Дуччо ди Буонинсенья

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Дуччо»)
Перейти к: навигация, поиск
Дуччо ди Буонинсенья
итал. Duccio di Buoninsegna

Дуччо. Деталь алтаря «Маэста».
Имя при рождении:

Duccio di Buoninsegna

Дата рождения:

1255–1260

Место рождения:

Сиена

Жанр:

живопись

Стиль:

сиенская школа

Влияние:

Чимабуэ

Дуччо ди Буонинсенья (итал. Duccio di Buoninsegna, 1255-12601319) — итальянский художник, один из виднейших представителей сиенской школы.





Биография

Несмотря на то, что Дуччо жил довольно давно — в XIII веке, о нём осталось немало сведений. Из документов следует, что художник был очень независимым и темпераментным человеком, а за изысканностью и элегантностью его творений скрывался мятежный дух. Любое проявление власти вызывало у него протест. Первый из его многочисленных конфликтов с властями Сиены произошёл в 1280 году. Суть конфликта в документах не освещена, но большая сумма штрафа, которую Дуччо пришлось заплатить — 100 лир, свидетельствует о том, что это было нечто весьма серьёзное.

Ощутив первые лучи славы и почувствовав некоторую защищённость, связанную с положением популярного художника, Дуччо вел себя довольно дерзко. В те времена войны были очень частыми, а Дуччо, например, в 1289 году отказался принять клятву на верность командиру милиции (народного ополчения). В 1302 году он отказался участвовать в военных действиях в Маремме, за что был оштрафован на 18 лир и 10 сольди. 22 декабря того же года он был вновь оштрафован, правда на сей раз уже за занятия магией. Впрочем, эти занятия в то время не рассматривались как большое преступление, и штраф составил всего пять сольди.

Согласно документам, в 1292 году художник имел дом в Кампореджо, недалеко от церкви Сан Антонио в Фонте Бранда, который ранее принадлежал Буонинсенья, его отцу, а также владел полями и виноградниками в сельской местности. В 1313 году он приобрёл дом в сиенском квартале Сталлореджи, в котором жил и держал мастерскую. Однако, судя по количеству штрафов, наложенных за неуплату налогов, Дуччо не умел грамотно распоряжаться деньгами. Художник часто конфликтовал с властями, однако те сумели оценить его талант, и, несмотря на все проблемы, он смог сделать блестящую карьеру.

Первое упоминание о Дуччо в архивных документах Сиены относится к 1278 году. Оно связано с заказом таволетта для Биккерны. Документ позволил ученым вычислить примерную дату рождения художника, поскольку работа могла быть поручена только мастеру, достигшему зрелого возраста. Таким образом, дата рождения Дуччо была отнесена к 1255-60 годам. Биккерна заказывала ему роспись таволетта девять раз, с 1278 по 1295 год. Однако эти заказы не давали большого дохода. Гораздо больше денег приносили картины с изображением Мадонны, покровительницы города, вокруг которой в Сиене после битвы при Монтаперти возник настоящий культ.

Запись в документах от 3 августа 1319 года упоминает о кончине Дуччо. В тексте сообщается, что сер Раньеро ди Бернардо произвёл официальную церемонию по вступлению детей и жены Дуччо, Тавианы, в права наследования. Из семерых детей Дуччо только двое — Гальгано и Амброджо — занялись живописью. Однако никаких упоминаний об их творчестве и выполненных ими заказах не сохранилось. Зато след в истории искусства оставил его племянник — Сенья ди Бонавентура, сын брата Дуччо, Бонавентуры, а также сыновья Сеньи — Франческо и Никколо ди Сенья, которые тоже были художниками.

Согласно теории, выдвинутой Роберто Лонги в 1948 году и поддерживаемой ныне большинством ученых, Дуччо учился у Чимабуэ, поскольку примерно с 1270 по 1280 год был в его бригаде, работавшей над фресками в Верхней церкви Сан-Франческо в Ассизи. Именно в этот период упоминания о Дуччо в сиенских документах полностью отсутствуют.

Творчество

Основная суть искусства Дуччо заключалась в стремлении обновить художественный язык, выйдя за пределы традиционной византийской живописи, которая доминировала в его время в искусстве Сиены. И он смог это сделать как истинный мастер, не порывая с прошлым, а создавая прекрасную смесь старого и нового всей силой своего таланта и тонкого вкуса. Вторая половина XIII века была в Сиене временем большого обновления в искусстве. Множество факторов способствовало тому, чтобы Сиена стала одним из самых оживленных центров художественного экспериментирования. Это и наличие скульптуры Николо и Джованни Пизано, произведения Арнольфо ди Камбио, и сами местные художники, которые не испытывая колебаний отправлялись во Францию, чтобы на месте освоить последние готические новации. Готический стиль большой алтарной картины «Маэста» неоднократно подталкивал ученых к мысли, что Дуччо тоже мог побывать во Франции. В качестве доказательства такой версии приводились следующие аргументы: 1. Сведения о Дуччо полностью отсутствуют в архивных документах Сиены в последние несколько лет XIII века. 2. Примерно в это время в парижских архивах зафиксировано проживание на Рю де Прешер некоего «Duch de Siene» или «Duch le lombart». Однако у этой версии слишком хлипкие основания.

Формирование Дуччо происходило под влиянием Чимабуэ. Известный итальянский искусствовед Фердинандо Болонья относит период его формирования к 1278-79 годам, или даже ранее. Он считает, что в 1283-84 годах Дуччо и Чимабуэ уже работали в тесном сотрудничестве, и вполне убедительно доказывает, что во фресках Чимабуэ, которые тот написал в Верхней церкви Сан Франческо в Ассизи, в нескольких местах отчётливо видна рука Дуччо. К сожалению, подписанным самим Дуччо является только одно произведение — большая «Маэста» из сиенского собора. Однако сегодня практически ни у кого не вызывает сомнений атрибуция еще нескольких работ. Это маленькая «Маэста» (Музей искусства, Берн), «Францисканская Мадонна» (Сиена, Пинакотека), «Мадонна с младенцем» известная как «Мадонна Строганова» (Музей Метрополитен, Нью-Йорк), «Мадонна с младенцем и шестью ангелами» (Национальная галерея Умбрии, Перуджа), и небольшой «Триптих № 566» (Национальная галерея, Лондон). Кроме названных, практически бесспорных работ Дуччо, сегодня ему приписывают «Полиптих № 47» (Сиена, Пинакотека). Существует еще несколько произведений, которые приписывают либо мастерской Дуччо, либо его совместному с кем-либо творчеству, например, «Мадонна с младенцем.(№ 593)» (Сиена, Пинакотека), которую по мнению экспертов он написал совместно с Мастером Бадиа а Изола. Большинство сотрудников его мастерской не оставили своих имён. Считается, что самый ранний период Дуччо, до «Мадонны Ручеллаи», был особенно лиричным, и что в это время он написал одну из самых изысканных своих мадонн — «Мадонну Креволе», которую рассматривают как самое раннее его произведение. На первый взгляд «Мадонна Креволе» выглядит обычной византийской иконой; соблюдены все привычные нормы: красный мафорий на голове, тонко стилизованные руки, типичный «византийский» нос, складки одежды, отделанные золотом. Однако подчёркнутая игра света на лике Мадонны, нетипичный жест младенца и присутствие тонко выписанных «французских» ангелов в углах картины свидетельствуют о том, что это уже не византийская икона.

Мадонна Ручеллаи.

Название этой алтарной картины ведёт своё происхождение от капеллы Ручеллаи в церкви Санта Мария Новелла, где она находилась до тех пор, пока её не стали, начиная с 1591 года, переносить с места на место в разные части собора. Так продолжалось до 1937 года, когда состоялась первая большая выставка посвящённая Джотто, на которую картина была отправлена. После этого «Мадонна Ручеллаи» осталась в Галерее Уффици. Сохранился документ от 15 апреля 1285 года, в котором сообщается, что братство Лаудези при церкви Санта Мария Новелла заказывает Дуччо написать образ во славу Девы Марии. Несмотря на то, что этот документ был опубликован в конце XVIII века, споры вокруг картины долго не утихали. В XV веке считали, что это работа Чимабуэ (эту атрибуцию поддерживал и Вазари). Декорация рамы картины и жест младенца бесспорно напоминают хранящуюся в Лувре «Маэста» Чимабуэ. Однако типично готическое сияние красок, золотая кайма на платье Мадонны были совершенным новшеством, во всей структуре картины чувствуется северное, заальпийское влияние. Нетипична и сама иконография картины — ангелы в ней поддерживают трон Мадонны. В спорах об авторстве в пользу Дуччо сыграл аргумент, основанный на изобразительной программе, содержащейся на раме картины. Братство Лаудези зародилось внутри Доминиканского ордена в 1244-45 годах; его целью была борьба с ересями посредством усиления проповедничества. Набор святых в медальонах на раме «Мадонны Ручеллаи», по мнению ученых, соответствует идейной программе этого братства, которое, согласно документу, и было её заказчиком. После «Мадонны Ручеллаи» Дуччо написал несколько маленьких мадонн — «Францисканская Мадонна» (23,5х16 см; название связано с тремя монахами-францисканцами, изображенными возле ног Мадонны), «Мадонна Строганова» (28х20,8 см; она принадлежала графу Григорию Строганову, умершему в Риме в 1910 году), а также маленькая «Маэста» (31,5х22,5см) из бернского Музея искусства. Эти небольшие произведения вызывали сомнения, потому что Дуччо считался мастером крупного формата. Однако учёные вспомнили, что Дуччо много раз расписывал таволетта, которые имеют примерно такой же размер, поэтому в совершенстве владел миниатюрной техникой. Все три изображения Мадонны основаны на византийской иконографии, и во всех трёх можно обнаружить нововведения, уводящие от неё. К этой группе произведений примыкает небольшой «Лондонский Триптих» (61х78см), на центральной панели которого изображена Мадонна с младенцем в окружении четырёх ангелов, а на боковых створках святые Доминик и Агнесса. Эта работа стилистически относится к тому же периоду, что «Мадонна Строганова», поэтому датируется примерно 1300 годом. Можно упомянуть ещё две приписываемые Дуччо работы из Национальной галереи Умбрии. Это «Мадонна с младенцем», которую атрибутировал Дуччо в 1911 исследователь Курт Вайгельт, и Полиптих № 28 , который приписал руке Дуччо итальянский искусствовед Энцо Карли, (но большинство учёных считает, что это продукт его мастерской). В «Мадонне с младенцем» мафорий уже совсем «готический», Дуччо акцентирует внимание на его «невизантийских» складках, изобразив необычный жест младенца. Специалисты считают, что эта Мадонна является частью полиптиха, который был расформирован.

Последним произведением Дуччо, которое он создал уже после своей знаменитой гигантской «Маэста» из сиенского собора, считается «Полиптих № 47», который раньше находился в госпитале Санта Мария делла Скала (1311-18 гг., Сиена, Пинакотека). Он плохо сохранился, и из всех его частей кисти Дуччо приписывают только центральную панель — Мадонну с младенцем. Впрочем, и с этой атрибуцией далеко не все согласны.

Главное произведение

В главном произведении Дуччо — алтарном образе сиенского собора «Маэста» с изображением Богоматери в окружении ангелов и святых на лицевой стороне и «Страстей Христовых» на оборотной стороне (1308—1311, основная часть полиптиха — в Музее собора, Сиена), художник, не порывая с канонами средневекового искусства, стремится к жизненной убедительности бытовых деталей, добивается звучной декоративности цвета, лиричности образной системы. По рисунку Дуччо в 1288 был выполнен первый в Италии монументальный витраж в круглом окне хора сиенского собора.

Напишите отзыв о статье "Дуччо ди Буонинсенья"

Литература

  • Алпатов М. В., Итальянское искусство эпохи Данте и Джотто. М.—Л., 1939
  • Буонинсенья, Дуччо // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Лазарев В. Н. Происхождение итальянского Возрождения. М., 1959
  • Назарова О. А. «Маэста» Дуччо ди Буонинсенья в контексте итальянской алтарной живописи // Новая Европа. Международное обозрение культуры и религии. № 20. М., 2008.
  • Brandi С. Duccio. Firenze, 1951
  • Carli E. Duccio. Milano, 1962
  • Luciano Bellosi, Duccio La Maestà, avec Louis Bonalumi, Gallimard (1999) (ISBN 2-07-011626-3)

Ссылки

  • [www.wga.hu/frames-e.html?/html/d/duccio/buoninse/index.html Web Gallery of Art]
  • [www.abcgallery.com/D/duccio/duccio.html Olga's Gallery]
  • [www.krotov.info/acts/16/more/vazari_22.htm Джорджо Вазари о Дуччо]

Примечания

Отрывок, характеризующий Дуччо ди Буонинсенья

– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал не переставая говорить что то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтобы он шел. Он встал и хотел идти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
– Что? Не будешь? – насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
– Э, дурак! Что врешь нескладно! То то мужик, право, мужик, – послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и, когда его понесли, жалобно заговорил:
– Oh, nies braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voila des hommes! oh, mes braves, mes bons amis! [О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди! О мои добрые друзья!] – и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку. Он, видимо, захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
– Ну ка, ну ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. – говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Vive Henri Quatre,
Vive ce roi vaillanti –
[Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует сей храбрый король!
и т. д. (французская песня) ]
пропел Морель, подмигивая глазом.
Сe diable a quatre…
– Виварика! Виф серувару! сидябляка… – повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
– Вишь, ловко! Го го го го го!.. – поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
– Ну, валяй еще, еще!
Qui eut le triple talent,
De boire, de battre,
Et d'etre un vert galant…
[Имевший тройной талант,
пить, драться
и быть любезником…]
– A ведь тоже складно. Ну, ну, Залетаев!..
– Кю… – с усилием выговорил Залетаев. – Кью ю ю… – вытянул он, старательно оттопырив губы, – летриптала, де бу де ба и детравагала, – пропел он.
– Ай, важно! Вот так хранцуз! ой… го го го го! – Что ж, еще есть хочешь?
– Дай ему каши то; ведь не скоро наестся с голоду то.
Опять ему дали каши; и Морель, посмеиваясь, принялся за третий котелок. Радостные улыбки стояли на всех лицах молодых солдат, смотревших на Мореля. Старые солдаты, считавшие неприличным заниматься такими пустяками, лежали с другой стороны костра, но изредка, приподнимаясь на локте, с улыбкой взглядывали на Мореля.
– Тоже люди, – сказал один из них, уворачиваясь в шинель. – И полынь на своем кореню растет.
– Оо! Господи, господи! Как звездно, страсть! К морозу… – И все затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем то радостном, но таинственном перешептывались между собой.

Х
Войска французские равномерно таяли в математически правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французской армией прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки в стратегическую западню Наполеона на реке Березине. Все уверились, что все будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же, результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого и Кутузовым и всеми войсками (массой) образа действий, – только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающейся силой быстроты, со всею энергией, направленной на достижение цели. Она бежала, как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, – все под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.
Стремление это было разумно. Положение и бегущих и преследующих было одинаково дурно. Оставаясь со своими, каждый в бедствии надеялся на помощь товарища, на определенное, занимаемое им место между своими. Отдавшись же русским, он был в том же положении бедствия, но становился на низшую ступень в разделе удовлетворения потребностей жизни. Французам не нужно было иметь верных сведений о том, что половина пленных, с которыми не знали, что делать, несмотря на все желание русских спасти их, – гибли от холода и голода; они чувствовали, что это не могло быть иначе. Самые жалостливые русские начальники и охотники до французов, французы в русской службе не могли ничего сделать для пленных. Французов губило бедствие, в котором находилось русское войско. Нельзя было отнять хлеб и платье у голодных, нужных солдат, чтобы отдать не вредным, не ненавидимым, не виноватым, но просто ненужным французам. Некоторые и делали это; но это было только исключение.
Назади была верная погибель; впереди была надежда. Корабли были сожжены; не было другого спасения, кроме совокупного бегства, и на это совокупное бегство были устремлены все силы французов.
Чем дальше бежали французы, чем жальче были их остатки, в особенности после Березины, на которую, вследствие петербургского плана, возлагались особенные надежды, тем сильнее разгорались страсти русских начальников, обвинявших друг друга и в особенности Кутузова. Полагая, что неудача Березинского петербургского плана будет отнесена к нему, недовольство им, презрение к нему и подтрунивание над ним выражались сильнее и сильнее. Подтрунивание и презрение, само собой разумеется, выражалось в почтительной форме, в той форме, в которой Кутузов не мог и спросить, в чем и за что его обвиняют. С ним не говорили серьезно; докладывая ему и спрашивая его разрешения, делали вид исполнения печального обряда, а за спиной его подмигивали и на каждом шагу старались его обманывать.
Всеми этими людьми, именно потому, что они не могли понимать его, было признано, что со стариком говорить нечего; что он никогда не поймет всего глубокомыслия их планов; что он будет отвечать свои фразы (им казалось, что это только фразы) о золотом мосте, о том, что за границу нельзя прийти с толпой бродяг, и т. п. Это всё они уже слышали от него. И все, что он говорил: например, то, что надо подождать провиант, что люди без сапог, все это было так просто, а все, что они предлагали, было так сложно и умно, что очевидно было для них, что он был глуп и стар, а они были не властные, гениальные полководцы.