Захарьина, Наталья Александровна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Наталья Александровна Захарьина
Дата рождения:

22 октября (3 ноября) 1817(1817-11-03)

Место рождения:

Москва

Подданство:

Российская империя Российская империя

Дата смерти:

2 (14) мая 1852(1852-05-14) (34 года)

Место смерти:

Ницца

Супруг:

Александр Герцен

Ната́лья Алекса́ндровна Заха́рьина, в замужестве — Герцен (22 октября [3 ноября1817, Москва[1] — 2 [14] мая 1852, Ницца[2]) — двоюродная сестра и жена Александра Ивановича Герцена (с 1838 года), мать его детей. Один из центральных образов его мемуарного произведения «Былое и думы». Оставила большое эпистолярное наследие, дневник и план автобиографии.





Происхождение, воспитание

Наталья Александровна была незаконнорождённой дочерью обер-прокурора Святейшего синода Александра Алексеевича Яковлева. В метрической книге сохранилась запись: «Октября 22-го 1817 года в доме Генерала Александра Алексеевича Яковлева от приезжей иностранки Ксении родилась Наталия дочь Александрова Захарьина благородная крещена октября 24-го». Фамилию «Захарьина» получила в память об общих предках Яковлевых и Романовых. В том же доме на Тверском бульваре, 25 (известном как Дом Герцена и фигурирующем в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» под названием Дом Грибоедова) пятью годами ранее появился на свет двоюродный брат Захарьиной — Александр Герцен[1].

По данным биографа Герценов Екатерины Некрасовой, у обер-прокурора было несколько детей, родившихся вне брака, и он «всех держал при себе, каждому давал образование». Наталье было семь лет, когда Яковлев скончался. Девочку взяла на воспитание его родная сестра — княгиня Мария Алексеевна Хованская. Княгиня, перешагнувшая в ту пору семидесятилетний рубеж, была «причудлива, капризна, эгоистична»[3]; управление домашним хозяйством она доверила своей компаньонке Марии Макашиной. Впоследствии, вспоминая об отроческих и юношеских годах, проведённых в доме Хованской, Захарьина писала: «Мне всё казалось, что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. Стремление выйти в другой мир становилось всё сильнее, и с тем вместе росло презрение к моей темнице и её жестоким часовым»[4].

Со своим кузеном Александром Герценом (его отец был родным братом Александра Яковлева) Наталья познакомилась ещё в раннем детстве, однако до поры до времени их общение было поверхностным. Знаковой датой, изменившей отношения, они считали 9 апреля 1835 года, когда Александр Иванович, осуждённый по «Делу о лицах, певших пасквильные стихи» и приговорённый Следственной комиссией к ссылке, отправился в Пермь. На прощальное свидание его мать взяла с собой семнадцатилетнюю Наталью[5].

Итогом короткой встречи стала длительная переписка Герцена и Захарьиной: он отправлял ей письма из Перми, Вятки, Владимира; Наталья в ответ рассказывала о своей жизни, попутно признаваясь, что получение посланий для неё, живущей в условиях надзора и запретов, сопряжено с немалыми сложностями[3]: «Писать всего не могу, потому что знаю, что письма мои иногда читаются… Главное беззащитность; каждый имеет право обидеть»[6]. Для Захарьиной положение в доме Хованской было сродни той же ссылке, в которой находился её кузен. Спустя годы, рассказывая писательнице Татьяне Астраковой о своих юношеских чаяниях, Наталья Александровна признавалась:

Ты знаешь мою натуру, знаешь моё детство, юность… С ранних лет мне нужно было знать и любить безмерно, а окружающее меня вгоняло, втесняло меня в самоё себя… Внутренний мир становился всё шире и шире, а стенки делались всё тоньше. Если б не Александр, я погибла б, совсем бы погибла…[7]

Начало семейной жизни

В 1837 году Наталья Александровна сообщила находившемуся в Вятке Герцену, что Хованская решила выдать её замуж за некоего Снаксарёва и даже выделила в качестве приданого 100 000 рублей и небольшую деревню в Подмосковье. Уже начались приготовления к свадьбе, но бракосочетание по каким-то причинам не состоялось[8]. Мысли о необходимости вызволить Захарьину из дома княгини заставили Александра Ивановича подать прошение об отпуске. Оно было удовлетворено лишь через несколько месяцев — к тому времени Герцен уже находился во Владимире. В апреле 1838 года Александр Иванович прибыл в Москву и встретился с кузиной[9]. Тогда же была сделана его первая попытка увезти Наталью Александровну, однако план, в реализации которого принимали участие Татьяна Астракова и её муж — магистр математики — оказался неудачным; Герцен, вернувшись во Владимир, начал приготовления к свадьбе и повторному «похищению невесты»[10].

