революция» — его обозреватель назвал роман «серенькой посредственностью», в которой отсутствует «заряд глубокой ненависти к классовому врагу»[14]. Затем «Вечерняя Москва» провела опрос среди советских писателей о лучшем произведении 1928 года, и Юрий Олеша, выделив из общего списка «Двенадцать стульев», написал: «Я считаю, что такого романа… вообще у нас не было»[169]. Официальное признание к соавторам пришло в июне 1929 года, после выхода в «Литературной газете» большой рецензии критика Анатолия Тарасенкова, отметившего, что в произведении отражены злободневные проблемы, а Ильф и Петров очень тонко чувствуют грань между иронией и сарказмом[170]. Выход статьи Тарасенкова, озаглавленной «Книга, о которой не пишут», исследователи сравнили с выдачей роману «справки о благонадёжности» — после публикации в «Литературной газете», которая в ту пору считалась «проводником политики партии», «Двенадцать стульев» начали осторожно хвалить даже рапповские издания[14].

Ильф и Петров ответили на ситуацию вокруг романа юмористической миниатюрой в журнале «Чудак» (1930, № 4) — они изобразили в ней неких безмолвных рецензентов Аллегро, Столпнера-Столпника, Гав. Цепного, не знающих, как реагировать на выход книги незнакомых авторов и боящихся признать её значимость без руководящей отмашки: «И только через два года критики узнают, что книга, о которой они не решились писать, вышла уже пятым тиражом и рекомендована главполитпросветом для сельских библиотек»[171].

Различия между вариантами романа

Текстоведы, сравнивая машинописную версию «Двенадцати стульев» и канонический вариант романа, включённый в собрание сочинений Ильфа и Петрова («Советский писатель», 1938), обнаружили много разночтений[16]. По словам Лидии Яновской, правки и сокращения, внесённые соавторами после журнальной публикации, были связаны с желанием устранить многословие, тематические пересечения и смысловые повторы[172]; утрата логики при разработке отдельных сюжетных ходов, происходящая при изъятии некоторых эпизодов[56], их не беспокоила — подобное отношение к «перекраиванию» текста литературовед объяснила молодостью писателей, которым «творческие возможности казались беспредельными»[173].

Так, изначально в главу «Муза дальних странствий», повествующую о появлении на старгородском вокзале отца Фёдора, была включена сцена с агентом ГПУ, наводившим порядок в зале ожидания: он успокаивал пассажиров и пытался поймать игравших в ложки беспризорников[174]. В исключённой из романа главе «Продолжение предыдущей» воспроизводилась история знакомства молодого Воробьянинова с женой окружного прокурора Еленой Станиславовной Боур — их первая встреча произошла на благотворительном базаре, где Ипполит Матвеевич угостил даму шампанским; спустя некоторое время они вместе отправились в Париж[175]. Эпизод, рассказывающий о постройке первого старгородского трамвая, содержал актуальные куплеты, сочиняемые местными жителями: «Елестрический мой конь / Лучше, чем кобылка. / На трамвае я поеду, / А со мною милка»[176]. Не вошло в итоговую редакцию и детальное описание творческой деятельности одного из завсегдатаев Дома народов — модного писателя Агафона Шахова, разрабатывавшего в своих произведениях темы любви, брака и ревности[177]. По словам Одесского и Фельдмана, в портрете Шахова угадывались черты Валентина Катаева и Пантелеймона Романова[178].

Сюжетная линия, связанная с Никифором Ляписом-Трубецким, была в рукописном варианте гораздо шире: в отдельной главе сообщалось о том, как автор «Гаврилиады», узнав о вскрытии предметов мебели в редакции «Станка» и театра Колумба, предложил своему соседу по комнате — писателю Хунтову — сочинить историю про спрятанное в стульях изобретение советского учёного; после долгих споров герои решили написать детективную оперу «Луч смерти»[179]. Из финала «Двенадцати стульев» была изъята фраза, лишавшая писателей возможности впоследствии «воскресить» Бендера: «Великий комбинатор умер на пороге счастья, которое он себе вообразил»[180].

Их [соавторов] не смутило, что теперь сюжетно слабо мотивировано появление Никифора Ляписа на страницах романа: в конце главы он просит пять рублей на починку стула, попорченного хулиганами, и не всякий читатель, закрыв книгу, вспомнит, какое имеет отношение Ляпис к поискам бриллиантов… В приключенческом романе это было бы невозможно. Логика сатирического повествования делает это вполне естественным[56].

Литературная перекличка

Источники для сюжета

По замечанию Лидии Яновской, история с поисками сокровищ, скрываемых в одинаковых предметах, в литературе не нова, а потому дискуссии о возможном источнике сюжета для «Двенадцати стульев» начались почти сразу после выхода романа[173]. К примеру, журналист «Гудка» Арон Эрлих вспоминал о том, как в доме Катаева он читал писателю и его гостям свою первую пьесу о богатом господине, спрятавшем перед отъездом из России клад в собственной усадьбе. Через несколько лет, вернувшись на родину, герой попытался найти фамильные драгоценности и после череды рискованных операций выяснил, что его тайник, обнаруженный новыми владельцами дома, давно передан государству. По словам Эрлиха, пьеса не произвела особого впечатления на слушателей, однако у Валентина Петровича родилась идея, впоследствии реализованная Ильфом и Петровым: «Клад надо бы спрятать в одно из кресел мягкого гарнитура»[181].

О другом произведении со схожим сюжетом рассказывал в книге «Алмазный мой венец» и Катаев — речь идёт об «уморительно смешной» приключенческой повести Льва Лунца, которую тот читал коллегам в 1922—1923 годах. Её герои — представители состоятельной семьи — перед отъездом из России поместили сокровища в платяную щётку: «Лев Лунц, приведённый Кавериным в Мыльников переулок, с такой серьезностью читал свою повесть, что мы буквально катались по полу от смеха»[182]. Виктор Шкловский в одной из статей более подробно воспроизвёл её сюжет: «Через границу везут с собой деньги в платяной щётке. Щётку крадут. Тогда начинается бешеная скупка всех щёток на границе»[183]. Если Лидия Яновская писала, что повесть Лунца была озаглавлена «Двенадцать щёток»[173], то литературоведы Мария Котова и Олег Лекманов выдвинули предположение о другом варианте названия — «Через границу»[183].

Современники Ильфа и Петрова вспоминали также о реальных событиях, которые могли повлиять на фабулу романа. Так, в вышедшей в Париже книге «На переломе. Три поколения одной московской семьи» мемуарист рассказал о вагонном знакомстве с пожилыми дамами, закопавшими в 1918 году свои бриллианты под колонной собственного особняка; по словам бывших помещиц, их сокровища были достаточно быстро обнаружены новой властью. О нескольких сотнях золотых и серебряных предметов, найденных в Саратовской губернии, сообщил в 1928 году журнал «Огонёк»[182].

Несмотря на то, что сама идея сюжета в 1920-х годах «носилась в воздухе», наиболее вероятными литературными предшественниками «Двенадцати стульев» являются, по мнению Юрия Щеглова, два произведения, написанные в конце XIX века, — это рассказы Конан Дойла «Шесть Наполеонов» и «Голубой карбункул»[182][184]. В одном из них мошенник, спасаясь от преследования полиции, прячет чёрную жемчужину Боржиа в гипсовый бюст Наполеона, сохнущий в мастерской; в другом похититель алмаза использует в качестве «временного хранилища» гуся[182]. В «Шести Наполеонах» интрига строится вокруг выпадения одинаковых бюстов из сферы внимания заинтересованного лица, после чего происходит раздробление всей серии скульптур на части; в романе Ильфа и Петрова воробьяниновские стулья подобным же образом уходят из-под контроля владельца, а во время аукциона обретают новых хозяев[185].

Напрасно спорили рецензенты о том, удался или не удался Ильфу и Петрову авантюрный сюжет и кому они больше подражали в его развитии — плутовскому роману XVIII века, детективным рассказам Конан Дойла или приключенческой повести Лунца… Схема авантюрного романа в «Двенадцати стульях»… использована пародийно: пародия помогала иронически осветить изображаемое[173].

Влияния. Цитатность

Исследователи, анализируя роман Ильфа и Петрова, пришли к выводу, что в нём почти нет предложений, в котором не содержалось бы реминисценций, пародий, обыгрывания стилистических приёмов других авторов. По словам Юрия Щеглова, «каждая фраза „Двенадцати стульев“ есть цитата»[186]. Общая атмосфера романа восходит к южнорусской литературной школе, поэтому в нём угадываются интонации Валентина Катаева, Исаака Бабеля, Юрия Олеши, Льва Славина[187]. Тематическое и стилистическое родство с Булгаковым в первой части дилогии обозначено лишь пунктирно; в «Золотом телёнке» оно проявляется больше. По словам Лидии Яновской, творческое тяготение соавторов и Михаила Афанасьевича было взаимным[188]: так, сочетание «огнедышащий суп», о котором мечтает Ипполит Матвеевич по окончании рабочего дня, нашло продолжение в «Мастере и Маргарите» («огнедышащий борщ», кость из «огнедышащего озера»)[107].

В первой половине 1920-х годов некоторые представители сообщества «Серапионовы братья» предложили активнее использовать творческие традиции Запада — в частности, учиться у Диккенса и Конан Дойла умению работать в остросюжетном жанре. Ильф и Петров не входили в состав объединения, однако именно они оказались в авангарде этой программы. Исследователи отмечают, что при создании образов Альхена и Кислярского соавторами использовались диккенсовские художественные приёмы — речь идёт о стремлении акцентировать внимание на одной характерной детали, присущей персонажу[189]. Влияние Конан Дойла обнаруживается не только в фабуле «Двенадцати стульев», но и в отдельных эпизодах. К примеру, после неудачи на аукционе Бендер обращается за спасением к беспризорным; те легко справляются с поручением и приносят Остапу «агентурные сведения», позволяющие продолжить «концессию». Подобное умение находить общий язык с уличными детьми отличает и Шерлока Холмса, который прибегает к их помощи в таких произведениях, как «Этюд в багровых тонах» и «Знак четырёх»[190].

В романе Ильфа и Петрова улавливаются чеховские, толстовские, гоголевские мотивы[186]. «Присутствие» Николая Васильевича литературоведы выделяют отдельно, полагая, что и структура «Двенадцати стульев» сопоставима с композицией «Мёртвых душ», и включённые в основной текст внесюжетные зарисовки и этюды сравнимы с авторскими отступлениями из поэмы о похождениях Чичикова[191]. Свидетельством высокой плотности гоголевских заимствований является диалог Воробьянинова и священника в гостинице «Сорбонна»: «Я вам морду набью, отец Фёдор! — Руки коротки». В первой реплике, по мнению Юрия Щеглова, содержится отсылка к «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»; вторая выводит на пьесу «Ревизор»[192].

«Двенадцать стульев» насыщены явными и неявными музыкально-поэтическими цитатами. Так, в названии главы «Муза дальних странствий» содержится строчка Николая Гумилёва «Ведь ты во всём её убранстве / Увидел Музу Дальних Странствий»[193]. Название другой главы — «От Севильи до Гренады» — воспроизводит фрагмент серенады Дон Жуана из драматической поэмы Алексея Константиновича Толстого (музыка Петра Ильича Чайковского)[194]. Слова, признесённые Бендером во время разговора со старгородским дворником («Белой акации, цветы эмиграции»), представляют собой видоизменённую цитату из романса «Белой акации гроздья душистые», авторство которой приписывают А. А. Пугачёву (версия Одесского и Фельдмана)[63] и Волину-Вольскому (предположение Щеглова)[195]. Песенка, напеваемая Остапом в гостинице — «А теперь уже танцует шимми целый мир», — является отрывком из оперетты Имре Кальмана «Баядера»[196].

Художественные приёмы

Афоризмы
  • Мосье, же не манж па сис жур.
  • При наличии отсутствия.
  • Пишите письма!
  • Мы чужие на этом празднике жизни.
  • Теперь я уже должен жениться, как честный человек.
  • Наших в городе много?
  • Утром — деньги, вечером — стулья.
  • Остапа несло.
  • У меня все ходы записаны.[23]

Интерес к парадоксу как к художественному приёму, стирающему привычное восприятие картин жизни, обнаружился у Ильфа в середине 1920-х годов, когда молодой сотрудник «Гудка» начал собирать в специальную тетрадь газетные вырезки с нелепыми заголовками, объявлениями, фамилиями. Позже часть этих заготовок вошла в «Двенадцать стульев»[197]. Как отмечала Лидия Яновская, соавторы любили разрушать традиционные, «истёршиеся» от частого употребления обороты. Так, из устоявшегося выражения «Он пел не лишённым приятности голосом» писатели исключили частицу «не» — благодаря ломке стереотипов в сцене с пением отца Фёдора появился оттенок драмы[198]. В эпизоде с участием инженера Щукина произошло внезапное наделение водопроводного устройства человеческими качествами — в результате ситуация окрасилась мягкой иронией: «Кран захлебнулся и стал медленно говорить что-то неразборчивое»[199].

Иные художественные средства использованы при создании образа Эллочки Щукиной: её «людоедский» словарь сформирован за счёт соединения гиперболы, сарказма и имитации «мещанской речи»[200]. Элементы пародии органично включены в текст всего романа: они присутствуют в портретах персонажей, репликах, лозунгах, фамилиях, вставных новеллах о московских вокзалах, письмах отца Фёдора жене[201][202]. К примеру, название одной из поэм Ляписа-Трубецкого — «О хлебе, качестве продукции и о любимой» — иронично обыгрывает заголовки таких агитационных стихотворений Маяковского, как «О „фиаско“, „апогеях“ и других неведомых вещах»[203]. Плакат в васюковской шахматной секции («Дело помощи утопающим…») является комической «перелицовкой» тезиса классиков марксизма-ленинизма о том, что «освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих»[204].

По словам Юрия Щеглова, соавторы использовали пародию даже при разработке «вечных тем»: так, в 1-й главе романа упоминание о многочисленных похоронных конторах, находящихся в городе N, соседствует с описанием похожего на «старую надгробную плиту» стола Ипполита Матвеевича (ведающего в загсе вопросами любви и смерти) и сценой внезапного появления гробовщика Безенчука, несущего в себе мотив «раздатчика парадоксов жизни и смерти». Эта череда повторов-символов, предваряющая повествование о кончине мадам Петуховой, необходима Ильфу и Петрову «для ироничного возвышения тривиального»[133].

Язык Ильфа и Петрова богат внезапными столкновениями: эффект неожиданности, именно потому, что он — эффект неожиданности, требует толчков, стилистических столкновений, тех непредвиденных ударов, при помощи которых высекаются искры смеха[205].

Запрет романа (1949—1956)

Критик Анатолий Тарасенков, написавший в 1929 году в «Литературной газете», что роман соавторов «должен быть всячески рекомендован читателю»[14], через девятнадцать лет, работая в издательстве «Советский писатель», получил строгий выговор «за выход в свет книги Ильфа и Петрова без её предварительного прочтения»[206]. Дисциплинарное взыскание было вынесено на основании постановления секретариата Союза советских писателей от 15 ноября 1948 года. В документе, осудившем выход «Двенадцати стульев» и «Золотого телёнка», говорилось, что выпуск дилогии тиражом 75 000 экземпляров является «грубой политической ошибкой»: «Редактор отдела советской литературы тов. Тарасенков даже не прочёл этой книги, целиком доверившись редактору книги т. Ковальчик»[207]. В перечне причин, по которым книга Ильфа и Петрова объявлялась «вредной», указывалось, что авторы романа о поисках сокровищ, не сразу поняв направлений общественного развития в СССР, «преувеличили место и значение нэпманских элементов»[208]. Директивная часть постановления поручала критику Владимиру Ермилову подготовить для «Литературной газеты» публикацию, «вскрывающую клеветнический характер книги Ильфа и Петрова»[206].

Месяц спустя на имя секретаря отдела пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Георгия Маленкова поступила докладная записка, авторы которой — Дмитрий Шепилов, Ф. Головченко и Н. Маслин — сообщили, что в романе «Двенадцать стульев» содержатся «пошлые, антисоветские остроты»; особое внимание обращалось на реплики, произносимые Бендером во 2-м доме Старсобеса. Первомайская демонстрация, по словам подписавших документ партийных деятелей, изображена в романе карикатурно; история с пуском первого старгородского трамвая выглядит как «затея головотяпов»; редакции советских газет представлены как сообщество «придурковатых работников»[209].

В записке напоминалось, что годом ранее отдел пропаганды и агитации отказался дать согласие на переиздание дилогии Ильфа и Петрова, однако «издательство не посчиталось с этим указанием и выпустило романы»[209]. На основании этого документа был подготовлен проект постановления секретариата ЦК ВКП(б) «О грубой политической ошибке издательства „Советский писатель“ от 14 декабря 1948 года», согласно которому директор издательства Г. А. Ярцев был освобождён от занимаемой должности[210].

Все перипетии «разоблачения» Ильфа и Петрова в ту пору огласки не получили: цитируемые выше документы осели в архиве под грифом «секретно»… Писательское руководство ответственности избежало, директора же издательства действительно заменили, как того и требовал Агитпроп. Обещание поместить в «Литературной газете» статью, «вскрывающую клеветнический характер» дилогии, секретариат ССП не выполнил[211].

Запрет произведений Ильфа и Петрова продолжался с 1949 по 1956 год[212]. Однако и в годы ранней хрущёвской оттепели, позволившей «реабилитировать» дилогию об Остапе Бендере, выход романов сопровождался комментариями, которые свидетельствовали о продолжении литературоведческих дискуссий вокруг идеологических взглядов соавторов. Так, писатель Константин Симонов, участвовавший в выпуске первого после семилетней паузы издания «Двенадцати стульев» и «Золотого телёнка» («Художественная литература», 1956), отметил в предисловии, что Ильф и Петров были «людьми, глубоко верившими в победу светлого и разумного мира социализма над уродливым и дряхлым миром капитализма»[213].

Экранизации

Первая экранизация романа была осуществлена в 1933 году, когда вышел в свет польско-чешский фильм «Двенадцать стульев», действие которого происходит в Варшаве и других городах. Роль Остапа, именуемого в картине Камилом Клепкой, исполнил актёр Адольф Дымша[231]. Через три года на экраны вышла английская комедия «Пожалуйста, сидите», режиссёр которой, взяв за основу сюжет романа Ильфа и Петрова, перенёс историю с поисками сокровищ в Манчестер[232].

К нереализованным кинопроектам относится совместная работа соавторов и режиссёра Льюиса Майлстоуна: в середине 1930-х годов Ильф и Петров, путешествуя по Соединённым Штатам, получили от него предложение поучаствовать в создании американской версии «Двенадцати стульев». Сохранилось письмо Ильфа жене, в котором Илья Арнольдович сообщал, что он вместе с Петровым пишет либретто для голливудского фильма: «Действие происходит в Америке, в за́мке, который богатый американец купил во Франции и перевёз к себе в родной штат». Идея осталась невоплощённой, судьба сценария (двадцати двух машинописных страниц) неизвестна[232].

Советские кинематографисты достаточно долго — вплоть до 1960-х годов — не обращались к творчеству Ильфа и Петрова. Наиболее заметными фильмами, поставленными по роману «Двенадцать стульев», литератор Борис Рогинский называет работы Леонида Гайдая (1971) и Марка Захарова (1976). Гайдай, приступая к двухсерийной картине, провёл пробы с двадцатью двумя актёрами — претендентами на роль Бендера; среди них были Евгений Евстигнеев, Спартак Мишулин, Владимир Высоцкий, Алексей Баталов, Владимир Басов, Михаил Козаков и многие другие; в качестве возможного кандидата съёмочная группа рассматривала также певца Муслима Магомаева. Существует легенда, что Арчил Гомиашвили, придя на кинопробы, сказал режиссёру: «Я и есть Бендер». Его попадание в образ великого комбинатора показалось Гайдаю самым убедительным. По словам Рогинского, «из всех исполнителей роли Остапа Гомиашвили самый цельный. Он вне системы, не потому что интеллигент, а потому что сверхчеловек»[212].

