Абсолютное знание

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Абсолютное знание (англ. the Ultimate Knowledge) — это знание, достигшее предельного самопознания себя, это момент, когда наука и философия сливаются воедино, познают себя самое, и где формируются предпосылки перехода к постзнанию.





История познания и пути к Абсолютному знанию

«Все люди от природы стремятся к знанию» - это утверждение программы познания в «Метафизике» Аристотеля закрепило существенную веху развития философской мысли. Уже со времён Платона философы задумывались о проблеме Абсолютного знания. Кто-то понимал Абсолютное знание как знание всего и обо всём. Кто-то же предполагал, что Абсолютное знание – это абсолютный предел, трансгрессию которого человеку осуществить нельзя. Об Абсолюте в познании говорят тогда, когда указывают на идеальную цель и, в то же время отправную точку человеческих исканий: в Абсолют включено всё, что вообще мыслимо, в том числе и то, что мы отнесли к воображению, к субъективным представлениям – как если бы их удалось осознать, постичь во вспышке интеллектуальной интуиции. Поставив задачей отыскание aletheia («несокрытости») - истины в штудиях Сократа и Платона, установив в результате радикального декартовского сомнения основания разума, очертив трансцендентальные границы разума, западная философская мысль пришла к своей вершине, утвердив тезис о достижении Абсолютного знания (VIII «Феноменологии духа»).

"Абсолютное знание есть истина всех способов сознания, потому что, как показало (описанное в "Феноменологии духа") движение сознания, лишь в абсолютном знании преодолевается разрыв между предметом и достоверностью самого себя, и истина стала равной этой достоверности, так же как и эта достоверность стала равной истине"[1].

Понятие абсолюта не было дано человеческому духу изначально, оно, скорее, было лишь «задано» как цель устремлений философской мысли, движимой потребностью к познанию бесконечного. Из чего возникает такая потребность? Соответствует ли понятию абсолюта какая-нибудь реальность, т.е. имеет ли оно денотат? Как должно быть построено это понятие, чтобы ему соответствовало что-либо в действительности? Насколько вообще правомерна такая постановка вопроса? Можем ли мы, не впадая в противоречие, говорить об абсолюте как о «предмете» знания? Если же противоречие должно быть признаком того, что мы находимся на правильном пути к познанию абсолюта (Гегель), то где найти критерий для того, чтобы отличить в самопротиворечивых утверждениях об абсолюте противоречия, свидетельствующие лишь об ограниченности, беспомощности и заблуждениях конечного духа, от противоречий, выражающих внутреннюю диалектику бесконечного?[2]

Предпосылка проблемы абсолютного знания

Классическая новоевропейская философия эксплицируется, рефлексирует, осуществляя свою историю в фундаментальной метафизической позиции, в которой бытие понимается как сознание. Эта позиция характерна в процессе исторического развития, перехода философской мысли от Р. Декарта до Г. Гегеля включительно. Именно она является пространством конституирования ключевых метафизических констант и исторически определенной формы научного знания, воззвавших к жизни новую шкалу философских координат и жизненных ценностей. Когда бытие постигается как сознание, тогда все сущее понимается через представление и познается через тот или иной метод представления. Суть метафизики как интеллектуальной интуиции основывается, в первую очередь, на понимании опыта познания истины, т.е. процесса, посредством которого истинное знание осознает себя как абсолютное. Опыт оказывается демонстрацией сознания в его движении к само-достоверности, т.е. к необусловленности само-сознания как реального и совершенно свободного (в этимологическом смысле латинского слова ab-solūte) знания. Целью исследования предпосылок и исторического становления Абсолютного знания, был анализ фундаментальной метафизической позиции новоевропейской философии, связанной с пониманием бытия как сознания, обретающей классическое выражение и завершение в проблеме абсолютного знания как интеллектуальной интуиции. Метафизика абсолютного знания получает свое специфическое преломление и сущностную артикуляцию в контексте проблемы интеллектуальной интуиции. Метафизика немецкого идеализма в лице своих представителей уже осознает себя «эпохально» в истории становления и систематического осуществления абсолютного духа. История выступает процессом становления самого духа метафизической мысли, то есть постоянной и необходимой формой развития системы Абсолютного знания. В процессе исследования генезиса интеллектуальной интуиции как метафизики разума научной гипотезой исследований выступило положение, что итог классической новоевропейской философии, резюмированный в системе Г. Гегеля, представлял собой рефлексию разделения Абсолютного знания на понятийное знание и интуитивный смысл и последующего трансфера метафизических принципов Абсолютного знания о мире в фундаментальную науку.

Абсолютное знание и интеллектуальная интуиция

Существует концептуальная связь Абсолютного знания с интеллектуальной интуицией (интеллектуальным созерцанием). Эвристически, рефлексия сознания как самосознания Абсолютного знания связано с философской рефлексией свободы. Практически, со-знание есть свобода на пути к Абсолютному знанию, самопостигающий себя смысл в истории. История выступает как самодвижение сознания. Постистория, отрефлексированная послегегелевской наукой, следует рассматриваться как приближение-отдаление от Абсолютного знания. В первой трети XIX в. обнаруживается своеобразный водораздел постклассической науки (например, неевклидова геометрия). Методологически рациональная составляющая (ratio) Абсолютного знания переходит в науку. К началу XIX в. завершается проект науки (Г. Галилей, а потом и Р. Декарт) как совокупность формального знания о мире. Философия развёртывается как интеллектуальное постижение (от Р. Декарта через Ф. Шеллинга вплоть до А. Бергсона и Э. Гуссерля). Последующее историческое развитие философской мысли представляет собой разделение (διαρεσις) Абсолютного знания на научное знание фундаментальной науки и интуитивный смысл философии как метафизики разума. Завершение новоевропейской классики оформляется в изданном в 1807 г. философском трактате Г. Гегеля «Феноменология духа».

Вводные положения Абсолютного знания и развитие идеи Абсолютного знания

Философское понятие «Абсолютное знание» ввёл И. Г. Фихте, который утверждал, что: «…абсолютное может иметь только абсолютное проявление, то есть только одно (простое, вечно равное себе) проявление в отношении к многообразию; и это есть абсолютное знание»[3]. Здесь стоит подчеркнуть различие фихтеанского и последующего гегелевского понимания Абсолютного знания. Фихте видел Абсолютное запредельным любому пониманию, и интеллектуальное созерцание его и есть знание Абсолютного, то есть, интеллектуальная интуиция. Но Г. Гегель видел Абсолютное знание как саму Абсолютную идею, точнее как её необходимый, но совершенно свободный результат. Так, в «Феноменологии духа» Г. Гегель даёт следующее определение понятию Абсолютного знания: «Наука как постигание самостью себя в понятии. — Это последнее формообразование духа, дух, который своему полному и истинному содержанию придает в то же время форму самости и благодаря этому в такой же мере реализует свис понятие, как в этой реализации остается в своем понятии, есть абсолютное знание; это есть дух, знающий себя в формообразовании духа, или знание, постигающее в понятии»[4]. Интеллектуальна интуиция как результат движения рефлексии к Абсолютному знанию имеет большой эвристический потенциал, что, тем не менее, не отменяет философского вопрошания о самой возможности знания Абсолютного как такового.

Интеллектуальная интуиция после Р. Декарта выступает преимущественно метафизическим познанием. Т. Гоббс, Дж. Локк и, особенно, Д. Юм подчеркивали необходимость непосредственного чувственного опыта, поскольку его разрушение ведет лишь к пустой рефлексии. Критике подвергалась сама возможность метафизического познания. Но английский эмпиризм не был возвращением к обычному опыту в его наивной уверенности, что он способен познавать мир непосредственно, причем так, как он реально и действительно есть. Явления и есть реальность, если не вся и не окончательная реальность. И. Кант во многом принимал эмпирическую критику самой возможности метафизического познания, которое осуществляется посредством интеллектуальной интуиции. Д. Юм в первой книге «Трактата о человеческой природе»[5] отмечал, что субъективные условия познавательного процесса оказываются непреодолимым препятствием для познания вещей как таковых. Иная позиция заключается в том, что субъективные условия просто необходимы для осуществления практических нужд и целей человеческого разума. И как раз здесь И. Кант обнаруживает совершенно иной род реальности, которая игнорировалась традиционной метафизикой. Он пишет: «До сих пор считали, что всякие наши знания должны сообразовываться с предметами… (но), следовало бы попытаться выяснить, не разрешим ли мы задачи метафизики более успешно, если будем исходить из предположения, что предметы должны сообразовываться с нашими познаниями»[6]. Хотя необусловленное сущее или «вещь-в-себе» непознаваема, согласно И. Канту, именно в силу этого обстоятельства вещь в своей являемости как раз и есть вся полнота реальности. Все сущее являет себя в строго определенных условиях, и это есть трансцендентальные условия однородного и интеллигибельного опыта постижения явлений как таковых. Эти условия внутренне присущи человеческому разуму. В силу этих условий разум способен осуществлять присущую ему трансцендентальную мощь, чтобы свободно конституировать объекты, подлежащие строго научному познанию. Последующие мыслители соглашались с Кантом, что трансцендентальная способность суждения имеет непосредственное и весьма важно значение. В своей критической философии Кант показал необходимость построения системы знания в терминах природы разума. Но выясняя вопрос о том, как возможна метафизика, в то же время, проект построения метафизики как системы, он осложнил весьма существенными трудностями. Поэтому первые философские публикации Фихте, Шеллинга и Гегеля связаны с вопросом о системе. Согласно Канту, философия стремится к системе, т. е. к внутреннему единству идей Бога, мира и человека. Система призвана раскрывать внутренне единство всего сущего в целом. Человек пребывает в многообразии сущего в целом, и он знает об этом целом. В знании этого мы отличаемся только в ясности и глубине. Мы обнаруживаем себя в таком познавании бытия, и мы стремимся прояснить и обрести основу этого познания не только вопреки, но и благодаря тому критическому барьеру, который был сооружен Кантом. Ведь вся его критика опиралась на предпосылку, которая имеет отчасти негативный характер, что сущее как целое должно быть познаваемо в смысле опыта или оно непознаваемо вообще; и что, следовательно, любое познаваемое сущее должно быть объектом. По сути, Кант заложил методологию как науку. Сущность философии Кант определял суммарно как teleologia rationis humanae, т. е. как науку о целях человеческого разума. Немецкий идеализм после Канта прокладывал иной путь понимания философии, а именно: философия есть интеллектуальное созерцание абсолютного. Мартин Хайдеггер, подводя итог более чем двухтысячелетнему развитию мысли, отметил, что: «Философия начинается с „признания“, что она не является таковой без абсолютного…. Философия — абсолютное знание — знание абсолютного»[7] . Итак, хайдеггеровская рекапитуляция новоевропейской классики представляет важнейший методологический вывод: исторически Абсолютное знание не только возможно, но и необходимо.

