Петербург (роман)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Петербург
Жанр:

роман

Автор:

Андрей Белый

Язык оригинала:

Русский

Дата написания:

1912-1913, 1922

Дата первой публикации:

1913, 1922

«Петербург» — второй роман Андрея Белого. Первая часть книги была написана им всего за несколько недель в 1912—1913 годах вследствие «наития», испытанного при восхождении на пирамиду Хеопса[1]. Роман широко признан в качестве вершины прозы русского символизма и модернизма в целом; В. В. Набоков ставил его рядом с «Улиссом» Джойса[2]. В 1922 году автор пересмотрел книгу, сократив текст примерно на треть.





Сюжет

Петербург в начале первой русской революции. Тайная террористическая организация во главе с неким Липпанченко в октябре 1905 года требует от Николая Аполлоновича Аблеухова исполнить данное им некогда слово и совершить террористический акт против собственного отца, видного сановника Аполлона Аполлоновича Аблеухова. Николай Аполлонович, давший роковое обещание в минуты отчаяния после отказа любимой женщины (Софьи Петровны Лихутиной), колеблется и не спешит его выполнять. С одной стороны, он ненавидит отца и брезгует несомненным сходством с ним, с другой же — в глубине души любит и жалеет его. Один из террористов, Александр Иванович Дудкин, должен передать Николаю Аполлоновичу узелок с бомбой-сардинницей и письмо с инструкциями.

Коробку Дудкин (алкоголик, находящийся в плену галлюцинаций) передаёт по назначению, а письмо попадает в руки Лихутиной. Из желания досадить воздыхателю и напугать его, она передает письмо, считая его чьей-то жестокой шуткой. Неожиданно для Софьи Петровны, Аблеухов воспринимает записку совершенно серьёзно. Агент охранки, связанный с Липпанченко, угрожает ему тюрьмой в случае неисполнения обещания. Тем не менее на следующий день Аблеухов находит Дудкина и, обвиняя партию в бесчеловечности, отказывается от отцеубийства. Однако выясняется, что тот вообще не знает о готовящемся теракте. Александр Иванович убежден, что здесь вкралась ошибка и дает слово все уладить.

Дудкин приходит к Липпанченко и пересказывает инцидент. Липпанченко неожиданно обвиняет «коллегу» в недостатке революционного пыла. Он утверждает, что Аблеухов доносил на товарищей и теперь заслуживает этой жестокой проверки. Дудкин внезапно понимает, что все это — ложь, а сам Липпанченко — провокатор. Следующей ночью, после сильнейших галлюцинаций, в которых он заключает договор с представителем потустороннего мира и получает благословение от Медного всадника, Дудкин закалывает Липпанченко ножницами.

Тем временем Аполлон Аполлонович по рассеянности забирает «сардинницу ужасного содержания» к себе в комнату. Взрыв коробки в сенаторском доме происходит случайно и не достигает цели. Тем не менее отношения отца и сына, только-только начавшие налаживаться после возвращения из Испании супруги Аполлона Аполлоновича (которая некогда сбежала за границу с любовником), оказываются безнадежно испорчены. Бывшего сенатора ужасает несостоявшийся отцеубийца, которого он вырастил. Чета Аблеуховых покидает столицу и отправляется доживать свои дни в деревню. Николай Аполлонович уезжает в Египет, а затем посещает страны Ближнего Востока. Он возвращается в Россию только после смерти родителей, пережив духовный переворот и возродившись для новой жизни, забрасывает Канта и читает сочинения Сковороды.

