Феоктистов, Евгений Михайлович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Евге́ний Миха́йлович Феокти́стов (14 [26] апреля 1828, Калуга — 16 [28] июня 1898, Петербург) — писатель, журналист, сотрудник журналов «Современник», «Отечественные записки», редактор журналов «Русская речь» и «Журнала Министерства народного просвещения» (1871—1883), затем цензор, (с 1 января 1883 года) тайный советник и в течение почти тринадцати лет (1883—1896) — начальник главного управления по делам печати Министерства внутренних дел (главный цензор России) и сенатор (с 23 мая 1896 года по день своей смерти).

Евгений Феоктистов прошёл впечатляющий путь личного развития, приведшей его из рядов активных либералов и сотрудников журнала «Отечественные записки» в кресло главного цензора России, спустя двадцать лет подписавшего распоряжение о закрытии того же самого журнала.





Биография

Евгений Феоктистов родился в небогатой семье чиновника: его отец Михаил Яковлевич (род. 1789) происходил из обер-офицерских детей, в 1825—1831 гг. служил асессором Калужского губернского правления, имел чин титулярного советника, за женой было «крепостных две души мужеска пола»; кроме Евгения в семье Феоктистовых были сын Николай (род. 1822) и дочь Софья. Окончив 1-ю Московскую гимназию, где воспитывался на средства Московского приказа общественного призрения, он поступил в 1847 году на юридический факультет Московского университета, — по бедности был стипендиатом того же приказа; в 1851 году успешно окончил курс университетского учения со степенью кандидата прав. Его старший брат Николай окончил тот же факультет годом раньше со званием действительного студента. Евгений Михайлович вполне мог превратиться в писателя, журналиста или историка, так как обладал даром слова и склонностью к историческим исследованиям. И хотя его перу принадлежат весьма крупные исторические работы «Борьба Греции за независимость» и «Магницкий: материалы для истории просвещения в России», а к концу жизни Феоктистов написал широко известные, острые мемуары «За кулисами политики и литературы», с открытыми и порой едкими характеристиками ряда высших сановников России, но своё имя в историю он вписал в основном другими достижениями.

Волей случая и собственного характера, Евгений Феоктистов не стал более всего «человеком пера»: писателем, журналистом или историком. Жизнь его сложилась совершенно иначе. Сначала либерал и вольнодумец, а затем всё более монархист, государственник и, наконец, строгий блюститель порядка и непреклонный цензор — такой путь проходили многие общественные деятели александровских времён. Пожалуй, нечто похожее на жизнь Евгения Феоктистова (в мягкой форме) было описано в раннем романе Ивана Гончарова «Обыкновенная история».

Ещё в университете, где его преподавателями были такие известнейшие либералы-западники, как Тимофей Грановский, студент Евгений Феоктистов отличался лево-либеральными убеждениями. Даже более того, он успел принять некоторое участие в работе кружка Михаила Петрашевского,[1] за что в 1849 году несколько раз был допрошен в качестве одного из подозреваемых по делу петрашевцев. Но и в следующее десятилетие Феоктистов оставался весьма близок кругу либеральной молодёжи. В 1860—1870-е годы, на волне общественного подъёма он сотрудничал с такими известными и знаковыми изданиями, как «Современник», «Отечественные записки», редактировал «Русскую речь».

По окончании университета Феоктистов примкнул к кружку известного географа и путешественника Н. Г. Фролова; в журнале последнего «Магазин Землеведения и Путешествий» (1852, том I) появились несколько его переводных работ.

1 февраля 1853 года Феоктистов поступил на службу в Таврическую палату государственных имуществ, но уже в следующем году вернулся в Москву, где недолго служил в канцелярии московского гражданского губернатора, а затем был назначен учителем истории в Александринский сиротский кадетский корпус в Москве. Учительствовал недолго - 24 апр. 1856 вышел в отставку.

К этому же периоду Феоктистова относится его деятельное участие в «Московских Ведомостях» и в только что возникшем в 1856 году под редакцией М. Н. Каткова, либеральном «Русском Вестнике». В «Русском вестнике» и в «Отечественных записках» Евгений Феоктистов опубликовал целый ряд своих исторических статей.

С начала 1861 г. Феоктистов был помощником графини Е. В. Салиас-де-Турнемир по ведению её журнала «Русская речь», а затем (с № 39) — главным редактором журнала.

В 1863 году в карьере и жизни Евгения Феоктистова наступил окончательный перелом. Он переехал в Санкт-Петербург и был назначен чиновником особых поручений VI класса при министре народного просвещения в чине коллежского асессора. В его обязанности входило составление краткого «обозрения» наиболее любопытных и показательных публикаций для Его Императорского Величества (Александра II)[2]. По видимому, восемь лет, проведённые за этим занятием, — оставили очень серьёзный след в общем настроении, характере, а затем и биографии Феоктистова.

В 1871 году Феоктистов назначается главным редактором официального «Журнала Министерства народного просвещения» — и на этом ответственном государственном посту проводит ещё двенадцать лет. За эти годы его характер всё более цементируется, а взгляды — ещё более «правеют». После убийства императора Александра II и с прекращением хотя и противоречивого, но всё же реформаторского курса, государственная машина востребует именно таких, выдержанных и испытанных временем консерваторов. Гибель освободителя, убитого народовольцами от имени освобождённых, оказалась во многом символичной: реформы привели всю Россию в движение, но недовольных и разочарованных в итоге оказалось гораздо больше, чем до начала процесса преобразований. Даже самые откровенные монархисты и консерваторы (в их числе Константин Победоносцев, Евгений Феоктистов и Константин Леонтьев) с большей или меньшей прямотой говорили, что император погиб «вовремя» — процарствуй он ещё год или два, и катастрофа России стала бы неизбежностью[3].

Во второй половине 1882 года, войдя в доверительные отношения и завоевав личное расположение министра внутренних дел, графа Д. А. Толстого, получив в 1883 г. чин действительного статского советника, Евгений Феоктистов получает свой первый настоящий и «серьёзный пост»[3]. 1 января 1883 года произведен в тайные советники и назначен начальником высшего органа политической цензуры России — Главного управления по делам печати. И в этот момент юношеский «либерализм» Феоктистова получает своё окончательное выражение…

В начале 1860-х годов, в бытность свою членом комиссии по выработке законов о печати, Феоктистов решительно высказывался против предоставления государственным и административным органам налагать взыскания на печать. Но к тому времени, когда он стал во главе цензуры, от либеральных увлечений молодости в нём не осталось и следа. Время его управления принадлежит к числу едва ли не самых тяжёлых периодов в истории русского печатного слова. За тринадцать лет, проведённых на своём высшем посту, Феоктистов закрыл несколько крупнейших оппозиционных изданий, в том числе газету «Голос» и журнал «Отечественные записки». Кроме того, под постоянным пристальным вниманием и угрозой закрытия, штрафов и конфискации номеров находились и все прочие либеральные политические и даже юмористические издания[3]. В левых журналистских кругах даже самое слово «Феоктистов» на время стала именем нарицательным, обозначавшим самую жёсткую цензуру, давление и вообще реакционную политику Александра III в области резкого ограничения свободы слова. Начавший свою жизнь участием в кружке петрашевцев, в конце своей карьеры Феоктистов имел уже вид типичного следователя или прокурора-обвинителя по делу Петрашевского. На посту начальника ГУДП Феоктистов получал содержание в 9500 руб.в год (жалования 4000, столовых 4000, а с 1885 - еще и аренды 1500 руб.); имел ордена: св. Владимира 3 ст. (1877), св. Станислава 1 ст. (1880), св. Анны 1 ст. (1885), св. Александра Невского.

Довольно часто в либеральных и литературных кругах проводили весьма яркую и напрашивающуюся саму собой параллель между Евгением Феоктистовым и его предшественником на посту начальника Главного управления по делам печати — Михаилом Лонгиновым. Яркий и остроумный поэт круга «Современника», закадычный приятель Некрасова, Тургенева и Дружинина, автор многих водевилей и срамных стихов, никто так не лютовал против своих бывших друзей, как сам Михаил Лонгинов, будучи назначенным в 1871 году на пост главного цензора. Будучи известным автором множества неприличных и откровенно порнографических поэм, оказавшись на посту начальника Главного управления по делам печати, Лонгинов сделался совершенным ханжой и пуританином, вооружился микроскопом и принялся вымарывать из поэзии своих современников даже самые малые намёки на фривольность или интимную шутку.[4] Параллель между Лонгиновым и Феоктистовым тем более била в точку, что круг закрытого цензурой в 1884 году журнала «Отечественные записки» являлся едва ли не прямым продолжением знаменитого круга «Современника».

Только с приходом на престол Николая II уже престарелый Феоктистов 8 февраля 1896 года был отправлен в почётную отставку с занимаемой должности; сначала ему было поручено на правах товарища министра внутренних дел "вести сношения с местами и лицами по делам" ГУДП и присутствовать в Государственном Совете при слушании дел этого управления, а 23 мая Евгений Михайлович был вовсе отстранен от цензуры и назначен сенатором гражданского кассационного деп-та. Этот шаг нового императора в либеральных кругах был воспринят едва ли не как «дуновение ветра свободы», хотя по существу являлся простой сменой кадров.

Был женат на дочери Могилевского губернатора Беклемишева Софье Александровне, а их единственный сын Александр (р. 18 ноября 1860 г.), учился в Ломоносовской семинарии Московского Лицея в память цесаревича Николая, но курса не окончил. Похоронен на Никольском кладбище Александро-Невской лавры в Петербурге.

Литературные труды

За свою достаточно долгую жизнь Евгений Феоктистов написал несколько десятков весьма живо и талантливо написанных статей преимущественно по новой истории: как русской, так и европейской. Большинство из этих статей было напечатано в «Русском Вестнике» (в 1856—1882 годах), а также в «Отечественных записках», впоследствии самим Феоктистовым и закрытых.

На протяжении многих лет своей административной деятельности Евгений Феоктистов вёл дневник (до сих пор не опубликованный), а в последние два года жизни написал мемуары, весьма желчно и остро описывающие в лицах чиновничий мир своего времени. Любопытно отметить, что эти мемуары были настолько рискованны, что смогли увидеть свет только в 1929 году. Они были опубликованы под названием «За кулисами политики и литературы» как пример тягостной сатиры на царскую бюрократию (совершенно в духе Салтыкова-Щедрина). Таким парадоксальным образом замкнулось кольцо в жизни и литературной деятельности Евгения Феоктистова.

Как человек наблюдательный, умный и до некоторой степени сторонний в типично чиновном мире Петербурга, Феоктистов оценивал мир правящей верхушки жёстким глазом писателя и журналиста. Несмотря даже на свои крайне консервативные взгляды, он не мог не видеть всей ничтожности своего окружения и, как следствие, — не радеть за державное благо. Именно этим пафосом и проникнуты его мемуары главного цензора.

«Недостаток в талантливых и ярких государственных людях на высших ступенях лестницы власти — недостаток очевидный, несмотря на все исключения, — создавал серьёзные трудности для проведения эффективной политики российской монархии. Вместе с тем складывается и ощущение, что этот недостаток был не только результатом своего рода „отрицательного отбора“, происходившего в самом бюрократическом аппарате, но и последствием достаточно направленной, — хотя, вероятно, и не всегда осознанной, — линии верховной власти при формировании своего ближайшего окружения. Прослеживая предпочтения сменявших друг друга российских венценосцев, можно прийти к выводу, что общая тусклость обитателей государственного Олимпа была им в чём-то даже желательнее „правительства всех талантов“ — если не с точки зрения государственных интересов России, то с позиции большего личного спокойствия за безусловность собственного верховенства в системе власти»[5].

Николай Семёнов. Об особенностях государственной власти в России.

Не случайно Николай I не любил «слишком умничающих»; об Александре II ещё Фёдор Иванович Тютчев иронически заметил, что «когда государь разговаривает с умным человеком, у него вид ревматика, стоящего на сквозном ветру»; при Александре III прежде всего именно выдающиеся способности Плеве помешали ему стать министром внутренних дел — не случайно хорошо знавший императора князь Мещерский писал ему нечто вроде дружеского доноса на Вячеслава Плеве: «это ненадёжный и даже опасный человек, ибо он умен и ловок, как Вельзевул»; да и талантливый, к тому же независимый в своих суждениях Александр Половцов в итоге — так и не получил желанного министерского поста, к которому он так долго стремился и которого несомненно заслуживал. Список этих фамилий можно продолжать до бесконечности. Именно об этом и прежде всего об этом сетовал в своих мемуарах Главный цензор России, Евгений Феоктистов:

«Почему же так?.. Вероятно потому, что всё выдающееся из ряда вон, всякая крупная величина, не пользуется у нас фавором; нужен главным образом „хороший человек“, но что именно подразумевается под этим термином, не поддается никакому анализу. Хорошим человеком может быть человек недалёкого ума, без способностей, совершенно бесцветный, но если он скромен, почтителен, приятный собеседник — симпатии будут всецело на его стороне»[5].

( Евгений Феоктистов, «За кулисами политики и литературы»)

Отдельным изданием и оттисками вышли также следующие книги Евгения Феоктистова:

Напишите отзыв о статье "Феоктистов, Евгений Михайлович"

Примечания

  1. [www.hrono.info/biograf/bio_f/feoktistov_em.html Биография]
  2. Управленческая элита, 2008, с. 287.
  3. 1 2 3 Управленческая элита, 2008, с. 36.
  4. Русская нецензурная поэзия XIX века / Сост. А. Ранчин и Н. Сапов. — второе. — М.: «Ладомир», 1994. — С. 47—54. — 414 с. — 25 000 экз.
  5. 1 2 Управленческая элита, 2008, с. 16—17.

Литература

Рекомендуемая литература

  • ЦИАМ. — Ф. 418. — Оп. 16. — Д. 172

Отрывок, характеризующий Феоктистов, Евгений Михайлович

С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.