Готье-Дюфайе, Эмилий Владимирович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Эми́лий Влади́мирович Готье́-Дюфайе́ (31 марта 1863, Москва — после 1922) — московский общественный деятель и благотворитель, член Императорского Московского Археологического Общества.





Происхождение

Эмилий Владимирович Готье-Дюфайе происходил из купеческой семьи французского происхождения. Его прадед Jean-Marie Dufayer dit Gautier (Иван Антонович Готье-Дюфайе) (род. в 1736 году), сын члена магистрата города Сен-Кантен в Пикардии, переселился в Россию в 1764 году. На основании указа императрицы Екатерины II от 1763 года, предоставлявшего льготы иностранцам, желающим переселиться в Россию чтобы помочь развитию её экономики, открыл в Москве магазины галантереи и музыкальных инструментов и был причислен к Московской первой купеческой гильдии.

Его сын Иван Иванович Готье-Дюфайе (1772—1832) в 1799 году женился на дочери московского книготорговца Francois Courtener и перенял его книжный магазин на Кузнецком мосту, который потом сперва вёл его сын Владимир Иванович Готье-Дюфайе (1815—1887), отец Э. В. Готье-Дюфайе, а затем его приёмный сын Владимир Гаврилович Готье-Дюфайе (1843—1896). В 1895 году семья Готье продала магазин одному из своих близких сотрудников.

Биография

Э. В. Готье-Дюфайе окончил пансион Э. Х. Репмана. Затем он активно участвовал в различных общественно-благотворительных организациях Москвы. Он увлекался изучением истории и коллекционировал предметы, связанные с историей Москвы. С 1906 года он был членом Императорского Московского Археологического общества. Он активно участвовал в жизни и работе этого общества и подарил ему немало экспонатов своей коллекции. Особенно он работал над созданием библиотеки общества. Чтобы увековечить память об уходящей, старой Москве, Готье-Дюфайе по поручению Археологического общества провел фотографические съёмки различных мест, связанных с историей города. Коллекция этих около 500 фотографий сегодня считается одним из ценнейших источников изучения дореволюционной Москвы.

После Октябрьской революции Готье-Дюфайе был репрессирован. Его жена Елена Андреевна несколько месяцев находилась в заключении. Семья вынуждена была эмигрировать за границу, где Э. В. Готье-Дюфайе и умер.

Семья

У Э. В. Готье-Дюфайе было три брата:

  • Лев Владимирович (1856—1912) продолжал купеческое дело, занимался оптовой торговлей железом, в 1895 году основал Тульскую металлургическую компанию. Руководил торговым домом «Л. В. Готье», был членом Московского отделения Совета торговли и мануфактур, председатель Терского горнопромышленного акционерного общества. В 1898 году он для своей семьи построил особняк в Машковом переулке № 3 (архитектор Н. И. Якунин), в котором ныне находится Посольство Латвии в Москве. Он женился на русской англиканке английского происхождения Елизавете Андреевне Колли. Их дочь Елизавета Львовна (1890—1920) в 1910 году вышла замуж за Александра Александровича Рара (1885—1952), с которым она после смерти отца переняла особняк. После Октябрьской революции они оба подвергались арестам, в итоге чего Елизавета Львовна заболела и 27 июля 1920 года скончалась. Их дети Елена (1910—1955) и Лев (1913—1980) затем активно участвовали в антисоветской деятельности русской эмиграции.
  • Эдуард Владимирович Готье (1859—1921) был врачом-терапевтом, профессором медицины, работал в Первой Градской больнице Москвы.
  • Владимир Владимирович поступил юристом на государственную службу.

Сын Владимира Гавриловича, Юрий Владимирович (1873—1943), стал знаменитым историком, был профессором Московского университета, одним из попечителей и заведующий библиотекой Румянцевского музея, а также (с 1939 года) членом Академии Наук СССР. Его внук Сергей Владимирович Готье (род. в 1947 году) стал известным хирургом.

Напишите отзыв о статье "Готье-Дюфайе, Эмилий Владимирович"

Ссылки

  • [www.photoart.ru/photopanorama/00_2_myzei_gotie.htm Представление фотографий Москвы Э. В. Готье-Дюфайе]
  • [www.nlr.ru/news/rnbinfo/2010/7_8-4.pdf Данные о семье Готье из доклада С. Н. Шеляпиной]


Отрывок, характеризующий Готье-Дюфайе, Эмилий Владимирович

Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C'est bien, c'est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?