Долгоруков, Яков Фёдорович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Яков Фёдорович Долгоруков

Князь Я́ков Фёдорович Долгору́ков (1639 — 8 ноября 1720) — боярин, приказной судья, с 1700 года — генерал-комиссар, затем — генерал-кригскомиссар, с 1711 года — генерал-пленипотенциар-кригс-комиссар.





Биография

Происходил из княжеского рода Долгоруковых. Старший сын окольничего князя Фёдора Фёдоровича Долгорукова. Получил очень хорошее для своего времени образование, под руководством наставника из поляков, и свободно владел латинским языком.

В 1682 году, во время стрелецкого бунта, он открыто принял сторону царевича Петра Алексеевича, который сделал его своим комнатным стольником. Царевна Софья, опасаясь его влияния на брата, отправила Долгорукова, в 1687 году, послом во Францию и Испанию, просить эти государства о помощи в предстоявшей войне с Османской империей. Посольство не имело успеха.

В 1689 году, в разгар распри Петра с Софьей, Долгоруков одним из первых явился к Петру в Троице-Сергиеву лавру, за что, по низвержении Софьи, был назначен судьей Московского приказа.

В 1695 и 1696 годах он находился в обоих Азовских походах и возведён в звание ближнего боярина. Уезжая за границу в 1697 году, Пётр I возложил на Долгорукова охрану южной границы и наблюдение за Малороссией.

Указом Петра I от 18 (28) февраля 1700 года Иноземский и Рейтарский приказы были объединены в «особый приказ» боярина Якова Фёдоровича Долгорукова, при этом предписывалось «писать его боярина во всяких письмах, которые о полковых делах, генерал-комиссаром»[1]. В 1701 году этот приказ был переименован в приказ Военных дел.

Но в 1700 году, в битве под Нарвой, Долгоруков был взят в плен и более десяти лет томился в неволе, сперва в Стокгольме, потом в Якобштадте, оставаясь приказным судьёй приказа Военных дел. Отправленный оттуда в Умео, на шхуне, на которой находилось 44 русских пленных и только 20 шведов, Долгоруков, вместе с товарищами, обезоружил шведов и приказал шкиперу идти в Ревель, находившийся тогда уже во власти русских войск.

В указе Петра I от 15 (26) октября 1707 года Долгоруков именовался уже генерал-кригскомиссаром[2], а в указе от 18 (29) августа 1711 года — генерал-пленипотенциар-кригс-комиссаром[3]. Последнюю должность Долгоруков занимал по 1716 год, кроме него эту должность не занимал никто.

Пётр I назначил Долгорукова сенатором. В течение своего плена в Швеции Долгоруков имел возможность близко ознакомиться с шведскими порядками и государственным строем и потому стал весьма полезным советником Петра, особенно при устройстве коллегиального управления. В 1717 году Пётр I приказал Долгорукову председательствовать в Ревизион-коллегии.

Здесь Долгоруков явился строгим и неподкупным контролёром доходов и расходов казны, неизменно руководясь правилом, высказанным при решении одного дела в сенате: «Царю правда лучший слуга. Служить — так не картавить; картавить — так не служить». Имя Долгорукова перешло в потомство и сделалось популярным, благодаря множеству сохранившихся о нём рассказов, свидетельствующих о его прямодушии и неподкупности.

П. К. Щебальский рассказывает, как «в Петербурге оказался однажды недостаток в муке, и городу угрожал голод, в Сенате состоялся по этому случаю указ — собрать по четверику ржи с крестьян ближайших к Петербургу местностей, и указ этот был одобрен царем. Долгорукий не присутствовал в Сенате в этот день, а когда ему предложили подписать протокол, он запечатал его и тем приостановил его исполнение. Съехались сенаторы, прибыл царь и узнают, что Яков Федорович запечатал одобренный сенатом и царем указ. Шлют за ним… находят его в церкви, требуют в Сенат… Три раза царь посылал за ним, но он явился в сенат только после окончания литургии. Царь, говорят, бросился на него с поднятой рукой, но Долгорукий спокойно… сказал: „Вот грудь моя“. Затем он объяснил, что, не обременяя поборами разоренных уже крестьян, можно до прибытия транспортов с хлебом позаимствовать из богатых житниц Меншикова и других вельмож, не исключая и его самого. Выслушав это, царь обнял его и исполнил по его совету». Долгорукий часто спорил с Петром и однажды во время такого спора царь схватился за кортик, но Долгорукий остановил его руку и сказал: «Постой, государь! Честь твоя дороже мне моей жизни. Если тебе голова моя нужна, то не действуй руками, а вели палачу отсечь мне голову на площади; тогда еще подумают, что я казнен за какое-нибудь важное преступление; судить же меня с тобой будет один Бог».

В 1720 году у Долгорукова открылась водяная болезнь, обнаружившаяся опухолью груди. Но не взирая на все старания врачей и самого императора он скончался. По преданию, государь сам прописывал рецепты. Где был похоронен князь Долгоруков точно никто не знает. По одной из версий на кладбище при Андреевской церкви, что опровергается крепостным журналом. Князь П. В. Долгоруков думал, что Яков Фёдорович был похоронен в Александро-Невской лавре.

Долгоруков был дважды женат. Его первой женой была Ульяна Ивановна Наумова. Их дочь Анна (1682—1746), была замужем за Алексеем Петровичем Шереметевым (ум. 1723). Вторично женился в 1712 году на княжне Арине (Ирине) Михайловне Черкасской, старшей дочери князя М. Я. Черкасского и сестре канцлера князя Алексея Черкасского. Их дочь Екатерина, крестница императрицы Екатерины I, умерла в детстве.

Отображение в литературе

Гражданские доблести Я.Ф.Долгорукого были широко популяризированы в "Деяниях Петра Великого" И.И.Голикова, в "Вельможе" Державина, в оде "Гражданское мужество" Рылеева, в "Послании к Н.С.Мордвинову и в "Стансах" Пушкина.

Напишите отзыв о статье "Долгоруков, Яков Фёдорович"

Примечания

  1. Пётр I. [www.nlr.ru/e-res/law_r/search.php?part=19&regim=3 Об уничтожении Иноземского и Рейтарского приказов, и о поручении иноземцев новокрещенных и рейтар в ведомство боярину князю Долгорукому] // Полное собрание законов Российской империи, с 1649 года. — СПб.: Типография II отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, 1830. — Т. IV, 1700—1712, № 1766. — С. 14—15.
  2. Пётр I. [www.nlr.ru/e-res/law_r/search.php?part=19&regim=3 О писании всяких подрядных записей…] // Полное собрание законов Российской империи, с 1649 года. — СПб.: Типография II отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, 1830. — Т. IV, 1700—1712, № 2160. — С. 388—390.
  3. Петр I. [dlib.rsl.ru/viewer/01003545544#?page=232 18 августа 1711. Об исполнении требований, могущих последовать от князя Долгорукова…] // Бумаги императора Петра I / Изданы академиком А. Бычковым. — СПб.: Типография II отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, 1873. — С. 202.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Долгоруков, Яков Фёдорович

Наташа тихо затворила дверь и отошла с Соней к окну, не понимая еще того, что ей говорили.
– Помнишь ты, – с испуганным и торжественным лицом говорила Соня, – помнишь, когда я за тебя в зеркало смотрела… В Отрадном, на святках… Помнишь, что я видела?..
– Да, да! – широко раскрывая глаза, сказала Наташа, смутно вспоминая, что тогда Соня сказала что то о князе Андрее, которого она видела лежащим.
– Помнишь? – продолжала Соня. – Я видела тогда и сказала всем, и тебе, и Дуняше. Я видела, что он лежит на постели, – говорила она, при каждой подробности делая жест рукою с поднятым пальцем, – и что он закрыл глаза, и что он покрыт именно розовым одеялом, и что он сложил руки, – говорила Соня, убеждаясь, по мере того как она описывала виденные ею сейчас подробности, что эти самые подробности она видела тогда. Тогда она ничего не видела, но рассказала, что видела то, что ей пришло в голову; но то, что она придумала тогда, представлялось ей столь же действительным, как и всякое другое воспоминание. То, что она тогда сказала, что он оглянулся на нее и улыбнулся и был покрыт чем то красным, она не только помнила, но твердо была убеждена, что еще тогда она сказала и видела, что он был покрыт розовым, именно розовым одеялом, и что глаза его были закрыты.
– Да, да, именно розовым, – сказала Наташа, которая тоже теперь, казалось, помнила, что было сказано розовым, и в этом самом видела главную необычайность и таинственность предсказания.
– Но что же это значит? – задумчиво сказала Наташа.
– Ах, я не знаю, как все это необычайно! – сказала Соня, хватаясь за голову.
Через несколько минут князь Андрей позвонил, и Наташа вошла к нему; а Соня, испытывая редко испытанное ею волнение и умиление, осталась у окна, обдумывая всю необычайность случившегося.
В этот день был случай отправить письма в армию, и графиня писала письмо сыну.
– Соня, – сказала графиня, поднимая голову от письма, когда племянница проходила мимо нее. – Соня, ты не напишешь Николеньке? – сказала графиня тихим, дрогнувшим голосом, и во взгляде ее усталых, смотревших через очки глаз Соня прочла все, что разумела графиня этими словами. В этом взгляде выражались и мольба, и страх отказа, и стыд за то, что надо было просить, и готовность на непримиримую ненависть в случае отказа.
Соня подошла к графине и, став на колени, поцеловала ее руку.
– Я напишу, maman, – сказала она.
Соня была размягчена, взволнована и умилена всем тем, что происходило в этот день, в особенности тем таинственным совершением гаданья, которое она сейчас видела. Теперь, когда она знала, что по случаю возобновления отношений Наташи с князем Андреем Николай не мог жениться на княжне Марье, она с радостью почувствовала возвращение того настроения самопожертвования, в котором она любила и привыкла жить. И со слезами на глазах и с радостью сознания совершения великодушного поступка она, несколько раз прерываясь от слез, которые отуманивали ее бархатные черные глаза, написала то трогательное письмо, получение которого так поразило Николая.


На гауптвахте, куда был отведен Пьер, офицер и солдаты, взявшие его, обращались с ним враждебно, но вместе с тем и уважительно. Еще чувствовалось в их отношении к нему и сомнение о том, кто он такой (не очень ли важный человек), и враждебность вследствие еще свежей их личной борьбы с ним.
Но когда, в утро другого дня, пришла смена, то Пьер почувствовал, что для нового караула – для офицеров и солдат – он уже не имел того смысла, который имел для тех, которые его взяли. И действительно, в этом большом, толстом человеке в мужицком кафтане караульные другого дня уже не видели того живого человека, который так отчаянно дрался с мародером и с конвойными солдатами и сказал торжественную фразу о спасении ребенка, а видели только семнадцатого из содержащихся зачем то, по приказанию высшего начальства, взятых русских. Ежели и было что нибудь особенное в Пьере, то только его неробкий, сосредоточенно задумчивый вид и французский язык, на котором он, удивительно для французов, хорошо изъяснялся. Несмотря на то, в тот же день Пьера соединили с другими взятыми подозрительными, так как отдельная комната, которую он занимал, понадобилась офицеру.
Все русские, содержавшиеся с Пьером, были люди самого низкого звания. И все они, узнав в Пьере барина, чуждались его, тем более что он говорил по французски. Пьер с грустью слышал над собою насмешки.
На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.
Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu'il avait sauve des flammes [которого он спас из пламени]. – Для чего он дрался с мародером? Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что… Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.
– Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, – строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.
На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.
Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.
В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.
Эти первые дни, до 8 го сентября, – дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Х
8 го сентября в сарай к пленным вошел очень важный офицер, судя по почтительности, с которой с ним обращались караульные. Офицер этот, вероятно, штабный, с списком в руках, сделал перекличку всем русским, назвав Пьера: celui qui n'avoue pas son nom [тот, который не говорит своего имени]. И, равнодушно и лениво оглядев всех пленных, он приказал караульному офицеру прилично одеть и прибрать их, прежде чем вести к маршалу. Через час прибыла рота солдат, и Пьера с другими тринадцатью повели на Девичье поле. День был ясный, солнечный после дождя, и воздух был необыкновенно чист. Дым не стлался низом, как в тот день, когда Пьера вывели из гауптвахты Зубовского вала; дым поднимался столбами в чистом воздухе. Огня пожаров нигде не было видно, но со всех сторон поднимались столбы дыма, и вся Москва, все, что только мог видеть Пьер, было одно пожарище. Со всех сторон виднелись пустыри с печами и трубами и изредка обгорелые стены каменных домов. Пьер приглядывался к пожарищам и не узнавал знакомых кварталов города. Кое где виднелись уцелевшие церкви. Кремль, неразрушенный, белел издалека с своими башнями и Иваном Великим. Вблизи весело блестел купол Ново Девичьего монастыря, и особенно звонко слышался оттуда благовест. Благовест этот напомнил Пьеру, что было воскресенье и праздник рождества богородицы. Но казалось, некому было праздновать этот праздник: везде было разоренье пожарища, и из русского народа встречались только изредка оборванные, испуганные люди, которые прятались при виде французов.