Абсолютное знание и переход к пост-знанию

Проблема абсолютного занимает ключевое место в пространстве генезиса классической мысли Нового времени от Р. Декарта до Г. В. Ф. Гегеля, чья философская система явилась абсолютным выражением и по сути дела завершением метафизической позиции, связанной с пониманием бытия как сознания. Решающее воздействие на формирование основной проблематики новоевропейской философии имели рефлексии Н. Коперника и Г. Галилея, что произвело революцию не только в научном познании, но и в пространстве метафизической мысли. «Новация» Коперника явилась свидетельством новой логики мышления, да и по сути новой разумности самой по себе (ratio)[8]. Последствия революции Коперника заключались отчасти в том, что мир обычного опыта утрачивал право быть исходной точкой отсчета и правильно ориентирующего центра в истолковании чувственно воспринимаемых вещей и явлений. Обычное, привычное и знакомое уже более не есть достоверное, то есть истинное. Если даже наиболее достоверное в повседневном опыте (факт вращения Солнца вокруг Земли) оказывается сомнительным, то вся структура этого опыта и присущих ему кодификаций отныне ставится под вопрос. Истина уже не есть нечто присутствующее и данное, нечто само себя являющее и раскрывающее, но постигаемое благодаря строго определенному и последовательно применяемому методу. Истина наделяется методологическим измерением, обретая тем самым инструментальный характер. Знание постепенно становится вотчиной фундаментальной науки как таковой. Отсюда, впоследствии, и концепция практики как исходного и окончательного критерия истинности положений (вплоть до марксового 11-го тезиса о Л. Фейербахе, что закрепило завершение европейской классики). Истина теперь постигается и устанавливается не в результате ориентации на привычное, обычное и знакомое, а в силу тех исследовательских гипотез, проектов и процедур, которые бросают вызов и отвергают все привычное. Если революция Коперника заменяет обычный опыт в постижении истины теоретико-методологической схематикой, то мышление Галилея создает новую концепцию природы, в основу которой полагается идеализация, по мнению Гуссерля, «реальности… под водительством новой математики; выражаясь современным языком, она сама становится неким математическим многообразием»[9]. Такое понимание истины означает переход к всё большей идеализации истины и формализации Абсолютного знания. В новой концепции природы идеализация (онтологическое наложение на понятийную решётку) получает определяющее значение, поскольку все природные процессы, будучи постигаемыми через принцип всеохватывающей каузальности, редуцировались, так или иначе, к математической формуле[10], представляющей собой формальное моделирование предметной области. Тем самым, из сферы постижения истины устраняется тот изначальный жизненный мир (Lebenswelt), который как раз и определяет мышление в его историческом измерении. Именно эта тенденция устранения жизненного мира обычного и привычного опыта в деле постижения истины в философии Р. Декарта получает свое метафизическое обоснование. Здесь мыслящее Я, через приостановку унаследованной веры и влияния традиционного знания (редукцию, разделение), через приостановку действенности повседневного опыта и обычного жизненного мира, причем посредством методически последовательного сомнения, становится автономным, то есть сугубо свободной, совершенно независимой инстанцией в деле постижения истины как таковой. Разум есть сама по себе мыслящая субстанция, res cogitans; и как субстанция, разум способен созерцать подлинную природу всего сущего (интеллектуальная интуиция). Разум обретает способность к такого рода созерцанию потому, прежде всего, что он субстанционален, то есть он может быть свободным от любого рода телесных аффектов, от всевозможных эмоций, страстей и даже ощущений. В силу такой способности разума к созерцанию подлинная природа телесности мира как таковой редуцируется к чистой протяженности, которая истинно описывается скорее языком математического исчисления, нежели языком обычного опыта или чувственного восприятия. Отметим, что уже у Декарта, у истоков новоевропейской классики намечается разделение (диарезис) знания и смысла. Проведённые исследования показали, что в новоевропейской науке мир идеализируется посредством математической формализации, благодаря чему он раскрывает собственную интеллигибельность, и, тем самым, становится подлинно познаваемым в рамках понятийной методологической решётки. Смысл всего сущего, тем самым, познается через интеллектуальную интуицию ноуменально, тогда как обычный опыт ограничивается лишь явлениями вещей как таковых. Отсюда дуализм между явлениями, принадлежащими миру чувственного опыта, и ноуменальным опытом, который раскрывается интеллектуальной интуиции. С такого рода дуализмом между миром явлений и ноуменов можно сопоставить различие между свободой как таковой и полной зависимостью в силу полной вовлеченности в мир явлений. Согласно Р. Декарту, свобода осуществляется, прежде всего, в сфере мысли, то есть прежде всего в том, где человек способен полностью владеть самим собой на уровне знающего себя мышления. Как раз это и есть уровень рефлексии, то есть инстанция самосознания, как рефлектирующего и саморефлектирующего сознания. Способность знать, согласно Гегелю, есть возможность становиться сознанием всего того, что существует, причем существование понимается в самом широком смысле. Сознание в процессе развертывания своей способности постижения вещей как таковых постепенно освобождает себя от зависимости со стороны вещей, поскольку оно становится знанием себя как сознания, а значит само-сознанием[11]. Только на уровне самосознания человек способен преодолевать вовлеченность в мир чувственных влечений, потребностей и впечатлений. Нерефлексивное погружение в хаос чувственных влечений, интересов и потребностей означало утрату человеком самого себя, своей разумной субстанции и мира в его подлинной интеллегибельности. Таким образом, попытка нарождающейся новоевропейской науки ухватить мир так, каков он есть, привела к выделению интеллектуальной интуиции как познавательного инструмента. Анализ показал, что интеллектуальная интуиция, как мгновенное постижение «я есть», начиная с Р. Декарта, выступает метафизическим познанием. Но Т. Гоббс и, особенно, Д. Юм в полемике с Р. Декартом подчеркивали необходимость чувственного опыта, поскольку его разрушение ведет к пустой рефлексии и всевозможным измышлениям. Но и новоевропейский эмпиризм разделял кризис уверенности в надежности обычного опыта в деле познания истины. Суть такого кризиса в том заключается, что этот опыт не позволяет нам раскрывать сущность вещей самих по себе. В этом опыте мы получаем лишь образы вещей и впечатления относительно их, тогда как наши идеи производны от содержания ощущений, а тем самым и от наших органов чувств. К тому же нет такой прозрачной и светоносной среды, в которой вещь раскрывала бы себя так, как она подлинно и сама по себе есть. Вот почему «Знание… имеет тенденцию расцениваться как орудие для овладения абсолютом или как среда, через которую его обнаруживают»[12]. Гегель в этой связи пишет, что «если познавание есть орудие для овладения абсолютной сущностью, то сразу же бросается в глаза, что применение орудия к какой-нибудь вещи не оставляет ее в том виде, в каком она есть для себя, а, напротив, формирует и изменяет ее. Или, если познавание не есть орудие нашей деятельности, а как бы пассивная среда, сквозь которую проникает к нам свет истины, то и в этом случае мы получаем истину не в том виде, в каком она есть в себе, а в том, в каком она есть благодаря этой среде и в этой среде. В обоих случаях мы пускаем в ход средство, которым непосредственно порождается то, что противоположно его цели; или нелепость заключается скорее в том, что мы вообще пользуемся каким-либо средством. Правда, может казаться, будто этот недостаток устраним, если мы узнаем способ действия орудия, ибо такое знание дает нам возможность вычесть в итоге то, что в представлении, которое мы получаем об абсолютном при помощи орудия, принадлежит этому последнему, и таким образом получить истинное в чистом виде. Но эта поправка на деле вернула бы нас к исходному положению. Ведь если мы отнимем от сформированной вещи то, что сделало с ней орудие, то эта вещь – в данном случае абсолютное – предстанет перед нами опять в том же самом виде, в каком она была и до этой, стало быть, ненужной работы»[13] . Принцип Ego cogito, был открыт Р. Декартом, но, он, как несомненное (inconcussum) основание (fundamentum) истины (veritas) не получил надлежащего объяснения в его философии. Декарт не достиг обоснования абсолютной достоверности принципа Ego cogito. Следуя средневековой традиции мышления, Декарт постулировал мыслящее Я как ens creatum. И абсолютную достоверность принципа Ego cogito Декарт основывал на доказательстве существования Бога (онтологическое доказательство) как Творца всего сущего. Тем самым, оказалось сомнительным провозглашение этого принципа в его совершенной достоверности. Лишь сознание себя как мыслящего Я может быть фактически абсолютным знанием, то есть исходным и несомненным знанием. В постижении истины как достоверности самую существенную роль играет самопознание. Природу и ограничение сознания как первореальности исследовал И. Кант в «Критике чистого разума». Он оставил Гегелю возможность испытания абсолютности знания истины в плане понимания ее как достоверности. Если Декарт открыл «новую землю», выдвигая на первый план понимание бытия как сознания, то Гегель получил эту землю в полное владение, выясняя абсолютный характер знания в горизонте нового бытийного понимания. Но почему возникает проблема абсолютного знания? Следует отметить, что в современной истории философии не прояснен эвристический потенциал категории «Абсолютное знание». Несомненно, Абсолютное знание есть определённое движение и результат развития духа. Мыслящее Я, по Декарту, есть та интеллектуальная интуиция, которая раскрывает истинный мир сущего в отличие от мира обычного опыта. Как пишет Декарт: "Я достоверно знаю, что я — вещь мыслящая. Но значит ли это, что мне известно все необходимое, чтобы быть уверенным в (существовании) какой-либо вещи? Ведь в этом первом осознании не содержится ничего, кроме некоего ясного и отчетливого представления о том, что я утверждаю; а этого совсем недостаточно, чтобы убедить меня в истинности вещи, которую я мыслю, если я когда-либо смогу понять, что какая-то вещь, которую я столь ясно и отчетливо воспринимаю, на самом деле ложна: исходя из сказанного, мне кажется, можно установить в качества общего правила: истинно все то, что я воспринимаю весьма ясно и отчетливо[14]. Таким образом, истинный мир предоставлен скорее мышлению, нежели обычному или чувственному опыту. Можно сказать, что истинный мир постижим лишь в той мере, в какой осуществляется преодоление, выход за пределы обычного опыта. Мышление постигает вещи ноуменально, тогда как обычный опыт ограничивается лишь их явлением. Отсюда дуализм между миром явлений, который принадлежит чувственному опыту, и ноуменальным миром, который раскрывается в интеллектуальной интуиции. С такого рода дуализмом мы можем сопоставлять различие между сферой свободы и полной погруженностью человека в мир явлений. Согласно Декарту, свобода осуществляется, прежде всего, на уровне мышления, поскольку только на уровне знающего себя мышления человек способен полностью владеть самим собой. И это есть уровень рефлексии, то есть само-сознания. Лишь на этом пути человек может овладевать природой, чтобы избежать утраты человеком самого себя и мира в его сущностной интеллигибельности, не впасть в состояние отчуждённости от Абсолютного знания. Принцип cogito выдвигает идею привилегированной данности сознания как особого рода непосредственного знания. Осознавание чего-либо имеет характер аподиктической достоверности. Современные исследователи К.А. Сергеев, А.М. Толстенко резюмируют[15], что вся новоевропейская философия, включая абсолютный идеализм Гегеля, есть по сути дела метафизика сознания, которая принимает достоверность осознания в качестве первоначального знания. В бытийном понимании исходным оказывается акт мышления. При этом допускается такого рода ситуация, когда акт мышления оказывается одновременно и актом порождения особого рода объектов. Ego cogito устанавливается и как субъект той совокупности операций, посредством которых задается тот или иной объект. Т. е. вводится в метафизику сознания такой привилегированный случай, в котором акт мышления совпадает с объектом мышления. Обобщая, отметит, что объект мышления задается самим актом мышления. Этот предельный случай, с которого начинается собственно философствование, выражается понятием интеллектуальной интуиции, что собственно, своими актами продуцирует предметы и предоставляет их созерцанию. Оно способно созерцать свои же собственные мысли подобно тому, как мы способны созерцать чувственно воспринимая вещи. И. Кант же будет доказывать, что человек не может иметь интеллектуальное созерцание как таковое, что стало вотчиной фундаментальной науки и смысл, что стало предметом реализации т.н. «практического разума». Только отождествление науки и философии, Абсолютное знание с интеллектуальной интуицией, ставит барьер интеллектуальной интуиции. На самом дела, уже в философии Канта окончательно оформилось разделение Абсолютного знания на знание (теоретическое) и смысл (интеллектуальное). Именно, как раз в связи с проблемой интеллектуальной интуиции Кант проводит строгое различие между теоретическим и практическим разумом. Субъект теоретического познания не способен к интеллектуальному созерцанию. Он познает явления, т. е. феномены, а не ноумены или вещи сами по себе. Практический же разум имеет дело с предметами не в целях их познания, а скорее со своей собственной способностью осуществлять эти предметы в самой действительности. Согласно Канту, базисные понятия разума суть идеи Бога, мира и человека. Но эти ведущие понятия, говорит Кант, не могут быть объективными представлениями, призванные поставлять сам подразумеваемый объект. Но то, что мыслится в этих идеях, что в них есть мыслимое, т. е. Бог, мир и человек, должно быть принято как существенно определяющее в том смысле, что познание возможно только на основе мыслимого в них. Другими словами, мыслимое в этих идеях не может быть произвольно измышляемым или свободно изобретаемым. Оно должно быть само познаваемое в подлинном знании. Такого рода знание всего сущего в целом должно быть истинным познанием первого порядка, поскольку именно оно основывает и определяет любое другое знание. Однако познание в своей основе, как резюмировал Кант, опираясь на Парменида и неоплатоников, есть созерцание как непосредственное представление сущего как такового. Таким образом, созерцание, которое конституирует исходное и истинное познавание, призвано постигать так же и бытие в его тотальности, т. е. Бога, мира и самой природы человека или подлинной его свободы. И здесь еще раз важно отметить следующее. Согласно Канту, познание чего бы то ни было невозможно вне чувственного созерцания. «Человек не только в познании истины, но и в своей непосредственной жизнедеятельности так или иначе руководствуется идеалами «чистого разума», однако, если он стремится быть здраво рассуждающим, будучи существом чувствующим, он обязан внимать присущим изначально границам его чувственности и рассудка. Другими словами, он не должен преступать пределов своей природы, имеющей смысл подлинной человечности…»[16]. Истинно познаваемыми являются только те объекты, которые имеют чувственно воспринимаемый характер. И поскольку сверхчувственные объекты, т. е. Бог, мир-как-тотальность, и человеческая свобода, не подлежат чувственному восприятию, то они не есть подлинно познаваемое. Если аргументация Канта относительно этого в «Критике чистого разума» вполне доказательна, то с Кантом вполне согласны Фихте, Шеллинг и Гегель в том, что Бог, мир и свобода суть объекты или вообще «вещи». Но Кант не продемонстрировал нигде, что любое созерцание должно быть всегда только объектным и в этом смысле объективным созерцанием. Он лишь показал, что подразумеваемое в Идеях не есть научно познаваемое, коль скоро оно не есть объектное и не может быть сконструировано достоверно как объекты в опыте познания вещей природы. Мыслимое в идеях, согласно Канту, не познаваемо лишь при допущении требования, что оно должно и могло бы быть реально познаваемым только через посредство чувственного созерцания. Но если полагаемые Кантом Идеи (Бог, мир и человек) не есть произвольно измышляемое или чисто воображаемое, то каким образом еще мыслимая в них истина может быть засвидетельствована, если не познанием? Ясно, что только познанием, причем при наличии сознания, что такое познание вовсе не призвано знать объекты. Скорее, оно призвано знать не объекты, но прежде всего то, что не есть объективируемое и тем самым объективное. Это не есть объективное познание сущего в целом, коль скоро оно знает уже себя как истинное и абсолютное познание. Но как это возможно, как это мыслимо вообще? Немецкий идеализм, начиная с Фихте и Шеллинга, выходит за пределы критической философии Канта к необусловленному знанию абсолютного. Но само это знание остается в сфере трансцендентальной субъективности, которая была открыта Кантом, но не отрефексирована им в достаточной степени. По сути, немецкий идеализм был отклонением от Канта, игнорируя, установленные Кантом границы человеческого мышления. В этом случае Кант воспринимается лишь как критик метафизики якобы в стремлении ее полного разрушения или как мыслитель, редуцирующий философию к теории познания. Но если понимать Канта в терминах понятия философии, которые он развивает в конце «Критики чистого разума», то, как раз немецкий идеализм, вполне серьезно воспринимает и последовательно разрабатывает это понятие. Философия, пишет Кант, «есть наука об отношении всякого знания к существенным целям человеческого разума (teleolоgia rationis humanaе)…»[17]. С этого и начинает немецкий идеализм; т. е. с того начинает он, причем непосредственно, до чего Кант доводит философское мышление в целом. Немецкий идеализм становится тем самым необусловленным развитием трансцендентальной философии в ее движении к метафизике Абсолютного знания о Боге, мире и человеке.

