Балушек, Ганс

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Ганс Балушек
нем. Hans Baluschek

1912
Место рождения:

Бреслау, Германская империя

Жанр:

живопись, литература

Ганс Балу́шек (нем. Hans Baluschek; 9 мая 1870, Бреслау — 28 сентября 1935, Берлин) — немецкий художник и писатель, представитель стиля Новая вещественность.





Биография

  • 18891894 — учёба в Королевской академии искусств в Берлине
  • 1897 — участие в Большой Берлинской художественной выставке
  • 1898 — циклы картин «Зильт» и «Железная дорога»
  • 1898-1899 — сотрудничает в юмористическом журнале «Корабль дураков» (Das Narrenschiff)
  • 1899 — выставка в составе группы «Die XI»; участвует в основании движения «Берлинский сецессион»
  • 1900 — преподаёт в женской художественной школе в Берлине, где в это же время работала К. Кольвиц
  • 1920 — вступает в Социал-демократическую партию Германии
  • 1923 — создаёт цикл литографий «Портреты асоциальных женщин»
  • 1924 — председатель Большой Берлинской художественной выставки
  • 1925 — один из организаторов выставки «Берлинское искусство» в Немецкой опере, в Шарлоттенбурге
  • 1926 — сооснователь кассы взаимопомощи берлинских художников
  • 19261931 — по заказу магистрата Большого Берлина пишет серию городских пейзажей
  • 1929 — контролёр при художественном отделении Центрального института воспитания и преподавания
  • 1933 — с приходом к власти нацистов заклеймён «марксистским художником», лишён должностей, творчество Г.Балушека было признано относящимся к дегенеративному искусству.

Детство и юность

Ганс Балушек родился 9 мая 1870 года в Бреслау в семье Франца Балушека — инспектора железных дорог[1]. У Ганса было три сестры, две из которых умерли от туберкулёза в детстве. После окончания Франко-прусской войны, в 1871 году Франц Балушек получил повышение по службе, но должен был переехать в маленький городок Ханау (нынешний Хойнув, Польша). Впечатления от железной дороги и всем, что с нею связанно, полученные в детстве, позднее отразились во многих картинах[1].

В 1876 году Франц Балушек вместе с семьёй переехал в Берлин. В столице Германии семья железнодорожного инженера за десять лет сменила не менее пяти мест проживания. Как правило это были новостройки предназначенные для рабочих. Берлин тогда пребывал в самом разгаре экономического кризиса последовавшего за Биржевой паникой 1873 года, но несмотря на сложные финансовые условия, Франц Балушек делал всё возможное, чтобы семья могла себе позволить вести образ жизни мелких буржуа (нем. kleinburgerlich) и сохраняла дистанцию среди семейств рабочих, в чьих кварталах им приходилось жить.

Закончив начальную школу Ганс Балушек в 9-летнем возрасте поступил в гимназию в берлинском районе Темпельхоф-Шёнеберг, специализирующейся на гуманитарных и естественных науках[1].

В 1880-х годах юный Балушек был глубоко впечатлён работами русского художника Василия Верещагина, картины которого демонстрировались на одной из берлинских выставок. Особенно его поразили картины, посвящённые Русско-турецкой войне (1877—1878) гг.. О них тогда много говорили в артистических кругах, многих шокировал столь смелый художественный реализм русского художника. Ганс Балушек начал повторять манеру Верещагина в собственных ранних картинах и набросках, влияние можно наблюдать и в некоторых более поздних работах Балушека[1].

В 1887 году отец Ганса Балушека получил назначение на работу в Рюгене — крупном немецком острове. Своё гимназическое образование Ганс заканчивал в Штральзунде. На новом месте будущий художник познакомился с левыми идеями и новым, для того времени, политическим движением — социализмом. Эти политически неблагонадёжные идеи своим ученикам преподавал Макс Шютте, за что и был вскоре уволен. Балушек вместе с одноклассниками самостоятельно продолжили ознакомление с разнообразными актуальными работами социально-демократической направленности, в частности, работами Льва Толстого и Эмиля Золя. Когда Ганс Балушек выпустился из гимназии в 1889 году, он уже не колебался в выборе профессии, он хотел был художником[1].

Университет

После окончания гимназии Балушек поступил в Берлинский университет искусств, где познакомился с Мартином Бранденбургом (англ.), с которым у него сохранилась дружба на долгие годы после университета. Берлинское высшее учебное заведение оставалось консервативным в том, что касалось изобразительных искусств. В нём игнорировался, например, современный и набиравший всё большую популярность импрессионизм[1]. Преподавание фокусировалось на традиционных техниках рисования и школах изобразительных искусств, а также истории художеств.

Во время учёбы Ганс Балушек жил в районе Шёнеберг. Первые наброски дошедшие до нас, датируются 1889 годом, на них художник запечатлел сам себя в студенческом костюме. Также среди ранних работ есть батальные сцены, сцены уличной жизни Штральзунда и Берлина. В 1890-х года в творчестве Балушека появляется тематика посвящённая изображению жизни рабочего класса Берлина. В этих работах появляется то, что можно назвать «классовым подходом». Картины подчёркивают расслоение и разницу в социальном положении жителей немецкой столицы. Картины посвящённые жизни простых берлинцев всё больше отдаляются по исполнению от традиционных техник рисования.

