Бароха-и-Несси, Пио

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Пио Бароха»)
Перейти к: навигация, поиск
Пио Бароха-и-Несси
Pío Baroja y Nessi
Дата рождения:

28 декабря 1872(1872-12-28)

Место рождения:

Сан-Себастьян

Дата смерти:

30 октября 1956(1956-10-30) (83 года)

Место смерти:

Мадрид, Испанское государство

Гражданство:

Испанское государство

Род деятельности:

писатель, прозаик, драматург

Пи́о Баро́ха-и-Не́сси (исп. Pío Baroja y Nessi, баск. Pío Ynocencio Baroja Nessi; 28 декабря 1872, Сан-Себастьян — 30 октября 1956, Мадрид) — испанский писатель, одна из ключевых фигур «поколения 1898 года».



Биография

В приграничном баскском городке Вера дель Бидасоа родился 28 декабря 1872 г. Пио Бароха-и-Несси. Как Унамуно и Маэсту, он был баском. С 1872 по 1879 он жил в Сан-Себастьяне и первым, самым ярким его воспоминанием тех лет стала бомбардировка города карлистами.

В 1895 г. он уже опубликовал несколько статей о русских и французских писателях. В 1897 г. журнал «Germinal» публикует его рассказ «Bondad oculta». В 1900 г. выходит его книга «Vidas sombrías». В октябре 1901 г. вместе со своим другом Асорином участвует в издании «Juventud», где печатаются Унамуно, Коста, Гинера. Когда их журнал перестал выходить, Бароха переходит в «El Globo», ежедневную газету, где и был опубликован его первый роман «Aventuras, Intentos y mistificaciones de Silvestre Paradox», но началом настоящей писательской деятельности Барохи стал выход его работы «Camino de Perfección» в 1902 г.

Почти все члены «поколения 1898 года» в молодости испытали крах своих юношеских убеждений. Бароха не стал исключением. В своей знаменитой книге «El Arbol de la ciencia» он описал годы своей молодости. До самой смерти он оставался агностиком, что, впрочем, не говорило о его религиозности. Изучая католицизм, он пришел к выводу об отрицательном влиянии церкви на общественную жизнь и политику. Он твердо верил в науку, но знал, что есть проблемы, которые человек познать никогда не сможет, но которые человека как раз больше всего интересуют. Молодой Бароха считал, что природой жизни является страдание, и страдание пропорционально интеллектуальному сознанию, и всякое действие лишь усиливает страдание. В старости он говорил, что жизнь не имеет ни смысла, ни цели. Глубоким чувством горечи и разочарования, вызванных жестокостью людей и несправедливостью общества полны «Vidas sombrías».

В своих произведениях Бароха не интересуется Испанией-государством и Испанией-страной: на все он смотрит лишь как на проявления человеческой природы. Может быть, поэтому его, как и Асорина, больше всего привлекал анархизм, хотя он и понимал всю его утопичность. Свобода каждого человека, ограниченная этикой и моралью, не устанавливается властью и государством, а рождается и формируется в душе каждого человека.

Естественно, Бароха разделял желание «поколения 1898 года» увидеть лучшую Испанию. В «Las horas soliatarias»(1918) он писал, что Испания должна стать лучше, что нация должна быть серьёзной и интеллигентной, чтобы справедливость восторжествовала, а культура должна быть многогранной и оригинальной, ни на что не похожей. Дональд Шоу пишет, что «главной ошибкой и Барохи, и „поколения 1898 года“ было неверное представление о том, что человеку измениться к лучшему легче, чем обществу» (Shaw D. «La generación del 98». Madrid, 1989, p. 136). Для Барохи жизнь была не просто трагической чередой дней, а жизнью человека с трагическим ощущением жизни. Этот принцип можно сформулировать и по-другому: жить и жить — вот и все.

Как же можно бороться с жизнью? Бароха пишет, что религия, то есть католицизм — антижизненен. Он считает, что человек может уйти из искусства и заняться чем-нибудь «земным», может попробовать сохранить в себе жизненную энергию творца, а может жениться и построить семью. Бароха пытается вывести идеал нового человека, такого, который смог бы бороться с трудностями и получать от жизни лишь наслаждения, но он сам, Бароха, был совсем другим и этот идеал оказывается безжизненным. Испания ему кажется страной, подавляющей людей творческих, людей характера выдающегося и отличающихся от других. Есть выход: хочешь быть свободным, будь выше морали, будь аморальным. Вместо этого его герои предпочитают жить спокойно и покоряются, выбирая семейный уют и квартиру в Мадриде. По Барохе, часто люди аморальные, порочные, но энергичные и деятельные, оказываются в итоге после «испытания жизнью» на стороне добра, порядка, закона и морали.

