Финляндия (стихотворение Гуро)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Финляндия

Обложка сборника «Трое», в котором впервые было опубликовано стихотворение «Финляндия». Автор обложки — Казимир Малевич
Жанр:

стихотворение

Автор:

Елена Гуро

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1913

Дата первой публикации:

1913

Текст произведения в Викитеке

«Финля́ндия» — самое известное и самое цитируемое стихотворение Елены Гуро, написанное ею незадолго до смерти в 1913 году. Впервые опубликовано в задуманном самой Гуро посмертном сборнике «Трое» (1913) с участием Велимира Хлебникова и Алексея Кручёных и с посвящёнными Гуро обложкой и иллюстрациями Казимира Малевича.





История и место стихотворения в поэзии

Написанное, предположительно, в 1913 году, стихотворение «Финляндия» было впервые опубликовано в 1913 году после смерти Елены Гуро в задуманном ею в апреле 1913 года сборнике «Трое», в котором участвовали она сама, Велимир Хлебников и Алексей Кручёных. Обложку и иллюстрации к сборнику выполнил Казимир Малевич, посвятивший их памяти Гуро.

«Финляндия» — самое известное и самое цитируемое стихотворение Елены Гуро[1].

По мнению Сергея Бирюкова, «Финляндия» — один из самых ярких примеров прорыва будетлян, хорошо усвоивших уроки символизма, к передаче «музыки ощущений самим словом, звуком, а не описанием звука»[2].

Текст



Это-ли? Нет-ли?
Хвои шуят, — шуят
Анна — Мария, Лиза, — нет?
Это-ли? — Озеро-ли?

Лулла, лолла, лалла-лу,
Лиза, лолла, лулла-ли.
Хвои шуят, шуят,
ти-и-и, ти-и-у-у.


Лес-ли, — озеро-ли?
Это-ли?

Эх, Анна, Мария, Лиза,
Хей-тара!
Тере-дере-дере…Ху!
Холе-кулэ-нэээ.

Озеро-ли? — Лес-ли?
Тио-и
ви-и…у.



Интерпретации

Интерпретации современников

Вадим Шершеневич:

Елена Гуро ласковая, нежная. У неё и слова-то какие-то особенные, свои. У всякого другого эти слова пропали бы, измельчали, но у стихов Гуро есть особая притягательная сила. Ласковость Гуро сильна, ласковость Гуро — это обратная сила её дерзости, смелости. <…>

Она чувствует себя матерью всех вещей, всех живых существ: и куклы, и Дон-Кихота, и кота.

Все её дети изранены, и она тянет к ним свою смелую душу. <…> Елена Гуро — первая поэтесса-мать[3].

Интерпретации 1980-х годов

Интерпретации сюжета «Финляндии» впервые появились в 1980-е годы и были связаны, в первую очередь, со смыслами звукового ряда стихотворения. Н. О. Нильссон предположил, что в «Финляндии» предпринята попытка «напомнить об обстановке северной ночи в середине лета, с её „белизной“, шелестом сосен и юными девушками и парнями, пляшущими на лугах», и обратил внимание на звуковые образы «колыбельной песни» и «пляски». Дж. Спендель рассматривал взаимосвязь звукового ряда (в том числе финского языка) с символической семантикой шороха ветра в соснах и колыханья воды озера, семантизированных в том числе в последних строках стихотворения «Тио-и / ви-и…ы». Оба исследователя сходились в том, что «Финляндия» представляет собой своеобразное сочетание импрессионизма с заумью[4].

Интерпретация Корнелии Ичин и Миливое Йованович

Публикации

Напишите отзыв о статье "Финляндия (стихотворение Гуро)"

Примечания

  1. Ичин, Йованович, 2005, с. 5.
  2. Бирюков Сергей. [homo-legens.ru/homo-legens-no-1-2013/oblako/sergey-biryukov-luchezarnaya-sut-eleny-guro/ Лучезарная суть Елены Гуро (к столетию со дня смерти)] // Homo Legens. — 2013. — № 1.
  3. Шершеневич В. Поэтессы // Современная женщина. — 1914. — № 4. — С. 74—75.
  4. Ичин, Йованович, 2005, с. 7.

Литература

Отрывок, характеризующий Финляндия (стихотворение Гуро)

Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.