Оно произошло через три недели, в начале мая, и впоследствии было описано в «Былом и думах» и воспоминаниях Астраковой: Наталья Александровна, пользуясь недолгим отсутствием Хованской и её компаньонки, сумела выйти из дома и вместе с другом Герцена Николаем Кетчером поехала в Перов трактир; по пути им несколько раз пришлось менять извозчиков. Астраков, наблюдавший на улице за побегом Захарьиной, удостоверился, что погони нет, и поспешил к себе домой — там его ждал Александр Иванович. Встреча Герцена и Захарьиной произошла в трактире у Рогожской заставы. Отметив «освобождение пленницы» шампанским, Александр Иванович и Наталья Александровна выехали во Владимир, где 9 мая 1838 года состоялось венчание в Храме Казанской иконы Божией Матери. Начало семейной жизни Герцен зафиксировал в дневнике словами: «Конец переписке»[11]. Во Владимире супруги жили уединённо — Герцен занимался литературным творчеством, работал над повестью «О себе», Наталья Александровна много читала. В одном из писем подруге она упоминала, что им удалось снять уютный дом на городской окраине: «Сидим у камина, вспоминаем друзей и наслаждаемся настоящим»[12]. В июне 1839 года в семье появился первенец — сын Александр Александрович. Через полтора месяца стало известно, что полицейский надзор с Герцена снят. Тем же летом семья переехала в Москву[13]. Впоследствии, рассказывая Огарёву о том, как много значила для него Наталья Александровна, Герцен писал: «В действительную жизнь, в действительное спасение вышел я женитьбой»[14].

Друзья и знакомые Герцена в целом тепло относились к его жене. Так, Николай Огарёв отзывался о ней как о «самой изящной женщине из тех, кого знал». На Виссариона Белинского большое впечатление произвёл свободный уклад жизни в доме Герценов и естественное поведение Натальи Александровны: «Что это за женственное, благороднейшее создание, полное любви, кротости, нежности и тихой грации!». Когда Герцены переехали в столицу, общавшийся с ними Михаил Бакунин рассказывал, что Александр Иванович и Наталья Александровна были для него «отрадою в Петербурге: он — прекрасный, умный, благородный человек, а она — святое, любящее, истинно женственное существо». В то же время Авдотья Панаева считала, что жену Герцена отличало «слишком явное самомнение»[15].

Жизнь в Европе. Отношения с Гервегом

С 1847 года жизнь Герценов проходила за пределами России. Формальным поводом для отъезда в Европу было лечение Натальи Александровны — после смерти одиннадцатимесячной дочери Лизы (1845—1846)[16] Захарьина пребывала в угнетённом состоянии[17]. В то же время её беспокоило охлаждение в отношениях между мужем и некоторыми его друзьями — в письмах Татьяне Астраковой она просила: «Пиши мне подробнее о Кетчере, несмотря ни на что, люблю этого человека и желаю, чтобы воскресла его вера в нашу дружбу». Оказавшись свидетелем революционных событий в Париже, Наталья Александровна сообщала московским друзьям, что «подробностей недостаёт духа описывать… Как мы живы, удивляюсь, но живы только физически»[18]. В этот период в жизни Герценов появились новые друзья — немецкий поэт Георг Гервег и его жена Эмма. Гервег и Александр Иванович чувствовали сильное духовное родство, их интересы, вкусы, пристрастия оказались очень похожими, и с определённого момента Захарьина стала называть их «близнецами»[19] — в этом образе, по замечанию литературоведа Ирины Паперно, присутствовала явная отсылка к повести Жорж Санд «Маленькая Фадетта»[20].

Желание жить на «острове гармонии» привело Герценов и Гервегов к идее создания своеобразной «утопической коммуны», обитатели которой, как предполагалось, смогут преодолеть «чувство собственности» и «остаточный эгоизм». Когда Александр Иванович и Наталья Александровна перебрались в Женеву, туда же вслед за ними переехал и Гервег, ставший учителем для детей Герценов[20]. О том, что его жену и Георга связывает не только дружба, Герцен начал догадываться в 1849 году. Наталья Александровна, объясняя причины своего увлечения поэтом, говорила мужу: «Он — большой ребёнок, а ты — совершеннолетний… Он умрёт от холодного слова, его надобно щадить»[18].