Принять жизнь, найдя себя через борьбу, волю и стремления, невозможно по трем причинам. Отсутствие конечной цели — в жизни нет такой главной вершины, к которой стоило бы стремиться всю жизнь. Немногие на земле имеют такую волю — редко рождаются герои, способные волей победить жизнь. Такой образ жизни входит в противоречие с этикой — нужно жить так, чтобы не мешать другим.

В 1911 году выходит книга Барохи «El Arbol de la ciencia», подводящая некоторые итоги его философских изысканий. Главный герой, Андрес Уртадо, переживает душевные и нравственные потрясения. Книга — глубокий анализ его внутренней эволюции на фоне социальных и общественных потрясений. Бароха на примере его семьи рисует моральный и идеологический кризис среднего класса в Испании, ведь 1898 г. предложил простым учителям и мелким торговцам взять на себя ответственность за случившееся.

Бароха анализирует и показывает во всей полноте систему общественных формаций Испании конца девятнадцатого века — начала двадцатого, и его критике подвергаются все, даже рабочие. Герой Барохи постепенно понимает бессмысленность казавшихся такими ясными и правильными идей революции и отстраняется от борьбы. Проблема Испании для Барохи — проблема индивидуальная, и каждый должен сам решить её для себя. Андрес же не ищет решения проблемы страны, а пытается решить собственные. Уртадо простой человек, не герой. Он просто живёт, у него есть свои представления о лучшей стране и лучшей жизни, но он не пророк и не тот, кто способен в одиночку решать судьбы людей. Смерть Луисито, его младшего брата, ещё сильнее убеждает его в неизбежности и фатальности, подлости и низости жизни. В романах Барохи смерть детей, невинных душ, показывает зыбкость удобных, положительных и добрых, представлений о жизни человека.

Диалог главного героя и Итуррьеса — спор между двумя разными философскими осмыслениями жизни. Оба согласны, что жизнь нужно принимать такой, какая она есть: без главной конечной цели и закона справедливости. Они похожи, но пределы их знания и веры ограничены, как и у любого человека. Андрес верит в безграничную силу науки, а Итуррьес говорит о необходимости небольшой спасающей лжи, иллюзий, которые могут объяснить необъяснимое, чего-то, что было неправдой, придуманной людьми, пришедшей из другого мира.

Главный герой из столицы едет в провинцию и так Бароха показывает читателю картину испанской действительности. Альколеа, куда он едет, есть Испания в миниатюре, «микрокосмос» испанской нации, экономически парализованной и политически разрушенной. Её аристократия (дон Блас Кореньо) живёт прошлым, средний класс (доктор Санчес) готов на любую подлость ради временных улучшений в беспросветном жалком существовании, только в мещанском смысле: ради улучшения своего экономического и социального положения. Рабочие (Пепенито, Гаррота) пассивны и безразличны ко всему, порабощены своими эксплуататорами. Андрес пытается спастись, уезжает в Мадрид, женится, но его жена умирает и все начинается снова. Не выдержав этой пытки, Андрес кончает жизнь самоубийством. Круг замкнулся.

Во время первой мировой войны Бароха был ярким «германофилом». Чуть позднее он подружился с Ортегой-и-Гассетом, и из их споров по поводу искусства родилась знаменитая работа Ортеги-и-Гассета «Дегуманизация искусства» (1925). В 1926-27 Бароха уезжает в Германию и Данию, а свои впечатления он собирает в трилогии «Агонии нашего времени». Он не принимает диктатуры и далек от Республики, а в «La Dama errante» и в «El Arbol de la Ciencia» он предрекает гражданскую войну. В 1934 он становится членом Королевской академии наук. Во время Гражданской войны он был арестован, а, освободившись, провел четыре года в ссылке во Франции, но вернулся в Испанию после оккупации немецкими войсками Парижа. Там он много пишет, и его воспоминания тех лет входят в книгу «Aquí, París».

