Бобринская, Анна Владимировна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Анна Владимировна Бобринская
Имя при рождении:

Анна Унгерн-Штернберг

Дата рождения:

20 января 1769(1769-01-20)

Место рождения:

Ревель

Подданство:

Российская империя Российская империя

Дата смерти:

9 марта 1846(1846-03-09) (77 лет)

Место смерти:

Санкт-Петербург

Супруг:

А. Бобринский

Графиня Анна Владимировна Бобринская (урождённая баронесса Унгерн-Штернберг, 20 мая 1769 — 9 марта 1846) — жена Алексея Бобринского, внебрачного сына Екатерины II.





Биография

Из остзейских немцев. Родилась в семье коменданта Ревельской крепости барона Вольдемара Унгерн-Штернберга и Дарьи Андреевны Тизенгаузен, в чей дом часто заходил Алексей Григорьевич Бобринский, внебрачный сын Екатерины II, по велению матери вынужденный проживать вдали от двора, в Ревеле.

По преданию, родители Анны долго не соглашались на брак с Бобринским, полагая, что императрице брак будет неугоден, так как она, якобы, планирует отдать Бобринскому одну из немецких принцесс. Однако 16 января 1796 года состоялась свадьба, после чего Бобринскому с супругой было разрешено ненадолго приехать в Санкт-Петербург.

Императрица ласково приняла невестку, сказав: «Et vous n’avez pas eu peur d'épouser ce mauvais sujet» («И вы не побоялись выйти замуж за недостойного мужа»), намекая на то, что молодая женщина должна обладать изрядным мужеством, чтобы выйти замуж за человека с такой репутаций, какую составил в России и Европе Бобринский, не раз навлекавший серьёзный гнев императрицы.

Овдовев в 1813 году, Анна Владимировна поселилась в деревне, где занялась устройством своих обширных имений и воспитанием и образованием детей. Зиму она проводила в Москву, где жила в собственном доме. Князь Долгорукий так описывал её жизнь в первопрестольной[1]:

«Расположилась во что бы то ни стало жить весело и забавлять весь город. Вся публика к ней хлынула. Она была уже не молода, но здорова и во всех физических силах, при том чрезвычайно богата; она увлекалась во все роды житейского удовольствия; скоро появился в доме её театр, и тотчас приглашён я был в её сообщество.»

По словам И. М. Долгорукого, графиня Бобринская отличалась «весёлым характером, добротой в намерениях и простотой в обычаях», другие современники подтверждали, что она была женщина «отменного ума и сердца». «В её доме постоянно были приёмы, любительские спектакли, маскарады, званые вечера. О них, например упоминает А. Я. Булгаков в переписке с братом. Когда дети подросли, она снова переселилась в Петербург и отдала сыновей в славившуюся тогда «Муравьевскую школу». По словам М. А. Корфа, графиня Бобринская «одна из почтеннейших, умнейших, и наиболее любимых дам высшего круга. Замужество открыло ей доступ ко двору, а высшие качества и пленительный ум не замедлили к ней всех привязать»[2].

Её положение при дворе было исключительным, так как она не имела никакого придворного звания, но пользовалась особым расположением вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, а император Николай I часто навещал её, называя при этом «ma tante» («моя тетушка»).

Высшее общество стекалось в её дом на Галерной, как говорили, единственный, где беседа держалась без неизбежных танцев и карт, хотя давались и балы в присутствии императорской фамилии. Графиня была добра к А. Пушкину, не раз его выручая, когда тому доводилось делать промахи против этикета. 18 декабря 1834 году Пушкин в дневнике записал, как старая графиня Бобринская, которая «всегда за меня лжёт и вывозит меня из хлопот», заметила, что у поэта «треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами). Граф Бобринский (сын её) велел принести мне круглую — какая идиллия: какая чудная, заботливая старушка, какой добрый Знак Смерти![3]»

Скончалась в Санкт-Петербурге в 1846 году. Похоронена была в селе Бобрики, Тульской губернии.