С лета 1850 года Гервеги и Герцены жили в одном доме в Ницце. В ноябре Наталья Александровна родила девочку, названную Ольгой (как уточнила Ирина Паперно, «герценоведы предпочли верить, что это был ребёнок Герцена»). Вскоре, поняв, что совместное существование превратилось в большую проблему, Александр Иванович предложил Георгу и его жене покинуть дом. Гервеги уехали в Геную, однако драматические события продолжались: Георг обнародовал подробности о жизни в коммуне, а затем обменялся с Герценом оскорбительными письмами[20]. В одном из них Гервег, в частности, писал: «…В порыве любви она зачала от меня в Женеве ребёнка, и я никогда не поверю, что вы и тогда не подозревали, как все остальные, — что не настолько обмануты, как хотите представить»[21]. Дело едва не дошло до дуэли, от которой Герцен уклонился, посчитав, что приговор Гервегу, «нарушившему моральный кодекс „нового человека“», должен вынести «суд чести»[20]. Стремясь поставить точку в этой истории, Наталья Александровна передала друзьям письмо, адресованное поэту, — в нём она признала, что её увлечение Георгом было достаточно сильным, но она сделала свой выбор: «Я остаюсь в моей семье, моя семья — Алекс[андр] и мои дети… Между мной и вами нет места»[22].

Смерть

В ноябре 1851 года в семье Герценов произошла трагедия: во время крушения корабля, направлявшегося из Марселя в Ниццу, погибли их сын — восьмилетний Николай, глухонемой от рождения, мать Александра Ивановича и воспитатель мальчика. С этого момента состояние здоровья Захарьиной стало стремительно ухудшаться. 30 апреля у неё начались преждевременные роды — на свет появился мальчик, названный Владимиром. Ребёнок умер 2 мая; вместе с ним ушла из жизни и 34-летняя Наталья Александровна[2]. Спустя годы Герцен, вспоминая о жене, писал сыну Александру:

Вот я доживаю пятый десяток, но, веришь ли ты, что такой великой женщины я не видал. У неё ум и сердце, изящество форм и душевное благородство были неразрывны. А эта беспредельная любовь к вам… Да, это был высший идеал женщины![23]

Дети

Кроме сына Владимира, появившегося на свет в 1852 году и прожившего всего несколько дней[2], Наталья Александровна родила ещё девятерых детей. Её первенец, Александр Александрович (1839—1906), занимался физиологией, был профессором Лозаннского университета. Вместе с женой — итальянкой Терезиной — он вырастил семерых сыновей и трёх дочерей[24]. В феврале 1841 года в семье Герценов появился мальчик Иван, который умер почти сразу после рождения. В декабре того же года Захарьина родила дочь Наталью, скончавшуюся через два дня. Менее недели прожил ещё один сын Иван (30 ноября 1842 — 5 декабря 1842)[25]. Ровно через год, в ноябре 1843-го, появился Николай, который, по словам прапраправнучки Герценов Наташи Узер-Герцен, был «глухим, но при этом очень умным, одарённым ребёнком»[24].

Дочь Герценов Наталья (1844—1936), которую близкие звали Татой, не создала своей семьи. Она занималась изучением творческого наследия Александра Ивановича и сумела сохранить многие документы и фамильные реликвии[24]. Родившаяся в декабре 1845 года Елизавета (Лика) прожила всего одиннадцать месяцев[25]. Младшая девочка — Ольга Герцен, появившаяся на свет в ноябре 1850 года, — росла крепким, здоровым ребёнком. Ей, вышедшей замуж за французского историка Габриэля Моно, был отмерен долгий век: она скончалась в 1953 году в 103-летнем возрасте[24].

Героиня «Былого и дум»

На титульном листе «Былого и дум» стоит посвящение Огарёву с авторской ремаркой: «В этой книге больше всего говорится о двух личностях. Одной уже нет, ты один остался». Далее начинается само повествование, причём имя Захарьиной не встречается в тексте достаточно долго. После сотни страниц стиль внезапно меняется — живая, стремительная речь уступает место лирическим интонациям: «Первый раз в моём рассказе появляется женский образ… и собственно, один женский образ является во всей моей жизни». Воспоминания о первых встречах воспроизводятся скрупулёзно, с точным указанием места и времени свиданий[26]. К портрету героини («большие глаза, окаймлённые тёмной полоской… томная усталь и вечная грусть») рассказчик подходит лишь в третьей части; особое впечатление на него производит короткая встреча, предшествующая первому — несостоявшемуся — «похищению»: «Она взошла вся в белом, ослепительно прекрасна; три года разлуки и вынесенная борьба окончили черты и выражение»[27].

Во второй половине 5-й части «Былого и дум» лирика исчезает: рассказчик переходит к исповеди, связанной со своей семейной драмой. Иван Тургенев, прочитавший эти страницы ещё в черновом варианте, заметил, что «так умел писать он — один из русских»[28]. Здесь, по словам литературоведа Лидии Гинзбург, появляются красноречивые детали, становящиеся «носителями больших жизненных значений». Так, в главе «Oceano nox», воспроизводящей историю гибели матери Герцена и его глухонемого сына Коли в Средиземном море, автор сообщает, что от ребёнка осталась только детская перчатка: «Она [Наталья Александровна] вынимала его маленькую перчатку, которая уцелела в кармане у горничной, и наставало молчание, то молчание, в которое жизнь утекает, как в поднятую плотину»[29].

В той же главе есть ещё один насыщенный мельчайшими подробностями эпизод — речь идёт о встрече Александра Ивановича с женой в Турине. Свидание происходит после потрясений, выпавших на семью, и примирению супругов способствует атмосфера в гостиничном номере: «На накрытом столе стояли две незажжённые свечи, хлеб, фрукты и графин вина; я никого не хотел будить, мы зажгли свечи и, севши за пустой стол, взглянули друг на друга и разом вспомнили владимирское житьё»[30]. Тургенев в письме, адресованном Михаилу Салтыкову-Щедрину, признавался, что, познакомившись с главами, рассказывающими о драматических событиях в жизни Герценов и обстоятельствах смерти Захарьиной, он «все эти дни находился под впечатлением»[31]. Сам Александр Иванович в течение многих лет анализировал промахи и ошибки, которые привели к роковой развязке, — в письме к дочери Наталье (Тате) он рассказывал:

Для нас семейная жизнь была на втором плане, на первом — наша деятельность. Ну и смотри — пропаганда наша удалась, а семейная жизнь пострадала. Избалованные окружающим, в борьбе с миром традиции мы были, так сказать, дерзки, думали, что всё сойдёт с рук, были ужасно самонадеянны. Ну и срезались… должны были срезаться, так или иначе — это неважно[32].

Эпистолярное наследие

В XIX столетии письма зачастую воспринимались в обществе не только как средство для обмена информацией, но и как эпистолярный жанр и своего рода «литературный факт»[33]. Герцен ещё до женитьбы обращал внимание на умение Натальи Александровны создавать в них простые и точные образы: «Ты, может, и понятия не имеешь об огромности твоего таланта писать»[34]. Анализируя эпистолярное наследие Захарьиной, литературовед Ирина Савкина пришла к выводу, что стиль и настроение в её текстах с годами менялись. Первые письма отправлялись Герцену семнадцатилетней девушкой из дома княгини Хованской — в них превалировал мотив «тесноты, пустоты и холода»[35]. Наталье не хватало личного пространства — отсюда признания: «Ужас как неловко писать на коленях, да и пора вниз»[36]. В этот период переписка, возможность выговориться и рассказать о наболевшем были для неё «собственной комнатой»[37].

Владимирский этап жизни воспринимался Захарьиной как время абсолютной гармонии. Рассказывая одной из подруг о тихой, замкнутой жизни с мужем на окраине города, она сообщала, что «на душе так хорошо, так светло». В этот период много места в её письмах уделялось бытовым подробностям, хозяйственным вопросам; появление сына Саши также привнесло в тексты новые ноты. На погружение в себя и анализ внутреннего состояния у молодой жены просто не оставалось времени[38]. После переезда в Москву и Петербург интонация писем, адресованных подругам (прежде всего Татьяне Астраковой), резко изменилась: Захарьина сообщала о смерти новорождённых детей, диагнозах врачей, их прогнозах — в текстах стали преобладать мотивы тревоги и потерянности[39].

Совсем иное настроение ощущалось в посланиях Натальи Александровны из Европы — смена обстановки вытеснила горькие мысли, возникло осознание, что «началась новая жизнь с новыми ценностями». Она чувствовала себя переродившейся — вместо романтичной, постоянно сомневающейся в себе девушки появилась свободная, уверенная женщина[40]. В коммуне, на «острове гармонии», она упивалась полнотой жизни: «Мы все так сжились, спелись — я не могу представить существования гармоничнее»[41]. Особняком стоят письма, адресованные Гервегу, — в них присутствовала «непреодолимая страсть, которой она, вероятно, сначала сопротивлялась, но потом разрешила последовать себе за своими желаниями»[42]. Всё эпистолярное наследие Захарьиной — это, по словам Ирины Савкиной, сложный путь «поиска собственной идентичности»[42].

Письма Натальи Александровны были включены в «Былое и думы»; кроме того, они публиковались в журнале «Русская мысль» (1889, № 5, 6), издании «Русская старина» (1893, № 3), книге «П. В. Анненков и его друзья» (1892), мемуарах Татьяны Пассек «Из дальних лет» (1905), 7-м томе собрания сочинений Герцена (1905), книге Эдуарда Карра «The Romantic Exiles» (1933)[43].

Напишите отзыв о статье "Захарьина, Наталья Александровна"

Примечания

  1. 1 2 Романюк, 1997, с. 711.
  2. 1 2 3 Пирумова, 1989, с. 38—40.
  3. 1 2 Савкина, 2007, с. 317.
  4. Прокофьев, 1979, с. 31—32.
  5. Прокофьев, 1979, с. 75.
  6. Савкина, 2007, с. 320.
  7. Пирумова, 1989, с. 31.
  8. Прокофьев, 1979, с. 113.
  9. Прокофьев, 1979, с. 123.
  10. Прокофьев, 1979, с. 124.
  11. Прокофьев, 1979, с. 126—128.
  12. Прокофьев, 1979, с. 128—130.
  13. Прокофьев, 1979, с. 135.
  14. Пирумова, 1989, с. 31—32.
  15. Анциферов, 1956, с. 358.
  16. Прокофьев, 1979, с. 209.
  17. Прокофьев, 1979, с. 212.
  18. 1 2 Пирумова, 1989, с. 32.
  19. Пирумова, 1989, с. 34.
  20. 1 2 3 4 Паперно И. [magazines.russ.ru/nlo/2010/103/pa3-pr.html Введение в самосочинение: аutofiction. Интимность и история: семейная драма Герцена в сознании русской интеллигенции] // Новое литературное обозрение. — 2010. — № 103.
  21. Желвакова И. А. [fanread.ru/book/9573348/?page=81 Герцен]. — М.: Молодая гвардия, 2010. — ISBN 978-5-235-03313-9.
  22. Пирумова, 1989, с. 38—39.
  23. Анциферов, 1956, с. 356.
  24. 1 2 3 4 Клот Л. [www.ruvek.ru/?module=articles&action=view&id=6713 Наташа Узер-Герцен: «Среди потомков Герцена – инженеры, архитекторы, врачи»]. Русский век. Проверено 11 июня 2016.
  25. 1 2 Желвакова И. А. [fanread.ru/book/9573348/?page=121 Герцен]. — М.: Молодая гвардия, 2010. — ISBN 978-5-235-03313-9.
  26. Анциферов, 1956, с. 360.
  27. Анциферов, 1956, с. 362.
  28. Кузнецов, 1997, с. 55.
  29. Гинзбург, 1957, с. 54—55.
  30. Гинзбург, 1957, с. 55.
  31. Бабаев, 1984, с. 86.
  32. Бабаев, 1984, с. 85.
  33. Савкина, 2007, с. 313.
  34. Кузнецов, 1997, с. 539.
  35. Савкина, 2007, с. 319.
  36. Савкина, 2007, с. 321.
  37. Савкина, 2007, с. 322.
  38. Савкина, 2007, с. 338.
  39. Савкина, 2007, с. 349.
  40. Савкина, 2007, с. 358.
  41. Савкина, 2007, с. 363.
  42. 1 2 Савкина, 2007, с. 373.
  43. Анциферов, 1956, с. 355.

Литература

Отрывок, характеризующий Захарьина, Наталья Александровна

– Его мне надо… сейчас, сию минуту мне его надо, – сказала Наташа, блестя глазами и не улыбаясь. – Графиня подняла голову и пристально посмотрела на дочь.
– Не смотрите на меня. Мама, не смотрите, я сейчас заплачу.
– Садись, посиди со мной, – сказала графиня.
– Мама, мне его надо. За что я так пропадаю, мама?… – Голос ее оборвался, слезы брызнули из глаз, и она, чтобы скрыть их, быстро повернулась и вышла из комнаты. Она вышла в диванную, постояла, подумала и пошла в девичью. Там старая горничная ворчала на молодую девушку, запыхавшуюся, с холода прибежавшую с дворни.
– Будет играть то, – говорила старуха. – На всё время есть.
– Пусти ее, Кондратьевна, – сказала Наташа. – Иди, Мавруша, иди.
И отпустив Маврушу, Наташа через залу пошла в переднюю. Старик и два молодые лакея играли в карты. Они прервали игру и встали при входе барышни. «Что бы мне с ними сделать?» подумала Наташа. – Да, Никита, сходи пожалуста… куда бы мне его послать? – Да, сходи на дворню и принеси пожалуста петуха; да, а ты, Миша, принеси овса.
– Немного овса прикажете? – весело и охотно сказал Миша.
– Иди, иди скорее, – подтвердил старик.
– Федор, а ты мелу мне достань.
Проходя мимо буфета, она велела подавать самовар, хотя это было вовсе не время.
Буфетчик Фока был самый сердитый человек из всего дома. Наташа над ним любила пробовать свою власть. Он не поверил ей и пошел спросить, правда ли?
– Уж эта барышня! – сказал Фока, притворно хмурясь на Наташу.
Никто в доме не рассылал столько людей и не давал им столько работы, как Наташа. Она не могла равнодушно видеть людей, чтобы не послать их куда нибудь. Она как будто пробовала, не рассердится ли, не надуется ли на нее кто из них, но ничьих приказаний люди не любили так исполнять, как Наташиных. «Что бы мне сделать? Куда бы мне пойти?» думала Наташа, медленно идя по коридору.
– Настасья Ивановна, что от меня родится? – спросила она шута, который в своей куцавейке шел навстречу ей.
– От тебя блохи, стрекозы, кузнецы, – отвечал шут.
– Боже мой, Боже мой, всё одно и то же. Ах, куда бы мне деваться? Что бы мне с собой сделать? – И она быстро, застучав ногами, побежала по лестнице к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже. У Фогеля сидели две гувернантки, на столе стояли тарелки с изюмом, грецкими и миндальными орехами. Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала. – Остров Мадагаскар, – проговорила она. – Ма да гас кар, – повторила она отчетливо каждый слог и не отвечая на вопросы m me Schoss о том, что она говорит, вышла из комнаты. Петя, брат ее, был тоже наверху: он с своим дядькой устраивал фейерверк, который намеревался пустить ночью. – Петя! Петька! – закричала она ему, – вези меня вниз. с – Петя подбежал к ней и подставил спину. Она вскочила на него, обхватив его шею руками и он подпрыгивая побежал с ней. – Нет не надо – остров Мадагаскар, – проговорила она и, соскочив с него, пошла вниз.
Как будто обойдя свое царство, испытав свою власть и убедившись, что все покорны, но что всё таки скучно, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол за шкапчик и стала в басу перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы, слышанной в Петербурге вместе с князем Андреем. Для посторонних слушателей у ней на гитаре выходило что то, не имевшее никакого смысла, но в ее воображении из за этих звуков воскресал целый ряд воспоминаний. Она сидела за шкапчиком, устремив глаза на полосу света, падавшую из буфетной двери, слушала себя и вспоминала. Она находилась в состоянии воспоминания.
Соня прошла в буфет с рюмкой через залу. Наташа взглянула на нее, на щель в буфетной двери и ей показалось, что она вспоминает то, что из буфетной двери в щель падал свет и что Соня прошла с рюмкой. «Да и это было точь в точь также», подумала Наташа. – Соня, что это? – крикнула Наташа, перебирая пальцами на толстой струне.
– Ах, ты тут! – вздрогнув, сказала Соня, подошла и прислушалась. – Не знаю. Буря? – сказала она робко, боясь ошибиться.
«Ну вот точно так же она вздрогнула, точно так же подошла и робко улыбнулась тогда, когда это уж было», подумала Наташа, «и точно так же… я подумала, что в ней чего то недостает».
– Нет, это хор из Водоноса, слышишь! – И Наташа допела мотив хора, чтобы дать его понять Соне.
– Ты куда ходила? – спросила Наташа.
– Воду в рюмке переменить. Я сейчас дорисую узор.
– Ты всегда занята, а я вот не умею, – сказала Наташа. – А Николай где?
– Спит, кажется.
– Соня, ты поди разбуди его, – сказала Наташа. – Скажи, что я его зову петь. – Она посидела, подумала о том, что это значит, что всё это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, опять в воображении своем перенеслась к тому времени, когда она была с ним вместе, и он влюбленными глазами смотрел на нее.
«Ах, поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет! А главное: я стареюсь, вот что! Уже не будет того, что теперь есть во мне. А может быть, он нынче приедет, сейчас приедет. Может быть приехал и сидит там в гостиной. Может быть, он вчера еще приехал и я забыла». Она встала, положила гитару и пошла в гостиную. Все домашние, учителя, гувернантки и гости сидели уж за чайным столом. Люди стояли вокруг стола, – а князя Андрея не было, и была всё прежняя жизнь.
– А, вот она, – сказал Илья Андреич, увидав вошедшую Наташу. – Ну, садись ко мне. – Но Наташа остановилась подле матери, оглядываясь кругом, как будто она искала чего то.
– Мама! – проговорила она. – Дайте мне его , дайте, мама, скорее, скорее, – и опять она с трудом удержала рыдания.
Она присела к столу и послушала разговоры старших и Николая, который тоже пришел к столу. «Боже мой, Боже мой, те же лица, те же разговоры, так же папа держит чашку и дует точно так же!» думала Наташа, с ужасом чувствуя отвращение, подымавшееся в ней против всех домашних за то, что они были всё те же.
После чая Николай, Соня и Наташа пошли в диванную, в свой любимый угол, в котором всегда начинались их самые задушевные разговоры.


– Бывает с тобой, – сказала Наташа брату, когда они уселись в диванной, – бывает с тобой, что тебе кажется, что ничего не будет – ничего; что всё, что хорошее, то было? И не то что скучно, а грустно?
– Еще как! – сказал он. – У меня бывало, что всё хорошо, все веселы, а мне придет в голову, что всё это уж надоело и что умирать всем надо. Я раз в полку не пошел на гулянье, а там играла музыка… и так мне вдруг скучно стало…
– Ах, я это знаю. Знаю, знаю, – подхватила Наташа. – Я еще маленькая была, так со мной это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали и вы все танцовали, а я сидела в классной и рыдала, никогда не забуду: мне и грустно было и жалко было всех, и себя, и всех всех жалко. И, главное, я не виновата была, – сказала Наташа, – ты помнишь?
– Помню, – сказал Николай. – Я помню, что я к тебе пришел потом и мне хотелось тебя утешить и, знаешь, совестно было. Ужасно мы смешные были. У меня тогда была игрушка болванчик и я его тебе отдать хотел. Ты помнишь?
– А помнишь ты, – сказала Наташа с задумчивой улыбкой, как давно, давно, мы еще совсем маленькие были, дяденька нас позвал в кабинет, еще в старом доме, а темно было – мы это пришли и вдруг там стоит…
– Арап, – докончил Николай с радостной улыбкой, – как же не помнить? Я и теперь не знаю, что это был арап, или мы во сне видели, или нам рассказывали.
– Он серый был, помнишь, и белые зубы – стоит и смотрит на нас…
– Вы помните, Соня? – спросил Николай…
– Да, да я тоже помню что то, – робко отвечала Соня…
– Я ведь спрашивала про этого арапа у папа и у мама, – сказала Наташа. – Они говорят, что никакого арапа не было. А ведь вот ты помнишь!
– Как же, как теперь помню его зубы.
– Как это странно, точно во сне было. Я это люблю.
– А помнишь, как мы катали яйца в зале и вдруг две старухи, и стали по ковру вертеться. Это было, или нет? Помнишь, как хорошо было?
– Да. А помнишь, как папенька в синей шубе на крыльце выстрелил из ружья. – Они перебирали улыбаясь с наслаждением воспоминания, не грустного старческого, а поэтического юношеского воспоминания, те впечатления из самого дальнего прошедшего, где сновидение сливается с действительностью, и тихо смеялись, радуясь чему то.
Соня, как и всегда, отстала от них, хотя воспоминания их были общие.
Соня не помнила многого из того, что они вспоминали, а и то, что она помнила, не возбуждало в ней того поэтического чувства, которое они испытывали. Она только наслаждалась их радостью, стараясь подделаться под нее.
Она приняла участие только в том, когда они вспоминали первый приезд Сони. Соня рассказала, как она боялась Николая, потому что у него на курточке были снурки, и ей няня сказала, что и ее в снурки зашьют.
– А я помню: мне сказали, что ты под капустою родилась, – сказала Наташа, – и помню, что я тогда не смела не поверить, но знала, что это не правда, и так мне неловко было.
Во время этого разговора из задней двери диванной высунулась голова горничной. – Барышня, петуха принесли, – шопотом сказала девушка.
– Не надо, Поля, вели отнести, – сказала Наташа.
В середине разговоров, шедших в диванной, Диммлер вошел в комнату и подошел к арфе, стоявшей в углу. Он снял сукно, и арфа издала фальшивый звук.
– Эдуард Карлыч, сыграйте пожалуста мой любимый Nocturiene мосье Фильда, – сказал голос старой графини из гостиной.
Диммлер взял аккорд и, обратясь к Наташе, Николаю и Соне, сказал: – Молодежь, как смирно сидит!
– Да мы философствуем, – сказала Наташа, на минуту оглянувшись, и продолжала разговор. Разговор шел теперь о сновидениях.
Диммлер начал играть. Наташа неслышно, на цыпочках, подошла к столу, взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В комнате, особенно на диване, на котором они сидели, было темно, но в большие окна падал на пол серебряный свет полного месяца.
– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шопотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и всё сидел, слабо перебирая струны, видимо в нерешительности оставить, или начать что нибудь новое, – что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, всё вспоминаешь, до того довоспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…
– Это метампсикова, – сказала Соня, которая всегда хорошо училась и все помнила. – Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
– Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, – сказала Наташа тем же шопотом, хотя музыка и кончилась, – а я знаю наверное, что мы были ангелами там где то и здесь были, и от этого всё помним…
– Можно мне присоединиться к вам? – сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
– Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? – сказал Николай. – Нет, это не может быть!
– Не ниже, кто тебе сказал, что ниже?… Почему я знаю, чем я была прежде, – с убеждением возразила Наташа. – Ведь душа бессмертна… стало быть, ежели я буду жить всегда, так я и прежде жила, целую вечность жила.
– Да, но трудно нам представить вечность, – сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
– Отчего же трудно представить вечность? – сказала Наташа. – Нынче будет, завтра будет, всегда будет и вчера было и третьего дня было…
– Наташа! теперь твой черед. Спой мне что нибудь, – послышался голос графини. – Что вы уселись, точно заговорщики.
– Мама! мне так не хочется, – сказала Наташа, но вместе с тем встала.
Всем им, даже и немолодому Диммлеру, не хотелось прерывать разговор и уходить из уголка диванного, но Наташа встала, и Николай сел за клавикорды. Как всегда, став на средину залы и выбрав выгоднейшее место для резонанса, Наташа начала петь любимую пьесу своей матери.
Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде, и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митинькой, слышал ее пенье, и как ученик, торопящийся итти играть, доканчивая урок, путался в словах, отдавая приказания управляющему и наконец замолчал, и Митинька, тоже слушая, молча с улыбкой, стоял перед графом. Николай не спускал глаз с сестры, и вместе с нею переводил дыхание. Соня, слушая, думала о том, какая громадная разница была между ей и ее другом и как невозможно было ей хоть на сколько нибудь быть столь обворожительной, как ее кузина. Старая графиня сидела с счастливо грустной улыбкой и слезами на глазах, изредка покачивая головой. Она думала и о Наташе, и о своей молодости, и о том, как что то неестественное и страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем.
Диммлер, подсев к графине и закрыв глаза, слушал.
– Нет, графиня, – сказал он наконец, – это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
– Ах! как я боюсь за нее, как я боюсь, – сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива. Наташа не кончила еще петь, как в комнату вбежал восторженный четырнадцатилетний Петя с известием, что пришли ряженые.
Наташа вдруг остановилась.
– Дурак! – закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и зарыдала так, что долго потом не могла остановиться.
– Ничего, маменька, право ничего, так: Петя испугал меня, – говорила она, стараясь улыбаться, но слезы всё текли и всхлипывания сдавливали горло.
Наряженные дворовые, медведи, турки, трактирщики, барыни, страшные и смешные, принеся с собою холод и веселье, сначала робко жались в передней; потом, прячась один за другого, вытеснялись в залу; и сначала застенчиво, а потом всё веселее и дружнее начались песни, пляски, хоровые и святочные игры. Графиня, узнав лица и посмеявшись на наряженных, ушла в гостиную. Граф Илья Андреич с сияющей улыбкой сидел в зале, одобряя играющих. Молодежь исчезла куда то.
Через полчаса в зале между другими ряжеными появилась еще старая барыня в фижмах – это был Николай. Турчанка был Петя. Паяс – это был Диммлер, гусар – Наташа и черкес – Соня, с нарисованными пробочными усами и бровями.
После снисходительного удивления, неузнавания и похвал со стороны не наряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому нибудь.
Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек десять наряженных, ехать к дядюшке.
– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.