Балушек бросает учёбу в университете в 1893 году и становится независимым художником, теперь уже почти целиком сфокусированным на изображении классового неравенства. Такой уход делает его непризнанным в консервативном художественном мире Германии тех времён. Тем временем Ганс погружается в чтение работ левой направленности. Среди его авторов Герхарт Гауптман, Лев Толстой, Генрих Ибсен, Иоганнес Шлаф и Арно Хольц. Художник испытывает сильное влияние литературного натурализма[1].

Художественное становление

Главный период творческого развития художника начался в 1894 году и протянулся на два десятилетия вплоть до начала Первой мировой войны. Ганс Балушек отошёл от традиционного изобразительного искусства, и всё больше сближался с немецкими импрессионистами во главе с Максом Либерманом. Балушек в этот период любит работать над изображениями пригородов Берлина, в которых возводятся фабрики, многоэтажные здания, проводятся всё новые железнодорожные пути. Его излюбленными темами становятся индустриальные пейзажи и почти всё то, что демонстрирует жизнь рабочих Берлина. Например картина «Полдень» (нем. Mittag) изображает несколько жён и детей рабочих, которые устало несут своим родным корзины с обедом, чтобы те могли дальше продолжать свой тяжкий ежедневный труд[2].

В это же время Ганс Балушек поддерживает дружеские отношения с авангардным поэтом Рихардом Демелем, известному по своей поэме «Рабочий» (нем. Der Arbeitmann) и «Четвёртый класс» (нем. Vierter Klasse)[3]. Художник создаёт иллюстрацию для обложки сборника поэм Демеля «Женщина и Мир» (нем. Weib und Welt), который выпустится в 1896 году. Балушек развивает отношения с писателями из левого крыла, в том числе с Арно Хольцом. Хольц становится главной фигурой для Балушека в литературном натурализме, писатель также становится духовным наставником Ганса Балушека. В это же время Балушек ищет свой стиль. Картины он рисует акварелью или гуашью, редко прибегая к работе маслом. Ганс много работает с пастельными карандашами, так как считает, что они хорошо передают мрачноватые тона жизни городского рабочего класса[4].

Во второй половине 1890-х годов о Балушеке начинает говорить художественная и артистическая среда, особенно после его совместных с Мартином Бранденбургом выставок в 1895, 1896 и 1897 годах[5].

Вальтер Лейстиков руководитель объединения художников «XI», которое сформировалось в 1892 году, приглашает Балушека участвовать в их выставках. В 1898 году многие члены арт-объединения «XI» входят Берлинский сецессион, Балушек также входит в сецессион и становится его секретарём. Художник регулярно выставляет свои новые работы на выставках Берлинского сецессиона, и вместе с остальными регулярно получает свою норму критики. Депутат Рейхстаха Вольдемар Конт фон Ориола, например, назвал одну из работ Балушека «необузданной пародией на эстетические нормы»[2].

Первая мировая война

Начало Первой мировой войны всколыхнуло и художественное сообщество Германии. По большому счёту, художники приветствовали милитаристский подъём охвативший страну, но были и те не приняли войну, например такие художники, как Кете Кольвиц и Отто Нагель. Несколько членов Берлинского сецессиона (Макс Бекман, Эрих Хеккель) пошли добровольцами в армию[6].

Ганс Балушек поддержал политику Германии, он был одним из тех, кто жертвовал сбережения на издание патриотического журнала художественного критика Пауля Кассильера «Военное время» («Kriegszeit»), и прилагал всяческие усилия для выхода еженедельника «Kunstlerblatter zum Krieg».

В 1915 году Ганс Балушек пожертвовал два десятка картин на публикацию карт[7].

В 1916 году Балушек пошёл добровольцем на фронт. Он был резервистом сначала на Западном, а позднее на Восточном фронте. Поражение Германии художник воспринял очень болезненно и никак не поддержал создание Веймарской республики[6].

Веймарская республика

В годы Веймарской республики Ганс Балушек переключился на создание иллюстраций к сказкам. Некоторые его работы стали классическими и переиздаются к сказкам до сих пор, как, например, рисунки для детской книги Peterchens Mondfahrt, созданные Гансом Балушеком в 1919 году[8]. Также художник рисовал для таких детских книг как: «Что нам расскажет календарь» (нем. Was der Kalender erzahlt), «В земле сказок» (нем. In’s Marchenland) и «О маленьких людях, маленьких животных и маленьких вещах» (нем. Von Menschlein, Tierlein, Dinglein), появившихся в 1919, 1922 и 1924 гг. соответственно. Художник также проиллюстрировал издание сказок Братьев Гримм 1925 года[8]. Помимо этого Балушек рисовал рекламные плакаты и афишы для театров и кино[8].

