Протасова, Мария Андреевна

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Мойер, Мария Андреевна»)
Перейти к: навигация, поиск
Мария Андреевна Протасова

Портрет М. А. Мойер (Протасовой). Художник К.-А. Зенф. 1824
Отец:

Андрей Иванович Протасов (ум. 1805)

Мать:

Екатерина Афанасьевна Бунина (1770—1848)

Супруг:

Иван Филиппович Мойер (1786—1858)

Дети:

Екатерина

Мария Андреевна Протасова, а замужестве Мойер (16 марта 1793 — 17 (18?) марта 1823, Дерпт) — дочь сводной сестры В. А. Жуковского Е. А. Протасовой, жена профессора Дерптского университета И. Мойера. Жуковский долгие годы был влюблён в Марию и безуспешно добивался брака с ней.





Биография

Мария была старшей дочерью в семье тульского губернского предводителя дворянства Андрея Ивановича Протасова и его супруги Екатерины Афанасьевны, урождённой Буниной (1770—1848).

Белёв

А. И. Протасов умер в 1805 году, оставив после себя большие карточные долги. Все имения его были проданы, вдове остались два села в Орловской губернии, которые отошли ей от отца, Афанасия Ивановича Бунина, — Бунино и Муратово. Было продано и село Сальково, в котором жили Протасовы. Екатерина Афанасьевна не имела возможности переехать ни в Бунино, ни в Муратово, так как там не было господских домов. Охраняя свою самостоятельность, она, по совету матери, Марии Григорьевны, поселилась отдельно от родных. С двумя дочерьми — Марией и Александрой — Екатерина Афанасьевна уехала в Белёв, где сняла особняк на Крутиковой улице, рядом с домом, который строил для себя Жуковский[1][2].

Екатерина Афанасьевна была стеснена в средствах и не могла нанять учителей, летом 1805 года она просила своего брата Жуковского стать преподавателем её дочерей. Планы обучения было доверено составить ему самому. Считая, что этот опыт принесёт пользу и ему, Жуковский с энтузиазмом взялся за дело. Его программа, в которую входили изучение теология, философия, нравственность, история, география, эстетика и изящная словесность, увлекла учениц. Они знакомились с сочинениями Штурма и Бюффона, Руссо, Сан-Пьера и Жанлис. Во время совместных прогулок Жуковский рисовал, девочки также начали рисовать, здесь наиболее способной оказалась младшая сестра, однако Маша не оставляла этого занятия. Большое внимание Жуковский уделял воспитанию своих учениц, они читали библию и назидательную литературу. Как отмечал П. Сакулин, в детское чтение Маши входили contes moraux — «моральные сказки», развивавшие её чувствительность и направлявшие «душу к добродетели»[3][4].

Екатерина Афанасьевна почти всегда присутствовала на уроках и нередко досадовала на дочерей, особенно от придирок матери страдала Маша. В своём дневнике Жуковский специально для Екатерины Афанасьевны сделал следующую запись:
«Тяжело и несносно смотреть на то, что Машенька беспрестанно плачет; и от кого же? От вас, своей матери! Вы её любите, в этом я не сомневаюсь. Но я не понимаю любви вашей, которая мучит и терзает. Обыкновенная брань за безделицу… Но какая ж брань? Самая тяжёлая и чувствительная! Вы хотите отучить её от слёз; сперва отучитесь от брани…»[5][6]

Маша, в отличие от своей сестры, считалась некрасивой. По характеру она была спокойной и замкнутой, тогда как Саша — девочкой живой и весёлой. Мать с Машей была излишне строга, и та чувствовала себя одинокой. Наибольшее влияние из близких людей на Машу оказали мать и её дядя и учитель — Жуковский[7][8].

Как и Екатерина Афанасьевна, Маша была глубоко религиозна, она верила, что в человеческой жизни есть смысл только потому, что существует «будущая вечная жизнь». Жизненные испытания она принимала без жалоб, а, по словам сестры, «ища и находя в этом счастье». Александра удивлялась способности Марии превращать в поэзию самые обыденные жизненные обязанности и «распространять вокруг себя аромат благоухающего благочестия»[9].

Учебные занятия прерывались на время, когда Протасовы уезжали гостить к родственникам. 9 июля 1805 года, оставшись один в Белёве, Жуковский делает в дневнике запись: «можно ли быть влюблённым в ребёнка?», признаёт, что любит Машу, надеется впоследствии связать свою судьбу с ней:
«Я был бы с нею счастлив конечно! Она умна, чувствительна, она узнала бы цену семейственного счастия и не захотела бы светской рассеянности…»[10]
и опасается противодействия родных, а более всех — Екатерины Афанасьевны[11].

С течением времени скрывать чувства, которые он испытывал к Маше, Жуковскому становилось всё сложнее. Летом 1807 года он объяснился со старшей Протасовой, и его опасения подтвердились: сестра строго придерживалась религиозных правил и считала родство слишком близким для заключения брака. Кроме того, по мнению Екатерины Афанасьевны, дочь её была ещё очень молода. Для Жуковского начались долгие годы борьбы за счастье[12].

Осенью Жуковский уехал в Москву, чтобы работать над изданием «Вестника Европы». В февральском номере (1808) журнала он опубликовал аллегорическую повесть «Три сестры (Видение Минваны)», написанную ко дню рождения Маши[13][K 1].

Муратово

Летом 1810 года Протасова решила переехать в своё имение Муратово. Так как в селе не было господского дома, Жуковский, оставивший к тому времени редактирование «Вестника Европы» и живший в Мишенском, вызвался построить его. В Муратове он сам выбрал место, сделал чертёж усадьбы и наблюдал за ходом работ. Протасовы уехали из Белёва, Жуковский навещал их в Муратове и помогал обустроиться в новом доме. Весной 1811 года, чтобы быть ближе, Жуковский купил дом в деревне Холх, в полуверсте от усадьбы Екатерины Афанасьевны. По соседству располагалось имение Чернь, принадлежавшее А. А. Плещееву, двоюродному брату Маши и Саши Протасовых, с которым познакомился и подружился поэт[14]. Протасовы и Жуковский стали постоянными гостями Александра Алексеевича и Анны Ивановны Плещеевых, в доме которых проводились литературные и театральные вечера[15].