В 1936 г. Бароха, как обычно, едет на лето в Вера дель Бидасоа, а в июле сторонники диктатуры сажают его в тюрьму города Сант-Эстебан. К счастью, там он провел всего одну ночь, и на следующий день, благодаря помощи генерала дона Карлоса Мартинеса Кампоса, герцога Торре, его выпускают на свободу. В тот же день Бароха звонит секретарю мэрии, и спрашивает, не собираются ли его арестовать ещё раз. Секретарь смог сказать только, что он не уверен в этом. Тогда Бароха решает переехать во Францию.

Некоторые бывшие друзья и знакомые стали сторониться старого писателя (Барохе уже 64 года), и даже люди, которые раньше относились к нему хорошо, избегали его как человека, тем более писателя, которого власть выделила в особую группу «нежелательных элементов». Политика совершенно не интересовала Бароху, и он пишет, что «его появление в политике было чистым любопытством человека, зашедшего в таверну посмотреть, что там происходит»(Baroja P. Aquí París. Madrid, 1998 p. 66).

Денег катастрофически не хватало. Он печатался в аргентинской газете, иногда какая-нибудь французская газета публиковала его статьи, но тогда ему приходилось половину своего гонорара отдавать переводчику. В Париже Бароха жил в университетском городке, в «Испанском доме», где ему дали комнату. Бароха питался в общественной столовой вместе со студентами и много общался с испанцами, которые приезжали во Францию. Студенты со всех стран мира, кроме, естественно, немцев, американцы, которые выглядели наиболее свободными и независимыми, и даже умудрялись веселиться и выглядеть счастливыми. Студенты из остальных стран могли только учиться.

Очень интересными кажутся мысли Барохи о французах. Французы, пишет Бароха, в своем снобизме совсем не интересовались испанцами. Модными были испанские танцы, популярные песенки, но в литературе знания французов ограничивались чтением низкопробных статей жуликоватых газетных репортеров, которых перепечатывали в третьесортных французских газетенках. Им и не хотелось ничего знать. Их и так все устраивало. Французов интересовали только французы и Франция Во Франции Барохе пришлось заинтересоваться политикой. Время и эпоха не дают Барохи возможности писать то, что он хочет. Эти годы, когда он жил в Париже, Барохе кажутся одними из самых низких и несчастных в истории. Во Франции ему проще увидеть Испанию, проще понять то, что он потом опишет в своей книге как бы случайно, мимоходом, но вся книга в итоге оказывается размышлениями, которые смогла сохранить его память.

Все политические системы идеалистичны и утопичны, и претворить их в жизнь оказывается в итоге невозможным. Теоретические и социальные теории, которые объявляются политиками самыми лучшими, на практике всегда проваливаются. Политика, которая должна была помогать людям жить спокойно, всегда основывалась на лжи, и естественно, долго просуществовать не могла.

Бароха спокойно, уже без напора и отчаяния молодости, пишет о гуманизме. Он вспоминает о любви к ближнему. Гуманизм в тридцать шестом году ему кажется только фарсом. Всем настроенным по-другому он отвечает, что очень сложно найти человека, который согласился бы, чтобы болезнь его соседа перешла к нему, а его сосед излечился. Эпоха лжецов, трусов и предателей, и если такой гуманист и нашелся бы, рассуждает Бароха, его быстро объявили бы, да и сочли бы лицемером. Парадокс безумного времени: человек, который не хочет жить в обществе, хочет жить один, эгоист, а тот, кто стреляет и убивает подобного ему человека — альтруист.

Общество, в котором правит один умный человек, имеет больше шансов на процветание, чем то, где люди не только имеют собственное мнение, но и хотят приказывать. В атмосфере свободного общественного договора пятнадцать человек, живущих вместе, не понимают друг друга. Поэтому, пишет Бароха, все европейские революции закончились деспотизмом и диктатурой.

Бароха пишет, что политики обманывают народ, говоря, что в обществе все счастливы и благородны, воспитаны и образованны. Это никакого значения не имеет, отмечает он, когда люди вынуждены убегать из страны или оказываются в тюрьме только за то, что не хотят жить в насквозь политизированном обществе. Политика всегда казалась грязной игрой, в которой участвует только близкий круг друзей и посвященных. Писатели на революцию не влияли, по крайней мере, в Испании. Той же горечью пронизаны строки о революции. Революции служат лишь шарлатанам, людям нахальным, отчаянным, красноречивым, мнительным.