Лента Гайдая вызвала много откликов, в том числе и весьма резких. Так, киновед Евгений Марголит сообщил в «Новейшей истории отечественного кино», что Григорий Козинцев отреагировал на гайдаевскую экранизацию «Двенадцати стульев» дневниковой записью: «Хам, прочитавший сочинение двух интеллигентных писателей»[233]. Спустя годы Борис Рогинский отметил, что картину Гайдая отличают не только точность ритма и очень тщательный отбор актёров второго плана, но и умение почувствовать пародийность романа Ильфа и Петрова. Подтверждением этого является обстановка в доме отца Фёдора, напоминающая помещения в доме-музее Достоевского[212].

Вышедший пять лет спустя четырёхсерийный фильм Марка Захарова был воспринят критиками как «игра в „Двенадцать стульев“». Остап Бендер в исполнении Андрея Миронова напоминал в этой ленте персонажа «самого раннего, мелодраматического кинематографа», окружённого реальными людьми — отцом Фёдором (Ролан Быков) и Ипполитом Матвеевичем (Анатолий Папанов):

Киса буквально с каждым кадром вызывает всё больше симпатии и сострадания, получается, что чуть ли не он главный герой. Мало того, когда перед сеансом коллективной игры в Васюках он предостерегает Остапа: «Не надо. Побьют», зритель видит, что идиот Киса прав, в нём говорит здравый смысл, а Бендер… Бендер движется будто не по своей воле — к катастрофе[212].

Напишите отзыв о статье "Двенадцать стульев"

Примечания

  1. Одесский, 1999, с. 5.
  2. Ильф, 2001, с. 146.
  3. Ильф, 2001, с. 147.
  4. Яновская, 1969, с. 32.
  5. Ильф, 2001, с. 148.
  6. 1 2 Ильф, 2001, с. 152.
  7. Катаев В. П. Алмазный мой венец. — М.: Советский писатель, 1979. — С. 162—163.
  8. Одесский, 1999, с. 8.
  9. Ильф, 2001, с. 151.
  10. Ильф, 2001, с. 251.
  11. Ильф, 2001, с. 84.
  12. 1 2 Ильф, 2001, с. 31.
  13. 1 2 Одесский, 1999, с. 7.
  14. 1 2 3 4 5 6 7 Одесский М., Фельдман Д. [magazines.russ.ru/druzhba/2000/12/odess.html Литературная стратегия и политическая интрига] // Дружба народов. — 2000. — № 12.
  15. Ильф, 2001, с. 27.
  16. 1 2 Одесский, 1999, с. 9.
  17. Щеглов, 2009, с. 86—101.
  18. Щеглов, 2009, с. 231—234.
  19. Щеглов, 2009, с. 192——271.
  20. Щеглов, 2009, с. 277—308.
  21. Щеглов, 2009, с. 316—321.
  22. 1 2 3 Сухих И. Н. [magazines.russ.ru/zvezda/2013/3/s14.html Шаги Командора (1929, 1931. «Двенадцать стульев», «Золотой теленок» И. Ильфа и Е. Петрова)] // Звезда. — 2013. — № 3.
  23. 1 2 Душенко К. В. Словарь современных цитат: 5200 цитат и выражений XX и XXI веков, их источники, авторы, датировка. — М.: Эксмо, 2006. — С. 185—191. — 832 с. — ISBN 5-699-17691-8.
  24. Старков, 1969, с. 8.
  25. Щеглов, 2009, с. 104.
  26. 1 2 Ильф, 2001, с. 26.
  27. Щеглов, 2009, с. 101—102.
  28. Старков, 1969, с. 9.
  29. Старков, 1969, с. 11.
  30. Щеглов, 2009, с. 24.
  31. Щеглов, 2009, с. 106.
  32. Яновская, 1969, с. 89.
  33. 1 2 Щеглов, 2009, с. 107.
  34. 1 2 Щеглов, 2009, с. 317.
  35. Старков, 1969, с. 30.
  36. Старков, 1969, с. 7.
  37. 1 2 Щеглов, 2009, с. 79.
  38. 1 2 Щеглов, 2009, с. 80.
  39. Старков, 1969, с. 61—62.
  40. Старков, 1969, с. 63.
  41. Щеглов, 2009, с. 212.
  42. Щеглов, 2009, с. 225.
  43. Щеглов, 2009, с. 228.
  44. 1 2 Щеглов, 2009, с. 229.
  45. Щеглов, 2009, с. 318.
  46. Одесский, 1999, с. 541.
  47. 1 2 3 4 Галанов Б. Е. [ilf-petrov.ru/books/item/f00/s00/z0000002/st004.shtml Илья Ильф и Евгений Петров. Жизнь. Творчество]. — М., 1961. — 312 с.
  48. 1 2 3 Лурье, Я. С. [fanread.ru/book/6459589/?page=14 В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове]. — Санкт-Петербург: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2005. — ISBN 5-94380-044-1.
  49. Щеглов, 2009, с. 86.
  50. Щеглов, 2009, с. 94.
  51. Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. — Л.: Издательство ЛГУ, 1946. — С. 121—122.
  52. 1 2 Щеглов, 2009, с. 222.
  53. Бенедикт Сарнов. Живые классики // [static.my-shop.ru/product/pdf/27/266681.pdf Илья Ильф, Евгений Петров]. — М.: Эксмо, 2007. — С. 11—14. — 944 с. — (Антология Сатиры и Юмора России XX века). — ISBN 978-5-699-17161-3.
  54. Бенедикт Сарнов. Живые классики // [static.my-shop.ru/product/pdf/27/266681.pdf Илья Ильф, Евгений Петров]. — М.: Эксмо, 2007. — С. 11. — 944 с. — (Антология Сатиры и Юмора России XX века). — ISBN 978-5-699-17161-3.
  55. Щеглов, 2009, с. 284—285.
  56. 1 2 3 4 Яновская, 1969, с. 35.
  57. Одесский, 1999, с. 485.
  58. Щеглов, 2009, с. 183.
  59. Щеглов, 2009, с. 184.
  60. Щеглов, 2009, с. 215.
  61. Щеглов, 2009, с. 216.
  62. Щеглов, 2009, с. 221.
  63. 1 2 Одесский, 1999, с. 469.
  64. 1 2 Щеглов, 2009, с. 254.
  65. Щеглов, 2009, с. 147.
  66. Яновская, 1969, с. 92.
  67. 1 2 Щеглов, 2009, с. 156.
  68. Яновская Л. М. [www.litmir.co/br/?b=121705&p=24 Творческий путь Михаила Булгакова]. — М.: Советский писатель, 1983.
  69. Камышникова-Первухина Н. [magazines.russ.ru/slovo/2009/64/ka8.html Остап] // Слово/Word. — 2009. — № 64.
  70. Одесский, 1999, с. 132—133.
  71. Щеглов, 2009, с. 223.
  72. Щеглов, 2009, с. 155.
  73. 1 2 Щеглов, 2009, с. 234.
  74. Кремлёв И. Л. В литературном строю. Воспоминания. — М.: Московский рабочий, 1968. — С. 171.
  75. Щеглов, 2009, с. 235.
  76. 1 2 Щеглов, 2009, с. 236.
  77. Щеглов, 2009, с. 238.
  78. 1 2 Щеглов, 2009, с. 239.
  79. Черепанов Ю. [journalist-virt.ru/archive/2014/3312/2014/01/30/Krokodilovy-slezy-i-radosti.phtml «Крокодиловы» слёзы и радости] // Журналист. — 2014. — № 2.
  80. Ильф, 2001, с. 24.
  81. Щеглов, 2009, с. 128.
  82. Щеглов, 2009, с. 128—129.
  83. Яновская, 1969, с. 27.
  84. Щеглов, 2009, с. 130.
  85. Малюта В. Город чудный, город древний // Крокодил. — 1930. — № 11.
  86. Dreiser T. Dreiser Looks at Russia. — N.Y.: Horace Liveright, 1928. — С. 81—92.
  87. Щеглов, 2009, с. 132.
  88. Щеглов, 2009, с. 134.
  89. 1 2 Щеглов, 2009, с. 244.
  90. [ilf-petrov.ru/books/item/f00/s00/z0000003/st008.shtml Воспоминания об И. Ильфе и Е. Петрове] / Составители Мунблит Г. Н., Раскин А. И.. — М.: Советский писатель, 1963.
  91. Кремлёв И. Л. В литературном строю. Воспоминания. — М.: Московский рабочий, 1968. — С. 198.
  92. Липкин С. И. Квадрига. Повесть, мемуары. — М.: Книжный сад, Аграф, 1997. — С. 267, 429.
  93. Щеглов, 2009, с. 246.
  94. Щеглов, 2009, с. 248.
  95. [ilf-petrov.ru/books/item/f00/s00/z0000003/st009.shtml Воспоминания об И. Ильфе и Е. Петрове] / Составители Мунблит Г. Н., Раскин А. И.. — М.: Советский писатель, 1963.
  96. Ардов В. Е. Этюды к портретам. — М.: Советский писатель, 1983. — С. 83.
  97. Щеглов, 2009, с. 262.
  98. 1 2 Щеглов, 2009, с. 271.
  99. [litresp.ru/chitat/ru/%D0%AE/yurenev-rostislav-nikolaevich/ejzenshtejn-v-vospominaniyah-sovremennikov/7 Эйзенштейн в воспоминаниях современников] / Составитель-редактор Юренев Р. Н.. — М.: Искусство, 1974.
  100. Щеглов, 2009, с. 273.
  101. Одесский, 1999, с. 522.
  102. Щеглов, 2009, с. 272—273.
  103. Эрлих А. И. Нас учила жизнь. Литературные воспоминания. — М.: Советский писатель, 1960. — С. 92.
  104. Щеглов, 2009, с. 276.
  105. Александра Ильф [www.odessitclub.org/publications/almanac/alm_54/alm_54-218-241.pdf Муза дальних странствий] // Альманах «Дерибасовская — Ришельевская». — 2013. — № 54. — С. 223—226.
  106. 1 2 Щеглов, 2009, с. 81.
  107. 1 2 Щеглов, 2009, с. 85.
  108. Одесский, 1999, с. 449.
  109. Александра Ильф [www.odessitclub.org/publications/almanac/alm_54/alm_54-218-241.pdf Муза дальних странствий] // Альманах «Дерибасовская — Ришельевская». — 2013. — № 54. — С. 223.
  110. Щеглов, 2009, с. 102.
  111. Щеглов, 2009, с. 141.
  112. 1 2 Щеглов, 2009, с. 172.
  113. Кириллов Л. Миллион приезжих // Огонёк. — 1927. — № 31 июля.
  114. Щеглов, 2009, с. 192—193.
  115. Одесский, 1999, с. 491—492.
  116. Marion P. Deux Russies. — Paris: la Nouvelle Societe d’Edition, 1930. — С. 115—116.Ma
  117. Щеглов, 2009, с. 199.
  118. Щеглов, 2009, с. 209.
  119. Равич Н. Мещанин веселится // Тридцать дней. — 1927. — № 8.
  120. 1 2 Одесский, 1999, с. 528.
  121. 1 2 Щеглов, 2009, с. 287.
  122. Александра Ильф [www.odessitclub.org/publications/almanac/alm_54/alm_54-218-241.pdf Муза дальних странствий] // Альманах «Дерибасовская — Ришельевская». — 2013. — № 54. — С. 223—224.
  123. Щеглов, 2009, с. 289.
  124. Щеглов, 2009, с. 292.
  125. Щеглов, 2009, с. 298.
  126. Жаров А. А. Под солнцем юга // Тридцать дней. — 1927. — № 6.
  127. Щеглов, 2009, с. 300.
  128. Маллори Д. Из вагонного окна // Огонёк. — 1928. — № 12 августа.
  129. Свэн И. Лёгкий хлеб // Бузотёр. — 1927. — № 12.
  130. Щеглов, 2009, с. 300—301.
  131. 1 2 Щеглов, 2009, с. 315.
  132. Одесский, 1999, с. 539.
  133. 1 2 Щеглов, 2009, с. 48.
  134. Щеглов, 2009, с. 224.
  135. Катаев В. П. Алмазный мой венец. — М.: Советский писатель, 1981. — С. 166.
  136. Щеглов, 2009, с. 304.
  137. Скорино Л. И. Писатель и его время. О жизни и творчестве В. Катаева. — М.: Советский писатель, 1965. — С. 38.
  138. Щеглов, 2009, с. 305.
  139. Александра Ильф [www.odessitclub.org/publications/almanac/alm_54/alm_54-218-241.pdf Муза дальних странствий] // Альманах «Дерибасовская — Ришельевская». — 2013. — № 54. — С. 240.
  140. Одесский, 1999, с. 537.
  141. Щеглов, 2009, с. 308.
  142. [ilf-petrov.ru/books/item/f00/s00/z0000003/st002.shtml Воспоминания об И. Ильфе и Е. Петрове] / Составители Мунблит Г. Н., Раскин А. И.. — М.: Советский писатель, 1963.
  143. Щеглов, 2009, с. 200.
  144. Щеглов, 2009, с. 197.
  145. Щеглов, 2009, с. 198.
  146. 1 2 Щеглов, 2009, с. 205.
  147. Wicksteed A. Life Under the Soviets. — london: John lane the Bodley Head, 1928. — С. 19.
  148. [ilf-petrov.ru/books/item/f00/s00/z0000003/st010.shtml Воспоминания об И. Ильфе и Е. Петрове] / Составители Мунблит Г. Н., Раскин А. И.. — М.: Советский писатель, 1963.
  149. Щеглов, 2009, с. 134—135.
  150. Одесский, 1999, с. 324.
  151. Щеглов, 2009, с. 270.
  152. Одесский, 1999, с. 41.
  153. Миндлин Э. Л. Необыкновенные собеседники. Книга воспоминаний. — М.: Советский писатель, 1966. — С. 249.
  154. Щеглов, 2009, с. 92, 94.
  155. Утёсов Л. О. Спасибо, сердце!. — Ь.: Вагриус, 1999. — С. 23.
  156. Щеглов, 2009, с. 157.
  157. Щеглов, 2009, с. 151.
  158. Щеглов, 2009, с. 152.
  159. Щеглов, 2009, с. 250.
  160. Эгон Эрвин Киш Путешествие незнатного иностранца // Тридцать дней. — 1927. — № 6.
  161. Щеглов, 2009, с. 133.
  162. На что жалуются отдыхающие // Московский пролетарий. — 1928. — № 30 июля.
  163. 1 2 Щеглов, 2009, с. 203.
  164. Одесский, 1999, с. 492.
  165. Одесский, 1999, с. 478.
  166. [ilf-petrov.ru/books/item/f00/s00/z0000003/st012.shtml Воспоминания об И. Ильфе и Е. Петрове] / Составители Мунблит Г. Н., Раскин А. И.. — М.: Советский писатель, 1963.
  167. Ильф, 2001, с. 153.
  168. Мандельштам О. Э. Веер герцогини // Вечерний Киев. — 1920. — № 25 января.
  169. Ильф, 2001, с. 30.
  170. Тарасенков А. К. Книга, о которой не пишут // Литературная газета. — 1929. — № 17 июня.
  171. Ильф И. А., Петров Е. П. Мала куча — крыши нет // Чудак. — 1930. — № 4.
  172. Яновская, 1969, с. 33.
  173. 1 2 3 4 Яновская, 1969, с. 34.
  174. Одесский, 1999, с. 49.
  175. Одесский, 1999, с. 63—65.
  176. Одесский, 1999, с. 152.
  177. Одесский, 1999, с. 180.
  178. Одесский, 1999, с. 488.
  179. Одесский, 1999, с. 313—318.
  180. Одесский, 1999, с. 440.
  181. Щеглов, 2009, с. 89.
  182. 1 2 3 4 Щеглов, 2009, с. 88.
  183. 1 2 Котова М., Лекманов О. А. [mreadz.com/new/index.php?id=343509&pages=74 В лабиринтах романа-загадки: Комментарий к роману В. П. Катаева «Алмазный мой венец»]. — М.: Аграф, 2004. — ISBN 57784-0271-6.
  184. См. также: Шкловский В. Б. Юго-запад // Гамбургский счет: Статьи — воспоминания — эссе (1914—1933). — М.: Советский писатель, 1990. — С. 473.
  185. Щеглов, 2009, с. 40.
  186. 1 2 Щеглов, 2009, с. 54.
  187. Яновская, 1969, с. 120.
  188. Яновская, 1969, с. 121.
  189. Щеглов, 2009, с. 54—55.
  190. Щеглов, 2009, с. 232.
  191. Яновская, 1969, с. 124.
  192. Щеглов, 2009, с. 66.
  193. Одесский, 1999, с. 452.
  194. Одесский, 1999, с. 497.
  195. Щеглов, 2009, с. 113.
  196. Щеглов, 2009, с. 144.
  197. Яновская, 1969, с. 130.
  198. Яновская, 1969, с. 140.
  199. Яновская, 1969, с. 138.
  200. Яновская, 1969, с. 36.
  201. Яновская, 1969, с. 142—143.
  202. Щеглов, 2009, с. 53.
  203. Одесский, 1999, с. 511.
  204. Одесский, 1999, с. 530.
  205. Яновская, 1969, с. 140—141.
  206. 1 2 Ильф, 2001, с. 312.
  207. Ильф, 2001, с. 308—309.
  208. Ильф, 2001, с. 309.
  209. 1 2 Ильф, 2001, с. 314.
  210. Ильф, 2001, с. 318—319.
  211. Ильф И., Петров Е. [fanread.ru/book/516086/?page=1 Золотой Теленок (полная версия)]. — М.: Русская книга, 1994. — ISBN 5-268-01053-0.
  212. 1 2 3 4 Рогинский Б. А. [magazines.russ.ru/zvezda/2005/11/ro12.html Интеллигент, сверхчеловек, манекен - что дальше? Экранизации романов Ильфа и Петрова] // Звезда. — 2005. — № 11.
  213. Ильф И., Петров Е. [fanread.ru/book/516086/?page=2 Золотой Теленок (полная версия)]. — М.: Русская книга, 1994. — ISBN 5-268-01053-0.
  214. [www.imdb.com/title/tt0168720/ Dvanáct kresel]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  215. [www.imdb.com/title/tt0027838/?ref_=fn_al_tt_1 Keep Your Seats, Please!].
  216. [www.imdb.com/title/tt0029831/ 13 Stühle]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  217. [www.imdb.com/title/tt0031276/?ref_=fn_al_tt_1 L'eredità in Corsa]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  218. [www.imdb.com/title/tt0037823/?ref_=fn_al_tt_1 It's in the Bag!]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  219. [www.imdb.com/title/tt0037488/ 13 stolar]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  220. [www.imdb.com/title/tt0047502/?ref_=ttpl_pl_tt Sju svarta be-hå]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  221. [www.imdb.com/title/tt0236809/ Treze Cadeiras]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  222. [www.imdb.com/title/tt0050445/?ref_=fn_al_tt_1 Das Glück liegt auf der Straße]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  223. [www.imdb.com/title/tt0065361/ 12 + 1]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  224. [www.imdb.com/title/tt0066495/ 12 стульев]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  225. [www.imdb.com/title/tt0065670/ 12 стульев]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  226. [www.imdb.com/title/tt0068123/ Rabe, Pilz & dreizehn Stühle]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  227. [www.imdb.com/title/tt0075468/ 12 стульев]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  228. [www.imdb.com/title/tt0119647/?ref_=fn_al_tt_1 Mein Opa und die 13 Stühle]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  229. [www.imdb.com/title/tt0420344/ Zwölf Stühle]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  230. [www.imdb.com/title/tt3484266/ La sedia della felicità]. Internet Movie Database. Проверено 12 января 2016.
  231. Яновская, 1969, с. 44.
  232. 1 2 Яновская, 1969, с. 45.
  233. Марголит Е. Я. Новейшая история отечественного кино. 1986—2000. Кино и контекст // [old.russiancinema.ru/template.php?dept_id=15&e_dept_id=2&e_movie_id=21 Новейшая история отечественного кино. 1986—2000. Кино и контекст Умер Леонид Гайдай]. — СПб: Сеанс, 2004.