О том, что Жуковский любит её и собирается сделать ей предложение, Маша узнала в 1811 году из письма Анны Ивановны Плещеевой. Письмо это увидела мать, по её словам, Маша упала ей в ноги и клялась никогда не соглашаться на брак с Жуковским, уверяя, что испытывает к нему лишь родственную любовь. Как утверждала Екатерина Афанасьевна, Маша намеревалась просить Жуковского «оставить их», но она (Екатерина Афанасьевна) «удержала её». И впоследствии мать утверждала, что дочь не влюблена в Жуковского, и что она была бы спокойна, если бы он победил свою страсть[K 2][16].

Впервые Жуковский просил руки Марии в январе 1812 года, и Екатерина Афанасьевна решительно отказала, заявив, что «по родству эта женитьба невозможна», более того, она запретила брату даже упоминать о своих чувствах[17]. В начале Отечественной войны Жуковский вступил в ополчение, 2 августа он простился с Протасовыми, которые жили в то время вместе с другой его племянницей — Авдотьей Киреевской и её мужем в Орле в доме Плещеевых, и 19 августа отправился из Москвы со своим полком в Бородино[K 3][18].

Зимой 1813 года Жуковский побывал в Савинском у И. В. Лопухина, рассказал о своих намерениях в отношении Маши и заручился его поддержкой. Лопухин пообещал написать Протасовой и уговорить её дать согласие на брак[19]. В октябре 1813 года в Холх по приглашению Жуковского приехал его друг Александр Воейков. Поэт надеялся на то, что Воейков поможет сломить сопротивление Екатерины Афанасьевны. Тот сумел понравиться Протасовым, помогал Екатерине Афанасьевне по хозяйству делом и советом, стал ухаживать за её младшей дочерью. Тайно от Жуковского он прочитал его дневник и написал туда стихотворное послание с обещанием помочь ему и Марии. Выступить же просителем за Жуковского Воейков, по его словам, смог бы только после женитьбы на Саше Протасовой[20]. Он советовал Жуковскому увезти Машу.

Воейков добивался места в Дерптском университете[K 4] либо в Казани, Александр Тургенев в Петербурге хлопотал за него. В то же время Екатерина Афанасьевна хотела, чтобы младшая дочь осталась после свадьбы в Муратове. Сам Жуковский одно время уговаривал Воейкова остаться в имении Протасовой и даже просил Тургенева употребить всё своё влияние, чтобы Воейкову не давали кафедры. Однако тот всё-таки получил место профессора, приехал в марте к Протасовым и тогда же был официально объявлен женихом Александры[21][22].

Вторично поэт сватался в апреле 1814 года, и снова Протасова-старшая отказала ему, к тому же она запретила сводному брату появляться в Муратове. С Машей он переписывался, передавая ей тайно тетради, «синенькие книжки», это были послания в виде дневников. Когда Протасовы уехали в Троицкое, он ехал за ними, обмениваясь письмами с Машей. Жуковский сетовал на то, что скоро они будут разлучены (Екатерина Афанасьевна собиралась поселиться с молодожёнами в Дерпте), Маша отвечала, что они несчастливы и «будучи вместе», она обвиняла себя в том, что Жуковский не может писать, и требовала («Итак, занятия! непременно занятия!»), чтобы он работал. Уверяя его, что через несколько лет они будут вместе, просила уехать его в Петербург. Она, как отмечал А. Веселовский, не только восприняла «философию смирения», но и, в отличие от Жуковского, сумела соединить «смиренное ожидание» и стремление к деятельному образу жизни[23][24][25][26].

Жуковский отправился в Чернь, а после — в Долбино к Авдотье Киреевской. Киреевская, узнав об отказе Екатерины Афанасьевны, написала той письмо, где просила разрешить Маше выйти за Жуковского. Если же этот брак, как считала Протасова-старшая грешен, Киреевская предлагала сама искупить его, оставив детей и уйдя в монастырь[27].

Перед свадьбой Александры Жуковский продал Холх и передал ей на подарок одиннадцать тысяч рублей. Так как жить ему было негде, Екатерина Афанасьевна пригласила его в Муратово. Свадьба состоялась 14 июля 1814 года. Надежды, которые Жуковский возлагал на Воейкова, не оправдались. «Я не сомневаюсь в его дружбе, но теперешний тон его со мною не похож на прежний… Мы с ним живём под одной кровлею и как будто не знаем друг друга», — писал поэт Маше. 30 августа во время празднования своих именин Воейков оскорбил Жуковского, и тот покинул Муратово, переехав в Долбино[28]. В имении Киреевской он переживает небывалый творческий подъем, этот плодотворный период получит название «Долбинская осень» по аналогии с Болдинской осенью Пушкина. Среди других произведений, созданных в Долбино, — три баллады: «Алина и Альсим», «Эльвина и Эдвин», «Эолова арфа», темой которых стали страдания влюблённых, переживающих разлуку по воле родных[29].

Дерпт

У Воейковых

Жуковский не появлялся в Муратове, но вёл переписку с Екатериной Афанасьевной и получил от неё позволение отправиться вместе с ними в Дерпт. В конце года Жуковский составляет план будущей жизни, где определяет свои отношения с семьёй Протасовых-Воейковых. Он мечтает жить рядом с ними, снова надеется на то, что брак состоится, что все вместе они поселятся в Муратове.

Через некоторое время Протасова передумала и запретила Жуковскому сопровождать их в Дерпт, тогда он добился встречи с сестрой. Как писал Жуковский впоследствии Маше, «этот разговор можно назвать холодным толкованием в прозе того, что написано с жаром в стихах». По его словам, Екатерина Афанасьевна просила его дать время на налаживание отношений с дочерью, так как он их (её и Машу) «совсем разлучил»[30].

