Тольский, Николай Алексеевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Николай Алексеевич Тольский
Дата рождения:

19 (31) января 1832(1832-01-31)

Место рождения:

Липецк, Российская империя

Дата смерти:

3 (15) февраля 1891(1891-02-15) (59 лет)

Место смерти:

Москва, Российская империя

Научная сфера:

Педиатрия

Альма-матер:

Московский университет

Известные ученики:

Н. П. Гундобин
Н. Ф. Филатов
В. Ф. Снегирёв
Н. С. Корсаков

Николай Алексеевич Тольский (1832—1891) — педиатр, заслуженный профессор Московского университета (1887)[1].





Биография

Его дед Яков был дьяконом в Толгском монастыре, откуда и произошла их фамилия. Сын дьякона Алексей Яковлевич во Всероссийском медицинском списке значился сначала как Толгский, а с 1840 года — как «Тольский А. Я., штаб-лекарь»; на протяжении почти 40 лет, состоял городским и уездным врачом в Усмани, затем в Липецке. В семье Алексея Яковлевича было 9 дочерей и 2 сына, один из которых умер в детстве.

Николай Алексеевич Тольский среднее образование получил в частном пансионе Эннеса; затем учился на медицинском факультете Московского университета (1848—1853), который окончил с отличием и был утверждён в должности ассистента по кафедре акушерства и женских болезней университета. Защитил диссертацию «Об искусственных преждевременных родах» (1858) и 1859—1861 годах продолжил образование в старейших медицинских школах Европы (Германии, Франции, Австрии). По возвращении в Россию Совет медицинского факультета определил Н. А. Тольского адъюнктом кафедры и поручил ему чтение самостоятельного курса детских болезней. В 1863 году Н. А. Тольский был утверждён в звании доцента. Им была разработана программа преподавания, где большое место уделялось клиническому обследованию ребёнка.

В 1866 году при Московском университете была открыта детская клиника. Её открытию предшествовала большая борьба, активные дебаты в Учёном совете; помощь Н. А. Тольскому оказал Г. А. Захарьин, который выделил койки из своей терапевтической клиники.

Чтобы расширить наблюдения за больными детьми, в 1870 году, Тольский в соответствии с его желанием был назначен главным врачом московской детской больницы на Бронной улице, куда он пригласил для работы А. Б. Фохта и фон дер Брюгера.

В 1873 году Тольский был утверждён экстраординарным профессором по кафедре акушерства московского университета. Он преподавал курсы по акушерству и детских болезнях. Теоретические основы педиатрии студенты слушали на 3-м курсе, а клиническую практику проходили на 4-м курсе. Он обращал внимание на наиболее талантливых учеников: из одиннадцати врачей, состоявших ординаторами у профессора Н. А. Тольского в клинике детских болезней, семь защитили диссертацию на степень доктора медицины и трое из них стали профессорами детских болезней, двое — ассистентами в клинике детских болезней. Среди наиболее выдающихся учеников Н. А. Тольского — Н. Ф. Филатов, Н. С. Корсаков, Н. П. Гундобин, А. Н. Филиппов.

В 1875 году Н. А. Тольский покинул пост главного врача в детской больнице. С 1872 по 1874 годы он избирался председателем физико-медицинского общества. В 1880—1882 годах он был деканом медицинского факультета московского университета.

В 1891 году была открыта детская клиника на Девичьем поле, построенная на средства университета. Тольский принимал активное участие в разработке проекта совместно с Ф. Ф. Эрисманом; однако до открытия клиники не дожил трёх месяцев. Похоронен Н. А. Тольский на Ваганьковском кладбище, участок № 14.

Библиотека Тольского из 849 названий в 1000 томах, была по его эавещанию пожертвована Московскому университету, но затерялась в общей медицинской библиотеке, хотя его жена, Елизавета Алексеевна, ставила условием, чтобы библиотека находилась в детской больнице им. М. А. Хлудова и носила название «Библиотека покойного профессора Тольского».

Сочинения

  • De partu arte praematurandi (M., 1858);
  • [moskmedgazeta.ru/node/100 Значение и сущность прений Парижской медицинской академии о послеродовой горячке] («Московская медицинская газета», 1858);
  • Самопроизвольное вправление выворота матки после перевязки полипа («Московская медицинская газета», 1859);
  • Кесарское сечение на живой женщине с успехом для младенца («Московская медицинская газета», 1862);
  • Щипцы Кристеллара («Московская медицинская газета»,);
  • О значении гигиены в общественной жизни и в особенности в применении её к нашим лечебным заведениям («Труды 2 съезда естествоиспытателей и врачей», 1869).

Напишите отзыв о статье "Тольский, Николай Алексеевич"

Примечания

  1. [letopis.msu.ru/peoples/486 Тольский Николай Алексеевич - Летопись Московского университета]

Литература

  • Тольский, Николай Алексеевич // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • [lech.mma.ru/child/histotry/tolsky/from1 Биография]
  • Бетюцкая А. В. Н. А. Тольский. 1830-1891 — М. 1953
  • Волков В. А., Куликова М. В. Московские профессора XVIII — начала XX веков. Естественные и технические науки. — М.: Янус-К; Московские учебники и картолитография, 2003. — С. 236—237. — 294 с. — 2 000 экз. — ISBN 5—8037—0164—5.

Ссылки

  • [letopis.msu.ru/peoples/486 Биографическая справка]


Отрывок, характеризующий Тольский, Николай Алексеевич


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.