Литература


Отрывок, характеризующий Двенадцать стульев

– Как же, ты поднял! Ишь, ловок, – кричал один хриплым голосом.
Потом подошел худой, бледный солдат с шеей, обвязанной окровавленною подверткой, и сердитым голосом требовал воды у артиллеристов.
– Что ж, умирать, что ли, как собаке? – говорил он.
Тушин велел дать ему воды. Потом подбежал веселый солдат, прося огоньку в пехоту.
– Огоньку горяченького в пехоту! Счастливо оставаться, землячки, благодарим за огонек, мы назад с процентой отдадим, – говорил он, унося куда то в темноту краснеющуюся головешку.
За этим солдатом четыре солдата, неся что то тяжелое на шинели, прошли мимо костра. Один из них споткнулся.
– Ишь, черти, на дороге дрова положили, – проворчал он.
– Кончился, что ж его носить? – сказал один из них.
– Ну, вас!
И они скрылись во мраке с своею ношей.
– Что? болит? – спросил Тушин шопотом у Ростова.
– Болит.
– Ваше благородие, к генералу. Здесь в избе стоят, – сказал фейерверкер, подходя к Тушину.
– Сейчас, голубчик.
Тушин встал и, застегивая шинель и оправляясь, отошел от костра…
Недалеко от костра артиллеристов, в приготовленной для него избе, сидел князь Багратион за обедом, разговаривая с некоторыми начальниками частей, собравшимися у него. Тут был старичок с полузакрытыми глазами, жадно обгладывавший баранью кость, и двадцатидвухлетний безупречный генерал, раскрасневшийся от рюмки водки и обеда, и штаб офицер с именным перстнем, и Жерков, беспокойно оглядывавший всех, и князь Андрей, бледный, с поджатыми губами и лихорадочно блестящими глазами.
В избе стояло прислоненное в углу взятое французское знамя, и аудитор с наивным лицом щупал ткань знамени и, недоумевая, покачивал головой, может быть оттого, что его и в самом деле интересовал вид знамени, а может быть, и оттого, что ему тяжело было голодному смотреть на обед, за которым ему не достало прибора. В соседней избе находился взятый в плен драгунами французский полковник. Около него толпились, рассматривая его, наши офицеры. Князь Багратион благодарил отдельных начальников и расспрашивал о подробностях дела и о потерях. Полковой командир, представлявшийся под Браунау, докладывал князю, что, как только началось дело, он отступил из леса, собрал дроворубов и, пропустив их мимо себя, с двумя баталионами ударил в штыки и опрокинул французов.
– Как я увидал, ваше сиятельство, что первый батальон расстроен, я стал на дороге и думаю: «пропущу этих и встречу батальным огнем»; так и сделал.
Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что всё это точно было. Даже, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было?
– Причем должен заметить, ваше сиятельство, – продолжал он, вспоминая о разговоре Долохова с Кутузовым и о последнем свидании своем с разжалованным, – что рядовой, разжалованный Долохов, на моих глазах взял в плен французского офицера и особенно отличился.
– Здесь то я видел, ваше сиятельство, атаку павлоградцев, – беспокойно оглядываясь, вмешался Жерков, который вовсе не видал в этот день гусар, а только слышал о них от пехотного офицера. – Смяли два каре, ваше сиятельство.
На слова Жеркова некоторые улыбнулись, как и всегда ожидая от него шутки; но, заметив, что то, что он говорил, клонилось тоже к славе нашего оружия и нынешнего дня, приняли серьезное выражение, хотя многие очень хорошо знали, что то, что говорил Жерков, была ложь, ни на чем не основанная. Князь Багратион обратился к старичку полковнику.
– Благодарю всех, господа, все части действовали геройски: пехота, кавалерия и артиллерия. Каким образом в центре оставлены два орудия? – спросил он, ища кого то глазами. (Князь Багратион не спрашивал про орудия левого фланга; он знал уже, что там в самом начале дела были брошены все пушки.) – Я вас, кажется, просил, – обратился он к дежурному штаб офицеру.
– Одно было подбито, – отвечал дежурный штаб офицер, – а другое, я не могу понять; я сам там всё время был и распоряжался и только что отъехал… Жарко было, правда, – прибавил он скромно.
Кто то сказал, что капитан Тушин стоит здесь у самой деревни, и что за ним уже послано.
– Да вот вы были, – сказал князь Багратион, обращаясь к князю Андрею.
– Как же, мы вместе немного не съехались, – сказал дежурный штаб офицер, приятно улыбаясь Болконскому.
– Я не имел удовольствия вас видеть, – холодно и отрывисто сказал князь Андрей.
Все молчали. На пороге показался Тушин, робко пробиравшийся из за спин генералов. Обходя генералов в тесной избе, сконфуженный, как и всегда, при виде начальства, Тушин не рассмотрел древка знамени и спотыкнулся на него. Несколько голосов засмеялось.
– Каким образом орудие оставлено? – спросил Багратион, нахмурившись не столько на капитана, сколько на смеявшихся, в числе которых громче всех слышался голос Жеркова.
Тушину теперь только, при виде грозного начальства, во всем ужасе представилась его вина и позор в том, что он, оставшись жив, потерял два орудия. Он так был взволнован, что до сей минуты не успел подумать об этом. Смех офицеров еще больше сбил его с толку. Он стоял перед Багратионом с дрожащею нижнею челюстью и едва проговорил:
– Не знаю… ваше сиятельство… людей не было, ваше сиятельство.
– Вы бы могли из прикрытия взять!
Что прикрытия не было, этого не сказал Тушин, хотя это была сущая правда. Он боялся подвести этим другого начальника и молча, остановившимися глазами, смотрел прямо в лицо Багратиону, как смотрит сбившийся ученик в глаза экзаменатору.
Молчание было довольно продолжительно. Князь Багратион, видимо, не желая быть строгим, не находился, что сказать; остальные не смели вмешаться в разговор. Князь Андрей исподлобья смотрел на Тушина, и пальцы его рук нервически двигались.
– Ваше сиятельство, – прервал князь Андрей молчание своим резким голосом, – вы меня изволили послать к батарее капитана Тушина. Я был там и нашел две трети людей и лошадей перебитыми, два орудия исковерканными, и прикрытия никакого.
Князь Багратион и Тушин одинаково упорно смотрели теперь на сдержанно и взволнованно говорившего Болконского.
– И ежели, ваше сиятельство, позволите мне высказать свое мнение, – продолжал он, – то успехом дня мы обязаны более всего действию этой батареи и геройской стойкости капитана Тушина с его ротой, – сказал князь Андрей и, не ожидая ответа, тотчас же встал и отошел от стола.
Князь Багратион посмотрел на Тушина и, видимо не желая выказать недоверия к резкому суждению Болконского и, вместе с тем, чувствуя себя не в состоянии вполне верить ему, наклонил голову и сказал Тушину, что он может итти. Князь Андрей вышел за ним.
– Вот спасибо: выручил, голубчик, – сказал ему Тушин.
Князь Андрей оглянул Тушина и, ничего не сказав, отошел от него. Князю Андрею было грустно и тяжело. Всё это было так странно, так непохоже на то, чего он надеялся.

«Кто они? Зачем они? Что им нужно? И когда всё это кончится?» думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени. Боль в руке становилась всё мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих голосов и этих лиц и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты, раненые и нераненые, – это они то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его разломанной руке и плече. Чтобы избавиться от них, он закрыл глаза.
Он забылся на одну минуту, но в этот короткий промежуток забвения он видел во сне бесчисленное количество предметов: он видел свою мать и ее большую белую руку, видел худенькие плечи Сони, глаза и смех Наташи, и Денисова с его голосом и усами, и Телянина, и всю свою историю с Теляниным и Богданычем. Вся эта история была одно и то же, что этот солдат с резким голосом, и эта то вся история и этот то солдат так мучительно, неотступно держали, давили и все в одну сторону тянули его руку. Он пытался устраняться от них, но они не отпускали ни на волос, ни на секунду его плечо. Оно бы не болело, оно было бы здорово, ежели б они не тянули его; но нельзя было избавиться от них.
Он открыл глаза и поглядел вверх. Черный полог ночи на аршин висел над светом углей. В этом свете летали порошинки падавшего снега. Тушин не возвращался, лекарь не приходил. Он был один, только какой то солдатик сидел теперь голый по другую сторону огня и грел свое худое желтое тело.
«Никому не нужен я! – думал Ростов. – Некому ни помочь, ни пожалеть. А был же и я когда то дома, сильный, веселый, любимый». – Он вздохнул и со вздохом невольно застонал.
– Ай болит что? – спросил солдатик, встряхивая свою рубаху над огнем, и, не дожидаясь ответа, крякнув, прибавил: – Мало ли за день народу попортили – страсть!
Ростов не слушал солдата. Он смотрел на порхавшие над огнем снежинки и вспоминал русскую зиму с теплым, светлым домом, пушистою шубой, быстрыми санями, здоровым телом и со всею любовью и заботою семьи. «И зачем я пошел сюда!» думал он.
На другой день французы не возобновляли нападения, и остаток Багратионова отряда присоединился к армии Кутузова.



Князь Василий не обдумывал своих планов. Он еще менее думал сделать людям зло для того, чтобы приобрести выгоду. Он был только светский человек, успевший в свете и сделавший привычку из этого успеха. У него постоянно, смотря по обстоятельствам, по сближениям с людьми, составлялись различные планы и соображения, в которых он сам не отдавал себе хорошенько отчета, но которые составляли весь интерес его жизни. Не один и не два таких плана и соображения бывало у него в ходу, а десятки, из которых одни только начинали представляться ему, другие достигались, третьи уничтожались. Он не говорил себе, например: «Этот человек теперь в силе, я должен приобрести его доверие и дружбу и через него устроить себе выдачу единовременного пособия», или он не говорил себе: «Вот Пьер богат, я должен заманить его жениться на дочери и занять нужные мне 40 тысяч»; но человек в силе встречался ему, и в ту же минуту инстинкт подсказывал ему, что этот человек может быть полезен, и князь Василий сближался с ним и при первой возможности, без приготовления, по инстинкту, льстил, делался фамильярен, говорил о том, о чем нужно было.
Пьер был у него под рукою в Москве, и князь Василий устроил для него назначение в камер юнкеры, что тогда равнялось чину статского советника, и настоял на том, чтобы молодой человек с ним вместе ехал в Петербург и остановился в его доме. Как будто рассеянно и вместе с тем с несомненной уверенностью, что так должно быть, князь Василий делал всё, что было нужно для того, чтобы женить Пьера на своей дочери. Ежели бы князь Василий обдумывал вперед свои планы, он не мог бы иметь такой естественности в обращении и такой простоты и фамильярности в сношении со всеми людьми, выше и ниже себя поставленными. Что то влекло его постоянно к людям сильнее или богаче его, и он одарен был редким искусством ловить именно ту минуту, когда надо и можно было пользоваться людьми.
Пьер, сделавшись неожиданно богачом и графом Безухим, после недавнего одиночества и беззаботности, почувствовал себя до такой степени окруженным, занятым, что ему только в постели удавалось остаться одному с самим собою. Ему нужно было подписывать бумаги, ведаться с присутственными местами, о значении которых он не имел ясного понятия, спрашивать о чем то главного управляющего, ехать в подмосковное имение и принимать множество лиц, которые прежде не хотели и знать о его существовании, а теперь были бы обижены и огорчены, ежели бы он не захотел их видеть. Все эти разнообразные лица – деловые, родственники, знакомые – все были одинаково хорошо, ласково расположены к молодому наследнику; все они, очевидно и несомненно, были убеждены в высоких достоинствах Пьера. Беспрестанно он слышал слова: «С вашей необыкновенной добротой» или «при вашем прекрасном сердце», или «вы сами так чисты, граф…» или «ежели бы он был так умен, как вы» и т. п., так что он искренно начинал верить своей необыкновенной доброте и своему необыкновенному уму, тем более, что и всегда, в глубине души, ему казалось, что он действительно очень добр и очень умен. Даже люди, прежде бывшие злыми и очевидно враждебными, делались с ним нежными и любящими. Столь сердитая старшая из княжен, с длинной талией, с приглаженными, как у куклы, волосами, после похорон пришла в комнату Пьера. Опуская глаза и беспрестанно вспыхивая, она сказала ему, что очень жалеет о бывших между ними недоразумениях и что теперь не чувствует себя вправе ничего просить, разве только позволения, после постигшего ее удара, остаться на несколько недель в доме, который она так любила и где столько принесла жертв. Она не могла удержаться и заплакала при этих словах. Растроганный тем, что эта статуеобразная княжна могла так измениться, Пьер взял ее за руку и просил извинения, сам не зная, за что. С этого дня княжна начала вязать полосатый шарф для Пьера и совершенно изменилась к нему.
– Сделай это для нее, mon cher; всё таки она много пострадала от покойника, – сказал ему князь Василий, давая подписать какую то бумагу в пользу княжны.
Князь Василий решил, что эту кость, вексель в 30 т., надо было всё таки бросить бедной княжне с тем, чтобы ей не могло притти в голову толковать об участии князя Василия в деле мозаикового портфеля. Пьер подписал вексель, и с тех пор княжна стала еще добрее. Младшие сестры стали также ласковы к нему, в особенности самая младшая, хорошенькая, с родинкой, часто смущала Пьера своими улыбками и смущением при виде его.
Пьеру так естественно казалось, что все его любят, так казалось бы неестественно, ежели бы кто нибудь не полюбил его, что он не мог не верить в искренность людей, окружавших его. Притом ему не было времени спрашивать себя об искренности или неискренности этих людей. Ему постоянно было некогда, он постоянно чувствовал себя в состоянии кроткого и веселого опьянения. Он чувствовал себя центром какого то важного общего движения; чувствовал, что от него что то постоянно ожидается; что, не сделай он того, он огорчит многих и лишит их ожидаемого, а сделай то то и то то, всё будет хорошо, – и он делал то, что требовали от него, но это что то хорошее всё оставалось впереди.
Более всех других в это первое время как делами Пьера, так и им самим овладел князь Василий. Со смерти графа Безухого он не выпускал из рук Пьера. Князь Василий имел вид человека, отягченного делами, усталого, измученного, но из сострадания не могущего, наконец, бросить на произвол судьбы и плутов этого беспомощного юношу, сына его друга, apres tout, [в конце концов,] и с таким огромным состоянием. В те несколько дней, которые он пробыл в Москве после смерти графа Безухого, он призывал к себе Пьера или сам приходил к нему и предписывал ему то, что нужно было делать, таким тоном усталости и уверенности, как будто он всякий раз приговаривал:
«Vous savez, que je suis accable d'affaires et que ce n'est que par pure charite, que je m'occupe de vous, et puis vous savez bien, que ce que je vous propose est la seule chose faisable». [Ты знаешь, я завален делами; но было бы безжалостно покинуть тебя так; разумеется, что я тебе говорю, есть единственно возможное.]
– Ну, мой друг, завтра мы едем, наконец, – сказал он ему однажды, закрывая глаза, перебирая пальцами его локоть и таким тоном, как будто то, что он говорил, было давным давно решено между ними и не могло быть решено иначе.
– Завтра мы едем, я тебе даю место в своей коляске. Я очень рад. Здесь у нас всё важное покончено. А мне уж давно бы надо. Вот я получил от канцлера. Я его просил о тебе, и ты зачислен в дипломатический корпус и сделан камер юнкером. Теперь дипломатическая дорога тебе открыта.
Несмотря на всю силу тона усталости и уверенности, с которой произнесены были эти слова, Пьер, так долго думавший о своей карьере, хотел было возражать. Но князь Василий перебил его тем воркующим, басистым тоном, который исключал возможность перебить его речь и который употреблялся им в случае необходимости крайнего убеждения.
– Mais, mon cher, [Но, мой милый,] я это сделал для себя, для своей совести, и меня благодарить нечего. Никогда никто не жаловался, что его слишком любили; а потом, ты свободен, хоть завтра брось. Вот ты всё сам в Петербурге увидишь. И тебе давно пора удалиться от этих ужасных воспоминаний. – Князь Василий вздохнул. – Так так, моя душа. А мой камердинер пускай в твоей коляске едет. Ах да, я было и забыл, – прибавил еще князь Василий, – ты знаешь, mon cher, что у нас были счеты с покойным, так с рязанского я получил и оставлю: тебе не нужно. Мы с тобою сочтемся.
То, что князь Василий называл с «рязанского», было несколько тысяч оброка, которые князь Василий оставил у себя.
В Петербурге, так же как и в Москве, атмосфера нежных, любящих людей окружила Пьера. Он не мог отказаться от места или, скорее, звания (потому что он ничего не делал), которое доставил ему князь Василий, а знакомств, зовов и общественных занятий было столько, что Пьер еще больше, чем в Москве, испытывал чувство отуманенности, торопливости и всё наступающего, но не совершающегося какого то блага.
Из прежнего его холостого общества многих не было в Петербурге. Гвардия ушла в поход. Долохов был разжалован, Анатоль находился в армии, в провинции, князь Андрей был за границей, и потому Пьеру не удавалось ни проводить ночей, как он прежде любил проводить их, ни отводить изредка душу в дружеской беседе с старшим уважаемым другом. Всё время его проходило на обедах, балах и преимущественно у князя Василия – в обществе толстой княгини, его жены, и красавицы Элен.
Анна Павловна Шерер, так же как и другие, выказала Пьеру перемену, происшедшую в общественном взгляде на него.
Прежде Пьер в присутствии Анны Павловны постоянно чувствовал, что то, что он говорит, неприлично, бестактно, не то, что нужно; что речи его, кажущиеся ему умными, пока он готовит их в своем воображении, делаются глупыми, как скоро он громко выговорит, и что, напротив, самые тупые речи Ипполита выходят умными и милыми. Теперь всё, что ни говорил он, всё выходило charmant [очаровательно]. Ежели даже Анна Павловна не говорила этого, то он видел, что ей хотелось это сказать, и она только, в уважение его скромности, воздерживалась от этого.
В начале зимы с 1805 на 1806 год Пьер получил от Анны Павловны обычную розовую записку с приглашением, в котором было прибавлено: «Vous trouverez chez moi la belle Helene, qu'on ne se lasse jamais de voir». [у меня будет прекрасная Элен, на которую никогда не устанешь любоваться.]
Читая это место, Пьер в первый раз почувствовал, что между ним и Элен образовалась какая то связь, признаваемая другими людьми, и эта мысль в одно и то же время и испугала его, как будто на него накладывалось обязательство, которое он не мог сдержать, и вместе понравилась ему, как забавное предположение.
Вечер Анны Павловны был такой же, как и первый, только новинкой, которою угощала Анна Павловна своих гостей, был теперь не Мортемар, а дипломат, приехавший из Берлина и привезший самые свежие подробности о пребывании государя Александра в Потсдаме и о том, как два высочайшие друга поклялись там в неразрывном союзе отстаивать правое дело против врага человеческого рода. Пьер был принят Анной Павловной с оттенком грусти, относившейся, очевидно, к свежей потере, постигшей молодого человека, к смерти графа Безухого (все постоянно считали долгом уверять Пьера, что он очень огорчен кончиною отца, которого он почти не знал), – и грусти точно такой же, как и та высочайшая грусть, которая выражалась при упоминаниях об августейшей императрице Марии Феодоровне. Пьер почувствовал себя польщенным этим. Анна Павловна с своим обычным искусством устроила кружки своей гостиной. Большой кружок, где были князь Василий и генералы, пользовался дипломатом. Другой кружок был у чайного столика. Пьер хотел присоединиться к первому, но Анна Павловна, находившаяся в раздраженном состоянии полководца на поле битвы, когда приходят тысячи новых блестящих мыслей, которые едва успеваешь приводить в исполнение, Анна Павловна, увидев Пьера, тронула его пальцем за рукав.
– Attendez, j'ai des vues sur vous pour ce soir. [У меня есть на вас виды в этот вечер.] Она взглянула на Элен и улыбнулась ей. – Ma bonne Helene, il faut, que vous soyez charitable pour ma рauvre tante, qui a une adoration pour vous. Allez lui tenir compagnie pour 10 minutes. [Моя милая Элен, надо, чтобы вы были сострадательны к моей бедной тетке, которая питает к вам обожание. Побудьте с ней минут 10.] А чтоб вам не очень скучно было, вот вам милый граф, который не откажется за вами следовать.
Красавица направилась к тетушке, но Пьера Анна Павловна еще удержала подле себя, показывая вид, как будто ей надо сделать еще последнее необходимое распоряжение.
– Не правда ли, она восхитительна? – сказала она Пьеру, указывая на отплывающую величавую красавицу. – Et quelle tenue! [И как держит себя!] Для такой молодой девушки и такой такт, такое мастерское уменье держать себя! Это происходит от сердца! Счастлив будет тот, чьей она будет! С нею самый несветский муж будет невольно занимать самое блестящее место в свете. Не правда ли? Я только хотела знать ваше мнение, – и Анна Павловна отпустила Пьера.
Пьер с искренностью отвечал Анне Павловне утвердительно на вопрос ее об искусстве Элен держать себя. Ежели он когда нибудь думал об Элен, то думал именно о ее красоте и о том не обыкновенном ее спокойном уменьи быть молчаливо достойною в свете.
Тетушка приняла в свой уголок двух молодых людей, но, казалось, желала скрыть свое обожание к Элен и желала более выразить страх перед Анной Павловной. Она взглядывала на племянницу, как бы спрашивая, что ей делать с этими людьми. Отходя от них, Анна Павловна опять тронула пальчиком рукав Пьера и проговорила:
– J'espere, que vous ne direz plus qu'on s'ennuie chez moi, [Надеюсь, вы не скажете другой раз, что у меня скучают,] – и взглянула на Элен.
Элен улыбнулась с таким видом, который говорил, что она не допускала возможности, чтобы кто либо мог видеть ее и не быть восхищенным. Тетушка прокашлялась, проглотила слюни и по французски сказала, что она очень рада видеть Элен; потом обратилась к Пьеру с тем же приветствием и с той же миной. В середине скучливого и спотыкающегося разговора Элен оглянулась на Пьера и улыбнулась ему той улыбкой, ясной, красивой, которой она улыбалась всем. Пьер так привык к этой улыбке, так мало она выражала для него, что он не обратил на нее никакого внимания. Тетушка говорила в это время о коллекции табакерок, которая была у покойного отца Пьера, графа Безухого, и показала свою табакерку. Княжна Элен попросила посмотреть портрет мужа тетушки, который был сделан на этой табакерке.
– Это, верно, делано Винесом, – сказал Пьер, называя известного миниатюриста, нагибаясь к столу, чтоб взять в руки табакерку, и прислушиваясь к разговору за другим столом.
Он привстал, желая обойти, но тетушка подала табакерку прямо через Элен, позади ее. Элен нагнулась вперед, чтобы дать место, и, улыбаясь, оглянулась. Она была, как и всегда на вечерах, в весьма открытом по тогдашней моде спереди и сзади платье. Ее бюст, казавшийся всегда мраморным Пьеру, находился в таком близком расстоянии от его глаз, что он своими близорукими глазами невольно различал живую прелесть ее плеч и шеи, и так близко от его губ, что ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться до нее. Он слышал тепло ее тела, запах духов и скрып ее корсета при движении. Он видел не ее мраморную красоту, составлявшую одно целое с ее платьем, он видел и чувствовал всю прелесть ее тела, которое было закрыто только одеждой. И, раз увидав это, он не мог видеть иначе, как мы не можем возвратиться к раз объясненному обману.
«Так вы до сих пор не замечали, как я прекрасна? – как будто сказала Элен. – Вы не замечали, что я женщина? Да, я женщина, которая может принадлежать всякому и вам тоже», сказал ее взгляд. И в ту же минуту Пьер почувствовал, что Элен не только могла, но должна была быть его женою, что это не может быть иначе.
Он знал это в эту минуту так же верно, как бы он знал это, стоя под венцом с нею. Как это будет? и когда? он не знал; не знал даже, хорошо ли это будет (ему даже чувствовалось, что это нехорошо почему то), но он знал, что это будет.
Пьер опустил глаза, опять поднял их и снова хотел увидеть ее такою дальнею, чужою для себя красавицею, какою он видал ее каждый день прежде; но он не мог уже этого сделать. Не мог, как не может человек, прежде смотревший в тумане на былинку бурьяна и видевший в ней дерево, увидав былинку, снова увидеть в ней дерево. Она была страшно близка ему. Она имела уже власть над ним. И между ним и ею не было уже никаких преград, кроме преград его собственной воли.
– Bon, je vous laisse dans votre petit coin. Je vois, que vous y etes tres bien, [Хорошо, я вас оставлю в вашем уголке. Я вижу, вам там хорошо,] – сказал голос Анны Павловны.
И Пьер, со страхом вспоминая, не сделал ли он чего нибудь предосудительного, краснея, оглянулся вокруг себя. Ему казалось, что все знают, так же как и он, про то, что с ним случилось.
Через несколько времени, когда он подошел к большому кружку, Анна Павловна сказала ему:
– On dit que vous embellissez votre maison de Petersbourg. [Говорят, вы отделываете свой петербургский дом.]
(Это была правда: архитектор сказал, что это нужно ему, и Пьер, сам не зная, зачем, отделывал свой огромный дом в Петербурге.)
– C'est bien, mais ne demenagez pas de chez le prince Ваsile. Il est bon d'avoir un ami comme le prince, – сказала она, улыбаясь князю Василию. – J'en sais quelque chose. N'est ce pas? [Это хорошо, но не переезжайте от князя Василия. Хорошо иметь такого друга. Я кое что об этом знаю. Не правда ли?] А вы еще так молоды. Вам нужны советы. Вы не сердитесь на меня, что я пользуюсь правами старух. – Она замолчала, как молчат всегда женщины, чего то ожидая после того, как скажут про свои года. – Если вы женитесь, то другое дело. – И она соединила их в один взгляд. Пьер не смотрел на Элен, и она на него. Но она была всё так же страшно близка ему. Он промычал что то и покраснел.
Вернувшись домой, Пьер долго не мог заснуть, думая о том, что с ним случилось. Что же случилось с ним? Ничего. Он только понял, что женщина, которую он знал ребенком, про которую он рассеянно говорил: «да, хороша», когда ему говорили, что Элен красавица, он понял, что эта женщина может принадлежать ему.
«Но она глупа, я сам говорил, что она глупа, – думал он. – Что то гадкое есть в том чувстве, которое она возбудила во мне, что то запрещенное. Мне говорили, что ее брат Анатоль был влюблен в нее, и она влюблена в него, что была целая история, и что от этого услали Анатоля. Брат ее – Ипполит… Отец ее – князь Василий… Это нехорошо», думал он; и в то же время как он рассуждал так (еще рассуждения эти оставались неоконченными), он заставал себя улыбающимся и сознавал, что другой ряд рассуждений всплывал из за первых, что он в одно и то же время думал о ее ничтожестве и мечтал о том, как она будет его женой, как она может полюбить его, как она может быть совсем другою, и как всё то, что он об ней думал и слышал, может быть неправдою. И он опять видел ее не какою то дочерью князя Василья, а видел всё ее тело, только прикрытое серым платьем. «Но нет, отчего же прежде не приходила мне в голову эта мысль?» И опять он говорил себе, что это невозможно; что что то гадкое, противоестественное, как ему казалось, нечестное было бы в этом браке. Он вспоминал ее прежние слова, взгляды, и слова и взгляды тех, кто их видал вместе. Он вспомнил слова и взгляды Анны Павловны, когда она говорила ему о доме, вспомнил тысячи таких намеков со стороны князя Василья и других, и на него нашел ужас, не связал ли он уж себя чем нибудь в исполнении такого дела, которое, очевидно, нехорошо и которое он не должен делать. Но в то же время, как он сам себе выражал это решение, с другой стороны души всплывал ее образ со всею своею женственной красотою.