Темы и персонажи

Фабула романа основана на автобиографических мотивах (увлечение Любовью Дмитриевной Блок, конфликт с Блоком, красное домино). Обыгрываются многочисленные литературные тексты — от «Бесов» Достоевского до «Маски Красной смерти» Эдгара По. Образ Петербурга продолжает описания города у Гоголя и Достоевского; в качестве ключевого персонажа вводится сходящий ночью со своего пьедестала Медный всадник.[3] Впоследствии Белый связывал рождение романа с посещением Египта и восхождением на Великую пирамиду:

Последствие «пирамидной болезни» — какая-то перемена органов восприятия; жизнь окрасилась новой тональностью, как будто я всходил на рябые ступени — одним; сошел же — другим; и то новое отношение к жизни, с которым сошел я с бесплодной вершины, скоро ж сказалося в произведеньях моих; жизнь, которую видел я красочно, как бы слиняла; сравните краски романа «Серебряный голубь» с тотчас же начатым «Петербургом», и вас поразят мрачно-серые, черноватые, иль вовсе бесцветные линии «Петербурга»; ощущение Сфинкса и пирамид сопровождает мой роман «Петербург».

Идеологическую основу составляют учения «восточников» (Эспер Ухтомский, Владимир Соловьёв), видевших в России естественное продолжение монгольской степи.[4] Подобно тому, как в «Серебряном голубе» изображён Восток без Запада, в «Петербурге» Белый, по собственному признанию, стремился показать обречённый на гибель островок западного рационализма на Востоке (в России). Царская столица прекрасна красотой умирающего[5], отсюда — рассеянные по роману апокалиптические мотивы: предчувствие войны, переселений народов, революции.

В русле учений русских символистов внутренним источником действия в романе выступает извечное противостояние сил аполлонических (Аполлон Аполлонович и другие сановники) и сил дионисийских (Липпанченко и революционеры).[6] Созвучие имён Аполлона Аполлоновича и Липпанченко не случайно, на что сам автор указывал в «Мастерстве Гоголя»:

Я же сам поздней натолкнулся на удивившую меня связь меж словесной инструментовкой и фабулой (непроизвольно осуществлённую); звуковой лейтмотив и сенатора и сына сенатора идентичен согласным, строящим их имена, отчества и фамилию: «Аполлон Аполлонович Аблеухов»: плл-плл-бл сопровождает сенатора; «Николай Аполлонович Аблеухов»: кл-плл-бл; всё, имеющее отношение к Аблеуховым, полно звуками пл-бл и кл. Лейтмотив провокатора вписан в фамилию «Липпанченко»: его лпп обратно плл (Аблеухова); подчёркнут звук ппп, как разрост оболочек в бреде сенатора, — Липпанченко, шар, издаёт звук пепп-пеппе: «Пепп Пеппович Пепп будет шириться, шириться, шириться; и Пепп Пеппович Пепп лопнет: лопнет всё».

Внутреннее родство сенатора и Липпанченко в том, что оба они — сухие догматики, пытающие подчинить волю своих (духовных и физических) сыновей — Николая Аполлоновича и Дудкина — готовым схемам; в обоих случаях — с потенциально летальными для себя последствиями. Николай Аполлонович, видя в себе дионисийское начало, носит восточные наряды и обосновывает убийство отца необходимостью истребления западной абстракции, но во сне обоим Аблеуховым является их предок-«туранец»: сыну-кантианцу под видом отца, а отцу-контианцу — под видом сына (именно он даёт разрушительные команды Николаю Аполлоновичу).[7] Тем самым утверждается внутренняя общность Аблеуховых (в координатах соловьёвского «панмонголизма»): предок их — киргиз Аблай, выехавший в Россию в XVIII столетии.

Центральный для романа конфликт отцов и детей подсвечен многочисленными упоминаниями Сатурна (глотал детей), Кроноса (оскопил отца), Петра Первого (порвал с предками и уничтожил единственного сына). В качестве эмблемы этого конфликта преподносится дворянский герб Аблеуховых: единорог, пронзающий рыцаря. В роли единорога и рыцаря, убийцы и жертвы поочерёдно выступают отец и сын Аблеуховы, Дудкин и Липпанченко. В определённом смысле все они являются двойниками друг друга.