Воейковы и Протасовы переехали в Дерпт в январе 1815 года. В это время в городе был расквартирован 8-й егерский полк, генералы которого посещали лекции Воейкова. Один из них, А. И. Красовский, начал ухаживать за Машей, и Воейков склонял её к браку с ним. Историю сватовства Красовского Маша иронически описала в журнале для Авдотьи Киреевской, который позднее переслала ей через Жуковского. Брачным планам Красовского не суждено было осуществиться, в марте 1815 года он ушёл в поход[31]. Жуковский задержался на некоторое время в Москве и прибыл в Дерпт в марте. Он был потрясён известием о сватовстве Красовского. По его словам, под влиянием этого обстоятельства, он решил участвовать в жизни Маши только как родственник. Однако неверие Екатерины Афанасьевны в искренность Жуковского всё изменило.

Живя под одной крышей, Жуковский и Маша практически были лишены возможности видеться наедине. Они, часто находясь в соседних комнатах, снова вели тайную переписку, обмениваясь тетрадями-дневниками. В литературоведении тетради Жуковского 1814—1815 годов получили название «дерптского дневника» или «дерптских писем-дневников». Переписка Жуковского и Протасовой 1815 года содержит сведения об одном из важнейших периодов жизни поэта. То, что произошло в Дерпте в 1815 году, повлияло и на всю его последующую жизнь, и на его творчество[K 5].

Для Марии ситуация осложнялась не только строжайшим надзором матери, но и слежкой Воейкова, поведение которого делало жизнь в его семье невыносимой для свояченицы. Позднее, уже будучи замужем, она писала Авдотье Киреевской-Елагиной в связи с очередным оскорблением, нанесённым ей Воейковым:
…Если он выведет меня из себя, то я открою такие вещи, которые справедливы, хотя и неправдоподобны… Одна любовь к Саше заставляла меня молчать, но терпению есть границы… У меня есть ещё письмо Жуковского, в котором он заклинает меня Богом выйти замуж за Красовского или же за Мойера, или за кого-нибудь; просить маменьку позволить ему найти мужа, единственно для того, чтобы избавить меня от Воейкова[32].

Замужество

Новый претендент на руку Маши — хирург, профессор университета Иван Мойер — понравился всем, кроме Воейкова. Семья Мойера была такой же религиозной, как и семья Протасовых. Он успевал соединять преподавательскую деятельность, занятия медициной и благотворительность. Позднее Мария, говоря о его доброте, вспоминала также доброту Жуковского и сравнивала их обоих с филантропами — героями романа Жанлис «Адель и Теодор». Екатерина Афанасьевна находила в Мойере лишь один недостаток — он не был дворянином. В феврале 1816 года брак был уже делом решённым, и Жуковский, как он внутренне ни готов был к такому исходу, пережил сильнейшее потрясение. Самой Маше, несмотря на все достоинства жениха, решение о замужестве далось тяжело. Более всех её понимала, вероятно, лишь Авдотья Киреевская, которая не одобряла союза с Мойером и до самого последнего момента надеялась, что Маша сделает выбор в пользу Жуковского[33].

Часть исследователей полагает, что брак Марии Андреевны был счастливым, и что только первые годы его были омрачены отсутствием детей, непривычной для молодой женщины, выросшей в русской барской семье обстановкой, тоской по родине, занятостью и малообщительностью мужа. Сакулин называет этот семейный союз браком по рассудку и полагает, что Мария Андреевна и Жуковский так и не смогли, как хотели оба, преобразовать свою любовь во «влюблённую дружбу» (фр. amitié amoureuse)[34].

Филипп Вигель, побывавший в доме Мойеров и слышавший о Марии Андреевне много задолго до их встречи, в своих воспоминаниях описал впечатления от кратковременного знакомства с супругами:
Смотреть на сей неравный союз было мне нестерпимо; эту кантату, эту элегию, никак не умел я приладить к холодной диссертации. Глядя на госпожу Мойер так я рассуждал сам с собой, кто бы не был осчастливлен её рукой? И как ни один из молодых русских дворян не искал её?[35]

Изучая письма Марии Андреевны из «Уткинского сборника», Сакулин отмечал, что она так и не разлюбила Жуковского и «до самой смерти мучилась на медленном огне подавленного чувства»[36].

Под руководством мужа Мария Андреевна изучала медицину и помогала больным, работая также в женской тюрьме. По воспоминаниям её дочери, однажды Марию Андреевну случайно заперли вечером в остроге, и она, не желая никого беспокоить, провела ночь в тюрьме.

Несмотря на то, что по всеобщему признанию Мойер любил жену, между супругами всё-таки возникали недоразумения. В 1820 году в их доме поселился бедный студент Карл Зейдлиц, оставшийся без крова и средств к существованию[37]. По словам Марии Андреевны, Зейдлиц очень привязался к ней и вскоре стал называть Mutter Marie (так её звали не только члены семьи, но и жители Дерпта): «Он заслужил мою дружбу, оберегая меня так, как будто я была его настоящей матерью, и я гордилась влиянием, которое оказала на него, потому что когда он попал к нам в дом, то был на плохом пути»[38]. Когда Мария болела после тяжёлых родов, все три недели он не отходил от её постели и читал ей «старые, известные ему книги». Мойер, по словам жены, не понял её «невинных и естественных» отношений с Зейдлицем, встревожилась и Екатерина Афанасьевна, опасавшаяся повторения «Муратовской истории». Мойер настоял на том, чтобы Зейдлиц покинул их дом, разрешив, однако жене общаться с ним[39].

18 марта 1823 года Мария Андреевна, родив мёртвого мальчика, скончалась. Жуковский, который незадолго до этого гостил у Мойеров, и за десять дней до смерти Марии покинул Дерпт, не успел на её похороны. На смерть Марии он написал стихотворение («Ты предо мною стояла тихо…»), позднее названное «9 марта 1823» — последний день, когда он видел её. На могиле М. А. Мойер был установлен крест с распятием, выполненный по эскизу Жуковского с двумя изречениями из Евангелия, которые она любила повторять при жизни[39].