В ноябре месяце 1805 года князь Василий должен был ехать на ревизию в четыре губернии. Он устроил для себя это назначение с тем, чтобы побывать заодно в своих расстроенных имениях, и захватив с собой (в месте расположения его полка) сына Анатоля, с ним вместе заехать к князю Николаю Андреевичу Болконскому с тем, чтоб женить сына на дочери этого богатого старика. Но прежде отъезда и этих новых дел, князю Василью нужно было решить дела с Пьером, который, правда, последнее время проводил целые дни дома, т. е. у князя Василья, у которого он жил, был смешон, взволнован и глуп (как должен быть влюбленный) в присутствии Элен, но всё еще не делал предложения.
«Tout ca est bel et bon, mais il faut que ca finisse», [Всё это хорошо, но надо это кончить,] – сказал себе раз утром князь Василий со вздохом грусти, сознавая, что Пьер, стольким обязанный ему (ну, да Христос с ним!), не совсем хорошо поступает в этом деле. «Молодость… легкомыслие… ну, да Бог с ним, – подумал князь Василий, с удовольствием чувствуя свою доброту: – mais il faut, que ca finisse. После завтра Лёлины именины, я позову кое кого, и ежели он не поймет, что он должен сделать, то уже это будет мое дело. Да, мое дело. Я – отец!»
Пьер полтора месяца после вечера Анны Павловны и последовавшей за ним бессонной, взволнованной ночи, в которую он решил, что женитьба на Элен была бы несчастие, и что ему нужно избегать ее и уехать, Пьер после этого решения не переезжал от князя Василья и с ужасом чувствовал, что каждый день он больше и больше в глазах людей связывается с нею, что он не может никак возвратиться к своему прежнему взгляду на нее, что он не может и оторваться от нее, что это будет ужасно, но что он должен будет связать с нею свою судьбу. Может быть, он и мог бы воздержаться, но не проходило дня, чтобы у князя Василья (у которого редко бывал прием) не было бы вечера, на котором должен был быть Пьер, ежели он не хотел расстроить общее удовольствие и обмануть ожидания всех. Князь Василий в те редкие минуты, когда бывал дома, проходя мимо Пьера, дергал его за руку вниз, рассеянно подставлял ему для поцелуя выбритую, морщинистую щеку и говорил или «до завтра», или «к обеду, а то я тебя не увижу», или «я для тебя остаюсь» и т. п. Но несмотря на то, что, когда князь Василий оставался для Пьера (как он это говорил), он не говорил с ним двух слов, Пьер не чувствовал себя в силах обмануть его ожидания. Он каждый день говорил себе всё одно и одно: «Надо же, наконец, понять ее и дать себе отчет: кто она? Ошибался ли я прежде или теперь ошибаюсь? Нет, она не глупа; нет, она прекрасная девушка! – говорил он сам себе иногда. – Никогда ни в чем она не ошибается, никогда она ничего не сказала глупого. Она мало говорит, но то, что она скажет, всегда просто и ясно. Так она не глупа. Никогда она не смущалась и не смущается. Так она не дурная женщина!» Часто ему случалось с нею начинать рассуждать, думать вслух, и всякий раз она отвечала ему на это либо коротким, но кстати сказанным замечанием, показывавшим, что ее это не интересует, либо молчаливой улыбкой и взглядом, которые ощутительнее всего показывали Пьеру ее превосходство. Она была права, признавая все рассуждения вздором в сравнении с этой улыбкой.
Она обращалась к нему всегда с радостной, доверчивой, к нему одному относившейся улыбкой, в которой было что то значительней того, что было в общей улыбке, украшавшей всегда ее лицо. Пьер знал, что все ждут только того, чтобы он, наконец, сказал одно слово, переступил через известную черту, и он знал, что он рано или поздно переступит через нее; но какой то непонятный ужас охватывал его при одной мысли об этом страшном шаге. Тысячу раз в продолжение этого полутора месяца, во время которого он чувствовал себя всё дальше и дальше втягиваемым в ту страшившую его пропасть, Пьер говорил себе: «Да что ж это? Нужна решимость! Разве нет у меня ее?»
Он хотел решиться, но с ужасом чувствовал, что не было у него в этом случае той решимости, которую он знал в себе и которая действительно была в нем. Пьер принадлежал к числу тех людей, которые сильны только тогда, когда они чувствуют себя вполне чистыми. А с того дня, как им владело то чувство желания, которое он испытал над табакеркой у Анны Павловны, несознанное чувство виноватости этого стремления парализировало его решимость.
В день именин Элен у князя Василья ужинало маленькое общество людей самых близких, как говорила княгиня, родные и друзья. Всем этим родным и друзьям дано было чувствовать, что в этот день должна решиться участь именинницы.
Гости сидели за ужином. Княгиня Курагина, массивная, когда то красивая, представительная женщина сидела на хозяйском месте. По обеим сторонам ее сидели почетнейшие гости – старый генерал, его жена, Анна Павловна Шерер; в конце стола сидели менее пожилые и почетные гости, и там же сидели домашние, Пьер и Элен, – рядом. Князь Василий не ужинал: он похаживал вокруг стола, в веселом расположении духа, подсаживаясь то к тому, то к другому из гостей. Каждому он говорил небрежное и приятное слово, исключая Пьера и Элен, которых присутствия он не замечал, казалось. Князь Василий оживлял всех. Ярко горели восковые свечи, блестели серебро и хрусталь посуды, наряды дам и золото и серебро эполет; вокруг стола сновали слуги в красных кафтанах; слышались звуки ножей, стаканов, тарелок и звуки оживленного говора нескольких разговоров вокруг этого стола. Слышно было, как старый камергер в одном конце уверял старушку баронессу в своей пламенной любви к ней и ее смех; с другой – рассказ о неуспехе какой то Марьи Викторовны. У середины стола князь Василий сосредоточил вокруг себя слушателей. Он рассказывал дамам, с шутливой улыбкой на губах, последнее – в среду – заседание государственного совета, на котором был получен и читался Сергеем Кузьмичем Вязмитиновым, новым петербургским военным генерал губернатором, знаменитый тогда рескрипт государя Александра Павловича из армии, в котором государь, обращаясь к Сергею Кузьмичу, говорил, что со всех сторон получает он заявления о преданности народа, и что заявление Петербурга особенно приятно ему, что он гордится честью быть главою такой нации и постарается быть ее достойным. Рескрипт этот начинался словами: Сергей Кузьмич! Со всех сторон доходят до меня слухи и т. д.
– Так таки и не пошло дальше, чем «Сергей Кузьмич»? – спрашивала одна дама.
– Да, да, ни на волос, – отвечал смеясь князь Василий. – Сергей Кузьмич… со всех сторон. Со всех сторон, Сергей Кузьмич… Бедный Вязмитинов никак не мог пойти далее. Несколько раз он принимался снова за письмо, но только что скажет Сергей … всхлипывания… Ку…зьми…ч – слезы… и со всех сторон заглушаются рыданиями, и дальше он не мог. И опять платок, и опять «Сергей Кузьмич, со всех сторон», и слезы… так что уже попросили прочесть другого.
– Кузьмич… со всех сторон… и слезы… – повторил кто то смеясь.
– Не будьте злы, – погрозив пальцем, с другого конца стола, проговорила Анна Павловна, – c'est un si brave et excellent homme notre bon Viasmitinoff… [Это такой прекрасный человек, наш добрый Вязмитинов…]
Все очень смеялись. На верхнем почетном конце стола все были, казалось, веселы и под влиянием самых различных оживленных настроений; только Пьер и Элен молча сидели рядом почти на нижнем конце стола; на лицах обоих сдерживалась сияющая улыбка, не зависящая от Сергея Кузьмича, – улыбка стыдливости перед своими чувствами. Что бы ни говорили и как бы ни смеялись и шутили другие, как бы аппетитно ни кушали и рейнвейн, и соте, и мороженое, как бы ни избегали взглядом эту чету, как бы ни казались равнодушны, невнимательны к ней, чувствовалось почему то, по изредка бросаемым на них взглядам, что и анекдот о Сергее Кузьмиче, и смех, и кушанье – всё было притворно, а все силы внимания всего этого общества были обращены только на эту пару – Пьера и Элен. Князь Василий представлял всхлипыванья Сергея Кузьмича и в это время обегал взглядом дочь; и в то время как он смеялся, выражение его лица говорило: «Так, так, всё хорошо идет; нынче всё решится». Анна Павловна грозила ему за notre bon Viasmitinoff, а в глазах ее, которые мельком блеснули в этот момент на Пьера, князь Василий читал поздравление с будущим зятем и счастием дочери. Старая княгиня, предлагая с грустным вздохом вина своей соседке и сердито взглянув на дочь, этим вздохом как будто говорила: «да, теперь нам с вами ничего больше не осталось, как пить сладкое вино, моя милая; теперь время этой молодежи быть так дерзко вызывающе счастливой». «И что за глупость всё то, что я рассказываю, как будто это меня интересует, – думал дипломат, взглядывая на счастливые лица любовников – вот это счастие!»
Среди тех ничтожно мелких, искусственных интересов, которые связывали это общество, попало простое чувство стремления красивых и здоровых молодых мужчины и женщины друг к другу. И это человеческое чувство подавило всё и парило над всем их искусственным лепетом. Шутки были невеселы, новости неинтересны, оживление – очевидно поддельно. Не только они, но лакеи, служившие за столом, казалось, чувствовали то же и забывали порядки службы, заглядываясь на красавицу Элен с ее сияющим лицом и на красное, толстое, счастливое и беспокойное лицо Пьера. Казалось, и огни свечей сосредоточены были только на этих двух счастливых лицах.
Пьер чувствовал, что он был центром всего, и это положение и радовало и стесняло его. Он находился в состоянии человека, углубленного в какое нибудь занятие. Он ничего ясно не видел, не понимал и не слыхал. Только изредка, неожиданно, мелькали в его душе отрывочные мысли и впечатления из действительности.
«Так уж всё кончено! – думал он. – И как это всё сделалось? Так быстро! Теперь я знаю, что не для нее одной, не для себя одного, но и для всех это должно неизбежно свершиться. Они все так ждут этого , так уверены, что это будет, что я не могу, не могу обмануть их. Но как это будет? Не знаю; а будет, непременно будет!» думал Пьер, взглядывая на эти плечи, блестевшие подле самых глаз его.
То вдруг ему становилось стыдно чего то. Ему неловко было, что он один занимает внимание всех, что он счастливец в глазах других, что он с своим некрасивым лицом какой то Парис, обладающий Еленой. «Но, верно, это всегда так бывает и так надо, – утешал он себя. – И, впрочем, что же я сделал для этого? Когда это началось? Из Москвы я поехал вместе с князем Васильем. Тут еще ничего не было. Потом, отчего же мне было у него не остановиться? Потом я играл с ней в карты и поднял ее ридикюль, ездил с ней кататься. Когда же это началось, когда это всё сделалось? И вот он сидит подле нее женихом; слышит, видит, чувствует ее близость, ее дыхание, ее движения, ее красоту. То вдруг ему кажется, что это не она, а он сам так необыкновенно красив, что оттого то и смотрят так на него, и он, счастливый общим удивлением, выпрямляет грудь, поднимает голову и радуется своему счастью. Вдруг какой то голос, чей то знакомый голос, слышится и говорит ему что то другой раз. Но Пьер так занят, что не понимает того, что говорят ему. – Я спрашиваю у тебя, когда ты получил письмо от Болконского, – повторяет третий раз князь Василий. – Как ты рассеян, мой милый.
Князь Василий улыбается, и Пьер видит, что все, все улыбаются на него и на Элен. «Ну, что ж, коли вы все знаете», говорил сам себе Пьер. «Ну, что ж? это правда», и он сам улыбался своей кроткой, детской улыбкой, и Элен улыбается.
– Когда же ты получил? Из Ольмюца? – повторяет князь Василий, которому будто нужно это знать для решения спора.
«И можно ли говорить и думать о таких пустяках?» думает Пьер.
– Да, из Ольмюца, – отвечает он со вздохом.
От ужина Пьер повел свою даму за другими в гостиную. Гости стали разъезжаться и некоторые уезжали, не простившись с Элен. Как будто не желая отрывать ее от ее серьезного занятия, некоторые подходили на минуту и скорее отходили, запрещая ей провожать себя. Дипломат грустно молчал, выходя из гостиной. Ему представлялась вся тщета его дипломатической карьеры в сравнении с счастьем Пьера. Старый генерал сердито проворчал на свою жену, когда она спросила его о состоянии его ноги. «Эка, старая дура, – подумал он. – Вот Елена Васильевна так та и в 50 лет красавица будет».
– Кажется, что я могу вас поздравить, – прошептала Анна Павловна княгине и крепко поцеловала ее. – Ежели бы не мигрень, я бы осталась.
Княгиня ничего не отвечала; ее мучила зависть к счастью своей дочери.
Пьер во время проводов гостей долго оставался один с Элен в маленькой гостиной, где они сели. Он часто и прежде, в последние полтора месяца, оставался один с Элен, но никогда не говорил ей о любви. Теперь он чувствовал, что это было необходимо, но он никак не мог решиться на этот последний шаг. Ему было стыдно; ему казалось, что тут, подле Элен, он занимает чье то чужое место. Не для тебя это счастье, – говорил ему какой то внутренний голос. – Это счастье для тех, у кого нет того, что есть у тебя. Но надо было сказать что нибудь, и он заговорил. Он спросил у нее, довольна ли она нынешним вечером? Она, как и всегда, с простотой своей отвечала, что нынешние именины были для нее одними из самых приятных.
Кое кто из ближайших родных еще оставались. Они сидели в большой гостиной. Князь Василий ленивыми шагами подошел к Пьеру. Пьер встал и сказал, что уже поздно. Князь Василий строго вопросительно посмотрел на него, как будто то, что он сказал, было так странно, что нельзя было и расслышать. Но вслед за тем выражение строгости изменилось, и князь Василий дернул Пьера вниз за руку, посадил его и ласково улыбнулся.
– Ну, что, Леля? – обратился он тотчас же к дочери с тем небрежным тоном привычной нежности, который усвоивается родителями, с детства ласкающими своих детей, но который князем Василием был только угадан посредством подражания другим родителям.
И он опять обратился к Пьеру.
– Сергей Кузьмич, со всех сторон , – проговорил он, расстегивая верхнюю пуговицу жилета.
Пьер улыбнулся, но по его улыбке видно было, что он понимал, что не анекдот Сергея Кузьмича интересовал в это время князя Василия; и князь Василий понял, что Пьер понимал это. Князь Василий вдруг пробурлил что то и вышел. Пьеру показалось, что даже князь Василий был смущен. Вид смущенья этого старого светского человека тронул Пьера; он оглянулся на Элен – и она, казалось, была смущена и взглядом говорила: «что ж, вы сами виноваты».
«Надо неизбежно перешагнуть, но не могу, я не могу», думал Пьер, и заговорил опять о постороннем, о Сергее Кузьмиче, спрашивая, в чем состоял этот анекдот, так как он его не расслышал. Элен с улыбкой отвечала, что она тоже не знает.
Когда князь Василий вошел в гостиную, княгиня тихо говорила с пожилой дамой о Пьере.
– Конечно, c'est un parti tres brillant, mais le bonheur, ma chere… – Les Marieiages se font dans les cieux, [Конечно, это очень блестящая партия, но счастье, моя милая… – Браки совершаются на небесах,] – отвечала пожилая дама.
Князь Василий, как бы не слушая дам, прошел в дальний угол и сел на диван. Он закрыл глаза и как будто дремал. Голова его было упала, и он очнулся.
– Aline, – сказал он жене, – allez voir ce qu'ils font. [Алина, посмотри, что они делают.]
Княгиня подошла к двери, прошлась мимо нее с значительным, равнодушным видом и заглянула в гостиную. Пьер и Элен так же сидели и разговаривали.
– Всё то же, – отвечала она мужу.
Князь Василий нахмурился, сморщил рот на сторону, щеки его запрыгали с свойственным ему неприятным, грубым выражением; он, встряхнувшись, встал, закинул назад голову и решительными шагами, мимо дам, прошел в маленькую гостиную. Он скорыми шагами, радостно подошел к Пьеру. Лицо князя было так необыкновенно торжественно, что Пьер испуганно встал, увидав его.
– Слава Богу! – сказал он. – Жена мне всё сказала! – Он обнял одной рукой Пьера, другой – дочь. – Друг мой Леля! Я очень, очень рад. – Голос его задрожал. – Я любил твоего отца… и она будет тебе хорошая жена… Бог да благословит вас!…
Он обнял дочь, потом опять Пьера и поцеловал его дурно пахучим ртом. Слезы, действительно, омочили его щеки.
– Княгиня, иди же сюда, – прокричал он.
Княгиня вышла и заплакала тоже. Пожилая дама тоже утиралась платком. Пьера целовали, и он несколько раз целовал руку прекрасной Элен. Через несколько времени их опять оставили одних.
«Всё это так должно было быть и не могло быть иначе, – думал Пьер, – поэтому нечего спрашивать, хорошо ли это или дурно? Хорошо, потому что определенно, и нет прежнего мучительного сомнения». Пьер молча держал руку своей невесты и смотрел на ее поднимающуюся и опускающуюся прекрасную грудь.
– Элен! – сказал он вслух и остановился.
«Что то такое особенное говорят в этих случаях», думал он, но никак не мог вспомнить, что такое именно говорят в этих случаях. Он взглянул в ее лицо. Она придвинулась к нему ближе. Лицо ее зарумянилось.
– Ах, снимите эти… как эти… – она указывала на очки.
Пьер снял очки, и глаза его сверх той общей странности глаз людей, снявших очки, глаза его смотрели испуганно вопросительно. Он хотел нагнуться над ее рукой и поцеловать ее; но она быстрым и грубым движеньем головы пeрехватила его губы и свела их с своими. Лицо ее поразило Пьера своим изменившимся, неприятно растерянным выражением.
«Теперь уж поздно, всё кончено; да и я люблю ее», подумал Пьер.
– Je vous aime! [Я вас люблю!] – сказал он, вспомнив то, что нужно было говорить в этих случаях; но слова эти прозвучали так бедно, что ему стало стыдно за себя.
Через полтора месяца он был обвенчан и поселился, как говорили, счастливым обладателем красавицы жены и миллионов, в большом петербургском заново отделанном доме графов Безухих.