Формальные приёмы

Структура

Структура с разбиением на главки, прологом, эпилогом и словом «конец» пародирует условности классического романа — подобно тому, как за блестящим фасадом Петербурга эпохи классицизма кроется иррациональный мир нищих подворотен. Как бы вырванные из текста наудачу заглавия главок отсылают к «Братьям Карамазовым». Динамику повествования выявляют нестандартная пунктуация и типографика (приёмы, идущие от Стерна).

Ритмика

Роман написан ритмической, или орнаментальной прозой. «В исследовании Иванова-Разумника отмечено анапестическое, насыщенное паузами строение первой редакции „Петербурга“ и амфибрахичность словесной ткани второго издания в связи с изменением отношения автора к сюжету романа», — писал Белый в «Мастерстве Гоголя». «Рессоры анапеста» в романе Белого отмечал и Набоков; в «Даре» он спародировал «капустные гекзаметры» автора «Петербурга».

Цветопись

Эмоциональное состояние героев передаётся цветовой динамикой городского пейзажа, написанного в технике литературного пуантилизма. Белый связывал с цветами определённые эмоции: так, розовый цвет для него символизирует надежду, красный — глашатай конца света.[8] В романе преобладают тусклые оттенки монохромной гаммы, преимущественно тёмные и смазанные.[9] Городской пейзаж — почти нуаровый, с преобладанием дождей и туманов. Протекающая по мостам и проспектам людская толпа распадается на отдельные части тела и «икринки».

Теософский аспект

Теософское учение, которым в годы написания романа интересовался Белый, постулирует, что материю порождает сознание. Порождения мозга объективируются в «астральной» плоскости и обретают самостоятельное бытие вместе со способностью воздействовать на физическую реальность. В романе это учение преломляется в рассуждениях повествователя о том, что жёлтый особняк и чёрная карета сенатора родились в его сознании и «забытийствовали»: сенатор сравнивается с Зевсом, а дом — с родившейся из его головы Афиной Палладой.[10] Процесс творчества для повествователя — «праздная мозговая игра», игра демоническая в том смысле, что она не направлена к высшей цели и самоценна:

Мозговая игра — только маска; под этою маскою совершается вторжение в мозг неизвестных нам сил.

Фигура повествователя представляет проблему для истолкователей романа в силу своей многоголосости. Начинается пролог в сказовой манере, напоминающей Гоголя, а заканчивается на ноте высокой риторики. Подобные стилистические сдвиги намекают на [books.google.com/books?id=7ggHf_VHNaoC&pg=PA24&dq=%22experiences+all+merge+within+the+polyphonic+text&as_brr=0&hl=ru#v=onepage&q=%22experiences%20all%20merge%20within%20the%20polyphonic%20text&f=false существование нескольких рассказчиков]. В отличие от романов XIX века, рассказчик у Белого не всеведущ; он то и дело вмешивается в повествование и, подтрунивая над читателем, «обрывает его нить». Он [books.google.com/books?id=z0gD7h5Ba3kC&pg=PA166&dq=%22clears+the+way+for+new+creativity&as_brr=0&hl=ru#v=onepage&q=%22clears%20the%20way%20for%20new%20creativity&f=false принадлежит] к тем повествователям, которые ненавидят читателя; Белый и сам уподоблял свои книги бомбам, которые он мечет в читателей.

В одной из статей Белый назвал вселенную своего романа «иллюзорным миром майя». К иллюзорности происходящего периодически привлекает внимание читателя и сам повествователь. Мысли не принадлежат персонажам, а внушаются им извне или «нисходят» (в случае Николая Аполлоновича — под видом птиц). Дудкину внушает разрушительные планы «монгол», лицо которого ночью проступает на стене в его чердачной комнате.[11] За Николая Аполлоновича думает сардинная коробка (где тикает бомба), или «Пепп Пеппович Пепп» — шарообразная фигура из его детских кошмаров.