Публикация писем. Оценка личности

В 1904 году были изданы письма Жуковского, Марии Андреевны и Екатерины Афанасьевны Протасовых, хранившиеся в семейном архиве М. В. Беэр (урождённой Елагиной). Сборник получил названия «Уткинского» по месту нахождения архива — в селе Уткине Белёвского уезда Тульской губернии. По мнению редактора сборника, А. Грузинского, изучение эпистолярного наследия Марии раскрывает «глубоко интересную картину развития русской женщины». Грузинский имел возможность познакомиться не только с письмами Марии, относившимися к дерптскому периоду, но и с её ранними (с 1806 года) посланиями из уткинского архива. Он был в восхищении от их стиля, опубликовал выдержки из них и сожалел, что они не вошли в Уткинский сборник. П. Сакулин давал им более сдержанную оценку, в то же время он отмечал, что чтение писем наводит на мысль о сходстве их автора и пушкинской Татьяны: Мария, по его словам, была «живой pendant» героини «Евгения Онегина» «и вообще женским типам начала XIX в.»[40]. В своей работе Сакулин проследил формирование личности женщины, сыгравшей важную роль в жизни одного из зачинателей русского романтизма. Воспитанница Жуковского, Мария Протасова, «типичная Пушкинская Татьяна, может быть более глубокая и мыслящая, более основательно образованная»[41], своеобразно восприняла философию своего учителя, увлекшись её «мистически-религиозной» стороной[42].

Напишите отзыв о статье "Протасова, Мария Андреевна"

Комментарии

  1. Пятнадцатилетней Минване (Мария) являются три сестры: Прошедшее, Настоящее и Будущее. Они неразлучны друг с другом. Жизнь, утверждает Жуковский, была бы «одним последствием скучных и несвязных сновидений», если бы не тесная связь настоящего с прошлым и будущим.
  2. Однако позднее Екатерина Афанасьевна противоречит сама себе: сообщая в феврале 1816 года о том, что Маша приняла предложение Мойера, она пишет, что дочь «решилась победить себя», и тем самым невольно признаёт, что ситуация была намного сложнее, чем ей хотелось бы.
  3. Рассказ К. К. Зейдлица, друга и биографа Жуковского, о том, что исполнение поэтом романса «Пловец» в Черни 3 августа 1812 года было воспринято старшей Протасовой как нарушение данного им обещания, и привело к тому, что Жуковский был вынужден покинуть Муратово (см.: Зейдлиц К. Жизнь и поэзия В. А. Жуковского: По неизданным источникам и личным воспоминаниям. — СПб., 1883. — С. 49—50.), грешит неточностями и сомнителен с точки зрения хронологии. Жуковский уехал в армию 2 августа 1812 года. Он навещал Протасовых в Орле, и, судя по дневнику, который летом-осенью 1812 года вели совместно Екатерина Афанасьевна, её дочери и А. Киреевская, между ним и Протасовой-старшей не было никаких напряжённых отношений.
  4. Оставшегося вакантным после гибели Андрея Кайсарова.
  5. Впервые к этому материалу обратился А. Н. Веселовский, который привёл выдержки из дневников 1814—1815 года в своей работе «В. А. Жуковский. Поэзия чувства и „сердечного воображения“». Дневники были полностью опубликованы П. К. Симони в юбилейном сборнике «Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя» (1907) разъяснением к ним являются материалы «Уткинского сборника» (1904), содержащего письма Жуковского, Марии и Екатерины Афанасьевны.

Примечания

  1. Афанасьев, 1981, с. 148.
  2. [feb-web.ru/feb/rosarc/rae/rae-271-.htm Е. И. Елагина. с. 294]
  3. Афанасьев, 1981, с. 148—149.
  4. Сакулин, 1907, с. 5—6.
  5. Цит. по: Афанасьев В. «Родного неба милый свет…»: Документальная повесть. — М., 1981. — С. 149.
  6. Афанасьев, 1981, с. 149.
  7. Афанасьев, 1981, с. 157.
  8. Сакулин, 1907, с. 5.
  9. Сакулин, 1907, с. 44—47.
  10. Цит. по: Афанасьев В. «Родного неба милый свет…»: Документальная повесть. — М., 1981. — С. 27.
  11. Афанасьев, 1981, с. 26—27.
  12. Филькина, 2008, с. 30.
  13. Филькина, 2008, с. 31.
  14. Афанасьев, 1981, с. 181.
  15. Афанасьев, 1981, с. 185—186.
  16. Сакулин, 1907, с. 50—51.
  17. Филькина, 2008, с. 34.
  18. Хитрово, 2009, с. 98.
  19. Афанасьев, 1981, с. 211.
  20. Афанасьев, 1981, с. 214—215.
  21. Афанасьев, 1981, с. 218.
  22. В. А. Жуковский. Полное собрание сочинений в 20 томах // Т. 13. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804—1833 гг. / Сост. и ред. О. Б. Лебедева, А. С. Янушкевич. — 2004. — С. 469.
  23. Афанасьев, 1981, с. 220—222.
  24. Филькина, 2008, с. 35.
  25. Чижова И. «Над тобою мне тайная сила дана». — 2009. — С. 13.
  26. В. А. Жуковский. Полное собрание сочинений в 20 томах // Т. 13. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804—1833 гг. / Сост. и ред. О. Б. Лебедева, А. С. Янушкевич. — 2004. — С. 473.
  27. Афанасьев, 1981, с. 219.
  28. Афанасьев, 1981, с. 223.
  29. Афанасьев, 1981, с. 232—235.
  30. Афанасьев, 1981, с. 232, 237.
  31. Приложения // Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. / Сост. и ред. О. Б. Лебедева, А. С. Янушкевич.. — М.: Яз. рус. культуры, 2004. — Т. 13. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804—1833 гг. — С. 478.
  32. Сакулин, 1907, с. 55.
  33. Сакулин, 1907, с. 9—10, 51, 55.
  34. Сакулин, 1907, с. 52—53, 58.
  35. Ф. Ф. Вигель. Воспоминания. — М., 1865. — Т. 5.
  36. Сакулин, 1907, с. 73.
  37. У Мойеров постоянно жил кто-нибудь из неимущих родственников, сирот или студентов, а Мария, ещё будучи в Муратове брала нескольких сирот на воспитание.
  38. Из письма М. Мойер Жуковскому от 22 февраля 1822 года, цит. по: Вуич Л. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/6914.php «Верный друг живым и мертвым» доктор Зейдлиц] // Наше Наследие : журнал. — 2004. — № 69.
  39. 1 2 Вуич Л. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/6914.php «Верный друг живым и мертвым» доктор Зейдлиц] // Наше Наследие : журнал. — 2004. — № 69.
  40. Сакулин, 1907, с. 2—3.
  41. Цит. по: Н. В. Соловьев «История одной жизни. А. А. Воейкова — „Светлана“», часть 1, с. 9
  42. Н. В. Соловьев «История одной жизни. А. А. Воейкова — „Светлана“», часть 1, с. 9