Абсолютное как принцип конструирования в философии

Абсолютное оказывается принципом конструирования в философии, причем конструирование в немецком идеализме понимается не как метафизическое познание в смысле Канта, которое «исследует на основании априорных понятий все, что есть»; но в том смысле, в коем Кант определяет математическое познание, способное «судить a priori на основании одного лишь конструирования понятий…»[18]. Однако для этого необходимо чистое созерцание. Впрочем, сам Кант обосновывал возможность чистого созерцания; и немецкий идеализм указывал прямо, что пространство и время, согласно Канту, даны нам в созерцании помимо чувств, поэтому они суть нечувственные созерцания. И свободу Кант понимал как сверхчувственный факт. Если же созерцание конституирует исходно и истинное познавание, то само это познавание призвано постигать, прежде всего, мыслимое в идеях Бога, мира и человека, то есть бытие в его тотальности. Эта тотальность в силу своей природы уже не может быть мыслима в терминах отношений к чему-либо еще. Эта тотальность всего сущего не имеет относительного характера, она абсолютно свободна от каких-либо отношений, и будучи совершенной безотносительностью она называется Ab-solūtē. Ведь ab-solūtio как раз и есть освобождение, чтобы быть совершенно, то есть безусловно и вполне. Абсолютное есть то, что освобождается от всякой зависимости со стороны чего бы то ни было, но оно обычно понимается как абсолютная вещь, поскольку мы, как правило, полагаем, что мыслимое нами всегда есть как та или иная вещь. Вот почему, абсолютное, не может быть мыслимо, поскольку, во-первых, абсолютной вещи нет вообще; во-вторых, абсолютное не может быть вещью как таковой. И если абсолютное должно быть познано как тотальность Бога, мира и человека, то познание этой тотальности призвано быть, прежде всего, созерцанием. Но, созерцание абсолютного, призвано постигать то, что мы не можем воспринимать чувствами. Не чувственное познается через intellectus, поэтому нечувственное созерцание называется интеллектуальным созерцанием. А поскольку философия призвана быть истинным познаванием сущего как тотальности, постольку она есть интеллектуальное созерцание абсолютного. Потому, Абсолютное знание достигается интеллектуальной интуицией смысла как такового. В силу этого изменяется само понятие разума. Понятие разума возвращается, тем самым, к своему изначальному значению, а именно: непосредственное схватывание и постижение, восприятие в самом широком смысле. Следовательно, интеллектуальная интуиция есть созерцание, присущее только разуму. Коль скоро интеллектуальное созерцание не нуждается в чувственном опыте, то и познаваемое в этом созерцании лишено требования быть объективируемым. Абсолютное как раз и есть то, знание чего не нуждается в объективации вообще. «Абсолютное знание…выступая для Гегеля в роли такой «силы», в отличие от сознания, умеет видеть мир вещей в их бесконечности»[19]. Таким образом, в гегелевской системе новоевропейская классика приходит к осознанию истины и смысла Абсолютного знания как целого. Такое необъективируемое познание сущего в целом уже осознает себя как истинное и абсолютное познание. Оно призвано познавать то, что не стоит где-то против мышления как объект, но что само становится и осуществляется в познании, и такое становление в движении к самому себе в раскрываемой истине как раз и есть абсолютное. Именно в этой связи Шеллинг после опубликования «Системы трансцендентального идеализма» постоянно подчеркивал, что для осуществления интеллектуального созерцания необходимо освободить себя от диктата повседневного опыта восприятия и познания вещей. В работе «Дальнейшее изложение моей философской системы» (1802) Шеллинг пишет, что стремление всё объяснять, присущее обычному мышлению, уводит от изначальной неразличимости мышления и созерцания, которая характерна для подлинного философствования. Такого рода неразличаемость, как раз и есть тот недифференцированный континуум интеллектуального созерцания, в котором мышление созерцает, а созерцание мыслит; в котором все различаемое присутствует совместно, т. е. в единой тотальности. Постижение неразличимого в различном возможно только через интеллектуальную интуицию, поэтому абсолютное тождество, как «полная нерачлененность» природы и духа, объекта и субъекта, Шеллинг называет разумом[20]. Это тождество есть по сути дела «апология принципа всеединства, как его понимает Шеллинг»[21] . «Интеллектуальное созерцание есть в общем способность видения универсального в особенном, бесконечного в конечном, объединяемых в живом единстве…» . Единство мышления и бытия, постигаемое в интеллектуальном созерцании, не есть единство в том или ином аспекте, «но абсолютно в себе и для себя». Видеть истинное в любой истине, чисто познаваемое во всем познанном, «означает поднимать себя до созерцания абсолютного единства и таким образом до интеллектуального созерцания в общем», - речь идет об утверждении «абсолютного в познании и познания в абсолютном»[22] . И это соответствует математическому познанию, в котором мышление способно созерцать понятия с помощью наглядных построений, как это имеет место, скажем, в геометрии. Интеллектуальная интуиция, согласно Фихте, как раз и есть конструирование понятий. И Шеллинг развивает эту тему, утверждая, что только в интеллектуальном созерцании постигается абсолютное единство бытия и мышления . Только в этой идее возможно подлинное конструирование понятий и конструирование вообще как истинное, и абсолютное познание. Абсолютное в интеллектуальном созерцании делает возможным такое познавание, которое есть только в абсолютном. Абсолютное не есть вне познания как объект, и оно не есть внутри себя как мысль в познающем субъекте. Оно есть единство познающего и познаваемого в их изначальном единстве. И это есть «первый шаг к истинному идеализму и к той философии, которая есть в абсолютном»[23]. Потому, основное задачей Абсолютного знания есть раскрыть этот Мир… как таковой, т.е., раскрыть бытие в завершённости целостности его пространственно-временного существования…[24]. Феноменология духа Гегеля – это исторический водораздел, после которого возникает не только «постистория», но и «постнаука». Причём, метафизические основания Абсолютного знания принимают статус науки. Любое последующее познание словно совершает колебания, приближаясь и отдаляясь от рефлексий системы «Энциклопедии философских наук», что выступила своеобразным резюме Абсолютного знания классической новоевропейской философии. Гегель осмыслил Науку как процесс автогенерирующего Абсолютного знания, что есть не только результат, а совокупность всех этапов развития: «Ибо суть дела исчерпывается не своей целью, а своим осуществлением, и не результат есть действительное целое, а результат вместе со своим становлением»[25] . Основные метафизические принципы Абсолютного знания о мире в итоге переходят от философии в фундаментальную науку. Происходит разделение Абсолютного знания на смысл постижения в философии и знание, трансфер метафизических принципов которого происходит от философии к математике и физике, что подметил ещё в начале XX в. Х. Ортега-и-Гассет. На Гегеле новая классическая европейская философия по сути заканчивается, подготавливается почва для возникновения постмодернисткого дискурса. На первый план постепенно выходит интеллектуальная интуиция всё больше иррационалистского толка. Р. Гайм, резюмируя воззрения Гегеля, заключил: «Абсолютное есть столько же субстанция, сколько и субъект», т.е. тот только способ мышления можно назвать истинным, который себя чувствует, подобно эллинскому, в гармоническом соединении со вселенной, сохраняя в то же время полное сознание и целостность рефлексии, как она обусловлена новейшим временем, протестантизмом и «просвещением»[26] . Обобщая изложенное выше, следует отметить преемственность исследовательских проектов: Ф. Шеллинг – А. ШопенгауэрФ. ТренделенбургФ. Брентано – Э. Гуссерль и далее, через М. Хайдеггера, до западноевропейского постмодернизма, итогом чего выступило всё больше нарастание интуитивной составляющей западной философии.