Автор о книге

Революция, быт, 1905 год и т. д. вступили в фабулу случайно, невольно, вернее, не революция (её не касаюсь я), а провокация; и опять-таки провокация эта лишь теневая проекция иной какой-то провокации, провокации душевной, зародыши которой многие из нас долгие годы носят в себе незаметно, до внезапного развития какой-нибудь душевной болезни (не клинической), приводящей к банкротству; весь роман мой изображает в символах места и времени подсознательную жизнь искалеченных мысленных форм; если бы мы могли осветить прожектором, внезапно, непосредственно под обычным сознанием лежащий пласт душевной жизни, многое обнаружилось бы там для нас неожиданного, прекрасного; ещё более обнаружилось бы безобразного; обнаружилось бы кипение, так сказать, несваренных переживаний; и оно предстало бы нам в картинах гротеска. Мой «Петербург» есть в сущности зафиксированная мгновенно жизнь подсознательная людей, сознанием оторванных от своей стихийности; кто сознательно не вживется в мир стихийности, того сознание разорвется в стихийном, почему-либо выступившем из берегов сознательности; подлинное местодействие романа — душа некоего не данного в романе лица, переутомленного мозговою работой; а действующие лица — мысленные формы, так сказать, недоплывшие до порога сознания. А быт, «Петербург», провокация с проходящей где-то на фоне романа революцией — только условное одеяние этих мысленных форм. Можно было бы роман назвать «Мозговая игра».

— Из [az.lib.ru/b/belyj_a/text_0041.shtml письма к Иванову-Разумнику], 1913

Мнения и оценки

  • Н. A. Бердяев в размышлениях по поводу романа «Петербург» писал насчёт автора, что «со временем будет признана его гениальность, больная, не способная к созданию совершенных творений, но поражающая своим новым чувством жизни и своей не бывшей ещё музыкальной формой».[magister.msk.ru/library/philos/berdyaev/berdn070.htm]
  • Евгений Замятин писал: «Во втором романе царский Петербург показан Белым как город, уже обреченный на гибель, но ещё прекрасный предсмертной, призрачной красотой. В этой книге, лучшей из всего, написанного Белым, Петербург впервые после Гоголя и Достоевского нашел своего настоящего художника».[az.lib.ru/z/zamjatin_e_i/text_0400.shtml]
  • В. В. Набоков считал «Петербург» «[books.google.com/books?id=FaRiAAAAMAAJ&q=%22дивный+полет+воображения&dq=%22дивный+полет+воображения&as_brr=0&hl=ru дивным полётом воображения]» и [nabokow.ru/113/ лучшим романом XX века] после «Улисса».
  • В некрологе Белого, подписанном среди прочих Пастернаком, утверждалось, что «Джеймс Джойс — ученик Андрея Белого».[joyce.msk.ru/horuj.htm]
  • М. А. Чехов одной из лучших своих ролей считал роль сенатора Аблеухова в постановке «Гибели сенатора» (пьесы, написанной А. Белым по мотивам романа) вторым МХАТом в 1925 году.
  • В своей книге о Фуко «[books.google.com/books?id=ywgy9PAoVS4C&pg=PA97&dq=bely+petersburg+deleuze&as_brr=0&hl=ru#v=onepage&q=&f=false великим романом]» назвал «Петербург» французский философ Жиль Делёз.

Напишите отзыв о статье "Петербург (роман)"