Литература

  • Афанасьев В. «Родного неба милый свет…»: Документальная повесть. — М.: Детская литература, 1981. — 240 с. — (По дорогим местам).
  • Василий Андреевич Жуковский : «Путь мой лежит по земле к прекрасной, возвышенной цели…». «Жизнь и поэзия одно». «Ты жил и будешь жить для всех времен!…» / Изд. подгот. Е. Ю. Филькина. — Москва: Русскiй мiръ, 2008. — 748 с. — (Русскiй мiръ в лицах). — ISBN 978-5-89577-125-9.
  • Вуич Л. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/6914.php «Верный друг живым и мертвым» доктор Зейдлиц] // Наше Наследие : журнал. — 2004. — № 69.
  • Письма-дневники В. А. Жуковского 1814—1815 годов // Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя : Вып. 1. — СПб, 1907.
  • Сакулин П. М. А. Протасова-Мойер по её письмам // Известия отделения русского языка и словесности имп. Академии наук.. — СПб, 1907. — Т. XII. Кн.I.
  • Уткинский сборник. Письма В. А. Жуковского, М. А. Мойер и Е. А. Протасовой / Под редакцией А. Е. Грузинского. — Москва, 1904.
  • Хитрово Л. [lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fileticket=lKIDyGiTf_k=&tabid=10358 Тексты стихотворений В. А. Жуковского (По архивным материалам Пушкинского Дома)] // Пушкин и его современники: Сборник научных трудов. Вып. 5 (44) / Рос. акад. наук. Отд-ние лит. и яз. Пушк. комис.. — 2009. — ISBN 978-5-98187-462-8.
  • Лебедева О. Б. Принципы романтического жизнетворчества в дневниках В. А. Жуковского // Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. / Редкол. И. А. Айзикова Н. Ж. Вётшева, Э. М. Жилякова, Ф. З. Канунова, О. Б. Лебедева, И. А. Поплавская, Н. Б. Реморова, А. С. Янушкевич (гл. ред.). — М.: Яз. рус. культуры, 1999—…Т. 13. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804—1833 гг. / Сост. и ред. О. Б. Лебедева, А. С. Янушкевич. — 2004. — С. 420—442.

Ссылки

  • [sites.utoronto.ca/tsq/15/kisstepan15.shtml Любовь Киселёва, Татьяна Степанищева. Проблема автоцензуры в переписке М. А. Протасовой и В. А. Жуковского]. University of Toronto. Academic Electronic Journal in Slavic Studies. Проверено 19 февраля 2015.
  • [feb-web.ru/feb/rosarc/rae/rae-271-.htm ЭНИ "Российский Архив". Российский Архив. Том XIV]. — 2005. Мемуары, переписка, документы. Воспоминания Е. И. Елагиной и М. В. Беэр. Елагина. Семейная хроника

Отрывок, характеризующий Протасова, Мария Андреевна

– Что точишь? – спросил человек, подходя к фуре.
– А вот барину наточить саблю.
– Хорошее дело, – сказал человек, который показался Пете гусаром. – У вас, что ли, чашка осталась?
– А вон у колеса.
Гусар взял чашку.
– Небось скоро свет, – проговорил он, зевая, и прошел куда то.
Петя должен бы был знать, что он в лесу, в партии Денисова, в версте от дороги, что он сидит на фуре, отбитой у французов, около которой привязаны лошади, что под ним сидит казак Лихачев и натачивает ему саблю, что большое черное пятно направо – караулка, и красное яркое пятно внизу налево – догоравший костер, что человек, приходивший за чашкой, – гусар, который хотел пить; но он ничего не знал и не хотел знать этого. Он был в волшебном царстве, в котором ничего не было похожего на действительность. Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а может быть – глаз огромного чудовища. Может быть, он точно сидит теперь на фуре, а очень может быть, что он сидит не на фуре, а на страшно высокой башне, с которой ежели упасть, то лететь бы до земли целый день, целый месяц – все лететь и никогда не долетишь. Может быть, что под фурой сидит просто казак Лихачев, а очень может быть, что это – самый добрый, храбрый, самый чудесный, самый превосходный человек на свете, которого никто не знает. Может быть, это точно проходил гусар за водой и пошел в лощину, а может быть, он только что исчез из виду и совсем исчез, и его не было.
Что бы ни увидал теперь Петя, ничто бы не удивило его. Он был в волшебном царстве, в котором все было возможно.
Он поглядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля. На небе расчищало, и над вершинами дерев быстро бежали облака, как будто открывая звезды. Иногда казалось, что на небе расчищало и показывалось черное, чистое небо. Иногда казалось, что эти черные пятна были тучки. Иногда казалось, что небо высоко, высоко поднимается над головой; иногда небо спускалось совсем, так что рукой можно было достать его.
Петя стал закрывать глаза и покачиваться.
Капли капали. Шел тихий говор. Лошади заржали и подрались. Храпел кто то.
– Ожиг, жиг, ожиг, жиг… – свистела натачиваемая сабля. И вдруг Петя услыхал стройный хор музыки, игравшей какой то неизвестный, торжественно сладкий гимн. Петя был музыкален, так же как Наташа, и больше Николая, но он никогда не учился музыке, не думал о музыке, и потому мотивы, неожиданно приходившие ему в голову, были для него особенно новы и привлекательны. Музыка играла все слышнее и слышнее. Напев разрастался, переходил из одного инструмента в другой. Происходило то, что называется фугой, хотя Петя не имел ни малейшего понятия о том, что такое фуга. Каждый инструмент, то похожий на скрипку, то на трубы – но лучше и чище, чем скрипки и трубы, – каждый инструмент играл свое и, не доиграв еще мотива, сливался с другим, начинавшим почти то же, и с третьим, и с четвертым, и все они сливались в одно и опять разбегались, и опять сливались то в торжественно церковное, то в ярко блестящее и победное.
«Ах, да, ведь это я во сне, – качнувшись наперед, сказал себе Петя. – Это у меня в ушах. А может быть, это моя музыка. Ну, опять. Валяй моя музыка! Ну!..»
Он закрыл глаза. И с разных сторон, как будто издалека, затрепетали звуки, стали слаживаться, разбегаться, сливаться, и опять все соединилось в тот же сладкий и торжественный гимн. «Ах, это прелесть что такое! Сколько хочу и как хочу», – сказал себе Петя. Он попробовал руководить этим огромным хором инструментов.
«Ну, тише, тише, замирайте теперь. – И звуки слушались его. – Ну, теперь полнее, веселее. Еще, еще радостнее. – И из неизвестной глубины поднимались усиливающиеся, торжественные звуки. – Ну, голоса, приставайте!» – приказал Петя. И сначала издалека послышались голоса мужские, потом женские. Голоса росли, росли в равномерном торжественном усилии. Пете страшно и радостно было внимать их необычайной красоте.
С торжественным победным маршем сливалась песня, и капли капали, и вжиг, жиг, жиг… свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Петя не знал, как долго это продолжалось: он наслаждался, все время удивлялся своему наслаждению и жалел, что некому сообщить его. Его разбудил ласковый голос Лихачева.
– Готово, ваше благородие, надвое хранцуза распластаете.
Петя очнулся.
– Уж светает, право, светает! – вскрикнул он.
Невидные прежде лошади стали видны до хвостов, и сквозь оголенные ветки виднелся водянистый свет. Петя встряхнулся, вскочил, достал из кармана целковый и дал Лихачеву, махнув, попробовал шашку и положил ее в ножны. Казаки отвязывали лошадей и подтягивали подпруги.
– Вот и командир, – сказал Лихачев. Из караулки вышел Денисов и, окликнув Петю, приказал собираться.


Быстро в полутьме разобрали лошадей, подтянули подпруги и разобрались по командам. Денисов стоял у караулки, отдавая последние приказания. Пехота партии, шлепая сотней ног, прошла вперед по дороге и быстро скрылась между деревьев в предрассветном тумане. Эсаул что то приказывал казакам. Петя держал свою лошадь в поводу, с нетерпением ожидая приказания садиться. Обмытое холодной водой, лицо его, в особенности глаза горели огнем, озноб пробегал по спине, и во всем теле что то быстро и равномерно дрожало.
– Ну, готово у вас все? – сказал Денисов. – Давай лошадей.
Лошадей подали. Денисов рассердился на казака за то, что подпруги были слабы, и, разбранив его, сел. Петя взялся за стремя. Лошадь, по привычке, хотела куснуть его за ногу, но Петя, не чувствуя своей тяжести, быстро вскочил в седло и, оглядываясь на тронувшихся сзади в темноте гусар, подъехал к Денисову.
– Василий Федорович, вы мне поручите что нибудь? Пожалуйста… ради бога… – сказал он. Денисов, казалось, забыл про существование Пети. Он оглянулся на него.
– Об одном тебя пг'ошу, – сказал он строго, – слушаться меня и никуда не соваться.
Во все время переезда Денисов ни слова не говорил больше с Петей и ехал молча. Когда подъехали к опушке леса, в поле заметно уже стало светлеть. Денисов поговорил что то шепотом с эсаулом, и казаки стали проезжать мимо Пети и Денисова. Когда они все проехали, Денисов тронул свою лошадь и поехал под гору. Садясь на зады и скользя, лошади спускались с своими седоками в лощину. Петя ехал рядом с Денисовым. Дрожь во всем его теле все усиливалась. Становилось все светлее и светлее, только туман скрывал отдаленные предметы. Съехав вниз и оглянувшись назад, Денисов кивнул головой казаку, стоявшему подле него.
– Сигнал! – проговорил он.
Казак поднял руку, раздался выстрел. И в то же мгновение послышался топот впереди поскакавших лошадей, крики с разных сторон и еще выстрелы.
В то же мгновение, как раздались первые звуки топота и крика, Петя, ударив свою лошадь и выпустив поводья, не слушая Денисова, кричавшего на него, поскакал вперед. Пете показалось, что вдруг совершенно, как середь дня, ярко рассвело в ту минуту, как послышался выстрел. Он подскакал к мосту. Впереди по дороге скакали казаки. На мосту он столкнулся с отставшим казаком и поскакал дальше. Впереди какие то люди, – должно быть, это были французы, – бежали с правой стороны дороги на левую. Один упал в грязь под ногами Петиной лошади.
У одной избы столпились казаки, что то делая. Из середины толпы послышался страшный крик. Петя подскакал к этой толпе, и первое, что он увидал, было бледное, с трясущейся нижней челюстью лицо француза, державшегося за древко направленной на него пики.
– Ура!.. Ребята… наши… – прокричал Петя и, дав поводья разгорячившейся лошади, поскакал вперед по улице.
Впереди слышны были выстрелы. Казаки, гусары и русские оборванные пленные, бежавшие с обеих сторон дороги, все громко и нескладно кричали что то. Молодцеватый, без шапки, с красным нахмуренным лицом, француз в синей шинели отбивался штыком от гусаров. Когда Петя подскакал, француз уже упал. Опять опоздал, мелькнуло в голове Пети, и он поскакал туда, откуда слышались частые выстрелы. Выстрелы раздавались на дворе того барского дома, на котором он был вчера ночью с Долоховым. Французы засели там за плетнем в густом, заросшем кустами саду и стреляли по казакам, столпившимся у ворот. Подъезжая к воротам, Петя в пороховом дыму увидал Долохова с бледным, зеленоватым лицом, кричавшего что то людям. «В объезд! Пехоту подождать!» – кричал он, в то время как Петя подъехал к нему.
– Подождать?.. Ураааа!.. – закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что то шлепнувшие пули. Казаки и Долохов вскакали вслед за Петей в ворота дома. Французы в колеблющемся густом дыме одни бросали оружие и выбегали из кустов навстречу казакам, другие бежали под гору к пруду. Петя скакал на своей лошади вдоль по барскому двору и, вместо того чтобы держать поводья, странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свето костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю. Казаки видели, как быстро задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась. Пуля пробила ему голову.
Переговоривши с старшим французским офицером, который вышел к нему из за дома с платком на шпаге и объявил, что они сдаются, Долохов слез с лошади и подошел к неподвижно, с раскинутыми руками, лежавшему Пете.
– Готов, – сказал он, нахмурившись, и пошел в ворота навстречу ехавшему к нему Денисову.
– Убит?! – вскрикнул Денисов, увидав еще издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное положение, в котором лежало тело Пети.
– Готов, – повторил Долохов, как будто выговаривание этого слова доставляло ему удовольствие, и быстро пошел к пленным, которых окружили спешившиеся казаки. – Брать не будем! – крикнул он Денисову.
Денисов не отвечал; он подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное кровью и грязью, уже побледневшее лицо Пети.
«Я привык что нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь», – вспомнилось ему. И казаки с удивлением оглянулись на звуки, похожие на собачий лай, с которыми Денисов быстро отвернулся, подошел к плетню и схватился за него.
В числе отбитых Денисовым и Долоховым русских пленных был Пьер Безухов.