Старый князь Николай Андреич Болконский в декабре 1805 года получил письмо от князя Василия, извещавшего его о своем приезде вместе с сыном. («Я еду на ревизию, и, разумеется, мне 100 верст не крюк, чтобы посетить вас, многоуважаемый благодетель, – писал он, – и Анатоль мой провожает меня и едет в армию; и я надеюсь, что вы позволите ему лично выразить вам то глубокое уважение, которое он, подражая отцу, питает к вам».)
– Вот Мари и вывозить не нужно: женихи сами к нам едут, – неосторожно сказала маленькая княгиня, услыхав про это.
Князь Николай Андреич поморщился и ничего не сказал.
Через две недели после получения письма, вечером, приехали вперед люди князя Василья, а на другой день приехал и он сам с сыном.
Старик Болконский всегда был невысокого мнения о характере князя Василья, и тем более в последнее время, когда князь Василий в новые царствования при Павле и Александре далеко пошел в чинах и почестях. Теперь же, по намекам письма и маленькой княгини, он понял, в чем дело, и невысокое мнение о князе Василье перешло в душе князя Николая Андреича в чувство недоброжелательного презрения. Он постоянно фыркал, говоря про него. В тот день, как приехать князю Василью, князь Николай Андреич был особенно недоволен и не в духе. Оттого ли он был не в духе, что приезжал князь Василий, или оттого он был особенно недоволен приездом князя Василья, что был не в духе; но он был не в духе, и Тихон еще утром отсоветывал архитектору входить с докладом к князю.
– Слышите, как ходит, – сказал Тихон, обращая внимание архитектора на звуки шагов князя. – На всю пятку ступает – уж мы знаем…
Однако, как обыкновенно, в 9 м часу князь вышел гулять в своей бархатной шубке с собольим воротником и такой же шапке. Накануне выпал снег. Дорожка, по которой хаживал князь Николай Андреич к оранжерее, была расчищена, следы метлы виднелись на разметанном снегу, и лопата была воткнута в рыхлую насыпь снега, шедшую с обеих сторон дорожки. Князь прошел по оранжереям, по дворне и постройкам, нахмуренный и молчаливый.
– А проехать в санях можно? – спросил он провожавшего его до дома почтенного, похожего лицом и манерами на хозяина, управляющего.
– Глубок снег, ваше сиятельство. Я уже по прешпекту разметать велел.
Князь наклонил голову и подошел к крыльцу. «Слава тебе, Господи, – подумал управляющий, – пронеслась туча!»
– Проехать трудно было, ваше сиятельство, – прибавил управляющий. – Как слышно было, ваше сиятельство, что министр пожалует к вашему сиятельству?
Князь повернулся к управляющему и нахмуренными глазами уставился на него.
– Что? Министр? Какой министр? Кто велел? – заговорил он своим пронзительным, жестким голосом. – Для княжны, моей дочери, не расчистили, а для министра! У меня нет министров!
– Ваше сиятельство, я полагал…
– Ты полагал! – закричал князь, всё поспешнее и несвязнее выговаривая слова. – Ты полагал… Разбойники! прохвосты! Я тебя научу полагать, – и, подняв палку, он замахнулся ею на Алпатыча и ударил бы, ежели бы управляющий невольно не отклонился от удара. – Полагал! Прохвосты! – торопливо кричал он. Но, несмотря на то, что Алпатыч, сам испугавшийся своей дерзости – отклониться от удара, приблизился к князю, опустив перед ним покорно свою плешивую голову, или, может быть, именно от этого князь, продолжая кричать: «прохвосты! закидать дорогу!» не поднял другой раз палки и вбежал в комнаты.
Перед обедом княжна и m lle Bourienne, знавшие, что князь не в духе, стояли, ожидая его: m lle Bourienne с сияющим лицом, которое говорило: «Я ничего не знаю, я такая же, как и всегда», и княжна Марья – бледная, испуганная, с опущенными глазами. Тяжелее всего для княжны Марьи было то, что она знала, что в этих случаях надо поступать, как m lle Bourime, но не могла этого сделать. Ей казалось: «сделаю я так, как будто не замечаю, он подумает, что у меня нет к нему сочувствия; сделаю я так, что я сама скучна и не в духе, он скажет (как это и бывало), что я нос повесила», и т. п.
Князь взглянул на испуганное лицо дочери и фыркнул.
– Др… или дура!… – проговорил он.
«И той нет! уж и ей насплетничали», подумал он про маленькую княгиню, которой не было в столовой.
– А княгиня где? – спросил он. – Прячется?…
– Она не совсем здорова, – весело улыбаясь, сказала m llе Bourienne, – она не выйдет. Это так понятно в ее положении.
– Гм! гм! кх! кх! – проговорил князь и сел за стол.
Тарелка ему показалась не чиста; он указал на пятно и бросил ее. Тихон подхватил ее и передал буфетчику. Маленькая княгиня не была нездорова; но она до такой степени непреодолимо боялась князя, что, услыхав о том, как он не в духе, она решилась не выходить.
– Я боюсь за ребенка, – говорила она m lle Bourienne, – Бог знает, что может сделаться от испуга.
Вообще маленькая княгиня жила в Лысых Горах постоянно под чувством страха и антипатии к старому князю, которой она не сознавала, потому что страх так преобладал, что она не могла чувствовать ее. Со стороны князя была тоже антипатия, но она заглушалась презрением. Княгиня, обжившись в Лысых Горах, особенно полюбила m lle Bourienne, проводила с нею дни, просила ее ночевать с собой и с нею часто говорила о свекоре и судила его.
– Il nous arrive du monde, mon prince, [К нам едут гости, князь.] – сказала m lle Bourienne, своими розовенькими руками развертывая белую салфетку. – Son excellence le рrince Kouraguine avec son fils, a ce que j'ai entendu dire? [Его сиятельство князь Курагин с сыном, сколько я слышала?] – вопросительно сказала она.
– Гм… эта excellence мальчишка… я его определил в коллегию, – оскорбленно сказал князь. – А сын зачем, не могу понять. Княгиня Лизавета Карловна и княжна Марья, может, знают; я не знаю, к чему он везет этого сына сюда. Мне не нужно. – И он посмотрел на покрасневшую дочь.
– Нездорова, что ли? От страха министра, как нынче этот болван Алпатыч сказал.
– Нет, mon pere. [батюшка.]
Как ни неудачно попала m lle Bourienne на предмет разговора, она не остановилась и болтала об оранжереях, о красоте нового распустившегося цветка, и князь после супа смягчился.
После обеда он прошел к невестке. Маленькая княгиня сидела за маленьким столиком и болтала с Машей, горничной. Она побледнела, увидав свекора.
Маленькая княгиня очень переменилась. Она скорее была дурна, нежели хороша, теперь. Щеки опустились, губа поднялась кверху, глаза были обтянуты книзу.
– Да, тяжесть какая то, – отвечала она на вопрос князя, что она чувствует.
– Не нужно ли чего?
– Нет, merci, mon pere. [благодарю, батюшка.]
– Ну, хорошо, хорошо.
Он вышел и дошел до официантской. Алпатыч, нагнув голову, стоял в официантской.
– Закидана дорога?
– Закидана, ваше сиятельство; простите, ради Бога, по одной глупости.
Князь перебил его и засмеялся своим неестественным смехом.
– Ну, хорошо, хорошо.
Он протянул руку, которую поцеловал Алпатыч, и прошел в кабинет.
Вечером приехал князь Василий. Его встретили на прешпекте (так назывался проспект) кучера и официанты, с криком провезли его возки и сани к флигелю по нарочно засыпанной снегом дороге.
Князю Василью и Анатолю были отведены отдельные комнаты.
Анатоль сидел, сняв камзол и подпершись руками в бока, перед столом, на угол которого он, улыбаясь, пристально и рассеянно устремил свои прекрасные большие глаза. На всю жизнь свою он смотрел как на непрерывное увеселение, которое кто то такой почему то обязался устроить для него. Так же и теперь он смотрел на свою поездку к злому старику и к богатой уродливой наследнице. Всё это могло выйти, по его предположению, очень хорошо и забавно. А отчего же не жениться, коли она очень богата? Это никогда не мешает, думал Анатоль.
Он выбрился, надушился с тщательностью и щегольством, сделавшимися его привычкою, и с прирожденным ему добродушно победительным выражением, высоко неся красивую голову, вошел в комнату к отцу. Около князя Василья хлопотали его два камердинера, одевая его; он сам оживленно оглядывался вокруг себя и весело кивнул входившему сыну, как будто он говорил: «Так, таким мне тебя и надо!»
– Нет, без шуток, батюшка, она очень уродлива? А? – спросил он, как бы продолжая разговор, не раз веденный во время путешествия.
– Полно. Глупости! Главное дело – старайся быть почтителен и благоразумен с старым князем.
– Ежели он будет браниться, я уйду, – сказал Анатоль. – Я этих стариков терпеть не могу. А?
– Помни, что для тебя от этого зависит всё.
В это время в девичьей не только был известен приезд министра с сыном, но внешний вид их обоих был уже подробно описан. Княжна Марья сидела одна в своей комнате и тщетно пыталась преодолеть свое внутреннее волнение.
«Зачем они писали, зачем Лиза говорила мне про это? Ведь этого не может быть! – говорила она себе, взглядывая в зеркало. – Как я выйду в гостиную? Ежели бы он даже мне понравился, я бы не могла быть теперь с ним сама собою». Одна мысль о взгляде ее отца приводила ее в ужас.
Маленькая княгиня и m lle Bourienne получили уже все нужные сведения от горничной Маши о том, какой румяный, чернобровый красавец был министерский сын, и о том, как папенька их насилу ноги проволок на лестницу, а он, как орел, шагая по три ступеньки, пробежал зa ним. Получив эти сведения, маленькая княгиня с m lle Bourienne,еще из коридора слышные своими оживленно переговаривавшими голосами, вошли в комнату княжны.
– Ils sont arrives, Marieie, [Они приехали, Мари,] вы знаете? – сказала маленькая княгиня, переваливаясь своим животом и тяжело опускаясь на кресло.
Она уже не была в той блузе, в которой сидела поутру, а на ней было одно из лучших ее платьев; голова ее была тщательно убрана, и на лице ее было оживление, не скрывавшее, однако, опустившихся и помертвевших очертаний лица. В том наряде, в котором она бывала обыкновенно в обществах в Петербурге, еще заметнее было, как много она подурнела. На m lle Bourienne тоже появилось уже незаметно какое то усовершенствование наряда, которое придавало ее хорошенькому, свеженькому лицу еще более привлекательности.
– Eh bien, et vous restez comme vous etes, chere princesse? – заговорила она. – On va venir annoncer, que ces messieurs sont au salon; il faudra descendre, et vous ne faites pas un petit brin de toilette! [Ну, а вы остаетесь, в чем были, княжна? Сейчас придут сказать, что они вышли. Надо будет итти вниз, а вы хоть бы чуть чуть принарядились!]
Маленькая княгиня поднялась с кресла, позвонила горничную и поспешно и весело принялась придумывать наряд для княжны Марьи и приводить его в исполнение. Княжна Марья чувствовала себя оскорбленной в чувстве собственного достоинства тем, что приезд обещанного ей жениха волновал ее, и еще более она была оскорблена тем, что обе ее подруги и не предполагали, чтобы это могло быть иначе. Сказать им, как ей совестно было за себя и за них, это значило выдать свое волнение; кроме того отказаться от наряжения, которое предлагали ей, повело бы к продолжительным шуткам и настаиваниям. Она вспыхнула, прекрасные глаза ее потухли, лицо ее покрылось пятнами и с тем некрасивым выражением жертвы, чаще всего останавливающемся на ее лице, она отдалась во власть m lle Bourienne и Лизы. Обе женщины заботились совершенно искренно о том, чтобы сделать ее красивой. Она была так дурна, что ни одной из них не могла притти мысль о соперничестве с нею; поэтому они совершенно искренно, с тем наивным и твердым убеждением женщин, что наряд может сделать лицо красивым, принялись за ее одеванье.
– Нет, право, ma bonne amie, [мой добрый друг,] это платье нехорошо, – говорила Лиза, издалека боком взглядывая на княжну. – Вели подать, у тебя там есть масака. Право! Что ж, ведь это, может быть, судьба жизни решается. А это слишком светло, нехорошо, нет, нехорошо!
Нехорошо было не платье, но лицо и вся фигура княжны, но этого не чувствовали m lle Bourienne и маленькая княгиня; им все казалось, что ежели приложить голубую ленту к волосам, зачесанным кверху, и спустить голубой шарф с коричневого платья и т. п., то всё будет хорошо. Они забывали, что испуганное лицо и фигуру нельзя было изменить, и потому, как они ни видоизменяли раму и украшение этого лица, само лицо оставалось жалко и некрасиво. После двух или трех перемен, которым покорно подчинялась княжна Марья, в ту минуту, как она была зачесана кверху (прическа, совершенно изменявшая и портившая ее лицо), в голубом шарфе и масака нарядном платье, маленькая княгиня раза два обошла кругом нее, маленькой ручкой оправила тут складку платья, там подернула шарф и посмотрела, склонив голову, то с той, то с другой стороны.
– Нет, это нельзя, – сказала она решительно, всплеснув руками. – Non, Marie, decidement ca ne vous va pas. Je vous aime mieux dans votre petite robe grise de tous les jours. Non, de grace, faites cela pour moi. [Нет, Мари, решительно это не идет к вам. Я вас лучше люблю в вашем сереньком ежедневном платьице: пожалуйста, сделайте это для меня.] Катя, – сказала она горничной, – принеси княжне серенькое платье, и посмотрите, m lle Bourienne, как я это устрою, – сказала она с улыбкой предвкушения артистической радости.
Но когда Катя принесла требуемое платье, княжна Марья неподвижно всё сидела перед зеркалом, глядя на свое лицо, и в зеркале увидала, что в глазах ее стоят слезы, и что рот ее дрожит, приготовляясь к рыданиям.
– Voyons, chere princesse, – сказала m lle Bourienne, – encore un petit effort. [Ну, княжна, еще маленькое усилие.]
Маленькая княгиня, взяв платье из рук горничной, подходила к княжне Марье.
– Нет, теперь мы это сделаем просто, мило, – говорила она.
Голоса ее, m lle Bourienne и Кати, которая о чем то засмеялась, сливались в веселое лепетанье, похожее на пение птиц.
– Non, laissez moi, [Нет, оставьте меня,] – сказала княжна.
И голос ее звучал такой серьезностью и страданием, что лепетанье птиц тотчас же замолкло. Они посмотрели на большие, прекрасные глаза, полные слез и мысли, ясно и умоляюще смотревшие на них, и поняли, что настаивать бесполезно и даже жестоко.
– Au moins changez de coiffure, – сказала маленькая княгиня. – Je vous disais, – с упреком сказала она, обращаясь к m lle Bourienne, – Marieie a une de ces figures, auxquelles ce genre de coiffure ne va pas du tout. Mais du tout, du tout. Changez de grace. [По крайней мере, перемените прическу. У Мари одно из тех лиц, которым этот род прически совсем нейдет. Перемените, пожалуйста.]
– Laissez moi, laissez moi, tout ca m'est parfaitement egal, [Оставьте меня, мне всё равно,] – отвечал голос, едва удерживающий слезы.
M lle Bourienne и маленькая княгиня должны были признаться самим себе, что княжна. Марья в этом виде была очень дурна, хуже, чем всегда; но было уже поздно. Она смотрела на них с тем выражением, которое они знали, выражением мысли и грусти. Выражение это не внушало им страха к княжне Марье. (Этого чувства она никому не внушала.) Но они знали, что когда на ее лице появлялось это выражение, она была молчалива и непоколебима в своих решениях.
– Vous changerez, n'est ce pas? [Вы перемените, не правда ли?] – сказала Лиза, и когда княжна Марья ничего не ответила, Лиза вышла из комнаты.
Княжна Марья осталась одна. Она не исполнила желания Лизы и не только не переменила прически, но и не взглянула на себя в зеркало. Она, бессильно опустив глаза и руки, молча сидела и думала. Ей представлялся муж, мужчина, сильное, преобладающее и непонятно привлекательное существо, переносящее ее вдруг в свой, совершенно другой, счастливый мир. Ребенок свой, такой, какого она видела вчера у дочери кормилицы, – представлялся ей у своей собственной груди. Муж стоит и нежно смотрит на нее и ребенка. «Но нет, это невозможно: я слишком дурна», думала она.
– Пожалуйте к чаю. Князь сейчас выйдут, – сказал из за двери голос горничной.
Она очнулась и ужаснулась тому, о чем она думала. И прежде чем итти вниз, она встала, вошла в образную и, устремив на освещенный лампадой черный лик большого образа Спасителя, простояла перед ним с сложенными несколько минут руками. В душе княжны Марьи было мучительное сомненье. Возможна ли для нее радость любви, земной любви к мужчине? В помышлениях о браке княжне Марье мечталось и семейное счастие, и дети, но главною, сильнейшею и затаенною ее мечтою была любовь земная. Чувство было тем сильнее, чем более она старалась скрывать его от других и даже от самой себя. Боже мой, – говорила она, – как мне подавить в сердце своем эти мысли дьявола? Как мне отказаться так, навсегда от злых помыслов, чтобы спокойно исполнять Твою волю? И едва она сделала этот вопрос, как Бог уже отвечал ей в ее собственном сердце: «Не желай ничего для себя; не ищи, не волнуйся, не завидуй. Будущее людей и твоя судьба должна быть неизвестна тебе; но живи так, чтобы быть готовой ко всему. Если Богу угодно будет испытать тебя в обязанностях брака, будь готова исполнить Его волю». С этой успокоительной мыслью (но всё таки с надеждой на исполнение своей запрещенной, земной мечты) княжна Марья, вздохнув, перекрестилась и сошла вниз, не думая ни о своем платье, ни о прическе, ни о том, как она войдет и что скажет. Что могло всё это значить в сравнении с предопределением Бога, без воли Которого не падет ни один волос с головы человеческой.