Примечания

  1. Генезис романа описан автором в книге воспоминаний «Между двух революций»
  2. С появившимся позднее романом Джойса «Петербург» сближают центральный эдиповский конфликт и фабульная оболочка: блуждания героев по дотошно выписанному городу в течение одних суток
  3. Главному герою «Исповеди оправданного грешника» Дж. Хогга (1824) мысли об убийствах также внушает таинственный двойник (вероятно, галлюцинация). Главный герой подозревает в нём путешествующего инкогнито по Европе «русского царя Петра».
  4. «Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы, С раскосыми и жадными очами!» — писал позднее Блок. В романе агентами «панмонголизма» предстают возвращающиеся с полей Русско-японской войны казаки в манчжурских шапках.
  5. Картины умирающих, загнивающих городов («Смерть в Венеции» и т. п.), столь характерные для литературы рубежа веков, восходят к популярной в то время повести «Мёртвый Брюгге».
  6. Идеолог «дионисийства», Вячеслав Иванов, откликнулся на роман восторженной рецензией.
  7. У сенатора по ночам в темени образуется «круглая брешь», откуда ветер «высвистывает сознание», через «золотой клокочущий крутень» над головою сознание отправляется на встречу с цокающим «толстым монголом».
  8. См. его статью «Священные цвета».
  9. «Цветопись» романа Белый подробно разбирает в «Мастерстве Гоголя».
  10. В продолжение mise en abyme рассказчик порождает фигуру «своего» сенатора, сенатор — «теневой» образ своего убийцы Дудкина, Дудкин — демонического перса Шишнарфне, который даёт ему приказы и травит мозг алкоголем.
  11. Это Шишнарфне — перс, с которым Дудкин встречался в Гельсингфорсе: он возник в сознании Дудкина как голос, слышанный в граммофоне; воплотился в реального человека; затем являлся но ночам лицом на стене и пятном на стекле, истаивал; остался в Дудкине чуждым ему голосом. В «Мастерстве Гоголя» Белый описывал Шишнарфне как «шиш», или «фигу», то есть морок, обман читательских ожиданий.

Литература

  • Долгополов Л. К. Андрей Белый и его роман «Петербург». — Л.: Советский писатель, Ленингр. отд-ние, 1988. — 416 с. — 30 000 экз.

Отрывок, характеризующий Петербург (роман)

– Adieu, ma bonne, [Прощайте, моя милая,] – отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
– Ах, он в ужасном положении, – сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. – Он почти никого не узнает.
– Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру? – спросил сын.
– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по русски.
– Имениннице дорогой с детками, – сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. – Ты что, старый греховодник, – обратилась она к графу, целовавшему ее руку, – чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут… – Она указывала на девиц. – Хочешь – не хочешь, надо женихов искать.
– Ну, что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу) – говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. – Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
– Э, э! любезный! поди ка сюда, – сказала она притворно тихим и тонким голосом. – Поди ка, любезный…
И она грозно засучила рукава еще выше.
Пьер подошел, наивно глядя на нее через очки.
– Подойди, подойди, любезный! Я и отцу то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
– Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!… Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха.
– Ну, что ж, к столу, я чай, пора? – сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной; потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк. Анна Михайловна – с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Улыбающаяся Жюли Карагина пошла с Николаем к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны – дети, гувернеры и гувернантки. Граф из за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену и ее высокий чепец с голубыми лентами и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня так же, из за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своею краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском всё громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил, всё более и более краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг с нежной улыбкой говорил с Верой о том, что любовь есть чувство не земное, а небесное. Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него. Пьер мало говорил, оглядывал новые лица и много ел. Начиная от двух супов, из которых он выбрал a la tortue, [черепаховый,] и кулебяки и до рябчиков он не пропускал ни одного блюда и ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из за плеча соседа, приговаривая или «дрей мадера», или «венгерское», или «рейнвейн». Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, всё с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они в первый раз только что поцеловались и в которого они влюблены. Этот самый взгляд ее иногда обращался на Пьера, и ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему.
Николай сидел далеко от Сони, подле Жюли Карагиной, и опять с той же невольной улыбкой что то говорил с ней. Соня улыбалась парадно, но, видимо, мучилась ревностью: то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Гувернантка беспокойно оглядывалась, как бы приготавливаясь к отпору, ежели бы кто вздумал обидеть детей. Гувернер немец старался запомнить вое роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать всё подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий, с завернутою в салфетку бутылкой, обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности.