Портрет Проторенессанса

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Портрет Проторенессанса — ранняя стадия развития портретного жанра итальянского Ренессанса.





Истоки сложения портрета в Италии

Прежде чем портрет приобрел характер автономного светского жанра в форме станковой картины, он долгое время оставался составной частью многофигурной религиозной композиции — стенной росписи или алтарного образа. Эта зависимость портрета от монументальной живописи — определяющая черта станкового портрета XV века. Другие важные черты — сплав средневековой культуры с гуманистическим обращением к античному искусству, а также взаимодействие с портретом в медальерном искусстве и в пластике, где этот жанр сложился раньше. Медаль и бюст позволяют увидеть родовые связи ренессансного портрета с античной традицией. Другой существенный фактор развития итальянской портретной живописи — использование достижений нидерландских портретистов, в частности, с его воздействием связывают появление в Италии трехчетвертного портрета[1].

Портрет Проторенессанса

Благодаря зарождению нового, гуманистического мировоззрения, происходит коренная перестройка средневековой художественной системы. Икона уступает место картине. Обращение к античному началу помогает выработать новый стиль и по-новому, более реалистично, понять образ человека. Но развитие индивидуального портрета в Ренессанс будет долго сдерживаться имеющимся наследием — широкой типизацией форм и образов, которая надолго предопределит художественный строй этого портрета[2].

Надгробия

Первый круг итальянских памятников, где возникает портретное сходство, являются надгробия. В отношении ранних итальянских фигуративных гробниц (конец XIII века) высказывается предположение о использовании посмертных масок, что позволило мастерам добиться индивидуализации. Чертами некоторой портретности наделено изображение в гробнице папы Климента IV (1271—1274, Витербо, церковь Сан-Франческо) работы римлянина Пьетро ди Одеризио.

Десять лет спустя начинает работать Арнольфо ди Камбио: гробница кардинала Гийома де Брей (ок. 1282, Орвието, церковь Сан-Доменико). Тяготение к портретному сходству, появившись в итальянском искусстве, теперь становится типичной чертой почти всех следующих итальянских надгробий. Характерны работы сиенца Тино ди Камаино (1-я треть XIV века), который создал много надгробий в Тоскане и Неаполе.

Примечательные памятники:

Круглая скульптура

Первые попытки возобновить традиции круглой скульптуры произошли благодаря имперской политике Фридриха II в Южной Италии (2-я четверть XIII века). От этого периода сохранилось несколько образцов светской апулийской пластики — портреты императора и его приближённых, которые прямо подражают римским скульптурным бюстам (портрет Фридриха II, Барлетта, Коммунальный музей; портрет неизвестного, Ачеренца, собор). Но эти работы ещё наивны и нарочито стилизованны, во многом обезличены. Папа Бонифаций VIII стал также поощрять создание собственных изображений, над которыми, как считается, работала римская мастерская Арнольфо ди Камбио (Портрет Бонифация VIII, гробница папы, Ватиканские гроты, 1300). Эти же мастера работали над портретом Карла Анжуйского (ок. 1278, Палаццо деи Консерватори). Но все эти работы ещё достаточно примитивны, несмотря на стремление к индивидуализации.

Пластика Арнольфо ди Камбио оказала существенное развитие на формирование нового стиля в римской живописи (Каваллини, Джотто); в римской скульптуре подобного не произошло, так как началось Авиньонское пленение пап и Рим утратил своё художественное значение.

Живопись Джотто

Вазари особо отмечает удивительное новаторство Джотто, который начал портретировать живых людей с натуры. Он перечисляет его портреты Данте, Брунетто Латини и Корсо Донати (на стене капеллы в Палаццо дель Подеста), автопортрет там же; автопортрет у подножия Распятия (г. Гаэта); несохранившиеся росписи — портрет папы Климента IV (Палаццо ди Парте Гвельфа), Карла Калабрийского на коленях перед Мадонной (Палаццо делла Синьория), Паоло ди Лотта Ардингелли и его жены (Санта-Мария-Новелла) и многие другие. Тем не менее, по описаниям Вазари нельзя точно понять, описывает ли он сходство в работах Джотто или его творческую манеру натуроподобия, поскольку в число портретов Вазари записывает и его изображения Франциска Ассизского и св. Доминика, давно почивших.

Безусловно, что судя по ощущениям современников, Джотто действительно впервые столь широко обратился к портретам, и его изображения были больше схожи с натурой, чем работы его предшественников. Он использует два обычных типа портрета, которые затем широко распространятся в XIV—XV веках:

  1. ктиторские портреты в религиозных композициях
  2. светские портреты «знаменитых людей»

Собственно до наших дней из наследия Джотто дошли считанные единицы подобных произведений. Из приписываемых ему работ достоверной в настоящее время считается только донаторская фреска Энрико Скровеньи в композиции «Страшный Суд» (Капелла Скровеньи, Падуя, 1303—1313). Черты лица коленопреклонённого донатора обрисованы с предельным лаконизмом, без попыток к натуралистической детализации. Но портретность видна и в самой фигуре и её жестах. Кроме того, в отличие от традиции, Джотто не стал уменьшать фигуру Скровеньи по сравнению с Мадонной. В портреты зачисляют шесть голов в медальонах в поясах орнаментального обрамления нижнего регистра в капелле Перуцци (возможно, портреты членов семьи Перуцци). Традицию подобного размещения портретов вместо путти продолжат только в XV веке.

Работы его учеников также дают представление о его стиле (два портрета ассизского епископа Тебальдо Понатно, капелла Магдалины в нижней церкви св. Франциска в Ассизи; «Триптих Стефанески», ок. 1330, Ватиканская пинакотека).

Джотто наследует и развивает типологию средневекового портрета, придавая ему более реалистический характер. Но понимание им портрета расходилось не слишком резко с общим идеалом человека в его творчестве; типизирующее ещё преобладает над индивидуально-характерным. Джоттовская реформа оказала воздействие на все итальянские школы XIV века, в том числе вызвав появление портрета в сиенской школе.

Сиенская школа

Симоне Мартини был приглашен в Неаполь и по заказу короля Роберта Анжуйского написал «Коронование Роберта Анжуйского его братом святым Людовиком Тулузским» (1317, Палаццо Каподимонте). Святой в фас написан иератично и величественно, коленопреклонённый король в профиль кажется маленьким — традиции вотивного изображения соблюдаются. Но лицо Роберта уже портретно — длинный нос и тяжелый подбородок. Сравнение с надгробной статуей Роберта (1343, церковь Санта-Кьяра, Неаполь) подтверждает сходство. В отличие от изображения Энрико Скровеньи у Джотто — тут уже передан характер, хитрость и честолюбие. При соблюдении традиций в этой картине уже ощущаются идейные изменения — рост индивидуализма, стимуляция портретного жанра придворной культурой.

Также Симоне Мартине написал кардинала Джентиле да Монтефьоре перед св. Мартином (капелла Монтефьоре, нижняя церковь Ассизи, 1317-20), малоиндивидуальное лицо кардинала представлено в трехчетвертном повороте. Затем, по словам Вазари, он работал портретистом в Авиньоне и создал несохранившиеся портреты Петрарки и Лауры, кардинала Наполеоне Орсини. Судя по всему, Симоне является создателем типа портреных изображений небольшого размера, имевших самостоятельное значение. Под влиянием этого типа портрет появился во Франции, где во 2-й пол. XIV века распространится сильнее, чем в Италии (см. Портрет в поздней готике).

Кроме того, Симоне Мартини, возможно, создал особый тип монументальной портретной композиции, который в живописи Раннего Возрождения станет весьма популярным. Речь идет о конном портрете рыцаря — фреске с изображением кондотьера Гвидориччо да Фольяно (1333, Палаццо Публико, Сиена). По сути, фреска была задумана как историческая композиция — кондотьер скачет между двумя захваченными им крепостями Монтемасси и Сассофорте, а будто на кулисах изображен частокол и военные действия.

Другой сиенец — Амброджо Лоренцетти, не стремился к значительной физиомической индивидуальности, о чём говорят его изображения исторических лиц (например, Карл II и др. во фреске «Св. Людовик Тулузский перед папой Бонифацием VIII», ок. 1329, Сиена, Сан-Франческо; члены Совета Двадцати Четырёх в «Аллегории Доброго правления», ок. 1338—1339, Зал Девяти, Палаццо Публико, Сиена). Портрет членов совета, которые изображены с подчеркиванием их корпоративного духа и гражданского единства, по выражению В. Н. Лазарева, является одним из первых групповых портретов в истории европейской живописи[3].

А Пьетро Лоренцетти написал в нижней церкви Сан-Франческо в Ассизи во 2-й пол. 1320-х гг. композицию с Мадонной, святым Франциском и Иоанном Евангелистом, изображёнными в три четверти, по пояс; эта композиция окаймлена перспективной рамой с распятием, гербами и монохромным профильным изображением молящегося донатора, м.б. это — Готье де Бриенн, герцог Афинский. Напротив мог быть другой портрет, но фреска повреждена. Гращенков пишет: «самое примечательное в этом портрете то, что донатор изображен лишь по пояс, а его полуфигура окружена квадратной рамкой, создавая подобие станкового портрета. Вероятно, таким образом, как „вырезка“ из полнофигурной композиции, трактовались вышеупомянутые портреты Симоне Мартини, однако, уже освобожденные от ктиторского жеста»[4].

Флорентийский портрет XIV века

Во 2-й пол. XIV в. портретные начинания упомянутых выше мастеров развиваются во флорентийской живописи слабо, лишь формально. Хотя портреты все шире вводятся в многофигурные композиции, они остаются портретами пока только номинально, а не по существу — индивидуальные черты едва проступают через стереотипные приемы построения лица. Как и раньше, религиозные персонажи чаще пишутся более индивидуально и характерно, чем реальные исторические лица. Причины — косность культуры позднего треченто, а также социальные нормы Флоренции, где даже самые богатые граждане должны были довольствоваться традиционными формами донаторского портрета, либо «замаскированными» изображениями в религиозных композициях.

Таковы, например:

  • Неизвестный флорентийский мастер круга Мазо ди Банко (Джоттино), «Оплакивание Христа» (т. н. «Пьета из Сан Ремиджио»), 2-я четверть XIV века, Уффици. В образ включены портреты двух заказчиц, чьи фигуры в два раза уменьшены по сравнению со святыми и кажутся отстраненными и находящимися вне действия картины
  • Нардо ди Чоне, фреска капеллы Строцци в Санта Мария Новелла, 1350-е: изображены два члена семьи Строцци, которых ангел ведет в прямо в рай. В другой фреске там же члены семьи присутствуют среди блаженных, воскресших в день Страшного суда, рядом Данте, Петрарка и т. п.
  • Андреа ди Чоне (Андреа Орканья), фреска Санта Кроче, ок. 1350, поместил в сцене Страшного суда, по словам Вазари, много портретов знакомых ему людей, так друзей, так и недругов.
  • Андреа Бонайути, фрески Испанской капеллы Санта Мария Новелла, 1366-68, в частности, в «Аллегории Церкви как мистического тела Христова». Донатор — Мико Гвидалотти изображен исповедующимся справа от Св. Доминика на коленях, почти в центре композиции; его исповедником мог быть покойный Якопо Пассаванти, настоятель этой церкви. Образы скорее идеальны, чем портретны. Среди других лиц идентифицируют папу Урбана V и императора Карла IV, известных госпитальеров, крестоносцев — кипрского короля Пьера Лузиньяна и графа Амадея Савойского, и т. п.

То есть, в многофигурных фресках, в отличие от донаторских картин, реальные персонажи подаются более органично, как участники событий. Но эти скрытые портреты остаются достаточно обезличенными. Сдвиги в сторону более точной и детальной передачи лица происходят только к концу XIV века, что связано с успехами практики натурного рисования[5].

Начав применять портретную зарисовку с натуры, художники стали схватывать сходство (Аньоло Гадди, два профиля во фреске «Триумф св. Креста», Санта-Кроче, ок. 1380, один из них, в розовом капуччо, по словам Вазари — автопортрет художника). Другой, более бесспорный автопортрет той эпохи — Таддео ди Бартоло в образе апостола Фаддея («Успение Марии», 1401, собор Монтепульчано). Но, хотя художественная система тречентистского портрета постепенно эволюционирует, на самом деле без существенных изменений она держится во флорентийской живописи всю 1-ю четверть XV века, пока шаблон не рушится благодаря Мазаччо.

Северная Италия

Мастера Северной Италии также повлияли на развитие начальных форм реалистического портретирования треченто. На них влияли два фактора: джоттовская реформа и готическое искусство заальпийских стран. Отсюда и взялось своеобразие местной школы — она соединяет архаизирующие и условно стилизованные формы с повествовательными мотивами, полными живых и конкретных подробностей; то есть соединяет декоративность и беспокойство, родственное готической миниатюре и шпалере, с документальной точностью в передаче окружающей среды. Лазарев назвал это «эмпирическим реализмом». Данный стиль оказался весьма благоприятным для развития портретных форм; вдобавок, в Северной Италии господствовала феодальная система, что помогало культивированию портрета, в отличие от бюргерской культуры Флоренции с её социальными ограничениями[6].

Джотто успел поработать в Падуе и других городах региона, пробудив этим местные школы живописи, каждая из которых затем приобрела свои особенности. Первые портреты появляются тут во 2-й четверти XIV века под влиянием образцов из Флоренции и Сиены.

  • Неизвестный веронский художник, портреты фра Даниэле Гусмерио (приор этой церкви) и Гульельмо Кастельбарко с моделью церкви в руках (донатор), церковь Сан-Фермо, Верона, после 1320. Коленопреклонённые фигуры написаны по сторонам триумфальной арки хора, предполагается, что индивидуальное лицо Кастельбарко могло быть списано художником с его рельефа на гробнице в ц. Санта-Анастазия.
  • Неизвестный ломбардский художник, посмертный портрет Антонио Фиссирага перед Мадонной с моделью церкви в руках, Сан-Франческо в Лоди, после 1327 г. Изображен глубоким стариком, но без малейшего портретного сходства.

Портретные фигуры донаторов становятся типичным явлением в Ломбардии со 2-й пол. XIV века. Их часто пишут перед Мадонной и святыми поодиночке, семьями и т. д. (семья графа Стефано Порро перед св. Стефаном, фреска из Моккироло, ок. 1368, Пинакотека Брера, Милан; аналогичная фреска в Лентати). Супруги изображены индивидуально, а дети — все на одно лицо; Гращенков пишет «с удручающим однообразием, от одной фрески к другой, будут повторяться подобные фамильные группы».

Этому же костному принципу, несмотря на свои способности портретиста, подчиняется художник Альтикьеро (члены семьи Лупи ди Соранья, Оратория Сан Джорджо, Падуя, 1379-84; члены семьи Кавалли, Санта-Анастазия, Верона, ок. 1390-95): профили людей едва видны и практически неотличимы. К счастью, другие произведения мастера позволили отвести ему должное место в истории искусств.

Впервые тяготение к портретности (индивидуально-конкретной передаче человеческих образов) с особенной силой проявилось в североитальянской живописи у Томмазо да Модена. Он получил заказ написать 40 знаменитых деятелей доминиканского ордена (1352, зал капитула мон. Сан-Никколо, Тревизо) и, чтобы сохранить должную живость и разнообразие, взял в качестве моделей монахов этого же монастыря. Также непосредственно он написал двух донаторов во фреске церкви Сан-Никколо, Тревизо.

В творчестве уже упоминавшегося выше Альтикьеро и наследии его школы эта линия «эмпирического реализма» достигает наивысшей точки[7]. В падуанских фресках Альтикьеро и Аванцо возвращаются к джоттовским монументальным традициям, сочетая их с североитальянским жанризмом повествования и острой наблюдательностью к деталям быта. Северное происхождение также проявляется в изысканном серебристом, розоватом, зелёном колорите. В его групповых композициях опознаются портреты (фреска «Совет Рамиро», капелла Сан-Феличе, 1372-79, Падуя, базилика Сант-Антонио: заказчик Бонифачо Лупи ди Соранья, Франческо Каррара Ст. и его сын; Петрарка и его ученик Ломбардо делла Сета; фрески Оратория Сан-Джорджо, Падуя, 1379-84, «Похороны св. Лючии»: небритый полный мужчина с вишневой повязкой на голове). Такие же острореалистичные лица пишет его ученик Якопо да Верона (четыре заказчика, возможно, из семьи Бови, «Успение Марии», 1397, капелла Бови, Падуя, церковь Сан-Микеле).

Мастера круга Альтикьеро, помимо донаторских и «скрытых» портретов, трудились в области светского портрета, который в эту эпоху проявлялся в теме «знаменитых мужей» (uomini illustri). Хронология этой темы:

  1. Джотто, несохранившиеся фрески в Неаполе (см. выше)
  2. Росписи, выполненные по заказу Адзоне Висконти ок. 1340 года для его нового дворца в Милане (Геракл, Гектор, Эней, Аттилла, Карл Великий и собственно заказчик).
  3. Альтикьеро и Аванцо, ок. 1364 г. Большой зал Палаццо Скалиджери, по заказу Кансиньорио делла Скала, тирана Вероны. Вазари говорит, что там были сцены из «Иудейской войны» Флавия и «триумфы», а в обрамлениях верхних частей фресок, как предполагают, были помещены медальоны с знаменитыми мужами, в том числе из рода делла Скала, а также Петрарка. Фрагменты подобных фресок обнаружены недавно в Лоджии Кансиньорио, это медальоны с профилями императоров на тыльной стороне арок; истоком их иконографии являются римские монеты.
  4. Альтикьеро и Аванцо, между 1367-79 гг., роспись «Зала знаменитых людей» (Sala virorium illustrium), дворец Франческо Каррара, Падуя. По программе, разработанной Петраркой, были написаны «Пленение Югурты», «Триумф Мария», римские мужи, сам Петрарка и его ученик Ломбардо делла Сета (сохранились только эти портреты, сильно переписанные). Повторение портрета Петрарки — в дармштадтской рукописи «О знаменитых мужах», поэт изображен за работой среди рукописей. Эта иконография восходит к изображениям св. Иеронима.

Но на этом этапе реализм и антикизация живописи С. Италии не получили полного художественного разрешения, отчасти даже утратив своё значение из-за идейной победы интернациональной готики (Микелино да Безоццо,Стефано да Верона). Наследником Альтикьеро чуть позже стал Пизанелло. Его творчество завершило период интернациональной готики и одновременно открыло новую эпоху, связанную с идеалами Возрождения[8]. Увы, множество известных из источников памятников не сохранилось, и поэтому проследить эволюцию североитальянского портрета в период интернациональной готики нельзя. Возможно, ранние портреты Пизанелло и Джентиле да Фабиано были похожи на произведения живописцев позднего треченто; и только в 1420-30-х гг. происходит важный перелом — в их творчестве появляется станковый живописный портрет. Таким образом, портрет обособляется от многофигурной религиозной или исторической композиции, и превращается в автономный художественный жанр. И происходит это под прямым воздействием мастеров Северной Европы. Джентиле да Фабриано и Пизанелло отталкивались от франко-бургундского станкового портрета 1410-20-х гг., который послужил примером и для готизирующих профильных портретов Флоренции 1-й пол. XV в.[9]

Влияние готики на итальянский Проторенессанс

Волна распространения готики сначала затормозила развитие проторенессансного движения в итальянском искусстве, но затем она способствовала взаимному сближению двух традиций искусства Позднего Средневековья. Северная готика изменила и обогатила художественную жизнь Италии.

Напишите отзыв о статье "Портрет Проторенессанса"

Примечания

  1. Гращенков В. Н. Портрет в итальянской живописи Раннего Возрождения. М., 1996. С. 9.
  2. Гращенков. С. 30-44
  3. Гращенков. С. 38
  4. Гращенков. С. 39
  5. Гращенков. С. 40
  6. Гращенков. С. 41
  7. Гращенков. С. 42
  8. Гращенков. С. 43
  9. Гращенков. С. 44

Отрывок, характеризующий Портрет Проторенессанса

На другой день приехал государь. Несколько человек дворовых Ростовых отпросились пойти поглядеть царя. В это утро Петя долго одевался, причесывался и устроивал воротнички так, как у больших. Он хмурился перед зеркалом, делал жесты, пожимал плечами и, наконец, никому не сказавши, надел фуражку и вышел из дома с заднего крыльца, стараясь не быть замеченным. Петя решился идти прямо к тому месту, где был государь, и прямо объяснить какому нибудь камергеру (Пете казалось, что государя всегда окружают камергеры), что он, граф Ростов, несмотря на свою молодость, желает служить отечеству, что молодость не может быть препятствием для преданности и что он готов… Петя, в то время как он собирался, приготовил много прекрасных слов, которые он скажет камергеру.
Петя рассчитывал на успех своего представления государю именно потому, что он ребенок (Петя думал даже, как все удивятся его молодости), а вместе с тем в устройстве своих воротничков, в прическе и в степенной медлительной походке он хотел представить из себя старого человека. Но чем дальше он шел, чем больше он развлекался все прибывающим и прибывающим у Кремля народом, тем больше он забывал соблюдение степенности и медлительности, свойственных взрослым людям. Подходя к Кремлю, он уже стал заботиться о том, чтобы его не затолкали, и решительно, с угрожающим видом выставил по бокам локти. Но в Троицких воротах, несмотря на всю его решительность, люди, которые, вероятно, не знали, с какой патриотической целью он шел в Кремль, так прижали его к стене, что он должен был покориться и остановиться, пока в ворота с гудящим под сводами звуком проезжали экипажи. Около Пети стояла баба с лакеем, два купца и отставной солдат. Постояв несколько времени в воротах, Петя, не дождавшись того, чтобы все экипажи проехали, прежде других хотел тронуться дальше и начал решительно работать локтями; но баба, стоявшая против него, на которую он первую направил свои локти, сердито крикнула на него:
– Что, барчук, толкаешься, видишь – все стоят. Что ж лезть то!
– Так и все полезут, – сказал лакей и, тоже начав работать локтями, затискал Петю в вонючий угол ворот.
Петя отер руками пот, покрывавший его лицо, и поправил размочившиеся от пота воротнички, которые он так хорошо, как у больших, устроил дома.
Петя чувствовал, что он имеет непрезентабельный вид, и боялся, что ежели таким он представится камергерам, то его не допустят до государя. Но оправиться и перейти в другое место не было никакой возможности от тесноты. Один из проезжавших генералов был знакомый Ростовых. Петя хотел просить его помощи, но счел, что это было бы противно мужеству. Когда все экипажи проехали, толпа хлынула и вынесла и Петю на площадь, которая была вся занята народом. Не только по площади, но на откосах, на крышах, везде был народ. Только что Петя очутился на площади, он явственно услыхал наполнявшие весь Кремль звуки колоколов и радостного народного говора.
Одно время на площади было просторнее, но вдруг все головы открылись, все бросилось еще куда то вперед. Петю сдавили так, что он не мог дышать, и все закричало: «Ура! урра! ура!Петя поднимался на цыпочки, толкался, щипался, но ничего не мог видеть, кроме народа вокруг себя.
На всех лицах было одно общее выражение умиления и восторга. Одна купчиха, стоявшая подле Пети, рыдала, и слезы текли у нее из глаз.
– Отец, ангел, батюшка! – приговаривала она, отирая пальцем слезы.
– Ура! – кричали со всех сторон. С минуту толпа простояла на одном месте; но потом опять бросилась вперед.
Петя, сам себя не помня, стиснув зубы и зверски выкатив глаза, бросился вперед, работая локтями и крича «ура!», как будто он готов был и себя и всех убить в эту минуту, но с боков его лезли точно такие же зверские лица с такими же криками «ура!».
«Так вот что такое государь! – думал Петя. – Нет, нельзя мне самому подать ему прошение, это слишком смело!Несмотря на то, он все так же отчаянно пробивался вперед, и из за спин передних ему мелькнуло пустое пространство с устланным красным сукном ходом; но в это время толпа заколебалась назад (спереди полицейские отталкивали надвинувшихся слишком близко к шествию; государь проходил из дворца в Успенский собор), и Петя неожиданно получил в бок такой удар по ребрам и так был придавлен, что вдруг в глазах его все помутилось и он потерял сознание. Когда он пришел в себя, какое то духовное лицо, с пучком седевших волос назади, в потертой синей рясе, вероятно, дьячок, одной рукой держал его под мышку, другой охранял от напиравшей толпы.
– Барчонка задавили! – говорил дьячок. – Что ж так!.. легче… задавили, задавили!
Государь прошел в Успенский собор. Толпа опять разровнялась, и дьячок вывел Петю, бледного и не дышащего, к царь пушке. Несколько лиц пожалели Петю, и вдруг вся толпа обратилась к нему, и уже вокруг него произошла давка. Те, которые стояли ближе, услуживали ему, расстегивали его сюртучок, усаживали на возвышение пушки и укоряли кого то, – тех, кто раздавил его.
– Этак до смерти раздавить можно. Что же это! Душегубство делать! Вишь, сердечный, как скатерть белый стал, – говорили голоса.
Петя скоро опомнился, краска вернулась ему в лицо, боль прошла, и за эту временную неприятность он получил место на пушке, с которой он надеялся увидать долженствующего пройти назад государя. Петя уже не думал теперь о подаче прошения. Уже только ему бы увидать его – и то он бы считал себя счастливым!
Во время службы в Успенском соборе – соединенного молебствия по случаю приезда государя и благодарственной молитвы за заключение мира с турками – толпа пораспространилась; появились покрикивающие продавцы квасу, пряников, мака, до которого был особенно охотник Петя, и послышались обыкновенные разговоры. Одна купчиха показывала свою разорванную шаль и сообщала, как дорого она была куплена; другая говорила, что нынче все шелковые материи дороги стали. Дьячок, спаситель Пети, разговаривал с чиновником о том, кто и кто служит нынче с преосвященным. Дьячок несколько раз повторял слово соборне, которого не понимал Петя. Два молодые мещанина шутили с дворовыми девушками, грызущими орехи. Все эти разговоры, в особенности шуточки с девушками, для Пети в его возрасте имевшие особенную привлекательность, все эти разговоры теперь не занимали Петю; ou сидел на своем возвышении пушки, все так же волнуясь при мысли о государе и о своей любви к нему. Совпадение чувства боли и страха, когда его сдавили, с чувством восторга еще более усилило в нем сознание важности этой минуты.
Вдруг с набережной послышались пушечные выстрелы (это стреляли в ознаменование мира с турками), и толпа стремительно бросилась к набережной – смотреть, как стреляют. Петя тоже хотел бежать туда, но дьячок, взявший под свое покровительство барчонка, не пустил его. Еще продолжались выстрелы, когда из Успенского собора выбежали офицеры, генералы, камергеры, потом уже не так поспешно вышли еще другие, опять снялись шапки с голов, и те, которые убежали смотреть пушки, бежали назад. Наконец вышли еще четверо мужчин в мундирах и лентах из дверей собора. «Ура! Ура! – опять закричала толпа.
– Который? Который? – плачущим голосом спрашивал вокруг себя Петя, но никто не отвечал ему; все были слишком увлечены, и Петя, выбрав одного из этих четырех лиц, которого он из за слез, выступивших ему от радости на глаза, не мог ясно разглядеть, сосредоточил на него весь свой восторг, хотя это был не государь, закричал «ура!неистовым голосом и решил, что завтра же, чего бы это ему ни стоило, он будет военным.
Толпа побежала за государем, проводила его до дворца и стала расходиться. Было уже поздно, и Петя ничего не ел, и пот лил с него градом; но он не уходил домой и вместе с уменьшившейся, но еще довольно большой толпой стоял перед дворцом, во время обеда государя, глядя в окна дворца, ожидая еще чего то и завидуя одинаково и сановникам, подъезжавшим к крыльцу – к обеду государя, и камер лакеям, служившим за столом и мелькавшим в окнах.
За обедом государя Валуев сказал, оглянувшись в окно:
– Народ все еще надеется увидать ваше величество.
Обед уже кончился, государь встал и, доедая бисквит, вышел на балкон. Народ, с Петей в середине, бросился к балкону.
– Ангел, отец! Ура, батюшка!.. – кричали народ и Петя, и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастия. Довольно большой обломок бисквита, который держал в руке государь, отломившись, упал на перилы балкона, с перил на землю. Ближе всех стоявший кучер в поддевке бросился к этому кусочку бисквита и схватил его. Некоторые из толпы бросились к кучеру. Заметив это, государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона. Глаза Пети налились кровью, опасность быть задавленным еще более возбуждала его, он бросился на бисквиты. Он не знал зачем, но нужно было взять один бисквит из рук царя, и нужно было не поддаться. Он бросился и сбил с ног старушку, ловившую бисквит. Но старушка не считала себя побежденною, хотя и лежала на земле (старушка ловила бисквиты и не попадала руками). Петя коленкой отбил ее руку, схватил бисквит и, как будто боясь опоздать, опять закричал «ура!», уже охриплым голосом.
Государь ушел, и после этого большая часть народа стала расходиться.
– Вот я говорил, что еще подождать – так и вышло, – с разных сторон радостно говорили в народе.
Как ни счастлив был Петя, но ему все таки грустно было идти домой и знать, что все наслаждение этого дня кончилось. Из Кремля Петя пошел не домой, а к своему товарищу Оболенскому, которому было пятнадцать лет и который тоже поступал в полк. Вернувшись домой, он решительно и твердо объявил, что ежели его не пустят, то он убежит. И на другой день, хотя и не совсем еще сдавшись, но граф Илья Андреич поехал узнавать, как бы пристроить Петю куда нибудь побезопаснее.


15 го числа утром, на третий день после этого, у Слободского дворца стояло бесчисленное количество экипажей.
Залы были полны. В первой были дворяне в мундирах, во второй купцы с медалями, в бородах и синих кафтанах. По зале Дворянского собрания шел гул и движение. У одного большого стола, под портретом государя, сидели на стульях с высокими спинками важнейшие вельможи; но большинство дворян ходило по зале.
Все дворяне, те самые, которых каждый день видал Пьер то в клубе, то в их домах, – все были в мундирах, кто в екатерининских, кто в павловских, кто в новых александровских, кто в общем дворянском, и этот общий характер мундира придавал что то странное и фантастическое этим старым и молодым, самым разнообразным и знакомым лицам. Особенно поразительны были старики, подслеповатые, беззубые, плешивые, оплывшие желтым жиром или сморщенные, худые. Они большей частью сидели на местах и молчали, и ежели ходили и говорили, то пристроивались к кому нибудь помоложе. Так же как на лицах толпы, которую на площади видел Петя, на всех этих лицах была поразительна черта противоположности: общего ожидания чего то торжественного и обыкновенного, вчерашнего – бостонной партии, Петрушки повара, здоровья Зинаиды Дмитриевны и т. п.
Пьер, с раннего утра стянутый в неловком, сделавшемся ему узким дворянском мундире, был в залах. Он был в волнении: необыкновенное собрание не только дворянства, но и купечества – сословий, etats generaux – вызвало в нем целый ряд давно оставленных, но глубоко врезавшихся в его душе мыслей о Contrat social [Общественный договор] и французской революции. Замеченные им в воззвании слова, что государь прибудет в столицу для совещания с своим народом, утверждали его в этом взгляде. И он, полагая, что в этом смысле приближается что то важное, то, чего он ждал давно, ходил, присматривался, прислушивался к говору, но нигде не находил выражения тех мыслей, которые занимали его.
Был прочтен манифест государя, вызвавший восторг, и потом все разбрелись, разговаривая. Кроме обычных интересов, Пьер слышал толки о том, где стоять предводителям в то время, как войдет государь, когда дать бал государю, разделиться ли по уездам или всей губернией… и т. д.; но как скоро дело касалось войны и того, для чего было собрано дворянство, толки были нерешительны и неопределенны. Все больше желали слушать, чем говорить.
Один мужчина средних лет, мужественный, красивый, в отставном морском мундире, говорил в одной из зал, и около него столпились. Пьер подошел к образовавшемуся кружку около говоруна и стал прислушиваться. Граф Илья Андреич в своем екатерининском, воеводском кафтане, ходивший с приятной улыбкой между толпой, со всеми знакомый, подошел тоже к этой группе и стал слушать с своей доброй улыбкой, как он всегда слушал, в знак согласия с говорившим одобрительно кивая головой. Отставной моряк говорил очень смело; это видно было по выражению лиц, его слушавших, и по тому, что известные Пьеру за самых покорных и тихих людей неодобрительно отходили от него или противоречили. Пьер протолкался в середину кружка, прислушался и убедился, что говоривший действительно был либерал, но совсем в другом смысле, чем думал Пьер. Моряк говорил тем особенно звучным, певучим, дворянским баритоном, с приятным грассированием и сокращением согласных, тем голосом, которым покрикивают: «Чеаек, трубку!», и тому подобное. Он говорил с привычкой разгула и власти в голосе.
– Что ж, что смоляне предложили ополченцев госуаю. Разве нам смоляне указ? Ежели буародное дворянство Московской губернии найдет нужным, оно может выказать свою преданность государю импературу другими средствами. Разве мы забыли ополченье в седьмом году! Только что нажились кутейники да воры грабители…
Граф Илья Андреич, сладко улыбаясь, одобрительно кивал головой.
– И что же, разве наши ополченцы составили пользу для государства? Никакой! только разорили наши хозяйства. Лучше еще набор… а то вернется к вам ни солдат, ни мужик, и только один разврат. Дворяне не жалеют своего живота, мы сами поголовно пойдем, возьмем еще рекрут, и всем нам только клич кликни гусай (он так выговаривал государь), мы все умрем за него, – прибавил оратор одушевляясь.
Илья Андреич проглатывал слюни от удовольствия и толкал Пьера, но Пьеру захотелось также говорить. Он выдвинулся вперед, чувствуя себя одушевленным, сам не зная еще чем и сам не зная еще, что он скажет. Он только что открыл рот, чтобы говорить, как один сенатор, совершенно без зубов, с умным и сердитым лицом, стоявший близко от оратора, перебил Пьера. С видимой привычкой вести прения и держать вопросы, он заговорил тихо, но слышно:
– Я полагаю, милостивый государь, – шамкая беззубым ртом, сказал сенатор, – что мы призваны сюда не для того, чтобы обсуждать, что удобнее для государства в настоящую минуту – набор или ополчение. Мы призваны для того, чтобы отвечать на то воззвание, которым нас удостоил государь император. А судить о том, что удобнее – набор или ополчение, мы предоставим судить высшей власти…
Пьер вдруг нашел исход своему одушевлению. Он ожесточился против сенатора, вносящего эту правильность и узкость воззрений в предстоящие занятия дворянства. Пьер выступил вперед и остановил его. Он сам не знал, что он будет говорить, но начал оживленно, изредка прорываясь французскими словами и книжно выражаясь по русски.
– Извините меня, ваше превосходительство, – начал он (Пьер был хорошо знаком с этим сенатором, но считал здесь необходимым обращаться к нему официально), – хотя я не согласен с господином… (Пьер запнулся. Ему хотелось сказать mon tres honorable preopinant), [мой многоуважаемый оппонент,] – с господином… que je n'ai pas L'honneur de connaitre; [которого я не имею чести знать] но я полагаю, что сословие дворянства, кроме выражения своего сочувствия и восторга, призвано также для того, чтобы и обсудить те меры, которыми мы можем помочь отечеству. Я полагаю, – говорил он, воодушевляясь, – что государь был бы сам недоволен, ежели бы он нашел в нас только владельцев мужиков, которых мы отдаем ему, и… chair a canon [мясо для пушек], которую мы из себя делаем, но не нашел бы в нас со… со… совета.
Многие поотошли от кружка, заметив презрительную улыбку сенатора и то, что Пьер говорит вольно; только Илья Андреич был доволен речью Пьера, как он был доволен речью моряка, сенатора и вообще всегда тою речью, которую он последнею слышал.
– Я полагаю, что прежде чем обсуждать эти вопросы, – продолжал Пьер, – мы должны спросить у государя, почтительнейше просить его величество коммюникировать нам, сколько у нас войска, в каком положении находятся наши войска и армии, и тогда…
Но Пьер не успел договорить этих слов, как с трех сторон вдруг напали на него. Сильнее всех напал на него давно знакомый ему, всегда хорошо расположенный к нему игрок в бостон, Степан Степанович Апраксин. Степан Степанович был в мундире, и, от мундира ли, или от других причин, Пьер увидал перед собой совсем другого человека. Степан Степанович, с вдруг проявившейся старческой злобой на лице, закричал на Пьера:
– Во первых, доложу вам, что мы не имеем права спрашивать об этом государя, а во вторых, ежели было бы такое право у российского дворянства, то государь не может нам ответить. Войска движутся сообразно с движениями неприятеля – войска убывают и прибывают…
Другой голос человека, среднего роста, лет сорока, которого Пьер в прежние времена видал у цыган и знал за нехорошего игрока в карты и который, тоже измененный в мундире, придвинулся к Пьеру, перебил Апраксина.
– Да и не время рассуждать, – говорил голос этого дворянина, – а нужно действовать: война в России. Враг наш идет, чтобы погубить Россию, чтобы поругать могилы наших отцов, чтоб увезти жен, детей. – Дворянин ударил себя в грудь. – Мы все встанем, все поголовно пойдем, все за царя батюшку! – кричал он, выкатывая кровью налившиеся глаза. Несколько одобряющих голосов послышалось из толпы. – Мы русские и не пожалеем крови своей для защиты веры, престола и отечества. А бредни надо оставить, ежели мы сыны отечества. Мы покажем Европе, как Россия восстает за Россию, – кричал дворянин.
Пьер хотел возражать, но не мог сказать ни слова. Он чувствовал, что звук его слов, независимо от того, какую они заключали мысль, был менее слышен, чем звук слов оживленного дворянина.
Илья Андреич одобривал сзади кружка; некоторые бойко поворачивались плечом к оратору при конце фразы и говорили:
– Вот так, так! Это так!
Пьер хотел сказать, что он не прочь ни от пожертвований ни деньгами, ни мужиками, ни собой, но что надо бы знать состояние дел, чтобы помогать ему, но он не мог говорить. Много голосов кричало и говорило вместе, так что Илья Андреич не успевал кивать всем; и группа увеличивалась, распадалась, опять сходилась и двинулась вся, гудя говором, в большую залу, к большому столу. Пьеру не только не удавалось говорить, но его грубо перебивали, отталкивали, отворачивались от него, как от общего врага. Это не оттого происходило, что недовольны были смыслом его речи, – ее и забыли после большого количества речей, последовавших за ней, – но для одушевления толпы нужно было иметь ощутительный предмет любви и ощутительный предмет ненависти. Пьер сделался последним. Много ораторов говорило после оживленного дворянина, и все говорили в том же тоне. Многие говорили прекрасно и оригинально.
Издатель Русского вестника Глинка, которого узнали («писатель, писатель! – послышалось в толпе), сказал, что ад должно отражать адом, что он видел ребенка, улыбающегося при блеске молнии и при раскатах грома, но что мы не будем этим ребенком.
– Да, да, при раскатах грома! – повторяли одобрительно в задних рядах.
Толпа подошла к большому столу, у которого, в мундирах, в лентах, седые, плешивые, сидели семидесятилетние вельможи старики, которых почти всех, по домам с шутами и в клубах за бостоном, видал Пьер. Толпа подошла к столу, не переставая гудеть. Один за другим, и иногда два вместе, прижатые сзади к высоким спинкам стульев налегающею толпой, говорили ораторы. Стоявшие сзади замечали, чего не досказал говоривший оратор, и торопились сказать это пропущенное. Другие, в этой жаре и тесноте, шарили в своей голове, не найдется ли какая мысль, и торопились говорить ее. Знакомые Пьеру старички вельможи сидели и оглядывались то на того, то на другого, и выражение большей части из них говорило только, что им очень жарко. Пьер, однако, чувствовал себя взволнованным, и общее чувство желания показать, что нам всё нипочем, выражавшееся больше в звуках и выражениях лиц, чем в смысле речей, сообщалось и ему. Он не отрекся от своих мыслей, но чувствовал себя в чем то виноватым и желал оправдаться.
– Я сказал только, что нам удобнее было бы делать пожертвования, когда мы будем знать, в чем нужда, – стараясь перекричать другие голоса, проговорил он.