Интересно, что Абсолютное знание у Гегеля, по сути, выступает самой действительностью, или "являет собой высшую форму развития абсолютного духа, выражающего собой безусловную полноту всей действительности и являющегося самой этой единственно подлинной действительностью[27]".

Итоги движения к абсолютному знанию. Проблема «постзнания»

В исторической оптике, новоевропейская классическая философия — это переход (трансфер) знаниевой составляющей от философии к фундаментальной науке. Благодаря Гегелю не философия стала наукой, но метафизические основания Абсолютного знания стали неотъемлемой частью методологии фундаментальной науки, что во многом обусловило взрывное развитие последней в ХХ в. Отныне, история мышления и истинного знания понимается как то, что есть самое сокровенное в истории осуществления движения к Абсолютному знанию. Метафизика немецкого идеализма в лице своих представителей уже осознает себя «эпохально» в истории становления и систематического осуществления абсолютного духа. Немецкий идеализм в лице, прежде всего Гегеля, становится историей философии в том смысле, что сама история мысли есть путь системы Абсолютного знания в его к самому себе движении. История теперь уже не есть то прошлое, в котором мысль себя завершает и тем самым выпадает как бы в осадок. История, знания уже с самого начала понимаемая метафизически, становится процессом становления самого духа метафизической мысли, то есть постоянной и необходимой формой рефлексии развития системы как пути интеллектуальной интуиции к Абсолютному знанию. Интеллектуальная интуиция, будучи философией немецкого идеализма, не есть просто измышление или нечто просто воображаемое, но реальный труд, используя язык Гегеля, в котором «труд» становится ключевым словом, самого по себе Духа. Бытие как тотальность, то есть Бог, мир и человек, постижимо только тогда, когда познание способно осознать себя как интеллектуальную интуицию, то есть как абсолютное познание. Интерпретация истинного и абсолютного познания как интеллектуального созерцания не есть просто произвольная и сугубо романтическое истолкование философии Канта. Эта интерпретация раскрывает скрытую предпосылку, можно сказать, сокровенную, которая полагается в начало системы математического разума, обретающего метафизическое измерение. Только когда идея системы становится сознанием необходимости абсолютной системы разума, которая знает себя в абсолютном познании, только тогда система основывается и эксплицируется в своих собственных терминах; то есть она должна быть строго достоверной в математическом смысле и в стремлении постижения тотальности всего сущего она должна быть основана на абсолютном самосознании. И где система знает себя в этом плане как необусловленную необходимость, только там требование системы есть исходное, основное и сокровенное. Система абсолютного знания становится возможной, если понимать всю предшествующую историю философской мысли как предварительные и переходные стадии «формообразований» сознания, ориентированных на абсолютную систему, которая отныне отыскивается во всей истории философии. На Гегеле происходит разделение Абсолютного знания на Абсолютное знание как таковое и на Абсолютный смысл, что во многом объясняет возникновение во второй половине XIX в. философских течений иррационализма (поздний Ф. Шеллинг, А. Шопенгауэр).

Напишите отзыв о статье "Абсолютное знание"

Примечания

  1. Гегель Г.В.Ф. Наука логики. — М.: "Мысль", 1998. — С. 30. — 1072 с. — ISBN 5-244-00905-2.
  2. Кричевский А.В. [iphras.ru/elib/0009.html Абсолют. Новая философская энциклопедия]. Новая философская энциклопедия. РАН.
  3. Гайденко П.П. [filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000078/st002.shtml Парадоксы свободы в учении Фихте].
  4. Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа / пер. с нем. Г.Г. Шпет. — СПб.: Наука, 2015. — С. 443. — 494 с.
  5. Юм Д. Трактат о человеческой природе. Соч. в 2-х т. Т. 1. — М.: Мысль, 1996. — С. 60-327. — 735 с.
  6. Кант И. Критика чистого разума. Соч. в 6 т. – Т.3 / пер. с нем. Н. Лоссокого. — 1964. — С. 87. — 799 с.
  7. Heidegger M. Gesamtausgabe, Abteilung II: Vorlesungen 1919-1944, Band 49: Die Metaphysik des deutschen Idealismus. — Frankfurt am Main: Vittorio Klostermann GmbH, 1991. — С. 119.
  8. Ахутин А.В. Поворотные времена. — СПб.: Наука, «Слово о сущем», 2005. — С. 376. — 743 с.
  9. Гуссерль Э. Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология. — СПб.: Владимир Даль, 2004. — С. 40. — 400 с.
  10. Williams B. Descartes: the project of pure enquire. — The British Journal for the Philosophy of Science. – Vol. 31, No. 1. — 1980. — 104-108 с.
  11. Торубарова Т.В. О сущности человеческой свободы в немецком классическом идеализме. — Homo philosophans. Серия «Мыслители», Вып. 12; Сб. к 60-летию профессора К.А. Сергеева.. — СПб.: Санкт-Петербургское философское общество, 2002. — С. 120-139.
  12. Heidegger M. Hegel's Concept of Experience / trans. Kenley Royce Dove. — New York: Octagon, 1983.
  13. Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа / пер. с нем. Г.Г. Шпета. — СПб.: Наука. «Слово о сущем», 2015. — С. 41-42. — 494 с.
  14. Декарт Р. Размышления о первой философии, в коих доказывается существование бога и различие между человеческой душой и телом. Соч. в 2 т. – Т. 2. — М.: Мысль, 1994. — С. 29. — 654 с.
  15. Сергеев К.А, Толстенко А.М. [file:///C:/Users/Super/Downloads/122-123-1-PB.pdf История философии].
  16. Сергеев К. Философия Канта и новоевропейская метафизическая позиция / Ю. В. Перов, К. А. Сергеев, Я. А. Слинин. — Очерки истории классического немецкого идеализма // И. Кант. Трактаты. — СПб.: Наука, 2006. — С. 18. — 146 с.
  17. Кант И. Критика чистого разума. Соч. в 6 т. – Т.3. — М., 1964. — С. 684. — 799 с.
  18. Кант И. Критика чистого разума. Соч. в 6 т. – Т.3. — М., 1964. — С. 688. — 799 с.
  19. Быкова М.Ф. Мистерия логики и тайна субъективности. О замысле феноменологии у Гегеля. — М.: Наука, 1996. — С. 105. — 248 с.
  20. Шеллинг Ф.В.Й. Изложение системы моей философии / пер. с нем. А. Иваненко. — СПб.: Наука "Слово о сущем", 2014. — 263 с.
  21. Гулыга А.В. Немецкая классическая философия. — М.: Рольф, 2001. — С. 183. — 416 с.
  22. Schelling F. W. I. Sämtliche Werke. Bd. IV.. — München, 1930. — С. 360. — 362 с.
  23. Schelling F. W. I. Sämtliche Werke. Bd. IV.. — München, 1930.
  24. Кожев А. Введение в чтение Гегеля. — СПб.. — Наука, «Слово о сущем», 2013. — С. 209. — 792 с.
  25. Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа / пер. с нем. Г.Г. Шпет. — Наука. «Слово о сущем», 2015. — С. 12. — 494 с.
  26. Гайм Р. Гегель и его время. — СПб.: Наука, Слово осущем, 2015. — С. 175. — 391 с.
  27. Великанов А. [velikanov.ru/philosophy/fenomenologija_duha_gegel'.asp ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ДУХА]. velikanov.ru.