Когда княжна Марья взошла в комнату, князь Василий с сыном уже были в гостиной, разговаривая с маленькой княгиней и m lle Bourienne. Когда она вошла своей тяжелой походкой, ступая на пятки, мужчины и m lle Bourienne приподнялись, и маленькая княгиня, указывая на нее мужчинам, сказала: Voila Marie! [Вот Мари!] Княжна Марья видела всех и подробно видела. Она видела лицо князя Василья, на мгновенье серьезно остановившееся при виде княжны и тотчас же улыбнувшееся, и лицо маленькой княгини, читавшей с любопытством на лицах гостей впечатление, которое произведет на них Marie. Она видела и m lle Bourienne с ее лентой и красивым лицом и оживленным, как никогда, взглядом, устремленным на него; но она не могла видеть его, она видела только что то большое, яркое и прекрасное, подвинувшееся к ней, когда она вошла в комнату. Сначала к ней подошел князь Василий, и она поцеловала плешивую голову, наклонившуюся над ее рукою, и отвечала на его слова, что она, напротив, очень хорошо помнит его. Потом к ней подошел Анатоль. Она всё еще не видала его. Она только почувствовала нежную руку, твердо взявшую ее, и чуть дотронулась до белого лба, над которым были припомажены прекрасные русые волосы. Когда она взглянула на него, красота его поразила ее. Анатопь, заложив большой палец правой руки за застегнутую пуговицу мундира, с выгнутой вперед грудью, а назад – спиною, покачивая одной отставленной ногой и слегка склонив голову, молча, весело глядел на княжну, видимо совершенно о ней не думая. Анатоль был не находчив, не быстр и не красноречив в разговорах, но у него зато была драгоценная для света способность спокойствия и ничем не изменяемая уверенность. Замолчи при первом знакомстве несамоуверенный человек и выкажи сознание неприличности этого молчания и желание найти что нибудь, и будет нехорошо; но Анатоль молчал, покачивал ногой, весело наблюдая прическу княжны. Видно было, что он так спокойно мог молчать очень долго. «Ежели кому неловко это молчание, так разговаривайте, а мне не хочется», как будто говорил его вид. Кроме того в обращении с женщинами у Анатоля была та манера, которая более всего внушает в женщинах любопытство, страх и даже любовь, – манера презрительного сознания своего превосходства. Как будто он говорил им своим видом: «Знаю вас, знаю, да что с вами возиться? А уж вы бы рады!» Может быть, что он этого не думал, встречаясь с женщинами (и даже вероятно, что нет, потому что он вообще мало думал), но такой у него был вид и такая манера. Княжна почувствовала это и, как будто желая ему показать, что она и не смеет думать об том, чтобы занять его, обратилась к старому князю. Разговор шел общий и оживленный, благодаря голоску и губке с усиками, поднимавшейся над белыми зубами маленькой княгини. Она встретила князя Василья с тем приемом шуточки, который часто употребляется болтливо веселыми людьми и который состоит в том, что между человеком, с которым так обращаются, и собой предполагают какие то давно установившиеся шуточки и веселые, отчасти не всем известные, забавные воспоминания, тогда как никаких таких воспоминаний нет, как их и не было между маленькой княгиней и князем Васильем. Князь Василий охотно поддался этому тону; маленькая княгиня вовлекла в это воспоминание никогда не бывших смешных происшествий и Анатоля, которого она почти не знала. M lle Bourienne тоже разделяла эти общие воспоминания, и даже княжна Марья с удовольствием почувствовала и себя втянутою в это веселое воспоминание.
– Вот, по крайней мере, мы вами теперь вполне воспользуемся, милый князь, – говорила маленькая княгиня, разумеется по французски, князю Василью, – это не так, как на наших вечерах у Annette, где вы всегда убежите; помните cette chere Annette? [милую Аннет?]
– А, да вы мне не подите говорить про политику, как Annette!
– А наш чайный столик?
– О, да!
– Отчего вы никогда не бывали у Annette? – спросила маленькая княгиня у Анатоля. – А я знаю, знаю, – сказала она, подмигнув, – ваш брат Ипполит мне рассказывал про ваши дела. – О! – Она погрозила ему пальчиком. – Еще в Париже ваши проказы знаю!
– А он, Ипполит, тебе не говорил? – сказал князь Василий (обращаясь к сыну и схватив за руку княгиню, как будто она хотела убежать, а он едва успел удержать ее), – а он тебе не говорил, как он сам, Ипполит, иссыхал по милой княгине и как она le mettait a la porte? [выгнала его из дома?]
– Oh! C'est la perle des femmes, princesse! [Ах! это перл женщин, княжна!] – обратился он к княжне.
С своей стороны m lle Bourienne не упустила случая при слове Париж вступить тоже в общий разговор воспоминаний. Она позволила себе спросить, давно ли Анатоль оставил Париж, и как понравился ему этот город. Анатоль весьма охотно отвечал француженке и, улыбаясь, глядя на нее, разговаривал с нею про ее отечество. Увидав хорошенькую Bourienne, Анатоль решил, что и здесь, в Лысых Горах, будет нескучно. «Очень недурна! – думал он, оглядывая ее, – очень недурна эта demoiselle de compagn. [компаньонка.] Надеюсь, что она возьмет ее с собой, когда выйдет за меня, – подумал он, – la petite est gentille». [малютка – мила.]
Старый князь неторопливо одевался в кабинете, хмурясь и обдумывая то, что ему делать. Приезд этих гостей сердил его. «Что мне князь Василий и его сынок? Князь Василий хвастунишка, пустой, ну и сын хорош должен быть», ворчал он про себя. Его сердило то, что приезд этих гостей поднимал в его душе нерешенный, постоянно заглушаемый вопрос, – вопрос, насчет которого старый князь всегда сам себя обманывал. Вопрос состоял в том, решится ли он когда либо расстаться с княжной Марьей и отдать ее мужу. Князь никогда прямо не решался задавать себе этот вопрос, зная вперед, что он ответил бы по справедливости, а справедливость противоречила больше чем чувству, а всей возможности его жизни. Жизнь без княжны Марьи князю Николаю Андреевичу, несмотря на то, что он, казалось, мало дорожил ею, была немыслима. «И к чему ей выходить замуж? – думал он, – наверно, быть несчастной. Вон Лиза за Андреем (лучше мужа теперь, кажется, трудно найти), а разве она довольна своей судьбой? И кто ее возьмет из любви? Дурна, неловка. Возьмут за связи, за богатство. И разве не живут в девках? Еще счастливее!» Так думал, одеваясь, князь Николай Андреевич, а вместе с тем всё откладываемый вопрос требовал немедленного решения. Князь Василий привез своего сына, очевидно, с намерением сделать предложение и, вероятно, нынче или завтра потребует прямого ответа. Имя, положение в свете приличное. «Что ж, я не прочь, – говорил сам себе князь, – но пусть он будет стоить ее. Вот это то мы и посмотрим».
– Это то мы и посмотрим, – проговорил он вслух. – Это то мы и посмотрим.
И он, как всегда, бодрыми шагами вошел в гостиную, быстро окинул глазами всех, заметил и перемену платья маленькой княгини, и ленточку Bourienne, и уродливую прическу княжны Марьи, и улыбки Bourienne и Анатоля, и одиночество своей княжны в общем разговоре. «Убралась, как дура! – подумал он, злобно взглянув на дочь. – Стыда нет: а он ее и знать не хочет!»
Он подошел к князю Василью.
– Ну, здравствуй, здравствуй; рад видеть.
– Для мила дружка семь верст не околица, – заговорил князь Василий, как всегда, быстро, самоуверенно и фамильярно. – Вот мой второй, прошу любить и жаловать.
Князь Николай Андреевич оглядел Анатоля. – Молодец, молодец! – сказал он, – ну, поди поцелуй, – и он подставил ему щеку.
Анатоль поцеловал старика и любопытно и совершенно спокойно смотрел на него, ожидая, скоро ли произойдет от него обещанное отцом чудацкое.
Князь Николай Андреевич сел на свое обычное место в угол дивана, подвинул к себе кресло для князя Василья, указал на него и стал расспрашивать о политических делах и новостях. Он слушал как будто со вниманием рассказ князя Василья, но беспрестанно взглядывал на княжну Марью.
– Так уж из Потсдама пишут? – повторил он последние слова князя Василья и вдруг, встав, подошел к дочери.
– Это ты для гостей так убралась, а? – сказал он. – Хороша, очень хороша. Ты при гостях причесана по новому, а я при гостях тебе говорю, что вперед не смей ты переодеваться без моего спроса.
– Это я, mon pиre, [батюшка,] виновата, – краснея, заступилась маленькая княгиня.
– Вам полная воля с, – сказал князь Николай Андреевич, расшаркиваясь перед невесткой, – а ей уродовать себя нечего – и так дурна.
И он опять сел на место, не обращая более внимания на до слез доведенную дочь.
– Напротив, эта прическа очень идет княжне, – сказал князь Василий.
– Ну, батюшка, молодой князь, как его зовут? – сказал князь Николай Андреевич, обращаясь к Анатолию, – поди сюда, поговорим, познакомимся.
«Вот когда начинается потеха», подумал Анатоль и с улыбкой подсел к старому князю.
– Ну, вот что: вы, мой милый, говорят, за границей воспитывались. Не так, как нас с твоим отцом дьячок грамоте учил. Скажите мне, мой милый, вы теперь служите в конной гвардии? – спросил старик, близко и пристально глядя на Анатоля.
– Нет, я перешел в армию, – отвечал Анатоль, едва удерживаясь от смеха.
– А! хорошее дело. Что ж, хотите, мой милый, послужить царю и отечеству? Время военное. Такому молодцу служить надо, служить надо. Что ж, во фронте?
– Нет, князь. Полк наш выступил. А я числюсь. При чем я числюсь, папа? – обратился Анатоль со смехом к отцу.
– Славно служит, славно. При чем я числюсь! Ха ха ха! – засмеялся князь Николай Андреевич.
И Анатоль засмеялся еще громче. Вдруг князь Николай Андреевич нахмурился.
– Ну, ступай, – сказал он Анатолю.
Анатоль с улыбкой подошел опять к дамам.
– Ведь ты их там за границей воспитывал, князь Василий? А? – обратился старый князь к князю Василью.
– Я делал, что мог; и я вам скажу, что тамошнее воспитание гораздо лучше нашего.
– Да, нынче всё другое, всё по новому. Молодец малый! молодец! Ну, пойдем ко мне.
Он взял князя Василья под руку и повел в кабинет.
Князь Василий, оставшись один на один с князем, тотчас же объявил ему о своем желании и надеждах.
– Что ж ты думаешь, – сердито сказал старый князь, – что я ее держу, не могу расстаться? Вообразят себе! – проговорил он сердито. – Мне хоть завтра! Только скажу тебе, что я своего зятя знать хочу лучше. Ты знаешь мои правила: всё открыто! Я завтра при тебе спрошу: хочет она, тогда пусть он поживет. Пускай поживет, я посмотрю. – Князь фыркнул.
– Пускай выходит, мне всё равно, – закричал он тем пронзительным голосом, которым он кричал при прощаньи с сыном.
– Я вам прямо скажу, – сказал князь Василий тоном хитрого человека, убедившегося в ненужности хитрить перед проницательностью собеседника. – Вы ведь насквозь людей видите. Анатоль не гений, но честный, добрый малый, прекрасный сын и родной.
– Ну, ну, хорошо, увидим.
Как оно всегда бывает для одиноких женщин, долго проживших без мужского общества, при появлении Анатоля все три женщины в доме князя Николая Андреевича одинаково почувствовали, что жизнь их была не жизнью до этого времени. Сила мыслить, чувствовать, наблюдать мгновенно удесятерилась во всех их, и как будто до сих пор происходившая во мраке, их жизнь вдруг осветилась новым, полным значения светом.
Княжна Марья вовсе не думала и не помнила о своем лице и прическе. Красивое, открытое лицо человека, который, может быть, будет ее мужем, поглощало всё ее внимание. Он ей казался добр, храбр, решителен, мужествен и великодушен. Она была убеждена в этом. Тысячи мечтаний о будущей семейной жизни беспрестанно возникали в ее воображении. Она отгоняла и старалась скрыть их.
«Но не слишком ли я холодна с ним? – думала княжна Марья. – Я стараюсь сдерживать себя, потому что в глубине души чувствую себя к нему уже слишком близкою; но ведь он не знает всего того, что я о нем думаю, и может вообразить себе, что он мне неприятен».
И княжна Марья старалась и не умела быть любезной с новым гостем. «La pauvre fille! Elle est diablement laide», [Бедная девушка, она дьявольски дурна собою,] думал про нее Анатоль.
M lle Bourienne, взведенная тоже приездом Анатоля на высокую степень возбуждения, думала в другом роде. Конечно, красивая молодая девушка без определенного положения в свете, без родных и друзей и даже родины не думала посвятить свою жизнь услугам князю Николаю Андреевичу, чтению ему книг и дружбе к княжне Марье. M lle Bourienne давно ждала того русского князя, который сразу сумеет оценить ее превосходство над русскими, дурными, дурно одетыми, неловкими княжнами, влюбится в нее и увезет ее; и вот этот русский князь, наконец, приехал. У m lle Bourienne была история, слышанная ею от тетки, доконченная ею самой, которую она любила повторять в своем воображении. Это была история о том, как соблазненной девушке представлялась ее бедная мать, sa pauvre mere, и упрекала ее за то, что она без брака отдалась мужчине. M lle Bourienne часто трогалась до слез, в воображении своем рассказывая ему , соблазнителю, эту историю. Теперь этот он , настоящий русский князь, явился. Он увезет ее, потом явится ma pauvre mere, и он женится на ней. Так складывалась в голове m lle Bourienne вся ее будущая история, в самое то время как она разговаривала с ним о Париже. Не расчеты руководили m lle Bourienne (она даже ни минуты не обдумывала того, что ей делать), но всё это уже давно было готово в ней и теперь только сгруппировалось около появившегося Анатоля, которому она желала и старалась, как можно больше, нравиться.
Маленькая княгиня, как старая полковая лошадь, услыхав звук трубы, бессознательно и забывая свое положение, готовилась к привычному галопу кокетства, без всякой задней мысли или борьбы, а с наивным, легкомысленным весельем.
Несмотря на то, что Анатоль в женском обществе ставил себя обыкновенно в положение человека, которому надоедала беготня за ним женщин, он чувствовал тщеславное удовольствие, видя свое влияние на этих трех женщин. Кроме того он начинал испытывать к хорошенькой и вызывающей Bourienne то страстное, зверское чувство, которое на него находило с чрезвычайной быстротой и побуждало его к самым грубым и смелым поступкам.
Общество после чаю перешло в диванную, и княжну попросили поиграть на клавикордах. Анатоль облокотился перед ней подле m lle Bourienne, и глаза его, смеясь и радуясь, смотрели на княжну Марью. Княжна Марья с мучительным и радостным волнением чувствовала на себе его взгляд. Любимая соната переносила ее в самый задушевно поэтический мир, а чувствуемый на себе взгляд придавал этому миру еще большую поэтичность. Взгляд же Анатоля, хотя и был устремлен на нее, относился не к ней, а к движениям ножки m lle Bourienne, которую он в это время трогал своею ногою под фортепиано. M lle Bourienne смотрела тоже на княжну, и в ее прекрасных глазах было тоже новое для княжны Марьи выражение испуганной радости и надежды.
«Как она меня любит! – думала княжна Марья. – Как я счастлива теперь и как могу быть счастлива с таким другом и таким мужем! Неужели мужем?» думала она, не смея взглянуть на его лицо, чувствуя всё тот же взгляд, устремленный на себя.
Ввечеру, когда после ужина стали расходиться, Анатоль поцеловал руку княжны. Она сама не знала, как у ней достало смелости, но она прямо взглянула на приблизившееся к ее близоруким глазам прекрасное лицо. После княжны он подошел к руке m lle Bourienne (это было неприлично, но он делал всё так уверенно и просто), и m lle Bourienne вспыхнула и испуганно взглянула на княжну.
«Quelle delicatesse» [Какая деликатность,] – подумала княжна. – Неужели Ame (так звали m lle Bourienne) думает, что я могу ревновать ее и не ценить ее чистую нежность и преданность ко мне. – Она подошла к m lle Bourienne и крепко ее поцеловала. Анатоль подошел к руке маленькой княгини.
– Non, non, non! Quand votre pere m'ecrira, que vous vous conduisez bien, je vous donnerai ma main a baiser. Pas avant. [Нет, нет, нет! Когда отец ваш напишет мне, что вы себя ведете хорошо, тогда я дам вам поцеловать руку. Не прежде.] – И, подняв пальчик и улыбаясь, она вышла из комнаты.