Демократия же приносит власть масс, абсолютный режим, глупость и интеллектуальный снобизм. Народ правит, используя демократию как инструмент, а индивидуальность теряется. Все русские, с которыми он общался в Париже, убеждали Бароху, что происходившее в Испании в то время было просто репетицией того, что произошло в России. Все, кто раннее были выстроены по политическому ранжиру, в конечном итоге оказываются равны и все вместе. Стоящие во главе, имевшие власть без ответственности, правили утопиями. Их власть не имела под собой ничего. Потом отвечают за это, оказываясь забытыми и изгнанными, встречая потом на улицах Парижа своих бывших врагов. Бароха рассказывает, что в молодости он считал, что всем народам нужна революция, но потом понял, что эта идея есть лишь заблуждение, не имеющее никакой ценности и не дающее гарантий. Революция есть лишь спазм, который производит уже больной организм — он может помочь избавиться от внутренних болезней, но лишь временно лечит внешние. «Поколение 1898 года», добавляет Бароха, к революции не призывало. Пишет Бароха и об искусстве. Композитор, говорящий о законах, по которым работает его произведение, не великий композитор.

Бароха, который надолго оказался за границей, чувствует, что «родина» для молодых значит уже не то, что значила она для людей его поколения. Родина исчезает как понятие, как символ, потому что родными людям нового времени, людям будущего станут их фабрики и угольные разрезы. Можно добавить, что и фирмы, корпорации, в которых они трудятся, не чувствуя Родины. Все остальное кажется уже не важным, важно лишь зарабатывать деньги, чтобы прожить следующий день, а потом ещё и ещё. Когда зарабатываешь уже очень много, понимаешь, что тебя кроме денег со Временем уже ничего не связывает. Чтобы не чувствовать этого, ты работаешь все больше и больше, и так всю жизнь.

Неудивительно, что Бароха в этой ситуации пишет и о малопривлекательной роли журналистики. Перед журналистами, сожалеет он, всегда стоит задача запутать, лишить всякого смысла и дать всему неверные и фальшивые определения, которые потом превращаются в «правду». Кому теперь нужна настоящая правда?

Сейчас в Испании, сожалеет Бароха, любой писатель или журналист может сказать: «Кто не со мной, тот против меня». Если даже кто-то пишет хорошую и умную книгу, люди противоположного лагеря начнут кричать о том, какая это мерзкая и подлая книга. Люди искусства теперь не просто творят, но и сами хвалят свои произведения. И раннее делали это, замечает Бароха, но не так нагло, свободно и цинично.

30 октября 1956 г. Бароха уходит из жизни. Для испанской и мировой литературы Бароха стал писателем, который смог создать в своих произведениях портрет целой нации. Он показал человеческую природу не только в годы сложного переосмысления духовных ценностей, но и в разрезе изобразить духовное устройство жизни. Великий писатель Бароха сделал это без горькой или глумливой усмешки, спокойно, зная об ответственности мастера перед искусством и людьми, ради которых он пишет. Перес де Айала сказал о творчестве Барохе: «Роман Барохи похож на трамвай, с входящими и выходящими пассажирами, которые не знают, куда они едут» (Castillo-Puche J. L. «Azorín y Baroja. Dos maestros del 98». Madrid, 1998, p. 143).

Напишите отзыв о статье "Бароха-и-Несси, Пио"

Литература

  • Села К. Х. Апельсины — зимние плоды. — М., 1965.
  • Baroja P. Aquí París. — Madrid, 1998.
  • Cabrera V., Gonzales del V. L. Novela española contemporanea. — Madrid, 1978.
  • Carabias J. Como yo los he visto. — Madrid, 1999.
  • Castillo-Puche J. L. Azorín y Baroja. Dos maestros del 98. — Madrid, 1998.
  • Laín-Entralgo P. La generación del 98. — Madrid, 1997.
  • Ortega y Gasset J. Ensayos sobre la generación del 98. — Madrid, 1989.
  • Shaw D. La generación del 98. — Madrid, 1989.

Публикации на русском языке

  • Собрание сочинений. М., 1911-1912. Т.1-2.
  • Древо познания. СПб., 1912.
  • Сорная трава. Л., 1927.
  • Алая заря. М., 1964.
  • Унамуно М. Туман. Авель Санчес. Валье-Инклан Р. Тиран Бандерас. Бароха П. Салакаин Отважный. М., 1973.

Отрывок, характеризующий Бароха-и-Несси, Пио

– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.