Дети

От брака с Алексеем Григорьевичем Бобринским (1762—1813) имела детей:

  1. Мария Алексеевна (1798—1835), замужем за гофмейстером князем Николаем Сергеевичем Гагариным (1784—1842). По отзывам современницы была умна и образованна, умерла скоропостижно в тяжких страданиях[4].
  2. Алексей Алексеевич (1800—1868), известный сельскохозяйственник и сахарозаводчик. Был женат на фрейлине Софье Александровне Самойловой (1797—1866), дочери графа А. Н. Самойлова.
  3. Павел Алексеевич (1801—1830), штабс-ротмистр, убит на дуэли во Флоренции. Был женат с 1822 года на богатой вдове и красавице, Юлии Станиславовне Собакиной, урождённой Юноша-Белинской (1804—1892), имели 2 сыновей и 3 дочерей. Брак состоялся тайно и встречен был с неодобрением матерью жениха.
  4. Василий Алексеевич (1804—1874), служил в лейб-гвардии Гусарском полку, декабрист.

Напишите отзыв о статье "Бобринская, Анна Владимировна"

Примечания

  1. И. М. Долгоруков. Капище моего сердца, или Словарь всех тех лиц, с коими я был в разных отношениях в течение моей жизни.- М.: Наука, 1997.
  2. Записки барона М. А. Корфа.- М.: Захаров, 2003. — 720 с.
  3. [pushkin.niv.ru/pushkin/text/zametki/dnevnik-pushkina-1834.htm#al202 Дневник 1833—1835 года.]
  4. Д. Фикельмон. Дневник 1829—1837. Весь пушкинский Петербург, 2009.- 1008 с.

Источник

Отрывок, характеризующий Бобринская, Анна Владимировна

– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?
Теперь он часто вспоминал свой разговор с князем Андреем и вполне соглашался с ним, только несколько иначе понимая мысль князя Андрея. Князь Андрей думал и говорил, что счастье бывает только отрицательное, но он говорил это с оттенком горечи и иронии. Как будто, говоря это, он высказывал другую мысль – о том, что все вложенные в нас стремленья к счастью положительному вложены только для того, чтобы, не удовлетворяя, мучить нас. Но Пьер без всякой задней мысли признавал справедливость этого. Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека. Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей – хорошая пища, чистота, свобода – теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия.
Все мечтания Пьера теперь стремились к тому времени, когда он будет свободен. А между тем впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена, о тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытывал только в это время.
Когда он в первый день, встав рано утром, вышел на заре из балагана и увидал сначала темные купола, кресты Ново Девичьего монастыря, увидал морозную росу на пыльной траве, увидал холмы Воробьевых гор и извивающийся над рекою и скрывающийся в лиловой дали лесистый берег, когда ощутил прикосновение свежего воздуха и услыхал звуки летевших из Москвы через поле галок и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из за тучи, и купола, и кресты, и роса, и даль, и река, все заиграло в радостном свете, – Пьер почувствовал новое, не испытанное им чувство радости и крепости жизни.
И чувство это не только не покидало его во все время плена, но, напротив, возрастало в нем по мере того, как увеличивались трудности его положения.
Чувство это готовности на все, нравственной подобранности еще более поддерживалось в Пьере тем высоким мнением, которое, вскоре по его вступлении в балаган, установилось о нем между его товарищами. Пьер с своим знанием языков, с тем уважением, которое ему оказывали французы, с своей простотой, отдававший все, что у него просили (он получал офицерские три рубля в неделю), с своей силой, которую он показал солдатам, вдавливая гвозди в стену балагана, с кротостью, которую он выказывал в обращении с товарищами, с своей непонятной для них способностью сидеть неподвижно и, ничего не делая, думать, представлялся солдатам несколько таинственным и высшим существом. Те самые свойства его, которые в том свете, в котором он жил прежде, были для него если не вредны, то стеснительны – его сила, пренебрежение к удобствам жизни, рассеянность, простота, – здесь, между этими людьми, давали ему положение почти героя. И Пьер чувствовал, что этот взгляд обязывал его.