Ссылки

  1. Ахутин А. В. Поворотные времена / А. В. Ахутин. — СПб: Наука, «Слово о сущем», 2005. — 743 с.
  2. Баумейстер А. Буття і благо: [Монографія] — А. Баумейстер. — Вінниця.: Т. П. Барановська, 2014. — 418 с.
  3. Бурмистров С. Л. Философская компаративистика и история философии / С. Л. Бурмистров: [Электронный ресурс]. — Режим доступа: www.jkhora.narod.ru/2008-1-02.pdf.
  4. Быкова М. Ф. Мистерия логики и тайна субъективности. О замысле феноменологии у Гегеля / М. Ф. Быкова. — М.: «Наука», 1996. — 248 с.
  5. Гайденко П. П. Парадоксы свободы в учении Фихте / П. П. Гайденко: [Электронный ресурс]. — Режим доступа: filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000078/st002.shtml.
  6. Гайм Р. Гегель и его время / Р. Гайм. — СПб., «Наука», 2006. — 391 с.
  7. Гегель Г.В.Ф. Наука логики. — М.: "Мысль", 1998. — С. 30. — 1072 с. — ISBN 5-244-00905-2.
  8. Гегель Г. В. Ф. Феноменология духа / Г. В. Ф. Гегель; пер. с нем. Г. Г. Шпет. — СПб.: Наука. «Слово о сущем», 2015. — 494 с.
  9. Гегель Г. Энциклопедия философских наук: в 3 т. / Г. Гегель. — М.: Мысль, 1974—1977. — (Философское наследие).
  10. Гулыга А. В. Немецкая классическая философия / А. В. Гулыга. — 2-е изд., испр. и доп. — М.: Рольф, 2001. — 416 с.
  11. Гуссерль Э. Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология / Э. Гуссерль. — СПб.: «Владимир Даль», 2004. — 400 с.
  12. Ґадамер Г.Ґ. Істина і метод. — Т. 1: Герменевтика І: Основи філософської герменевтики. — К.: Юніверс, 2000. — 464 c.
  13. Ґадамер Г.Ґ. Істина і метод. — Т. 2: Герменевтика II: доповнення. — К.: Юніверс, 2000. — 478 с.
  14. Декарт Р. Размышления о первой философии, в коих доказывается существование бога и различие между человеческой душой и телом. Соч. в 2 т. — Т. 2. / Р. Декарт. — М.: Мысль, 1994. — 654 с.
  15. Ильин И. А. Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека. В двух томах. / И. А. Ильина. — СПб. Наука, 1994. — 544 с.
  16. Кант И. Критика чистого разума. Соч. в 6 т. — Т.3 / И. Кант М., 1964. — 799 с.
  17. Кожев А. Введение в чтение Гегеля / А. Кожев. — СПб.: Наука, «Слово о сущем», 2013. — 792 с.
  18. Коротких В. И. «Феноменология духа» и проблема структуры системы философии в творчестве Гегеля / В. И. Коротких. — М.: ИНФРА-М, 2011. — 383 с.
  19. Лифшиц М. А. Диалог с Эвальдом Ильенковым (проблема идеального) / М. А. Лифшиц, Э. В. Ильенков. — М.: Прогресс-Традиция , 2003. — 368 с.
  20. Лосский Н. История философии / Н. Лосский: [Электронный ресурс]. — Режим доступа: www.vehi.net/nlossky/istoriya/27.html.
  21. Парменид. О природе / Парменид: [Электронный ресурс]. — Режим доступа: phil.ulstu.ru/files/studentam/2.1_parmenid.pdf
  22. Рьод В. Шлях філософії: з ХVII по ХІХ століття / В. Рьод; пер. с нем. В. Терлецкого и А. Ведрова. — К.: Дух і літера, 2009. — 388 с.
  23. Сергеев К. А. История философии / К. А. Сергеев, А. М. Толстенко: [Электронный ресурс]. — Режим доступа: file:///C:/Users/Super/Downloads/122-123-1-PB.pdf
  24. Сергеев К. Философия Канта и новоевропейская метафизическая позиция / Ю. В. Перов, К. А. Сергеев, Я. А. Слинин. Очерки истории классического немецкого идеализма // И. Кант. Трактаты. — СПб.: Наука, 2006. — С. 5-146.
  25. Степин В. С. Теоретическое знание / В. С. Степин. — М.: Прогресс-Традиция, 2003 г. — 744 с
  26. Торубарова Т. В. О сущности человеческой свободы в немецком классическом идеализме. СПб // Homo philosophans. Серия «Мыслители», Вып. 12; Сб. к 60-летию профессора К. А. Сергеева. — СПб.: Санкт-Петербургское философское общество, 2002. — C.120-139.
  27. Труфанов С. Н. Классическое учение Вильгельма Гегеля о человеке: о теле, душе, сознании, самосознании, разуме, интеллекте, воле, свободе. — Саарбрюкен, LAP, 2011—204 c.
  28. Уэст Д. Континентальная философия. Введение / Д. Уэст; пер. с англ. Д. Ю. Кралечкина. — М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2015. — 448 с.
  29. Фихте И. Г. О сущности ученого: сочинения / И. Г. Фихте. — СПб.: Наука, 2008. — 752 с.
  30. Чернов С. Фридрих Якоби. Вера, чувство, разум / С. Чернов, И. Шевченко. — М.: Прогресс-Традиция, 2010. — 624 с.
  31. Шеллинг Ф. В. Й. Изложение системы моей философии / Ф. Шеллинг, пер. с нем. А. Иваненко. — СПб.: Наука, 2014. — 263 с.
  32. Шуман А. Н. Трансцендентальная философия / Шуман А. Н. — Мн.: Эко-номпресс, 2002. — 416 с.
  33. Юм Д. Трактат о человеческой природе. Соч. в 2-х т. Т. 1 / Д. Юм. — М.: Мысль, 1996. — 735 с.
  34. Becker W. Hegels Phänomenologie des Geistes. Eine Interpretation / W. Becker. — Stuttgart, 1971.
  35. Cunningham G. W. The Significance of the Hegelian Conception of Absolute Knowledge / G. W. Cunningham // The Philosophical Review. — Vol. 17, No. 6 (Nov., 1908), pp. 619—642.
  36. Heidegger M. Gesamtausgabe, Abteilung II: Vorlesungen 1919—1944, Band 49: Die Metaphysik des deutschen Idealismus / M. Heidegger. — Frankfurt am Main: Vittorio Klostermann GmbH, 1991.
  37. Heidegger M. Hegel’s Concept of Experience / M. Heidegger; trans. Kenley Royce Dove. — New York: Octagon, 1983.
  38. Kainz H.P. Hegel’s Phenomenology, pt. 1. Analysis and Commentary / Kainz H.P. — Birmingham, 1976.
  39. Lacewing M. Is the objective and absolute knowledge possible / M. Lacewing. — Available at: cw.routledge.com/textbooks/alevelphilosophy/data/A2/ Epistemologyandmetaphysics/ObjectiveKnowledge.pdf.
  40. Lauer, Q. A Reading of Hegel’s «Phenomenology of Spirit». — New York, 1976.
  41. Lufityanto G. Measuring Intuition: Nonconscious Emotional Information Boosts Decision Accuracy and Confidence / G. Lufityanto, Ch. Donkin, J. Pearson. — Available at: — www2.psy.unsw.edu.au/Users/CDonkin/ publications/psci16.pdf.
  42. Marx W. Hegels Phänomenologie des Geistes. Die Bestimmung ihrer Idee in «Vorrede» und «Einleitung» / Marx W. — Frankfurt am Mein, 1971;
  43. Schelling F. W. I. Sämtliche Werke. Bd. IV. / Schelling F. W. I. — München, 1930. — S. 362.
  44. Steinhart E. Absolute Knowledge / E. Steinhart. — Available at: www.ericsteinhart.com/progress/HEGEL/ABSOLUTE.HTM.
  45. Taylor Ch. Hegel / Ch. Taylor. — New York: Cambrige University Press, 1975. — 362 p.
  46. Torubarova T.V. The Problem of Absolute Knowledge. Metaphysics as Intellectual Intuition in Classic Modern European Philosophy / T.V. Torubarova: [Электронный ресурс]. - Режим доступа: www.ijese.net/makale/674.
  47. Williams B. Descartes: the project of pure enquire / B. Williams // The British Journal for the Philosophy of Science. — Vol. 31, No. 1 (Mar., 1980), pp. 104—108.

Отрывок, характеризующий Абсолютное знание

– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по русски.
– Имениннице дорогой с детками, – сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. – Ты что, старый греховодник, – обратилась она к графу, целовавшему ее руку, – чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут… – Она указывала на девиц. – Хочешь – не хочешь, надо женихов искать.
– Ну, что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу) – говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. – Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
– Э, э! любезный! поди ка сюда, – сказала она притворно тихим и тонким голосом. – Поди ка, любезный…
И она грозно засучила рукава еще выше.
Пьер подошел, наивно глядя на нее через очки.
– Подойди, подойди, любезный! Я и отцу то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
– Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!… Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Улыбающаяся Жюли Карагина пошла с Николаем к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня так же, из за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своею краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском всё громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, всё более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг с нежной улыбкой говорил с Верой о том, что любовь есть чувство не земное, а небесное. Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него. Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, [черепаховый,] и кулебяки и до рябчиков он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из за плеча соседа, приговаривая или «дрей мадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, всё с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они в первый раз только что поцеловались и в которого они влюблены. Этот самый взгляд ее иногда обращался на Пьера, и ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему.
Николай сидел далеко от Сони, подле Жюли Карагиной, и опять с той же невольной улыбкой что то говорил с ней. Соня улыбалась парадно, но, видимо, мучилась ревностью: то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер немец старался запомнить вое роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать всё подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий, с завернутою в салфетку бутылкой, обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.