Все разошлись, и, кроме Анатоля, который заснул тотчас же, как лег на постель, никто долго не спал эту ночь.
«Неужели он мой муж, именно этот чужой, красивый, добрый мужчина; главное – добрый», думала княжна Марья, и страх, который почти никогда не приходил к ней, нашел на нее. Она боялась оглянуться; ей чудилось, что кто то стоит тут за ширмами, в темном углу. И этот кто то был он – дьявол, и он – этот мужчина с белым лбом, черными бровями и румяным ртом.
Она позвонила горничную и попросила ее лечь в ее комнате.
M lle Bourienne в этот вечер долго ходила по зимнему саду, тщетно ожидая кого то и то улыбаясь кому то, то до слез трогаясь воображаемыми словами рauvre mere, упрекающей ее за ее падение.
Маленькая княгиня ворчала на горничную за то, что постель была нехороша. Нельзя было ей лечь ни на бок, ни на грудь. Всё было тяжело и неловко. Живот ее мешал ей. Он мешал ей больше, чем когда нибудь, именно нынче, потому что присутствие Анатоля перенесло ее живее в другое время, когда этого не было и ей было всё легко и весело. Она сидела в кофточке и чепце на кресле. Катя, сонная и с спутанной косой, в третий раз перебивала и переворачивала тяжелую перину, что то приговаривая.
– Я тебе говорила, что всё буграми и ямами, – твердила маленькая княгиня, – я бы сама рада была заснуть, стало быть, я не виновата, – и голос ее задрожал, как у собирающегося плакать ребенка.
Старый князь тоже не спал. Тихон сквозь сон слышал, как он сердито шагал и фыркал носом. Старому князю казалось, что он был оскорблен за свою дочь. Оскорбление самое больное, потому что оно относилось не к нему, а к другому, к дочери, которую он любит больше себя. Он сказал себе, что он передумает всё это дело и найдет то, что справедливо и должно сделать, но вместо того он только больше раздражал себя.
«Первый встречный показался – и отец и всё забыто, и бежит кверху, причесывается и хвостом виляет, и сама на себя не похожа! Рада бросить отца! И знала, что я замечу. Фр… фр… фр… И разве я не вижу, что этот дурень смотрит только на Бурьенку (надо ее прогнать)! И как гордости настолько нет, чтобы понять это! Хоть не для себя, коли нет гордости, так для меня, по крайней мере. Надо ей показать, что этот болван об ней и не думает, а только смотрит на Bourienne. Нет у ней гордости, но я покажу ей это»…
Сказав дочери, что она заблуждается, что Анатоль намерен ухаживать за Bourienne, старый князь знал, что он раздражит самолюбие княжны Марьи, и его дело (желание не разлучаться с дочерью) будет выиграно, и потому успокоился на этом. Он кликнул Тихона и стал раздеваться.
«И чорт их принес! – думал он в то время, как Тихон накрывал ночной рубашкой его сухое, старческое тело, обросшее на груди седыми волосами. – Я их не звал. Приехали расстраивать мою жизнь. И немного ее осталось».
– К чорту! – проговорил он в то время, как голова его еще была покрыта рубашкой.
Тихон знал привычку князя иногда вслух выражать свои мысли, а потому с неизменным лицом встретил вопросительно сердитый взгляд лица, появившегося из под рубашки.
– Легли? – спросил князь.
Тихон, как и все хорошие лакеи, знал чутьем направление мыслей барина. Он угадал, что спрашивали о князе Василье с сыном.
– Изволили лечь и огонь потушили, ваше сиятельство.
– Не за чем, не за чем… – быстро проговорил князь и, всунув ноги в туфли и руки в халат, пошел к дивану, на котором он спал.
Несмотря на то, что между Анатолем и m lle Bourienne ничего не было сказано, они совершенно поняли друг друга в отношении первой части романа, до появления pauvre mere, поняли, что им нужно много сказать друг другу тайно, и потому с утра они искали случая увидаться наедине. В то время как княжна прошла в обычный час к отцу, m lle Bourienne сошлась с Анатолем в зимнем саду.
Княжна Марья подходила в этот день с особенным трепетом к двери кабинета. Ей казалось, что не только все знают, что нынче совершится решение ее судьбы, но что и знают то, что она об этом думает. Она читала это выражение в лице Тихона и в лице камердинера князя Василья, который с горячей водой встретился в коридоре и низко поклонился ей.
Старый князь в это утро был чрезвычайно ласков и старателен в своем обращении с дочерью. Это выражение старательности хорошо знала княжна Марья. Это было то выражение, которое бывало на его лице в те минуты, когда сухие руки его сжимались в кулак от досады за то, что княжна Марья не понимала арифметической задачи, и он, вставая, отходил от нее и тихим голосом повторял несколько раз одни и те же слова.
Он тотчас же приступил к делу и начал разговор, говоря «вы».
– Мне сделали пропозицию насчет вас, – сказал он, неестественно улыбаясь. – Вы, я думаю, догадались, – продолжал он, – что князь Василий приехал сюда и привез с собой своего воспитанника (почему то князь Николай Андреич называл Анатоля воспитанником) не для моих прекрасных глаз. Мне вчера сделали пропозицию насчет вас. А так как вы знаете мои правила, я отнесся к вам.
– Как мне вас понимать, mon pere? – проговорила княжна, бледнея и краснея.
– Как понимать! – сердито крикнул отец. – Князь Василий находит тебя по своему вкусу для невестки и делает тебе пропозицию за своего воспитанника. Вот как понимать. Как понимать?!… А я у тебя спрашиваю.
– Я не знаю, как вы, mon pere, – шопотом проговорила княжна.
– Я? я? что ж я то? меня то оставьте в стороне. Не я пойду замуж. Что вы? вот это желательно знать.
Княжна видела, что отец недоброжелательно смотрел на это дело, но ей в ту же минуту пришла мысль, что теперь или никогда решится судьба ее жизни. Она опустила глаза, чтобы не видеть взгляда, под влиянием которого она чувствовала, что не могла думать, а могла по привычке только повиноваться, и сказала:
– Я желаю только одного – исполнить вашу волю, – сказала она, – но ежели бы мое желание нужно было выразить…
Она не успела договорить. Князь перебил ее.
– И прекрасно, – закричал он. – Он тебя возьмет с приданным, да кстати захватит m lle Bourienne. Та будет женой, а ты…
Князь остановился. Он заметил впечатление, произведенное этими словами на дочь. Она опустила голову и собиралась плакать.
– Ну, ну, шучу, шучу, – сказал он. – Помни одно, княжна: я держусь тех правил, что девица имеет полное право выбирать. И даю тебе свободу. Помни одно: от твоего решения зависит счастье жизни твоей. Обо мне нечего говорить.
– Да я не знаю… mon pere.
– Нечего говорить! Ему велят, он не только на тебе, на ком хочешь женится; а ты свободна выбирать… Поди к себе, обдумай и через час приди ко мне и при нем скажи: да или нет. Я знаю, ты станешь молиться. Ну, пожалуй, молись. Только лучше подумай. Ступай. Да или нет, да или нет, да или нет! – кричал он еще в то время, как княжна, как в тумане, шатаясь, уже вышла из кабинета.
Судьба ее решилась и решилась счастливо. Но что отец сказал о m lle Bourienne, – этот намек был ужасен. Неправда, положим, но всё таки это было ужасно, она не могла не думать об этом. Она шла прямо перед собой через зимний сад, ничего не видя и не слыша, как вдруг знакомый шопот m lle Bourienne разбудил ее. Она подняла глаза и в двух шагах от себя увидала Анатоля, который обнимал француженку и что то шептал ей. Анатоль с страшным выражением на красивом лице оглянулся на княжну Марью и не выпустил в первую секунду талию m lle Bourienne, которая не видала ее.
«Кто тут? Зачем? Подождите!» как будто говорило лицо Анатоля. Княжна Марья молча глядела на них. Она не могла понять этого. Наконец, m lle Bourienne вскрикнула и убежала, а Анатоль с веселой улыбкой поклонился княжне Марье, как будто приглашая ее посмеяться над этим странным случаем, и, пожав плечами, прошел в дверь, ведшую на его половину.
Через час Тихон пришел звать княжну Марью. Он звал ее к князю и прибавил, что и князь Василий Сергеич там. Княжна, в то время как пришел Тихон, сидела на диване в своей комнате и держала в своих объятиях плачущую m lla Bourienne. Княжна Марья тихо гладила ее по голове. Прекрасные глаза княжны, со всем своим прежним спокойствием и лучистостью, смотрели с нежной любовью и сожалением на хорошенькое личико m lle Bourienne.
– Non, princesse, je suis perdue pour toujours dans votre coeur, [Нет, княжна, я навсегда утратила ваше расположение,] – говорила m lle Bourienne.
– Pourquoi? Je vous aime plus, que jamais, – говорила княжна Марья, – et je tacherai de faire tout ce qui est en mon pouvoir pour votre bonheur. [Почему же? Я вас люблю больше, чем когда либо, и постараюсь сделать для вашего счастия всё, что в моей власти.]
– Mais vous me meprisez, vous si pure, vous ne comprendrez jamais cet egarement de la passion. Ah, ce n'est que ma pauvre mere… [Но вы так чисты, вы презираете меня; вы никогда не поймете этого увлечения страсти. Ах, моя бедная мать…]
– Je comprends tout, [Я всё понимаю,] – отвечала княжна Марья, грустно улыбаясь. – Успокойтесь, мой друг. Я пойду к отцу, – сказала она и вышла.
Князь Василий, загнув высоко ногу, с табакеркой в руках и как бы расчувствованный донельзя, как бы сам сожалея и смеясь над своей чувствительностью, сидел с улыбкой умиления на лице, когда вошла княжна Марья. Он поспешно поднес щепоть табаку к носу.
– Ah, ma bonne, ma bonne, [Ах, милая, милая.] – сказал он, вставая и взяв ее за обе руки. Он вздохнул и прибавил: – Le sort de mon fils est en vos mains. Decidez, ma bonne, ma chere, ma douee Marieie qui j'ai toujours aimee, comme ma fille. [Судьба моего сына в ваших руках. Решите, моя милая, моя дорогая, моя кроткая Мари, которую я всегда любил, как дочь.]
Он отошел. Действительная слеза показалась на его глазах.
– Фр… фр… – фыркал князь Николай Андреич.
– Князь от имени своего воспитанника… сына, тебе делает пропозицию. Хочешь ли ты или нет быть женою князя Анатоля Курагина? Ты говори: да или нет! – закричал он, – а потом я удерживаю за собой право сказать и свое мнение. Да, мое мнение и только свое мнение, – прибавил князь Николай Андреич, обращаясь к князю Василью и отвечая на его умоляющее выражение. – Да или нет?
– Мое желание, mon pere, никогда не покидать вас, никогда не разделять своей жизни с вашей. Я не хочу выходить замуж, – сказала она решительно, взглянув своими прекрасными глазами на князя Василья и на отца.
– Вздор, глупости! Вздор, вздор, вздор! – нахмурившись, закричал князь Николай Андреич, взял дочь за руку, пригнул к себе и не поцеловал, но только пригнув свой лоб к ее лбу, дотронулся до нее и так сжал руку, которую он держал, что она поморщилась и вскрикнула.
Князь Василий встал.
– Ma chere, je vous dirai, que c'est un moment que je n'oublrai jamais, jamais; mais, ma bonne, est ce que vous ne nous donnerez pas un peu d'esperance de toucher ce coeur si bon, si genereux. Dites, que peut etre… L'avenir est si grand. Dites: peut etre. [Моя милая, я вам скажу, что эту минуту я никогда не забуду, но, моя добрейшая, дайте нам хоть малую надежду возможности тронуть это сердце, столь доброе и великодушное. Скажите: может быть… Будущность так велика. Скажите: может быть.]
– Князь, то, что я сказала, есть всё, что есть в моем сердце. Я благодарю за честь, но никогда не буду женой вашего сына.
– Ну, и кончено, мой милый. Очень рад тебя видеть, очень рад тебя видеть. Поди к себе, княжна, поди, – говорил старый князь. – Очень, очень рад тебя видеть, – повторял он, обнимая князя Василья.
«Мое призвание другое, – думала про себя княжна Марья, мое призвание – быть счастливой другим счастием, счастием любви и самопожертвования. И что бы мне это ни стоило, я сделаю счастие бедной Ame. Она так страстно его любит. Она так страстно раскаивается. Я все сделаю, чтобы устроить ее брак с ним. Ежели он не богат, я дам ей средства, я попрошу отца, я попрошу Андрея. Я так буду счастлива, когда она будет его женою. Она так несчастлива, чужая, одинокая, без помощи! И Боже мой, как страстно она любит, ежели она так могла забыть себя. Может быть, и я сделала бы то же!…» думала княжна Марья.


Долго Ростовы не имели известий о Николушке; только в середине зимы графу было передано письмо, на адресе которого он узнал руку сына. Получив письмо, граф испуганно и поспешно, стараясь не быть замеченным, на цыпочках пробежал в свой кабинет, заперся и стал читать. Анна Михайловна, узнав (как она и всё знала, что делалось в доме) о получении письма, тихим шагом вошла к графу и застала его с письмом в руках рыдающим и вместе смеющимся. Анна Михайловна, несмотря на поправившиеся дела, продолжала жить у Ростовых.
– Mon bon ami? – вопросительно грустно и с готовностью всякого участия произнесла Анна Михайловна.
Граф зарыдал еще больше. «Николушка… письмо… ранен… бы… был… ma сhere… ранен… голубчик мой… графинюшка… в офицеры произведен… слава Богу… Графинюшке как сказать?…»
Анна Михайловна подсела к нему, отерла своим платком слезы с его глаз, с письма, закапанного ими, и свои слезы, прочла письмо, успокоила графа и решила, что до обеда и до чаю она приготовит графиню, а после чаю объявит всё, коли Бог ей поможет.
Всё время обеда Анна Михайловна говорила о слухах войны, о Николушке; спросила два раза, когда получено было последнее письмо от него, хотя знала это и прежде, и заметила, что очень легко, может быть, и нынче получится письмо. Всякий раз как при этих намеках графиня начинала беспокоиться и тревожно взглядывать то на графа, то на Анну Михайловну, Анна Михайловна самым незаметным образом сводила разговор на незначительные предметы. Наташа, из всего семейства более всех одаренная способностью чувствовать оттенки интонаций, взглядов и выражений лиц, с начала обеда насторожила уши и знала, что что нибудь есть между ее отцом и Анной Михайловной и что нибудь касающееся брата, и что Анна Михайловна приготавливает. Несмотря на всю свою смелость (Наташа знала, как чувствительна была ее мать ко всему, что касалось известий о Николушке), она не решилась за обедом сделать вопроса и от беспокойства за обедом ничего не ела и вертелась на стуле, не слушая замечаний своей гувернантки. После обеда она стремглав бросилась догонять Анну Михайловну и в диванной с разбега бросилась ей на шею.
– Тетенька, голубушка, скажите, что такое?
– Ничего, мой друг.
– Нет, душенька, голубчик, милая, персик, я не отстaнy, я знаю, что вы знаете.
Анна Михайловна покачала головой.
– Voua etes une fine mouche, mon enfant, [Ты вострушка, дитя мое.] – сказала она.
– От Николеньки письмо? Наверно! – вскрикнула Наташа, прочтя утвердительный ответ в лице Анны Михайловны.
– Но ради Бога, будь осторожнее: ты знаешь, как это может поразить твою maman.
– Буду, буду, но расскажите. Не расскажете? Ну, так я сейчас пойду скажу.
Анна Михайловна в коротких словах рассказала Наташе содержание письма с условием не говорить никому.
Честное, благородное слово, – крестясь, говорила Наташа, – никому не скажу, – и тотчас же побежала к Соне.
– Николенька…ранен…письмо… – проговорила она торжественно и радостно.
– Nicolas! – только выговорила Соня, мгновенно бледнея.
Наташа, увидав впечатление, произведенное на Соню известием о ране брата, в первый раз почувствовала всю горестную сторону этого известия.
Она бросилась к Соне, обняла ее и заплакала. – Немножко ранен, но произведен в офицеры; он теперь здоров, он сам пишет, – говорила она сквозь слезы.
– Вот видно, что все вы, женщины, – плаксы, – сказал Петя, решительными большими шагами прохаживаясь по комнате. – Я так очень рад и, право, очень рад, что брат так отличился. Все вы нюни! ничего не понимаете. – Наташа улыбнулась сквозь слезы.
– Ты не читала письма? – спрашивала Соня.
– Не читала, но она сказала, что всё прошло, и что он уже офицер…
– Слава Богу, – сказала Соня, крестясь. – Но, может быть, она обманула тебя. Пойдем к maman.
Петя молча ходил по комнате.
– Кабы я был на месте Николушки, я бы еще больше этих французов убил, – сказал он, – такие они мерзкие! Я бы их побил столько, что кучу из них сделали бы, – продолжал Петя.
– Молчи, Петя, какой ты дурак!…
– Не я дурак, а дуры те, кто от пустяков плачут, – сказал Петя.
– Ты его помнишь? – после минутного молчания вдруг спросила Наташа. Соня улыбнулась: «Помню ли Nicolas?»
– Нет, Соня, ты помнишь ли его так, чтоб хорошо помнить, чтобы всё помнить, – с старательным жестом сказала Наташа, видимо, желая придать своим словам самое серьезное значение. – И я помню Николеньку, я помню, – сказала она. – А Бориса не помню. Совсем не помню…
– Как? Не помнишь Бориса? – спросила Соня с удивлением.
– Не то, что не помню, – я знаю, какой он, но не так помню, как Николеньку. Его, я закрою глаза и помню, а Бориса нет (она закрыла глаза), так, нет – ничего!
– Ах, Наташа, – сказала Соня, восторженно и серьезно глядя на свою подругу, как будто она считала ее недостойной слышать то, что она намерена была сказать, и как будто она говорила это кому то другому, с кем нельзя шутить. – Я полюбила раз твоего брата, и, что бы ни случилось с ним, со мной, я никогда не перестану любить его во всю жизнь.
Наташа удивленно, любопытными глазами смотрела на Соню и молчала. Она чувствовала, что то, что говорила Соня, была правда, что была такая любовь, про которую говорила Соня; но Наташа ничего подобного еще не испытывала. Она верила, что это могло быть, но не понимала.
– Ты напишешь ему? – спросила она.
Соня задумалась. Вопрос о том, как писать к Nicolas и нужно ли писать и как писать, был вопрос, мучивший ее. Теперь, когда он был уже офицер и раненый герой, хорошо ли было с ее стороны напомнить ему о себе и как будто о том обязательстве, которое он взял на себя в отношении ее.
– Не знаю; я думаю, коли он пишет, – и я напишу, – краснея, сказала она.
– И тебе не стыдно будет писать ему?
Соня улыбнулась.
– Нет.
– А мне стыдно будет писать Борису, я не буду писать.
– Да отчего же стыдно?Да так, я не знаю. Неловко, стыдно.
– А я знаю, отчего ей стыдно будет, – сказал Петя, обиженный первым замечанием Наташи, – оттого, что она была влюблена в этого толстого с очками (так называл Петя своего тезку, нового графа Безухого); теперь влюблена в певца этого (Петя говорил об итальянце, Наташином учителе пенья): вот ей и стыдно.
– Петя, ты глуп, – сказала Наташа.
– Не глупее тебя, матушка, – сказал девятилетний Петя, точно как будто он был старый бригадир.
Графиня была приготовлена намеками Анны Михайловны во время обеда. Уйдя к себе, она, сидя на кресле, не спускала глаз с миниатюрного портрета сына, вделанного в табакерке, и слезы навертывались ей на глаза. Анна Михайловна с письмом на цыпочках подошла к комнате графини и остановилась.
– Не входите, – сказала она старому графу, шедшему за ней, – после, – и затворила за собой дверь.
Граф приложил ухо к замку и стал слушать.
Сначала он слышал звуки равнодушных речей, потом один звук голоса Анны Михайловны, говорившей длинную речь, потом вскрик, потом молчание, потом опять оба голоса вместе говорили с радостными интонациями, и потом шаги, и Анна Михайловна отворила ему дверь. На лице Анны Михайловны было гордое выражение оператора, окончившего трудную ампутацию и вводящего публику для того, чтоб она могла оценить его искусство.
– C'est fait! [Дело сделано!] – сказала она графу, торжественным жестом указывая на графиню, которая держала в одной руке табакерку с портретом, в другой – письмо и прижимала губы то к тому, то к другому.
Увидав графа, она протянула к нему руки, обняла его лысую голову и через лысую голову опять посмотрела на письмо и портрет и опять для того, чтобы прижать их к губам, слегка оттолкнула лысую голову. Вера, Наташа, Соня и Петя вошли в комнату, и началось чтение. В письме был кратко описан поход и два сражения, в которых участвовал Николушка, производство в офицеры и сказано, что он целует руки maman и papa, прося их благословения, и целует Веру, Наташу, Петю. Кроме того он кланяется m r Шелингу, и m mе Шос и няне, и, кроме того, просит поцеловать дорогую Соню, которую он всё так же любит и о которой всё так же вспоминает. Услыхав это, Соня покраснела так, что слезы выступили ей на глаза. И, не в силах выдержать обратившиеся на нее взгляды, она побежала в залу, разбежалась, закружилась и, раздув баллоном платье свое, раскрасневшаяся и улыбающаяся, села на пол. Графиня плакала.
– О чем же вы плачете, maman? – сказала Вера. – По всему, что он пишет, надо радоваться, а не плакать.
Это было совершенно справедливо, но и граф, и графиня, и Наташа – все с упреком посмотрели на нее. «И в кого она такая вышла!» подумала графиня.
Письмо Николушки было прочитано сотни раз, и те, которые считались достойными его слушать, должны были приходить к графине, которая не выпускала его из рук. Приходили гувернеры, няни, Митенька, некоторые знакомые, и графиня перечитывала письмо всякий раз с новым наслаждением и всякий раз открывала по этому письму новые добродетели в своем Николушке. Как странно, необычайно, радостно ей было, что сын ее – тот сын, который чуть заметно крошечными членами шевелился в ней самой 20 лет тому назад, тот сын, за которого она ссорилась с баловником графом, тот сын, который выучился говорить прежде: «груша», а потом «баба», что этот сын теперь там, в чужой земле, в чужой среде, мужественный воин, один, без помощи и руководства, делает там какое то свое мужское дело. Весь всемирный вековой опыт, указывающий на то, что дети незаметным путем от колыбели делаются мужами, не существовал для графини. Возмужание ее сына в каждой поре возмужания было для нее так же необычайно, как бы и не было никогда миллионов миллионов людей, точно так же возмужавших. Как не верилось 20 лет тому назад, чтобы то маленькое существо, которое жило где то там у ней под сердцем, закричало бы и стало сосать грудь и стало бы говорить, так и теперь не верилось ей, что это же существо могло быть тем сильным, храбрым мужчиной, образцом сыновей и людей, которым он был теперь, судя по этому письму.
– Что за штиль, как он описывает мило! – говорила она, читая описательную часть письма. – И что за душа! Об себе ничего… ничего! О каком то Денисове, а сам, верно, храбрее их всех. Ничего не пишет о своих страданиях. Что за сердце! Как я узнаю его! И как вспомнил всех! Никого не забыл. Я всегда, всегда говорила, еще когда он вот какой был, я всегда говорила…
Более недели готовились, писались брульоны и переписывались набело письма к Николушке от всего дома; под наблюдением графини и заботливостью графа собирались нужные вещицы и деньги для обмундирования и обзаведения вновь произведенного офицера. Анна Михайловна, практическая женщина, сумела устроить себе и своему сыну протекцию в армии даже и для переписки. Она имела случай посылать свои письма к великому князю Константину Павловичу, который командовал гвардией. Ростовы предполагали, что русская гвардия за границей , есть совершенно определительный адрес, и что ежели письмо дойдет до великого князя, командовавшего гвардией, то нет причины, чтобы оно не дошло до Павлоградского полка, который должен быть там же поблизости; и потому решено было отослать письма и деньги через курьера великого князя к Борису, и Борис уже должен был доставить их к Николушке. Письма были от старого графа, от графини, от Пети, от Веры, от Наташи, от Сони и, наконец, 6 000 денег на обмундировку и различные вещи, которые граф посылал сыну.