О той партии пленных, в которой был Пьер, во время всего своего движения от Москвы, не было от французского начальства никакого нового распоряжения. Партия эта 22 го октября находилась уже не с теми войсками и обозами, с которыми она вышла из Москвы. Половина обоза с сухарями, который шел за ними первые переходы, была отбита казаками, другая половина уехала вперед; пеших кавалеристов, которые шли впереди, не было ни одного больше; они все исчезли. Артиллерия, которая первые переходы виднелась впереди, заменилась теперь огромным обозом маршала Жюно, конвоируемого вестфальцами. Сзади пленных ехал обоз кавалерийских вещей.
От Вязьмы французские войска, прежде шедшие тремя колоннами, шли теперь одной кучей. Те признаки беспорядка, которые заметил Пьер на первом привале из Москвы, теперь дошли до последней степени.
Дорога, по которой они шли, с обеих сторон была уложена мертвыми лошадьми; оборванные люди, отсталые от разных команд, беспрестанно переменяясь, то присоединялись, то опять отставали от шедшей колонны.
Несколько раз во время похода бывали фальшивые тревоги, и солдаты конвоя поднимали ружья, стреляли и бежали стремглав, давя друг друга, но потом опять собирались и бранили друг друга за напрасный страх.
Эти три сборища, шедшие вместе, – кавалерийское депо, депо пленных и обоз Жюно, – все еще составляли что то отдельное и цельное, хотя и то, и другое, и третье быстро таяло.
В депо, в котором было сто двадцать повозок сначала, теперь оставалось не больше шестидесяти; остальные были отбиты или брошены. Из обоза Жюно тоже было оставлено и отбито несколько повозок. Три повозки были разграблены набежавшими отсталыми солдатами из корпуса Даву. Из разговоров немцев Пьер слышал, что к этому обозу ставили караул больше, чем к пленным, и что один из их товарищей, солдат немец, был расстрелян по приказанию самого маршала за то, что у солдата нашли серебряную ложку, принадлежавшую маршалу.
Больше же всего из этих трех сборищ растаяло депо пленных. Из трехсот тридцати человек, вышедших из Москвы, теперь оставалось меньше ста. Пленные еще более, чем седла кавалерийского депо и чем обоз Жюно, тяготили конвоирующих солдат. Седла и ложки Жюно, они понимали, что могли для чего нибудь пригодиться, но для чего было голодным и холодным солдатам конвоя стоять на карауле и стеречь таких же холодных и голодных русских, которые мерли и отставали дорогой, которых было велено пристреливать, – это было не только непонятно, но и противно. И конвойные, как бы боясь в том горестном положении, в котором они сами находились, не отдаться бывшему в них чувству жалости к пленным и тем ухудшить свое положение, особенно мрачно и строго обращались с ними.
В Дорогобуже, в то время как, заперев пленных в конюшню, конвойные солдаты ушли грабить свои же магазины, несколько человек пленных солдат подкопались под стену и убежали, но были захвачены французами и расстреляны.
Прежний, введенный при выходе из Москвы, порядок, чтобы пленные офицеры шли отдельно от солдат, уже давно был уничтожен; все те, которые могли идти, шли вместе, и Пьер с третьего перехода уже соединился опять с Каратаевым и лиловой кривоногой собакой, которая избрала себе хозяином Каратаева.
С Каратаевым, на третий день выхода из Москвы, сделалась та лихорадка, от которой он лежал в московском гошпитале, и по мере того как Каратаев ослабевал, Пьер отдалялся от него. Пьер не знал отчего, но, с тех пор как Каратаев стал слабеть, Пьер должен был делать усилие над собой, чтобы подойти к нему. И подходя к нему и слушая те тихие стоны, с которыми Каратаев обыкновенно на привалах ложился, и чувствуя усилившийся теперь запах, который издавал от себя Каратаев, Пьер отходил от него подальше и не думал о нем.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей, и что все несчастье происходит не от недостатка, а от излишка; но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину – он узнал, что на свете нет ничего страшного. Он узнал, что так как нет положения, в котором бы человек был счастлив и вполне свободен, так и нет положения, в котором бы он был бы несчастлив и несвободен. Он узнал, что есть граница страданий и граница свободы и что эта граница очень близка; что тот человек, который страдал оттого, что в розовой постели его завернулся один листок, точно так же страдал, как страдал он теперь, засыпая на голой, сырой земле, остужая одну сторону и пригревая другую; что, когда он, бывало, надевал свои бальные узкие башмаки, он точно так же страдал, как теперь, когда он шел уже босой совсем (обувь его давно растрепалась), ногами, покрытыми болячками. Он узнал, что, когда он, как ему казалось, по собственной своей воле женился на своей жене, он был не более свободен, чем теперь, когда его запирали на ночь в конюшню. Из всего того, что потом и он называл страданием, но которое он тогда почти не чувствовал, главное были босые, стертые, заструпелые ноги. (Лошадиное мясо было вкусно и питательно, селитренный букет пороха, употребляемого вместо соли, был даже приятен, холода большого не было, и днем на ходу всегда бывало жарко, а ночью были костры; вши, евшие тело, приятно согревали.) Одно было тяжело в первое время – это ноги.
Во второй день перехода, осмотрев у костра свои болячки, Пьер думал невозможным ступить на них; но когда все поднялись, он пошел, прихрамывая, и потом, когда разогрелся, пошел без боли, хотя к вечеру страшнее еще было смотреть на ноги. Но он не смотрел на них и думал о другом.
Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, вложенную в человека, подобную тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму.
Он не видал и не слыхал, как пристреливали отсталых пленных, хотя более сотни из них уже погибли таким образом. Он не думал о Каратаеве, который слабел с каждым днем и, очевидно, скоро должен был подвергнуться той же участи. Еще менее Пьер думал о себе. Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления.


22 го числа, в полдень, Пьер шел в гору по грязной, скользкой дороге, глядя на свои ноги и на неровности пути. Изредка он взглядывал на знакомую толпу, окружающую его, и опять на свои ноги. И то и другое было одинаково свое и знакомое ему. Лиловый кривоногий Серый весело бежал стороной дороги, изредка, в доказательство своей ловкости и довольства, поджимая заднюю лапу и прыгая на трех и потом опять на всех четырех бросаясь с лаем на вороньев, которые сидели на падали. Серый был веселее и глаже, чем в Москве. Со всех сторон лежало мясо различных животных – от человеческого до лошадиного, в различных степенях разложения; и волков не подпускали шедшие люди, так что Серый мог наедаться сколько угодно.
Дождик шел с утра, и казалось, что вот вот он пройдет и на небе расчистит, как вслед за непродолжительной остановкой припускал дождик еще сильнее. Напитанная дождем дорога уже не принимала в себя воды, и ручьи текли по колеям.
Пьер шел, оглядываясь по сторонам, считая шаги по три, и загибал на пальцах. Обращаясь к дождю, он внутренне приговаривал: ну ка, ну ка, еще, еще наддай.
Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где то что то важное и утешительное думала его душа. Это что то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым.
Вчера, на ночном привале, озябнув у потухшего огня, Пьер встал и перешел к ближайшему, лучше горящему костру. У костра, к которому он подошел, сидел Платон, укрывшись, как ризой, с головой шинелью, и рассказывал солдатам своим спорым, приятным, но слабым, болезненным голосом знакомую Пьеру историю. Было уже за полночь. Это было то время, в которое Каратаев обыкновенно оживал от лихорадочного припадка и бывал особенно оживлен. Подойдя к костру и услыхав слабый, болезненный голос Платона и увидав его ярко освещенное огнем жалкое лицо, Пьера что то неприятно кольнуло в сердце. Он испугался своей жалости к этому человеку и хотел уйти, но другого костра не было, и Пьер, стараясь не глядеть на Платона, подсел к костру.
– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.
Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла в лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера.


– A vos places! [По местам!] – вдруг закричал голос.
Между пленными и конвойными произошло радостное смятение и ожидание чего то счастливого и торжественного. Со всех сторон послышались крики команды, и с левой стороны, рысью объезжая пленных, показались кавалеристы, хорошо одетые, на хороших лошадях. На всех лицах было выражение напряженности, которая бывает у людей при близости высших властей. Пленные сбились в кучу, их столкнули с дороги; конвойные построились.
– L'Empereur! L'Empereur! Le marechal! Le duc! [Император! Император! Маршал! Герцог!] – и только что проехали сытые конвойные, как прогремела карета цугом, на серых лошадях. Пьер мельком увидал спокойное, красивое, толстое и белое лицо человека в треугольной шляпе. Это был один из маршалов. Взгляд маршала обратился на крупную, заметную фигуру Пьера, и в том выражении, с которым маршал этот нахмурился и отвернул лицо, Пьеру показалось сострадание и желание скрыть его.
Генерал, который вел депо, с красным испуганным лицом, погоняя свою худую лошадь, скакал за каретой. Несколько офицеров сошлось вместе, солдаты окружили их. У всех были взволнованно напряженные лица.
– Qu'est ce qu'il a dit? Qu'est ce qu'il a dit?.. [Что он сказал? Что? Что?..] – слышал Пьер.
Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видал еще в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности.
Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подернутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошел.
Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у березы; и два француза что то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шел, прихрамывая, в гору.
Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел. Пьер слышал явственно этот выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил еще начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружье, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжег, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним.