Славное море — священный Байкал

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

«Сла́вное мо́ре — свяще́нный Байка́л» — русская народная песня, в основу которой были положены стихи сибирского поэта Дмитрия Павловича Давыдова.





История

В 1848 году смотритель Верхнеудинского уездного училища Дмитрий Павлович Давыдов написал стихотворение «Думы беглеца на Байкале». Оно было посвящено беглецам с каторги. Сам автор в интервью петербургской газете «Золотое руно» говорил:

Беглецы из заводов и поселений вообще известны под именем «прохожих»… Они с необыкновенной смелостью преодолевают естественные препятствия в дороге. Они идут через хребты гор, через болота, переплывают огромные реки на каком-нибудь обломке дерева, и были случаи, что они рисковали переплыть Байкал в бочках, которые иногда находят на берегах моря.

В середине 1850-х годов появились первые переложения этого стихотворения на музыку. Сочинили музыку безвестные заключённые с Нерчинских рудников, поэтому песня считается народной. Кроме того, в текст было внесено множество изменений: убраны неудачные куплеты и рифмы, длинноты; она стала существенно короче.

В 2003 году группа "Бахыт-компот" (группа Вадима Степанцова) в альбоме "Stereoбандитизм" исполнила эту песню на мотив "Hotel California" группы Eagles. Первая половина песни во многом совпадает со стихотворением Давыдова, вторая половина является ироничным продолжением, связанным с песней Ивана Кучина "Человек в телогрейке".

В начале 2011 года сингл[1] со своим исполнением песни выпустила группа «Аквариум»

Стихотворение

Думы беглеца на Байкале[2]

Славное море — привольный Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка.
Ну, баргузин, пошевеливай вал,
Плыть молодцу недалёчко!

Долго я звонкие цепи носил;
Худо мне было в норах Акатуя.
Старый товарищ бежать пособил;
Ожил я, волю почуя.

Шилка и Нерчинск не страшны теперь;
Горная стража меня не видала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка — миновала.

Шел я и в ночь — и средь белого дня;
Близ городов я поглядывал зорко;
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.

Весело я на сосновом бревне
Вплавь чрез глубокие реки пускался;
Мелкие речки встречалися мне —
Вброд через них пробирался.

У моря струсил немного беглец:
Берег обширен, а нет ни корыта;
Шёл я коргой — и пришёл наконец
К бочке, дресвою замытой.

Нечего думать, — бог счастье послал:
В этой посудине бык не утонет;
Труса достанет и на судне вал,
Смелого в бочке не тронет.

Тесно в ней было бы жить омулям;
Рыбки, утешьтесь моими словами:
Раз побывать в Акатуе бы вам —
В бочку полезли бы сами!

Четверо суток верчусь на волне;
Парусом служит армяк дыроватый,
Добрая лодка попалася мне, —
Лишь на ходу мешковата.

Близко виднеются горы и лес,
Буду спокойно скрываться под тенью;
Можно и тут погулять бы, да бес
Тянет к родному селенью.

Славное море — привольный Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка…
Ну, баргузин, пошевеливай вал:
Плыть молодцу недалёчко!

Песня

Славное море — священный Байкал[3]

Славное море — священный Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка.
Эй, баргузин, пошевеливай вал,
Молодцу плыть недалёчко.

Долго я тяжкие цепи влачил,
Долго скитался в горах Акатуя;
Старый товарищ бежать пособил —
Ожил я, волю почуя.

Шилка и Нерчинск не страшны теперь,
Горная стража меня не поймала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка — миновала.

Шёл я и в ночь, и средь белого дня,
Вкруг городов озираяся зорко,
Хлебом кормили чалдонки меня,
Парни снабжали махоркой.

Славное море — священный Байкал,
Славный мой парус — кафтан дыроватый,
Эй, баргузин, пошевеливай вал,
Слышатся грома раскаты.

Текст песни группы «Бандит-компот»

Ой, ты славное море, мой священный Байкал,

Ой, ты славный кораблик, омулёвая бочка.

Баргузин, буйный ветер, пошевеливай вал,

Молодцу в черной робе плыть не далеко.

Долго звонкие цепи по тайге я влачил,

И в горах Акатуя душно было мне.

Старый зэк — мой товарищ, мне бежать пособил,

И ушел из острога я навстречу весне.

Наша Сибирь — это вам не Калифорния,

Здесь свои дела, здесь свои дела, здесь свои дела.

Волки, кедры, медведи, вороны черные,

Я сгорю дотла, я здесь сгорю дотла, я здесь сгорю дотла.

Не страшны мне отныне Нерчинск и Колыма,

И от лагерной стражи убежать я сумел

Миновала мой чайник злая пуля стрелка

Зверь весной не учуял, и тронуть не посмел.

Шел я ночью глубокой и средь белого дня,

Озирался я зорко по краям городов.

Хлебом, салом кормили все бабёнки меня,

Отдавали махорку и свою любовь.

Наша Сибирь — это вам не Калифорния,

Здесь свои дела, здесь свои дела, здесь свои дела.

Волки, кедры, медведи, вороны черные,

Я сгорю дотла, я здесь сгорю дотла, я здесь сгорю дотла.

За штурвалом баркаса замер старший матрос,

На баркасе солдаты и натасканный пёс.

Тот, кто зэка прихлопнет едет в отпуск домой,

Тяжко жить уркагану на Руси святой.

Ой, ты славное море, мой священный Байкал,

Ой, ты славный мой парус, дыроватый халат.

Баргузин, буйный ветер, пошевеливай вал,

То ли грома раскаты, то ли жахнул автомат.

См. также

Напишите отзыв о статье "Славное море — священный Байкал"

Примечания

  1. [aquarium.kroogi.com/ru/download/1078723-Akvarium-Slavnoe-More-Svyaschennyy-Baykal--Novogodn-2010.html Аквариум. Славное Море Священный Байкал]
  2. Д. П. Давыдов // [az.lib.ru/d/dawydow_d_p/text_0020.shtml Поэты 1860-х годов]. — 3-е изд. — Л.: Советский писатель, 1968. — 764 с. — (Библиотека поэта. Малая серия). — 50 000 экз.
  3. Современный текст песни.

Ссылки

  • [slavnoemore.ru/article/read/slavnoe_more_svaswenniy_baykal.html Песня Славное море — священный Байкал]
  • [www.oldchita.org/songs/217-2011-04-22-17-00-28.html Слушать «Славное море — священный Байкал» на «Старой Чите»]

Отрывок, характеризующий Славное море — священный Байкал

На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.