После войны многие художники пребывали в кризисе, Ганс Балушек нашёл себя в культурном обучении окружающих доступными методами, не забывал художник и об идеях социализма и социальной справедливости. Так в 1929 году он помогал в создании фильма en:Mother Krause's Journey to Happiness, в котором коммунизм выдвигался главным спасением от нищеты[9]. В 1920 году художник был одним создателей Народной школы большого Берлина (нем. Volkshochschule Gross-Berlin) и некоторое время преподавал там рисование[9]. Ганс Балушек был одним из основателей Лиги Пролетарской литературы (нем. Bund fur proletarische Literatur). В 1924 году вошёл в состав литературного совета при Социал-демократической партии. Членом этой партии художник стал в 1920 году. Ганс Балушек был советником мэра Густава Бёсса от социал-демократической партии, и сыграл главную роль в создании бюро социальных пособий для берлинских представителей творческой интеллигенции (актёры, художники и т. д.). Некоторое время возглавлял это бюро[9].

Балушек иллюстрировал ряд периодических изданий включая социал-демократический «Illustrierte Reichsbannerzeitung», также несколько школьных учебников, повестей, изданий по железнодорожному транспорту. Так как Балушек принадлежал к левому крылу социал-демократической партии, он охотно сотрудничал и с членами коммунистической партии. Его картина «Будущее» (нем. Zukunft) была размещена на обложке немецкого коммунистического журнала «Серп и молот» в 1920 году[9]. Балушек был одним из 10 немецких лево-ориентированных художников, которые сделали пожертвования на проведение антивоенной конференции в Амстердаме в 1924 году[10]. В 1929—31 гг. художник был директором Большой берлинской художественной выставки[9].

Приход нацистов

После прихода к власти нацистов в 1933 году Ганс Балушек был определён ими как «марксистский художник», его творчество было причислено к дегенеративному искусству[11]. Художник лишился всех должностей, его выставки были запрещены[12].

Ганс Балушек умер 28 сентября 1935 года в Берлине, в возрасте 65 лет.

Творческое наследие

Ганс Балушек был не самым знаменитым художником Берлинского сецессиона. В Западной Германии о нём сравнительно мало вспоминали, а вот в Восточной Германии, за его никогда не скрываемые левые взгляды, художника настигла большая посмертная слава. Работы Балушека часто размещались в самых различных изданиях. Выставки творчества проходили в Бранденбургском музее Берлина на годовщины его смерти[13].

В 2004 году маленький парк в Шёнеберге получил имя Ганса Балушека.

Литературные сочинения

  • «Воздух Шпрее. Берлинская история», (1913)
  • «Распахнутые души», (1920)
  • «Истории большого города», (1924)

Напишите отзыв о статье "Балушек, Ганс"

Литература

Sergiusz Michalski «Neue Sachlichkeit», Köln 2003.

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 Ein echter Berliner aus Breslau 1870—1893. In: Brohan 2002, S. 14-24
  2. 1 2 Bilderbuch des sozialen Lebens 1894—1914. In: Brohan 2002, S. 25-54
  3. Richard Dehmel: [www.zeno.org/Literatur/M/Dehmel,+Richard+Fedor+Leopold/Gedichte/Weib+und+Welt/Der+Arbeitsmann Der Arbeitmann.] In: Weib und Welt, Berlin 1896, S. 123—125.
  4. nach E?wein, S. 14, und Brohan, S. 30.
  5. Willy Pastor: Studienkopfe. Berlin 1902. Zitiert nach Brohan 2002, S. 39.
  6. 1 2 Kriegszeit 1914—1918. In: Brohan 2002, S. 69-79.
  7. Hans Baluschek, Prof. Dr. Graf du Moulin-Eckart: Der Krieg 1914—1916. Hugo Bermuhler Verlag, Berlin-Lichterfelde 1915. (Digitalisat)
  8. 1 2 3 In einer besseren Welt. Phantasie und Marchen. In: Brohan 2002, S. 80-85
  9. 1 2 3 4 5 Fur die Republik. 1920—1935. In: Brohan 2002, S. 86-109
  10. Friedegund Weidemann: Die Sammlung proletarisch-revolutionarer und antifaschistischer Kunst im Otto-Nagel-Haus als dritte Abteilung der Nationalgalerie. Forschungen und Berichte, Bd. 25, Kunsthistorische, numismatische und restauratorische Beitrage, Staatliche Museen zu Berlin — Preu?ischer Kulturbesitz 1985; S. 92-95.
  11. [www.kunstbilder-galerie.de/gemaelde-kunstdrucke/kuenstler/hans-baluschek/bilder_1.html Hans Baluschek (in German)]. kunstbilder-galerie.de. Проверено 1 июня 2014.
  12. [www.friedenau-netzwerk.de/index.php/hans-baluschek?showall=&start=1 Hans Baluschek - "Rinnsteinkunstler" und Schoneberger Kunstdeputierter]. friedenau-netzwerk.de. Проверено 1 июня 2014.
  13. Markisches Museum zeigt Bilder Hans Baluscheks. In: Neues Deutschland, 27. September 1985.

Ссылки

Отрывок, характеризующий Балушек, Ганс

Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…