На мужском конце стола разговор всё более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
– И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом? – сказал Шиншин. – II a deja rabattu le caquet a l'Autriche. Je crains, que cette fois ce ne soit notre tour. [Он уже сбил спесь с Австрии. Боюсь, не пришел бы теперь наш черед.]
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словами Шиншина.
– А затэ м, мы лосты вый государ, – сказал он, выговаривая э вместо е и ъ вместо ь . – Затэм, что импэ ратор это знаэ т. Он в манифэ стэ сказал, что нэ можэ т смотрэт равнодушно на опасности, угрожающие России, и что бэ зопасност империи, достоинство ее и святост союзов , – сказал он, почему то особенно налегая на слово «союзов», как будто в этом была вся сущность дела.
И с свойственною ему непогрешимою, официальною памятью он повторил вступительные слова манифеста… «и желание, единственную и непременную цель государя составляющее: водворить в Европе на прочных основаниях мир – решили его двинуть ныне часть войска за границу и сделать к достижению „намерения сего новые усилия“.
– Вот зачэм, мы лосты вый государ, – заключил он, назидательно выпивая стакан вина и оглядываясь на графа за поощрением.
– Connaissez vous le proverbe: [Знаете пословицу:] «Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена», – сказал Шиншин, морщась и улыбаясь. – Cela nous convient a merveille. [Это нам кстати.] Уж на что Суворова – и того расколотили, a plate couture, [на голову,] а где y нас Суворовы теперь? Je vous demande un peu, [Спрашиваю я вас,] – беспрестанно перескакивая с русского на французский язык, говорил он.
– Мы должны и драться до послэ днэ капли кров, – сказал полковник, ударяя по столу, – и умэ р р рэ т за своэ го импэ ратора, и тогда всэ й будэ т хорошо. А рассуждать как мо о ожно (он особенно вытянул голос на слове «можно»), как мо о ожно менше, – докончил он, опять обращаясь к графу. – Так старые гусары судим, вот и всё. А вы как судитэ , молодой человек и молодой гусар? – прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.
– Совершенно с вами согласен, – отвечал Николай, весь вспыхнув, вертя тарелку и переставляя стаканы с таким решительным и отчаянным видом, как будто в настоящую минуту он подвергался великой опасности, – я убежден, что русские должны умирать или побеждать, – сказал он, сам чувствуя так же, как и другие, после того как слово уже было сказано, что оно было слишком восторженно и напыщенно для настоящего случая и потому неловко.
– C'est bien beau ce que vous venez de dire, [Прекрасно! прекрасно то, что вы сказали,] – сказала сидевшая подле него Жюли, вздыхая. Соня задрожала вся и покраснела до ушей, за ушами и до шеи и плеч, в то время как Николай говорил. Пьер прислушался к речам полковника и одобрительно закивал головой.
– Вот это славно, – сказал он.
– Настоящэ й гусар, молодой человэк, – крикнул полковник, ударив опять по столу.
– О чем вы там шумите? – вдруг послышался через стол басистый голос Марьи Дмитриевны. – Что ты по столу стучишь? – обратилась она к гусару, – на кого ты горячишься? верно, думаешь, что тут французы перед тобой?
– Я правду говору, – улыбаясь сказал гусар.
– Всё о войне, – через стол прокричал граф. – Ведь у меня сын идет, Марья Дмитриевна, сын идет.
– А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На всё воля Божья: и на печи лежа умрешь, и в сражении Бог помилует, – прозвучал без всякого усилия, с того конца стола густой голос Марьи Дмитриевны.
– Это так.
И разговор опять сосредоточился – дамский на своем конце стола, мужской на своем.
– А вот не спросишь, – говорил маленький брат Наташе, – а вот не спросишь!
– Спрошу, – отвечала Наташа.
Лицо ее вдруг разгорелось, выражая отчаянную и веселую решимость. Она привстала, приглашая взглядом Пьера, сидевшего против нее, прислушаться, и обратилась к матери:
– Мама! – прозвучал по всему столу ее детски грудной голос.
– Что тебе? – спросила графиня испуганно, но, по лицу дочери увидев, что это была шалость, строго замахала ей рукой, делая угрожающий и отрицательный жест головой.
Разговор притих.
– Мама! какое пирожное будет? – еще решительнее, не срываясь, прозвучал голосок Наташи.
Графиня хотела хмуриться, но не могла. Марья Дмитриевна погрозила толстым пальцем.
– Казак, – проговорила она с угрозой.
Большинство гостей смотрели на старших, не зная, как следует принять эту выходку.
– Вот я тебя! – сказала графиня.
– Мама! что пирожное будет? – закричала Наташа уже смело и капризно весело, вперед уверенная, что выходка ее будет принята хорошо.
Соня и толстый Петя прятались от смеха.
– Вот и спросила, – прошептала Наташа маленькому брату и Пьеру, на которого она опять взглянула.
– Мороженое, только тебе не дадут, – сказала Марья Дмитриевна.
Наташа видела, что бояться нечего, и потому не побоялась и Марьи Дмитриевны.
– Марья Дмитриевна? какое мороженое! Я сливочное не люблю.
– Морковное.
– Нет, какое? Марья Дмитриевна, какое? – почти кричала она. – Я хочу знать!
Марья Дмитриевна и графиня засмеялись, и за ними все гости. Все смеялись не ответу Марьи Дмитриевны, но непостижимой смелости и ловкости этой девочки, умевшей и смевшей так обращаться с Марьей Дмитриевной.
Наташа отстала только тогда, когда ей сказали, что будет ананасное. Перед мороженым подали шампанское. Опять заиграла музыка, граф поцеловался с графинюшкою, и гости, вставая, поздравляли графиню, через стол чокались с графом, детьми и друг с другом. Опять забегали официанты, загремели стулья, и в том же порядке, но с более красными лицами, гости вернулись в гостиную и кабинет графа.


Раздвинули бостонные столы, составили партии, и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и библиотеке.
Граф, распустив карты веером, с трудом удерживался от привычки послеобеденного сна и всему смеялся. Молодежь, подстрекаемая графиней, собралась около клавикорд и арфы. Жюли первая, по просьбе всех, сыграла на арфе пьеску с вариациями и вместе с другими девицами стала просить Наташу и Николая, известных своею музыкальностью, спеть что нибудь. Наташа, к которой обратились как к большой, была, видимо, этим очень горда, но вместе с тем и робела.
– Что будем петь? – спросила она.
– «Ключ», – отвечал Николай.
– Ну, давайте скорее. Борис, идите сюда, – сказала Наташа. – А где же Соня?
Она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
Вбежав в Сонину комнату и не найдя там свою подругу, Наташа пробежала в детскую – и там не было Сони. Наташа поняла, что Соня была в коридоре на сундуке. Сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения дома Ростовых. Действительно, Соня в своем воздушном розовом платьице, приминая его, лежала ничком на грязной полосатой няниной перине, на сундуке и, закрыв лицо пальчиками, навзрыд плакала, подрагивая своими оголенными плечиками. Лицо Наташи, оживленное, целый день именинное, вдруг изменилось: глаза ее остановились, потом содрогнулась ее широкая шея, углы губ опустились.
– Соня! что ты?… Что, что с тобой? У у у!…
И Наташа, распустив свой большой рот и сделавшись совершенно дурною, заревела, как ребенок, не зная причины и только оттого, что Соня плакала. Соня хотела поднять голову, хотела отвечать, но не могла и еще больше спряталась. Наташа плакала, присев на синей перине и обнимая друга. Собравшись с силами, Соня приподнялась, начала утирать слезы и рассказывать.
– Николенька едет через неделю, его… бумага… вышла… он сам мне сказал… Да я бы всё не плакала… (она показала бумажку, которую держала в руке: то были стихи, написанные Николаем) я бы всё не плакала, но ты не можешь… никто не может понять… какая у него душа.
И она опять принялась плакать о том, что душа его была так хороша.
– Тебе хорошо… я не завидую… я тебя люблю, и Бориса тоже, – говорила она, собравшись немного с силами, – он милый… для вас нет препятствий. А Николай мне cousin… надобно… сам митрополит… и то нельзя. И потом, ежели маменьке… (Соня графиню и считала и называла матерью), она скажет, что я порчу карьеру Николая, у меня нет сердца, что я неблагодарная, а право… вот ей Богу… (она перекрестилась) я так люблю и ее, и всех вас, только Вера одна… За что? Что я ей сделала? Я так благодарна вам, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем…
Соня не могла больше говорить и опять спрятала голову в руках и перине. Наташа начинала успокоиваться, но по лицу ее видно было, что она понимала всю важность горя своего друга.
– Соня! – сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. – Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
– Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что и покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне, а он женится на Жюли. Ты видишь, как он с ней целый день… Наташа! За что?…
И опять она заплакала горьче прежнего. Наташа приподняла ее, обняла и, улыбаясь сквозь слезы, стала ее успокоивать.
– Соня, ты не верь ей, душенька, не верь. Помнишь, как мы все втроем говорили с Николенькой в диванной; помнишь, после ужина? Ведь мы всё решили, как будет. Я уже не помню как, но, помнишь, как было всё хорошо и всё можно. Вот дяденьки Шиншина брат женат же на двоюродной сестре, а мы ведь троюродные. И Борис говорил, что это очень можно. Ты знаешь, я ему всё сказала. А он такой умный и такой хороший, – говорила Наташа… – Ты, Соня, не плачь, голубчик милый, душенька, Соня. – И она целовала ее, смеясь. – Вера злая, Бог с ней! А всё будет хорошо, и маменьке она не скажет; Николенька сам скажет, и он и не думал об Жюли.
И она целовала ее в голову. Соня приподнялась, и котеночек оживился, глазки заблистали, и он готов был, казалось, вот вот взмахнуть хвостом, вспрыгнуть на мягкие лапки и опять заиграть с клубком, как ему и было прилично.
– Ты думаешь? Право? Ей Богу? – сказала она, быстро оправляя платье и прическу.
– Право, ей Богу! – отвечала Наташа, оправляя своему другу под косой выбившуюся прядь жестких волос.
И они обе засмеялись.
– Ну, пойдем петь «Ключ».
– Пойдем.
– А знаешь, этот толстый Пьер, что против меня сидел, такой смешной! – сказала вдруг Наташа, останавливаясь. – Мне очень весело!
И Наташа побежала по коридору.
Соня, отряхнув пух и спрятав стихи за пазуху, к шейке с выступавшими костями груди, легкими, веселыми шагами, с раскрасневшимся лицом, побежала вслед за Наташей по коридору в диванную. По просьбе гостей молодые люди спели квартет «Ключ», который всем очень понравился; потом Николай спел вновь выученную им песню.
В приятну ночь, при лунном свете,
Представить счастливо себе,
Что некто есть еще на свете,
Кто думает и о тебе!
Что и она, рукой прекрасной,
По арфе золотой бродя,
Своей гармониею страстной
Зовет к себе, зовет тебя!
Еще день, два, и рай настанет…
Но ах! твой друг не доживет!
И он не допел еще последних слов, когда в зале молодежь приготовилась к танцам и на хорах застучали ногами и закашляли музыканты.

Пьер сидел в гостиной, где Шиншин, как с приезжим из за границы, завел с ним скучный для Пьера политический разговор, к которому присоединились и другие. Когда заиграла музыка, Наташа вошла в гостиную и, подойдя прямо к Пьеру, смеясь и краснея, сказала:
– Мама велела вас просить танцовать.
– Я боюсь спутать фигуры, – сказал Пьер, – но ежели вы хотите быть моим учителем…
И он подал свою толстую руку, низко опуская ее, тоненькой девочке.
Пока расстанавливались пары и строили музыканты, Пьер сел с своей маленькой дамой. Наташа была совершенно счастлива; она танцовала с большим , с приехавшим из за границы . Она сидела на виду у всех и разговаривала с ним, как большая. У нее в руке был веер, который ей дала подержать одна барышня. И, приняв самую светскую позу (Бог знает, где и когда она этому научилась), она, обмахиваясь веером и улыбаясь через веер, говорила с своим кавалером.
– Какова, какова? Смотрите, смотрите, – сказала старая графиня, проходя через залу и указывая на Наташу.
Наташа покраснела и засмеялась.
– Ну, что вы, мама? Ну, что вам за охота? Что ж тут удивительного?