12 го ноября кутузовская боевая армия, стоявшая лагерем около Ольмюца, готовилась к следующему дню на смотр двух императоров – русского и австрийского. Гвардия, только что подошедшая из России, ночевала в 15 ти верстах от Ольмюца и на другой день прямо на смотр, к 10 ти часам утра, вступала на ольмюцкое поле.
Николай Ростов в этот день получил от Бориса записку, извещавшую его, что Измайловский полк ночует в 15 ти верстах не доходя Ольмюца, и что он ждет его, чтобы передать письмо и деньги. Деньги были особенно нужны Ростову теперь, когда, вернувшись из похода, войска остановились под Ольмюцом, и хорошо снабженные маркитанты и австрийские жиды, предлагая всякого рода соблазны, наполняли лагерь. У павлоградцев шли пиры за пирами, празднования полученных за поход наград и поездки в Ольмюц к вновь прибывшей туда Каролине Венгерке, открывшей там трактир с женской прислугой. Ростов недавно отпраздновал свое вышедшее производство в корнеты, купил Бедуина, лошадь Денисова, и был кругом должен товарищам и маркитантам. Получив записку Бориса, Ростов с товарищем поехал до Ольмюца, там пообедал, выпил бутылку вина и один поехал в гвардейский лагерь отыскивать своего товарища детства. Ростов еще не успел обмундироваться. На нем была затасканная юнкерская куртка с солдатским крестом, такие же, подбитые затертой кожей, рейтузы и офицерская с темляком сабля; лошадь, на которой он ехал, была донская, купленная походом у казака; гусарская измятая шапочка была ухарски надета назад и набок. Подъезжая к лагерю Измайловского полка, он думал о том, как он поразит Бориса и всех его товарищей гвардейцев своим обстреленным боевым гусарским видом.
Гвардия весь поход прошла, как на гуляньи, щеголяя своей чистотой и дисциплиной. Переходы были малые, ранцы везли на подводах, офицерам австрийское начальство готовило на всех переходах прекрасные обеды. Полки вступали и выступали из городов с музыкой, и весь поход (чем гордились гвардейцы), по приказанию великого князя, люди шли в ногу, а офицеры пешком на своих местах. Борис всё время похода шел и стоял с Бергом, теперь уже ротным командиром. Берг, во время похода получив роту, успел своей исполнительностью и аккуратностью заслужить доверие начальства и устроил весьма выгодно свои экономические дела; Борис во время похода сделал много знакомств с людьми, которые могли быть ему полезными, и через рекомендательное письмо, привезенное им от Пьера, познакомился с князем Андреем Болконским, через которого он надеялся получить место в штабе главнокомандующего. Берг и Борис, чисто и аккуратно одетые, отдохнув после последнего дневного перехода, сидели в чистой отведенной им квартире перед круглым столом и играли в шахматы. Берг держал между колен курящуюся трубочку. Борис, с свойственной ему аккуратностью, белыми тонкими руками пирамидкой уставлял шашки, ожидая хода Берга, и глядел на лицо своего партнера, видимо думая об игре, как он и всегда думал только о том, чем он был занят.
– Ну ка, как вы из этого выйдете? – сказал он.
– Будем стараться, – отвечал Берг, дотрогиваясь до пешки и опять опуская руку.
В это время дверь отворилась.
– Вот он, наконец, – закричал Ростов. – И Берг тут! Ах ты, петизанфан, але куше дормир , [Дети, идите ложиться спать,] – закричал он, повторяя слова няньки, над которыми они смеивались когда то вместе с Борисом.
– Батюшки! как ты переменился! – Борис встал навстречу Ростову, но, вставая, не забыл поддержать и поставить на место падавшие шахматы и хотел обнять своего друга, но Николай отсторонился от него. С тем особенным чувством молодости, которая боится битых дорог, хочет, не подражая другим, по новому, по своему выражать свои чувства, только бы не так, как выражают это, часто притворно, старшие, Николай хотел что нибудь особенное сделать при свидании с другом: он хотел как нибудь ущипнуть, толкнуть Бориса, но только никак не поцеловаться, как это делали все. Борис же, напротив, спокойно и дружелюбно обнял и три раза поцеловал Ростова.
Они полгода не видались почти; и в том возрасте, когда молодые люди делают первые шаги на пути жизни, оба нашли друг в друге огромные перемены, совершенно новые отражения тех обществ, в которых они сделали свои первые шаги жизни. Оба много переменились с своего последнего свидания и оба хотели поскорее выказать друг другу происшедшие в них перемены.
– Ах вы, полотеры проклятые! Чистенькие, свеженькие, точно с гулянья, не то, что мы грешные, армейщина, – говорил Ростов с новыми для Бориса баритонными звуками в голосе и армейскими ухватками, указывая на свои забрызганные грязью рейтузы.
Хозяйка немка высунулась из двери на громкий голос Ростова.
– Что, хорошенькая? – сказал он, подмигнув.
– Что ты так кричишь! Ты их напугаешь, – сказал Борис. – А я тебя не ждал нынче, – прибавил он. – Я вчера, только отдал тебе записку через одного знакомого адъютанта Кутузовского – Болконского. Я не думал, что он так скоро тебе доставит… Ну, что ты, как? Уже обстрелен? – спросил Борис.
Ростов, не отвечая, тряхнул по солдатскому Георгиевскому кресту, висевшему на снурках мундира, и, указывая на свою подвязанную руку, улыбаясь, взглянул на Берга.
– Как видишь, – сказал он.
– Вот как, да, да! – улыбаясь, сказал Борис, – а мы тоже славный поход сделали. Ведь ты знаешь, его высочество постоянно ехал при нашем полку, так что у нас были все удобства и все выгоды. В Польше что за приемы были, что за обеды, балы – я не могу тебе рассказать. И цесаревич очень милостив был ко всем нашим офицерам.
И оба приятеля рассказывали друг другу – один о своих гусарских кутежах и боевой жизни, другой о приятности и выгодах службы под командою высокопоставленных лиц и т. п.
– О гвардия! – сказал Ростов. – А вот что, пошли ка за вином.
Борис поморщился.
– Ежели непременно хочешь, – сказал он.
И, подойдя к кровати, из под чистых подушек достал кошелек и велел принести вина.
– Да, и тебе отдать деньги и письмо, – прибавил он.
Ростов взял письмо и, бросив на диван деньги, облокотился обеими руками на стол и стал читать. Он прочел несколько строк и злобно взглянул на Берга. Встретив его взгляд, Ростов закрыл лицо письмом.
– Однако денег вам порядочно прислали, – сказал Берг, глядя на тяжелый, вдавившийся в диван кошелек. – Вот мы так и жалованьем, граф, пробиваемся. Я вам скажу про себя…
– Вот что, Берг милый мой, – сказал Ростов, – когда вы получите из дома письмо и встретитесь с своим человеком, у которого вам захочется расспросить про всё, и я буду тут, я сейчас уйду, чтоб не мешать вам. Послушайте, уйдите, пожалуйста, куда нибудь, куда нибудь… к чорту! – крикнул он и тотчас же, схватив его за плечо и ласково глядя в его лицо, видимо, стараясь смягчить грубость своих слов, прибавил: – вы знаете, не сердитесь; милый, голубчик, я от души говорю, как нашему старому знакомому.
– Ах, помилуйте, граф, я очень понимаю, – сказал Берг, вставая и говоря в себя горловым голосом.
– Вы к хозяевам пойдите: они вас звали, – прибавил Борис.
Берг надел чистейший, без пятнушка и соринки, сюртучок, взбил перед зеркалом височки кверху, как носил Александр Павлович, и, убедившись по взгляду Ростова, что его сюртучок был замечен, с приятной улыбкой вышел из комнаты.
– Ах, какая я скотина, однако! – проговорил Ростов, читая письмо.
– А что?
– Ах, какая я свинья, однако, что я ни разу не писал и так напугал их. Ах, какая я свинья, – повторил он, вдруг покраснев. – Что же, пошли за вином Гаврилу! Ну, ладно, хватим! – сказал он…
В письмах родных было вложено еще рекомендательное письмо к князю Багратиону, которое, по совету Анны Михайловны, через знакомых достала старая графиня и посылала сыну, прося его снести по назначению и им воспользоваться.
– Вот глупости! Очень мне нужно, – сказал Ростов, бросая письмо под стол.
– Зачем ты это бросил? – спросил Борис.
– Письмо какое то рекомендательное, чорта ли мне в письме!
– Как чорта ли в письме? – поднимая и читая надпись, сказал Борис. – Письмо это очень нужное для тебя.
– Мне ничего не нужно, и я в адъютанты ни к кому не пойду.
– Отчего же? – спросил Борис.
– Лакейская должность!
– Ты всё такой же мечтатель, я вижу, – покачивая головой, сказал Борис.
– А ты всё такой же дипломат. Ну, да не в том дело… Ну, ты что? – спросил Ростов.
– Да вот, как видишь. До сих пор всё хорошо; но признаюсь, желал бы я очень попасть в адъютанты, а не оставаться во фронте.
– Зачем?
– Затем, что, уже раз пойдя по карьере военной службы, надо стараться делать, коль возможно, блестящую карьеру.
– Да, вот как! – сказал Ростов, видимо думая о другом.
Он пристально и вопросительно смотрел в глаза своему другу, видимо тщетно отыскивая разрешение какого то вопроса.
Старик Гаврило принес вино.
– Не послать ли теперь за Альфонс Карлычем? – сказал Борис. – Он выпьет с тобою, а я не могу.
– Пошли, пошли! Ну, что эта немчура? – сказал Ростов с презрительной улыбкой.
– Он очень, очень хороший, честный и приятный человек, – сказал Борис.
Ростов пристально еще раз посмотрел в глаза Борису и вздохнул. Берг вернулся, и за бутылкой вина разговор между тремя офицерами оживился. Гвардейцы рассказывали Ростову о своем походе, о том, как их чествовали в России, Польше и за границей. Рассказывали о словах и поступках их командира, великого князя, анекдоты о его доброте и вспыльчивости. Берг, как и обыкновенно, молчал, когда дело касалось не лично его, но по случаю анекдотов о вспыльчивости великого князя с наслаждением рассказал, как в Галиции ему удалось говорить с великим князем, когда он объезжал полки и гневался за неправильность движения. С приятной улыбкой на лице он рассказал, как великий князь, очень разгневанный, подъехав к нему, закричал: «Арнауты!» (Арнауты – была любимая поговорка цесаревича, когда он был в гневе) и потребовал ротного командира.
– Поверите ли, граф, я ничего не испугался, потому что я знал, что я прав. Я, знаете, граф, не хвалясь, могу сказать, что я приказы по полку наизусть знаю и устав тоже знаю, как Отче наш на небесех . Поэтому, граф, у меня по роте упущений не бывает. Вот моя совесть и спокойна. Я явился. (Берг привстал и представил в лицах, как он с рукой к козырьку явился. Действительно, трудно было изобразить в лице более почтительности и самодовольства.) Уж он меня пушил, как это говорится, пушил, пушил; пушил не на живот, а на смерть, как говорится; и «Арнауты», и черти, и в Сибирь, – говорил Берг, проницательно улыбаясь. – Я знаю, что я прав, и потому молчу: не так ли, граф? «Что, ты немой, что ли?» он закричал. Я всё молчу. Что ж вы думаете, граф? На другой день и в приказе не было: вот что значит не потеряться. Так то, граф, – говорил Берг, закуривая трубку и пуская колечки.
– Да, это славно, – улыбаясь, сказал Ростов.
Но Борис, заметив, что Ростов сбирался посмеяться над Бергом, искусно отклонил разговор. Он попросил Ростова рассказать о том, как и где он получил рану. Ростову это было приятно, и он начал рассказывать, во время рассказа всё более и более одушевляясь. Он рассказал им свое Шенграбенское дело совершенно так, как обыкновенно рассказывают про сражения участвовавшие в них, то есть так, как им хотелось бы, чтобы оно было, так, как они слыхали от других рассказчиков, так, как красивее было рассказывать, но совершенно не так, как оно было. Ростов был правдивый молодой человек, он ни за что умышленно не сказал бы неправды. Он начал рассказывать с намерением рассказать всё, как оно точно было, но незаметно, невольно и неизбежно для себя перешел в неправду. Ежели бы он рассказал правду этим слушателям, которые, как и он сам, слышали уже множество раз рассказы об атаках и составили себе определенное понятие о том, что такое была атака, и ожидали точно такого же рассказа, – или бы они не поверили ему, или, что еще хуже, подумали бы, что Ростов был сам виноват в том, что с ним не случилось того, что случается обыкновенно с рассказчиками кавалерийских атак. Не мог он им рассказать так просто, что поехали все рысью, он упал с лошади, свихнул руку и изо всех сил побежал в лес от француза. Кроме того, для того чтобы рассказать всё, как было, надо было сделать усилие над собой, чтобы рассказать только то, что было. Рассказать правду очень трудно; и молодые люди редко на это способны. Они ждали рассказа о том, как горел он весь в огне, сам себя не помня, как буря, налетал на каре; как врубался в него, рубил направо и налево; как сабля отведала мяса, и как он падал в изнеможении, и тому подобное. И он рассказал им всё это.
В середине его рассказа, в то время как он говорил: «ты не можешь представить, какое странное чувство бешенства испытываешь во время атаки», в комнату вошел князь Андрей Болконский, которого ждал Борис. Князь Андрей, любивший покровительственные отношения к молодым людям, польщенный тем, что к нему обращались за протекцией, и хорошо расположенный к Борису, который умел ему понравиться накануне, желал исполнить желание молодого человека. Присланный с бумагами от Кутузова к цесаревичу, он зашел к молодому человеку, надеясь застать его одного. Войдя в комнату и увидав рассказывающего военные похождения армейского гусара (сорт людей, которых терпеть не мог князь Андрей), он ласково улыбнулся Борису, поморщился, прищурился на Ростова и, слегка поклонившись, устало и лениво сел на диван. Ему неприятно было, что он попал в дурное общество. Ростов вспыхнул, поняв это. Но это было ему всё равно: это был чужой человек. Но, взглянув на Бориса, он увидал, что и ему как будто стыдно за армейского гусара. Несмотря на неприятный насмешливый тон князя Андрея, несмотря на общее презрение, которое с своей армейской боевой точки зрения имел Ростов ко всем этим штабным адъютантикам, к которым, очевидно, причислялся и вошедший, Ростов почувствовал себя сконфуженным, покраснел и замолчал. Борис спросил, какие новости в штабе, и что, без нескромности, слышно о наших предположениях?
– Вероятно, пойдут вперед, – видимо, не желая при посторонних говорить более, отвечал Болконский.
Берг воспользовался случаем спросить с особенною учтивостию, будут ли выдавать теперь, как слышно было, удвоенное фуражное армейским ротным командирам? На это князь Андрей с улыбкой отвечал, что он не может судить о столь важных государственных распоряжениях, и Берг радостно рассмеялся.
– Об вашем деле, – обратился князь Андрей опять к Борису, – мы поговорим после, и он оглянулся на Ростова. – Вы приходите ко мне после смотра, мы всё сделаем, что можно будет.
И, оглянув комнату, он обратился к Ростову, которого положение детского непреодолимого конфуза, переходящего в озлобление, он и не удостоивал заметить, и сказал:
– Вы, кажется, про Шенграбенское дело рассказывали? Вы были там?
– Я был там, – с озлоблением сказал Ростов, как будто бы этим желая оскорбить адъютанта.
Болконский заметил состояние гусара, и оно ему показалось забавно. Он слегка презрительно улыбнулся.
– Да! много теперь рассказов про это дело!
– Да, рассказов, – громко заговорил Ростов, вдруг сделавшимися бешеными глазами глядя то на Бориса, то на Болконского, – да, рассказов много, но наши рассказы – рассказы тех, которые были в самом огне неприятеля, наши рассказы имеют вес, а не рассказы тех штабных молодчиков, которые получают награды, ничего не делая.
– К которым, вы предполагаете, что я принадлежу? – спокойно и особенно приятно улыбаясь, проговорил князь Андрей.
Странное чувство озлобления и вместе с тем уважения к спокойствию этой фигуры соединялось в это время в душе Ростова.
– Я говорю не про вас, – сказал он, – я вас не знаю и, признаюсь, не желаю знать. Я говорю вообще про штабных.
– А я вам вот что скажу, – с спокойною властию в голосе перебил его князь Андрей. – Вы хотите оскорбить меня, и я готов согласиться с вами, что это очень легко сделать, ежели вы не будете иметь достаточного уважения к самому себе; но согласитесь, что и время и место весьма дурно для этого выбраны. На днях всем нам придется быть на большой, более серьезной дуэли, а кроме того, Друбецкой, который говорит, что он ваш старый приятель, нисколько не виноват в том, что моя физиономия имела несчастие вам не понравиться. Впрочем, – сказал он, вставая, – вы знаете мою фамилию и знаете, где найти меня; но не забудьте, – прибавил он, – что я не считаю нисколько ни себя, ни вас оскорбленным, и мой совет, как человека старше вас, оставить это дело без последствий. Так в пятницу, после смотра, я жду вас, Друбецкой; до свидания, – заключил князь Андрей и вышел, поклонившись обоим.