В середине третьего экосеза зашевелились стулья в гостиной, где играли граф и Марья Дмитриевна, и большая часть почетных гостей и старички, потягиваясь после долгого сиденья и укладывая в карманы бумажники и кошельки, выходили в двери залы. Впереди шла Марья Дмитриевна с графом – оба с веселыми лицами. Граф с шутливою вежливостью, как то по балетному, подал округленную руку Марье Дмитриевне. Он выпрямился, и лицо его озарилось особенною молодецки хитрою улыбкой, и как только дотанцовали последнюю фигуру экосеза, он ударил в ладоши музыкантам и закричал на хоры, обращаясь к первой скрипке:
– Семен! Данилу Купора знаешь?
Это был любимый танец графа, танцованный им еще в молодости. (Данило Купор была собственно одна фигура англеза .)
– Смотрите на папа, – закричала на всю залу Наташа (совершенно забыв, что она танцует с большим), пригибая к коленам свою кудрявую головку и заливаясь своим звонким смехом по всей зале.
Действительно, всё, что только было в зале, с улыбкою радости смотрело на веселого старичка, который рядом с своею сановитою дамой, Марьей Дмитриевной, бывшей выше его ростом, округлял руки, в такт потряхивая ими, расправлял плечи, вывертывал ноги, слегка притопывая, и всё более и более распускавшеюся улыбкой на своем круглом лице приготовлял зрителей к тому, что будет. Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой – женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.
– Батюшка то наш! Орел! – проговорила громко няня из одной двери.
Граф танцовал хорошо и знал это, но его дама вовсе не умела и не хотела хорошо танцовать. Ее огромное тело стояло прямо с опущенными вниз мощными руками (она передала ридикюль графине); только одно строгое, но красивое лицо ее танцовало. Что выражалось во всей круглой фигуре графа, у Марьи Дмитриевны выражалось лишь в более и более улыбающемся лице и вздергивающемся носе. Но зато, ежели граф, всё более и более расходясь, пленял зрителей неожиданностью ловких выверток и легких прыжков своих мягких ног, Марья Дмитриевна малейшим усердием при движении плеч или округлении рук в поворотах и притопываньях, производила не меньшее впечатление по заслуге, которую ценил всякий при ее тучности и всегдашней суровости. Пляска оживлялась всё более и более. Визави не могли ни на минуту обратить на себя внимания и даже не старались о том. Всё было занято графом и Марьею Дмитриевной. Наташа дергала за рукава и платье всех присутствовавших, которые и без того не спускали глаз с танцующих, и требовала, чтоб смотрели на папеньку. Граф в промежутках танца тяжело переводил дух, махал и кричал музыкантам, чтоб они играли скорее. Скорее, скорее и скорее, лише, лише и лише развертывался граф, то на цыпочках, то на каблуках, носясь вокруг Марьи Дмитриевны и, наконец, повернув свою даму к ее месту, сделал последнее па, подняв сзади кверху свою мягкую ногу, склонив вспотевшую голову с улыбающимся лицом и округло размахнув правою рукой среди грохота рукоплесканий и хохота, особенно Наташи. Оба танцующие остановились, тяжело переводя дыхание и утираясь батистовыми платками.
– Вот как в наше время танцовывали, ma chere, – сказал граф.
– Ай да Данила Купор! – тяжело и продолжительно выпуская дух и засучивая рукава, сказала Марья Дмитриевна.


В то время как у Ростовых танцовали в зале шестой англез под звуки от усталости фальшививших музыкантов, и усталые официанты и повара готовили ужин, с графом Безухим сделался шестой удар. Доктора объявили, что надежды к выздоровлению нет; больному дана была глухая исповедь и причастие; делали приготовления для соборования, и в доме была суетня и тревога ожидания, обыкновенные в такие минуты. Вне дома, за воротами толпились, скрываясь от подъезжавших экипажей, гробовщики, ожидая богатого заказа на похороны графа. Главнокомандующий Москвы, который беспрестанно присылал адъютантов узнавать о положении графа, в этот вечер сам приезжал проститься с знаменитым Екатерининским вельможей, графом Безухим.
Великолепная приемная комната была полна. Все почтительно встали, когда главнокомандующий, пробыв около получаса наедине с больным, вышел оттуда, слегка отвечая на поклоны и стараясь как можно скорее пройти мимо устремленных на него взглядов докторов, духовных лиц и родственников. Князь Василий, похудевший и побледневший за эти дни, провожал главнокомандующего и что то несколько раз тихо повторил ему.
Проводив главнокомандующего, князь Василий сел в зале один на стул, закинув высоко ногу на ногу, на коленку упирая локоть и рукою закрыв глаза. Посидев так несколько времени, он встал и непривычно поспешными шагами, оглядываясь кругом испуганными глазами, пошел чрез длинный коридор на заднюю половину дома, к старшей княжне.
Находившиеся в слабо освещенной комнате неровным шопотом говорили между собой и замолкали каждый раз и полными вопроса и ожидания глазами оглядывались на дверь, которая вела в покои умирающего и издавала слабый звук, когда кто нибудь выходил из нее или входил в нее.
– Предел человеческий, – говорил старичок, духовное лицо, даме, подсевшей к нему и наивно слушавшей его, – предел положен, его же не прейдеши.
– Я думаю, не поздно ли соборовать? – прибавляя духовный титул, спрашивала дама, как будто не имея на этот счет никакого своего мнения.
– Таинство, матушка, великое, – отвечало духовное лицо, проводя рукою по лысине, по которой пролегало несколько прядей зачесанных полуседых волос.
– Это кто же? сам главнокомандующий был? – спрашивали в другом конце комнаты. – Какой моложавый!…
– А седьмой десяток! Что, говорят, граф то не узнает уж? Хотели соборовать?
– Я одного знал: семь раз соборовался.
Вторая княжна только вышла из комнаты больного с заплаканными глазами и села подле доктора Лоррена, который в грациозной позе сидел под портретом Екатерины, облокотившись на стол.
– Tres beau, – говорил доктор, отвечая на вопрос о погоде, – tres beau, princesse, et puis, a Moscou on se croit a la campagne. [прекрасная погода, княжна, и потом Москва так похожа на деревню.]
– N'est ce pas? [Не правда ли?] – сказала княжна, вздыхая. – Так можно ему пить?
Лоррен задумался.
– Он принял лекарство?
– Да.
Доктор посмотрел на брегет.
– Возьмите стакан отварной воды и положите une pincee (он своими тонкими пальцами показал, что значит une pincee) de cremortartari… [щепотку кремортартара…]
– Не пило слушай , – говорил немец доктор адъютанту, – чтопи с третий удар шивь оставался .
– А какой свежий был мужчина! – говорил адъютант. – И кому пойдет это богатство? – прибавил он шопотом.
– Окотник найдутся , – улыбаясь, отвечал немец.
Все опять оглянулись на дверь: она скрипнула, и вторая княжна, сделав питье, показанное Лорреном, понесла его больному. Немец доктор подошел к Лоррену.
– Еще, может, дотянется до завтрашнего утра? – спросил немец, дурно выговаривая по французски.
Лоррен, поджав губы, строго и отрицательно помахал пальцем перед своим носом.
– Сегодня ночью, не позже, – сказал он тихо, с приличною улыбкой самодовольства в том, что ясно умеет понимать и выражать положение больного, и отошел.

Между тем князь Василий отворил дверь в комнату княжны.
В комнате было полутемно; только две лампадки горели перед образами, и хорошо пахло куреньем и цветами. Вся комната была установлена мелкою мебелью шифоньерок, шкапчиков, столиков. Из за ширм виднелись белые покрывала высокой пуховой кровати. Собачка залаяла.
– Ах, это вы, mon cousin?
Она встала и оправила волосы, которые у нее всегда, даже и теперь, были так необыкновенно гладки, как будто они были сделаны из одного куска с головой и покрыты лаком.
– Что, случилось что нибудь? – спросила она. – Я уже так напугалась.
– Ничего, всё то же; я только пришел поговорить с тобой, Катишь, о деле, – проговорил князь, устало садясь на кресло, с которого она встала. – Как ты нагрела, однако, – сказал он, – ну, садись сюда, causons. [поговорим.]
– Я думала, не случилось ли что? – сказала княжна и с своим неизменным, каменно строгим выражением лица села против князя, готовясь слушать.
– Хотела уснуть, mon cousin, и не могу.
– Ну, что, моя милая? – сказал князь Василий, взяв руку княжны и пригибая ее по своей привычке книзу.
Видно было, что это «ну, что» относилось ко многому такому, что, не называя, они понимали оба.
Княжна, с своею несообразно длинною по ногам, сухою и прямою талией, прямо и бесстрастно смотрела на князя выпуклыми серыми глазами. Она покачала головой и, вздохнув, посмотрела на образа. Жест ее можно было объяснить и как выражение печали и преданности, и как выражение усталости и надежды на скорый отдых. Князь Василий объяснил этот жест как выражение усталости.
– А мне то, – сказал он, – ты думаешь, легче? Je suis ereinte, comme un cheval de poste; [Я заморен, как почтовая лошадь;] а всё таки мне надо с тобой поговорить, Катишь, и очень серьезно.
Князь Василий замолчал, и щеки его начинали нервически подергиваться то на одну, то на другую сторону, придавая его лицу неприятное выражение, какое никогда не показывалось на лице князя Василия, когда он бывал в гостиных. Глаза его тоже были не такие, как всегда: то они смотрели нагло шутливо, то испуганно оглядывались.
Княжна, своими сухими, худыми руками придерживая на коленях собачку, внимательно смотрела в глаза князю Василию; но видно было, что она не прервет молчания вопросом, хотя бы ей пришлось молчать до утра.
– Вот видите ли, моя милая княжна и кузина, Катерина Семеновна, – продолжал князь Василий, видимо, не без внутренней борьбы приступая к продолжению своей речи, – в такие минуты, как теперь, обо всём надо подумать. Надо подумать о будущем, о вас… Я вас всех люблю, как своих детей, ты это знаешь.
Княжна так же тускло и неподвижно смотрела на него.
– Наконец, надо подумать и о моем семействе, – сердито отталкивая от себя столик и не глядя на нее, продолжал князь Василий, – ты знаешь, Катишь, что вы, три сестры Мамонтовы, да еще моя жена, мы одни прямые наследники графа. Знаю, знаю, как тебе тяжело говорить и думать о таких вещах. И мне не легче; но, друг мой, мне шестой десяток, надо быть ко всему готовым. Ты знаешь ли, что я послал за Пьером, и что граф, прямо указывая на его портрет, требовал его к себе?
Князь Василий вопросительно посмотрел на княжну, но не мог понять, соображала ли она то, что он ей сказал, или просто смотрела на него…
– Я об одном не перестаю молить Бога, mon cousin, – отвечала она, – чтоб он помиловал его и дал бы его прекрасной душе спокойно покинуть эту…
– Да, это так, – нетерпеливо продолжал князь Василий, потирая лысину и опять с злобой придвигая к себе отодвинутый столик, – но, наконец…наконец дело в том, ты сама знаешь, что прошлою зимой граф написал завещание, по которому он всё имение, помимо прямых наследников и нас, отдавал Пьеру.
– Мало ли он писал завещаний! – спокойно сказала княжна. – Но Пьеру он не мог завещать. Пьер незаконный.
– Ma chere, – сказал вдруг князь Василий, прижав к себе столик, оживившись и начав говорить скорей, – но что, ежели письмо написано государю, и граф просит усыновить Пьера? Понимаешь, по заслугам графа его просьба будет уважена…
Княжна улыбнулась, как улыбаются люди, которые думают что знают дело больше, чем те, с кем разговаривают.
– Я тебе скажу больше, – продолжал князь Василий, хватая ее за руку, – письмо было написано, хотя и не отослано, и государь знал о нем. Вопрос только в том, уничтожено ли оно, или нет. Ежели нет, то как скоро всё кончится , – князь Василий вздохнул, давая этим понять, что он разумел под словами всё кончится , – и вскроют бумаги графа, завещание с письмом будет передано государю, и просьба его, наверно, будет уважена. Пьер, как законный сын, получит всё.
– А наша часть? – спросила княжна, иронически улыбаясь так, как будто всё, но только не это, могло случиться.
– Mais, ma pauvre Catiche, c'est clair, comme le jour. [Но, моя дорогая Катишь, это ясно, как день.] Он один тогда законный наследник всего, а вы не получите ни вот этого. Ты должна знать, моя милая, были ли написаны завещание и письмо, и уничтожены ли они. И ежели почему нибудь они забыты, то ты должна знать, где они, и найти их, потому что…
– Этого только недоставало! – перебила его княжна, сардонически улыбаясь и не изменяя выражения глаз. – Я женщина; по вашему мы все глупы; но я настолько знаю, что незаконный сын не может наследовать… Un batard, [Незаконный,] – прибавила она, полагая этим переводом окончательно показать князю его неосновательность.
– Как ты не понимаешь, наконец, Катишь! Ты так умна: как ты не понимаешь, – ежели граф написал письмо государю, в котором просит его признать сына законным, стало быть, Пьер уж будет не Пьер, а граф Безухой, и тогда он по завещанию получит всё? И ежели завещание с письмом не уничтожены, то тебе, кроме утешения, что ты была добродетельна et tout ce qui s'en suit, [и всего, что отсюда вытекает,] ничего не останется. Это верно.
– Я знаю, что завещание написано; но знаю тоже, что оно недействительно, и вы меня, кажется, считаете за совершенную дуру, mon cousin, – сказала княжна с тем выражением, с которым говорят женщины, полагающие, что они сказали нечто остроумное и оскорбительное.
– Милая ты моя княжна Катерина Семеновна, – нетерпеливо заговорил князь Василий. – Я пришел к тебе не за тем, чтобы пикироваться с тобой, а за тем, чтобы как с родной, хорошею, доброю, истинною родной, поговорить о твоих же интересах. Я тебе говорю десятый раз, что ежели письмо к государю и завещание в пользу Пьера есть в бумагах графа, то ты, моя голубушка, и с сестрами, не наследница. Ежели ты мне не веришь, то поверь людям знающим: я сейчас говорил с Дмитрием Онуфриичем (это был адвокат дома), он то же сказал.
Видимо, что то вдруг изменилось в мыслях княжны; тонкие губы побледнели (глаза остались те же), и голос, в то время как она заговорила, прорывался такими раскатами, каких она, видимо, сама не ожидала.
– Это было бы хорошо, – сказала она. – Я ничего не хотела и не хочу.
Она сбросила свою собачку с колен и оправила складки платья.
– Вот благодарность, вот признательность людям, которые всем пожертвовали для него, – сказала она. – Прекрасно! Очень хорошо! Мне ничего не нужно, князь.
– Да, но ты не одна, у тебя сестры, – ответил князь Василий.
Но княжна не слушала его.
– Да, я это давно знала, но забыла, что, кроме низости, обмана, зависти, интриг, кроме неблагодарности, самой черной неблагодарности, я ничего не могла ожидать в этом доме…
– Знаешь ли ты или не знаешь, где это завещание? – спрашивал князь Василий еще с большим, чем прежде, подергиванием щек.
– Да, я была глупа, я еще верила в людей и любила их и жертвовала собой. А успевают только те, которые подлы и гадки. Я знаю, чьи это интриги.
Княжна хотела встать, но князь удержал ее за руку. Княжна имела вид человека, вдруг разочаровавшегося во всем человеческом роде; она злобно смотрела на своего собеседника.
– Еще есть время, мой друг. Ты помни, Катишь, что всё это сделалось нечаянно, в минуту гнева, болезни, и потом забыто. Наша обязанность, моя милая, исправить его ошибку, облегчить его последние минуты тем, чтобы не допустить его сделать этой несправедливости, не дать ему умереть в мыслях, что он сделал несчастными тех людей…
– Тех людей, которые всем пожертвовали для него, – подхватила княжна, порываясь опять встать, но князь не пустил ее, – чего он никогда не умел ценить. Нет, mon cousin, – прибавила она со вздохом, – я буду помнить, что на этом свете нельзя ждать награды, что на этом свете нет ни чести, ни справедливости. На этом свете надо быть хитрою и злою.
– Ну, voyons, [послушай,] успокойся; я знаю твое прекрасное сердце.
– Нет, у меня злое сердце.
– Я знаю твое сердце, – повторил князь, – ценю твою дружбу и желал бы, чтобы ты была обо мне того же мнения. Успокойся и parlons raison, [поговорим толком,] пока есть время – может, сутки, может, час; расскажи мне всё, что ты знаешь о завещании, и, главное, где оно: ты должна знать. Мы теперь же возьмем его и покажем графу. Он, верно, забыл уже про него и захочет его уничтожить. Ты понимаешь, что мое одно желание – свято исполнить его волю; я затем только и приехал сюда. Я здесь только затем, чтобы помогать ему и вам.
– Теперь я всё поняла. Я знаю, чьи это интриги. Я знаю, – говорила княжна.
– Hе в том дело, моя душа.
– Это ваша protegee, [любимица,] ваша милая княгиня Друбецкая, Анна Михайловна, которую я не желала бы иметь горничной, эту мерзкую, гадкую женщину.
– Ne perdons point de temps. [Не будем терять время.]
– Ax, не говорите! Прошлую зиму она втерлась сюда и такие гадости, такие скверности наговорила графу на всех нас, особенно Sophie, – я повторить не могу, – что граф сделался болен и две недели не хотел нас видеть. В это время, я знаю, что он написал эту гадкую, мерзкую бумагу; но я думала, что эта бумага ничего не значит.
– Nous у voila, [В этом то и дело.] отчего же ты прежде ничего не сказала мне?
– В мозаиковом портфеле, который он держит под подушкой. Теперь я знаю, – сказала княжна, не отвечая. – Да, ежели есть за мной грех, большой грех, то это ненависть к этой мерзавке, – почти прокричала княжна, совершенно изменившись. – И зачем она втирается сюда? Но я ей выскажу всё, всё. Придет время!


В то время как такие разговоры происходили в приемной и в княжниной комнатах, карета с Пьером (за которым было послано) и с Анной Михайловной (которая нашла нужным ехать с ним) въезжала во двор графа Безухого. Когда колеса кареты мягко зазвучали по соломе, настланной под окнами, Анна Михайловна, обратившись к своему спутнику с утешительными словами, убедилась в том, что он спит в углу кареты, и разбудила его. Очнувшись, Пьер за Анною Михайловной вышел из кареты и тут только подумал о том свидании с умирающим отцом, которое его ожидало. Он заметил, что они подъехали не к парадному, а к заднему подъезду. В то время как он сходил с подножки, два человека в мещанской одежде торопливо отбежали от подъезда в тень стены. Приостановившись, Пьер разглядел в тени дома с обеих сторон еще несколько таких же людей. Но ни Анна Михайловна, ни лакей, ни кучер, которые не могли не видеть этих людей, не обратили на них внимания. Стало быть, это так нужно, решил сам с собой Пьер и прошел за Анною Михайловной. Анна Михайловна поспешными шагами шла вверх по слабо освещенной узкой каменной лестнице, подзывая отстававшего за ней Пьера, который, хотя и не понимал, для чего ему надо было вообще итти к графу, и еще меньше, зачем ему надо было итти по задней лестнице, но, судя по уверенности и поспешности Анны Михайловны, решил про себя, что это было необходимо нужно. На половине лестницы чуть не сбили их с ног какие то люди с ведрами, которые, стуча сапогами, сбегали им навстречу. Люди эти прижались к стене, чтобы пропустить Пьера с Анной Михайловной, и не показали ни малейшего удивления при виде их.
– Здесь на половину княжен? – спросила Анна Михайловна одного из них…
– Здесь, – отвечал лакей смелым, громким голосом, как будто теперь всё уже было можно, – дверь налево, матушка.
– Может быть, граф не звал меня, – сказал Пьер в то время, как он вышел на площадку, – я пошел бы к себе.
Анна Михайловна остановилась, чтобы поровняться с Пьером.
– Ah, mon ami! – сказала она с тем же жестом, как утром с сыном, дотрогиваясь до его руки: – croyez, que je souffre autant, que vous, mais soyez homme. [Поверьте, я страдаю не меньше вас, но будьте мужчиной.]
– Право, я пойду? – спросил Пьер, ласково чрез очки глядя на Анну Михайловну.
– Ah, mon ami, oubliez les torts qu'on a pu avoir envers vous, pensez que c'est votre pere… peut etre a l'agonie. – Она вздохнула. – Je vous ai tout de suite aime comme mon fils. Fiez vous a moi, Pierre. Je n'oublirai pas vos interets. [Забудьте, друг мой, в чем были против вас неправы. Вспомните, что это ваш отец… Может быть, в агонии. Я тотчас полюбила вас, как сына. Доверьтесь мне, Пьер. Я не забуду ваших интересов.]