Рабство в Древнем Риме

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Рабство в Риме получило наибольшее распространение по сравнению с другими древними государствами, но зачастую это отвечало интересам тогдашнего общества, послужив важным катализатором его развития.





Общая характеристика рабства в Древнем Риме

Источники рабов

Основным источником рабов был захват пленных. Именно пленные иностранцы составляли подавляющее большинство рабов в Древнем Риме, о чём свидетельствует анализ многочисленных письменных источников, в частности, надгробных надписей. Например, как указывает известный французский историк С.Николе, большинство рабов в Сицилии в конце II в. до н. э. (когда рабство на острове достигло наибольших масштабов) были уроженцами Малой Азии, Сирии, Греции, которые были незадолго до этого захвачены Римом[1].

В понимании римлян, — пишет историк, — раб ассоциировался с иностранцем. Так же как древние греки считали всех варваров низшей расой, у которых естественным состоянием было рабство, такие же взгляды разделяли и римляне. Например, Цицерон писал о распространенном мнении, согласно которому некоторые расы предназначены для рабства [2].

Другим источником рабов было морское разбойничество, достигшее кульминационного пункта в эпоху первого триумвирата (середина I в. до н. э.), которое в отдельные периоды римской истории также значительно содействовало увеличению числа рабов.

Третьим источником рабов было право кредитора обратить в рабство своего должника. В частности, такое право было легализировано законами двенадцати таблиц (V в. до н. э.). По истечении срока займа должнику предоставлялся один месяц льготы; если долг не уплачивался, суд отдавал должника кредитору (jure addicitur) и последний держал его у себя дома в оковах в течение 60 дней. Закон определял для таких случаев количество хлеба, которое получал заключенный (не менее 1 фунта на день), и вес оков (не более 15 фунтов). За время заключения кредитор три раза мог выводить своего должника на рынок и объявлять сумму долга. Если никто не выражал желания выкупить его, он превращался в раба (servus), которого кредитор мог продать, но только вне римской территории. Те же законы двенадцати таблиц давали отцу право продавать в рабство своих детей.

Вместе с тем, в IV в. до н. э. в Риме был принят закон Петелия, который запрещал обращать в рабство римских граждан — отныне рабами могли быть лишь иностранцы, и лишь в исключительных случаях (например, совершение серьёзного преступления) ими могли стать граждане Рима. Согласно этому закону римлянин, публично объявлявший о своей несостоятельности (банкротстве), лишался всего своего имущества, которое отбирали в уплату долгов, но сохранял личную свободу[3]. С.Николе пишет в этой связи об «отмене долгового рабства» в Риме в 326 г. до н. э. Хотя есть упоминания о том, что данный закон в последующем обходили, но как полагают историки речь идет не о долговом рабстве, а о неких формах отработки долга, без формального обращения в рабство [4].

В период римского завоевания Средиземноморья во II—I вв. до н. э. долговое рабство вновь стало важным источником пополнения рабов — но уже за счет жителей покоренных стран. Известно много случаев массового обращения в рабство на завоеванных Римом территориях за неспособность уплатить высокие римские налоги (см. далее).

Были и такие случаи, когда государство подвергало гражданина maxima capitis diminutio, то есть превращало его в раба, за совершенные им преступления. Осуждённые на казнь преступники зачислялись в разряд рабов (servi poenae), потому что в Риме только раба можно было передавать в руки палача. Позднее для некоторых преступлений наказание было смягчено, и «рабов наказания» ссылали в рудники или каменоломни.

Если, наконец, свободная женщина вступала в связь с рабом и не прекращала её, несмотря на троекратный протест господина, она становилась рабыней того, кому принадлежал раб.

Ко всем перечисленным источникам рабства нужно присоединить ещё некоторый естественный прирост несвободного населения за счет рождения детей у рабынь. Ввиду медленности этого роста и спроса установилась торговля рабами. Рабы ввозились в Рим отчасти из Африки, Испании и Галлии, но преимущественно из Вифинии, Галатии, Каппадокии и Сирии. Торговля эта приносила большой доход казне, так как ввоз, вывоз и продажа рабов были обложены пошлиной: с евнуха взималось 1/8 стоимости, с остальных — 1/4, при продаже взималось 2—4 %. Работорговля была одним из самых выгодных занятий; ею занимались самые знатные римляне, напр. Катон Старший, рекомендовавший ради большей доходности скупать и дрессировать рабов для перепродажи. Первое место в работорговле принадлежало грекам, за которыми было преимущество опыта. Для ограждения интересов покупателей принимались многочисленные меры. Цены на рабов постоянно колебались в зависимости от спроса и предложения. Средняя стоимость раба при Антонинах была 175—210 р.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4225 дней]; но в отдельных случаях, как например за красивых молодых рабынь, платилось и до 9000 р.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4225 дней] В поздней империи (IV-V вв.) цена здоровых взрослых рабов составляла в среднем 18-20 золотых солидов (для сравнения: за 1 солид в V в. можно было купить 40 модий = 360 литров зерна). Но цена рабов была намного ниже на границах империи, откуда поступали пленные варвары. Дети-рабы также стоили намного меньше, как правило, всего лишь несколько солидов [5].

Функции рабов

Голландский учёный Помпа («Titi Pompae Phrysii de operis servorum liber», 1672) насчитал 146 функций, выполнявшихся рабами в доме богатого римлянина. В настоящее время после новых исследований эту цифру приходится значительно увеличить.

Весь состав рабов делился на две категории: familia rustica и familia urbana. В каждом имении во главе familia rustica стоял управляющий (лат. villicus)), следивший за исполнением рабами своих обязанностей, разбиравший их ссоры, удовлетворявший их законные нужды, поощрявший трудолюбивых и наказывавший виновных. Этими правами управляющие часто пользовались весьма широко, в особенности там, где господа или совсем не вмешивались в дело, или не интересовались участью своих рабов. У управляющего был помощник со штабом надсмотрщиков и мастеров. Ниже стояли многочисленные группы рабочих на полях, виноградниках, пастухов и скотников, прядильщиц, ткачей и ткачих, валяльщиков, портных, плотников, столяров и т. д. В крупных имениях каждая такая группа делилась, в свою очередь, на декурии, во главе которой стоял декурион. Иногда не менее многочисленна была и familia urbana, делившаяся на персонал управляющий (лат. ordinarii), пользовавшийся доверием господина, и персонал для услуг господину и госпоже как в доме, так и вне его (лат. vulgares, mediastini, quales-quales). К числу первых принадлежали домоправитель, кассир, бухгалтер, управляющие домами, сдаваемыми внаем, покупщики припасов и т. д.; к числу вторых — привратник, заменявший сторожевого пса и сидевший на цепи, сторожа, придверники, хранители мебели, хранители серебра, гардеробщики, рабы, вводившие посетителей, рабы, приподнимавшие пред ними портьеры, и т. п. В кухне теснилась толпа поваров, пекарей хлеба, пирогов, паштетов. Одна служба за столом богатого римлянина требовала немалого количества рабов: обязанность одних — накрывать на стол, других — накладывать кушанье, третьих — пробовать, четвёртых — наливать вино; были такие, о волоса которых господа вытирали свои руки, толпа красивых мальчиков, танцовщиц, карликов и шутов развлекала гостей за едой. Для личных услуг к господину приставлены были камердинеры, купальщики, домашние хирурги, брадобреи; в богатых домах имелись чтецы, секретари, библиотекари, переписчики, выделыватели пергамента, педагоги, литераторы, философы, живописцы, скульпторы, счетчики, агенты по торговым делам и т. д. В числе лавочников, разносчиков, банкиров, менял, ростовщиков было немало рабов, занимавшихся тем или другим делом на пользу своего господина. Когда господин появлялся где-либо в публичном месте, перед ним всегда шествовала толпа рабов (лат. anteambulanes); другая толпа замыкала шествие (лат. pedisequi); nomenclator называл ему имена встречных, которых надлежало приветствовать; distributores и tesserarii распределяли подачки; тут же были носильщики, курьеры, посыльные, красивые юноши, составлявшие почётную стражу госпожи, и т. д. У госпожи имелись свои стражи, евнухи, акушерка, кормилица, баюкальщицы, пряхи, ткачихи, швеи. Беттихер написал целую книгу («Сабина») специально о штате рабов при госпоже. Рабами были преимущественно и актёры, акробаты, гладиаторы. На подготовку рабов образованных (лат. litterati) тратились большие суммы (напр. Крассом, Аттиком). Многие господа специально воспитывали для того или другого дела своих рабов и затем предоставляли их за плату в распоряжение желающих. Услугами наемных рабов пользовались лишь небогатые дома; богачи старались всех специалистов иметь у себя дома.

Кроме рабов, принадлежавших частным лицам (лат. servi privati), были рабы общественные (лат. servi publici), принадлежавшие или государству, или отдельному городу. Они строили улицы и водопроводы, работали на каменоломнях и в рудниках, чистили клоаки, служили на бойнях и в разных общественных мастерских (воинских орудий, верёвок, снастей для судов и пр.); они же занимали при магистратах низшие должности — посыльных, вестников, прислужников при судах, тюрьмах и храмах; они бывали государственными кассирами и писцами. Из них же составлялась свита, сопровождавшая каждого провинциального чиновника или полководца на место его должности.

Положение рабов

Древние писатели оставили нам много описаний ужасного положения, в котором находились римские рабы. Пища их по количеству была крайне скудная, по качеству никуда не годилась: выдавалось именно столько, чтобы не умереть с голоду. А между тем труд был изнурительный и продолжался с утра до вечера. Особенно тяжело было положение рабов на мельницах и в булочных, где нередко к шее рабов привязывали жёрнов или доску с отверстием посредине, чтобы помешать им есть муку или тесто, — и в рудниках, где больные, изувеченные работали под кнутом, пока не падали от истощения. В случае болезни раба его отвозили на заброшенный «остров Эскулапа», где ему и предоставляли полную «свободу умирать». Катон Старший советует продавать «старых быков, больной скот, хворых овец, старые повозки, железный лом, старого раба, больного раба и вообще всё ненужное». Жестокое обращение с рабами было освящено и преданиями, и обычаями, и законами. Лишь во время Сатурналий рабы могли чувствовать себя несколько свободно; они надевали шапку отпущенников и садились за стол своих господ, причём последние иногда даже оказывали им почести. Всё остальное время над ними тяготел произвол господ и управляющих. Цепь, кандалы, палка, бич были в большом ходу. Нередко случалось, что господин приказывал бросить раба в колодец или печь или посадить на вилы. Выскочка из вольноотпущенников Ведий Поллион за разбитую вазу велел бросить раба в садок с муренами. Август приказал повесить на мачте раба, убившего и съевшего его перепёлку. В рабе видели существо грубое и нечувствительное и поэтому наказания для него придумывали возможно более ужасные и мучительные. Его мололи в мельничных жерновах, облепляли голову смолой и сдирали кожу с черепа, обрубали нос, губы, уши, руки, ноги или подвешивали голого на железных цепях, оставляя на съедение хищных птиц; его распинали, наконец, на кресте. «Я знаю, — говорит раб в комедии Плавта, — что моим последним жилищем будет крест: на нём покоятся мой отец, дед, прадед и все мои предки». В случае убийства господина рабом подвергались смерти все рабы, жившие с господином под одной крышей. Только положение рабов, служивших вне господского дома — на судах, в магазинах, заведующими мастерских — было несколько легче. Чем хуже была жизнь рабов, чем тяжелее работа, чем суровее наказания, чем мучительнее казни, тем сильнее рабы ненавидели господина. Отдавая себе ясный отчёт в том, какие чувства питают к ним рабы, господа, как и государственная власть, много заботились о предупреждении опасности со стороны рабов. Они старались поддерживать несогласия между рабами, разобщать рабов одинаковой национальности.

Интересно, что внешне рабы ничем не отличались от свободных граждан. Они носили ту же одежду, в свободное время ходили в термы, театры, на стадионы. Вначале, рабы имели специальные ошейники с именем владельца, которые были быстро отменены. Сенат даже вынес на этот счет специальное положение, смысл которого состоял в том, чтобы рабы не выделялись среди граждан, чтобы они (рабы) не видели и не знали, как их много.

С юридической точки зрения раб как личность не существовал; во всех отношениях он был приравнен к вещи (res mancipi), поставлен наравне с землей, лошадьми, быками (servi pro nullis habentur — говорили римляне). Закон Аквилия не делает разницы между нанесением раны домашнему животному и рабу. На суде раба допрашивали лишь по требованию одной из сторон; добровольное показание раба не имело никакой цены. Ни он никому не может быть должен, ни ему не могут быть должны. За вред или убыток, причиненный рабом, ответственности подлежал его господин. Союз раба и рабыни не имел легального характера брака: это было только сожительство, которое господин мог терпеть или прекратить по произволу. Обвиненный раб не мог обратиться за защитой к трибунам.

Меры по ограничению произвола в отношении рабов

Однако с течением времени жизнь заставила власти несколько смягчить произвол рабовладельцев, отчасти потому, что жестокое обращение с рабами во многих случаях приводило к крупным восстаниям рабов, например, в Сицилии, отчасти из отвращения людей к жестокости, чего не следует недооценивать.

Со времени утверждения императорской власти принимается целый ряд юридических мер, направленных к охранению рабов от произвола и жестокости господ. Lex Claudia (47 г. н. э.) даёт свободу тем рабам, о которых господа не заботились во время их болезни. Lex Petronia (67) запрещает посылать рабов на публичные бои с зверями. Император Адриан запрещает под страхом уголовного наказания самовольное убийство рабов господином, заключение их в тюрьмы (ergastula), продажу для проституции (см. также Проституция в Древнем Риме) и гладиаторских игр (121). Антонин легализировал обычай, позволявший рабам искать спасения от жестокости господ в храмах и у статуй императоров. За убийство раба он предписал подвергать господина наказанию по lex Cornelia de sicariis, а в случаях жестокого обращения с рабом — продавать его в другие руки. Им же была запрещена продажа детей и выдача их в качестве заложников при займе денег. Эдикт Диоклетиана запретил свободному человеку отдавать себя в кабалу. Неоплатного должника закон исторгал из рук кредитора. Торговля рабами продолжалась, но часто практиковавшееся изувечивание мальчиков и юношей каралось изгнанием, ссылкой в рудники и даже смертью. Если покупатель возвращал раба продавцу, то он должен был вернуть и всю его семью: сожительство раба, таким образом, признавалось браком.

Константин приравнял умышленное убийство раба к убийству свободного человека. Законы Льва I, Феодосия I и Юстиниана I запрещали отдавать рабынь силой на сцену, держать в частных домах игральщиц на флейте, заставлять рабынь заниматься проституцией. За некоторыми категориями рабов была признана определённая гражданская правоспособность. Так, servus publicus имел право распорядиться в завещании половиной своего имущества. В некоторых случаях раб мог защищать своё дело в суде; иногда даже он допускался и к личному ходатайству в суде. Некоторым юридическим отношениям, возникшим у того или другого лица в то время, когда оно находилось в рабстве, по получении им свободы придавалась законная сила. В эпоху сильного развития рабства право на peculium осуществляли лишь немногие рабы, пользовавшиеся особым расположением господ. Юристы разумели под пекулием такое имущество, которому раб с согласия своего господина вёл особый счёт. Оно давало рабу возможность вступать в те или другие обязательства как с своим господином, так и с третьими лицами. Обязательства последнего рода стали теперь регулироваться законом: воле раба приписывалось юридическое значение, и его хозяйство считалось отдельным от хозяйства господина.

Под влиянием философских учений (см. ниже) римские юристы заявляли, что по естественному праву все люди рождаются свободными и равными; вместе с тем, однако, они признавали фактическое существование рабства, считая его необходимым порождением гражданской жизни. «По естественному праву, — говорит Ульпиан, — все родятся свободными; в гражданском праве рабы считаются за ничто, но не так в праве естественном, ибо по этому последнему праву все люди рождаются свободными. Только с общенародным правом (jus gentium) возникло рабство». Этот принцип «естественной свободы», хотя бы и признаваемый лишь теоретически, породил общий дух императорской юриспруденции, благоприятный для личной свободы (favor libertatis). Под влиянием этого общего настроения юристы смягчали тяжкие обязательства, которые господа возлагали на рабов при их освобождении, покровительствовали положению условноотпущеных и т. п. ; всякое вообще столкновение интересов господина с требованиями свободы юристы разрушали в пользу последней.

Не следует, впрочем, преувеличивать значения этого факта: рядом с постановлениями, как бы ограничивающими область рабства, мы видим такие законы, как, например, sc. Claudianum, по которому женщина, вышедшая замуж за раба без согласия на то его господина, обращалась в рабыню, или указ Константина, назначавший смертную казнь всякой женщине, которая сделается женой своего раба, причём последний должен был быть сожжен. Да и те законоположения, которые имели целью смягчение участи раба, очень часто не достигали своей цели. Так, не раз принимались меры к подавлению гладиаторских игр, жертвами которых преимущественно были рабы — а между тем они продержались до Феодосия. То же самое нужно сказать и о законах против проституции.

Смягчению участи рабов сильно способствовало то обстоятельство, что в императорскую эпоху почти прекратился самый обильный источник рабов — военнопленные. Поэтому собственная выгода рабовладельцев заставляла их до известной степени беречь рабов, в рабочих силах которых начал ощущаться недостаток. Не осталась без влияния и философия, довольно широко распространившаяся в римском обществе и иногда имевшая в своих рядах императоров: она вызвала в юриспруденции теорию о естественном равенстве и свободе. С IV в. место философии заняло христианство: как религиозное учение, действующее не только на ум, но и на чувство, на волю, притом доступное гораздо более широким кругам общества, оно должно было ещё больше смягчить участь рабов. Выразилось это прежде всего в праве, данном церкви, — освобождать рабов в какое угодно время одним словесным выражением своей воли. Раб, поступавший в монастырь, становился свободным человеком, хотя с известными ограничениями. Число рабов, получивших в это время свободу, было очень значительно.

Трансформация рабства в истории Древнего Рима

«Патриархальное рабство» ранней республики

В начале исторической жизни Древнего Рима, рабов было немного; даже около середины V в. до н. э., по указанию Дионисия Галикарнасского, на общую цифру населения в 440000 приходилось не более 50000 рабов вместе с вольноотпущенниками. В эту эпоху римляне — небогатые, суровые, не нуждавшиеся в большом количестве рабочих рук — нередко после выигранной битвы поголовно забивали пленных врагов: после поражения самнитов, напр., по приказу Суллы 4000 пленных были в один день перебиты специально для того посланными воинами. Положение раба регулировалось в то время не правом — он вовсе был исключён из состава гражданского общества, а нравами и обычаями и было вообще сносным. Рабы — преимущественно военнопленные — были близки своим господам по расе, языку, верованиям и образу жизни. Господин лично знал своих рабов, вместе с ними обрабатывал свою землю, да и внутри дома его занятия ничем не отличались от занятий рабов; последние до известной степени почитались членами семьи (familiares), являлись нередко в качестве советников и товарищей своего господина, ели с ним за одним столом, вместе отправляли религиозные торжества. У них была своя собственная семья; им дозволялось сберегать для себя имущество которое впоследствии могло служить для них средством выкупа на свободу.

С течением времени прежде скромные отчины римских патрициев превратились в обширные поместья; система завоеваний требовала постоянных отлучек граждан из дому, а, следовательно, и увеличения подневольного труда. При таких условиях поголовное истребление военнопленных прекратилось: теперь их стараются захватить как можно больше.

«Расцвет» рабства

Настоящий «расцвет» рабства произошёл в период грандиозных римских завоеваний поздней республики (II—I вв. до н. э.) и первого столетия Римской империи (конец I в. до н. э. — середина I в. н. э.), когда рабами в подавляющем большинстве были взятые в плен жители завоеванных стран и территорий. Древние источники упоминают об огромных количествах пленников, которые обращались в рабов.

Фабий Кунктатор из одного Тарента вывел 30 000 рабов. После побед Павла Эмилия в Эпире было продано до 150 000 пленных. По завоевании Понта Лукуллом предложение рабов настолько превысило спрос, что раб стоил всего 4 драхмы. Марием было взято в плен 90 000 тевтонов и 60 000 кимвров. Цезарь раз продал в Галлии до 63 000 пленных; вообще Плутарх приписывает ему «великую честь» обращения в рабство 10 000 000 людей. Август вывел из страны салассов 44 000 пленных. По свидетельству Иосифа Флавия, после оргии убийств, ознаменовавшей взятие Иерусалима Титом, в руках римлян осталось ещё 97000 рабов.

Жителей покоренных стран обращали в рабство не только в момент их завоевания Римом или при подавлении восстаний, но и в течение всего времени, пока над ними сохранялась власть Рима. Наиболее распространенным было обращение в рабство за долги или неуплату налогов, и эта практика приобрела массовый характер. В частности, в период с конца II в. до второй половины I в. до н. э. широко применялся сбор налогов частными откупщиками — публиканами, который более напоминал грабеж. Публиканы назначали неимоверно высокие налоги, которые большинство местных жителей не было в состоянии уплатить, и забирали в счет неуплаты налогов в рабство самих должников или членов их семей. Значительная часть населения целого ряда провинций и стран, покоренных Римом, в этот период была угнана в рабство в Италию за неуплату налогов. Когда по распоряжению римского Сената у Никомеда, царя Вифинии (северо-запад Малой Азии), потребовали выделить отряд вспомогательных войск для римской армии, то он ответил, что у него нет здоровых подданных, они все забраны в качестве рабов римскими откупщиками налогов [6].

По мнению историка М.Финли, в Италии в эпоху «расцвета» рабства было около 2 миллионов рабов [7]. По оценке историка П.Бранта, в Италии в ту эпоху было 2-3 миллиона рабов и ещё 4-5 миллионов свободных граждан, при соотношении численности первых и вторых примерно 1 к 2. Историк Т.Фрэнк оценивал это соотношение как 1 к 2,5 [8].

Таким образом, римляне в указанный период превратились в «нацию господ», которую обслуживала целая армия рабов — преимущественно иностранцев, обращенных в рабство в ходе римского завоевания Европы и Средиземноморья. И эта армия пополнялась посредством новых грабежей и произвола на покоренных территориях. В Италии рабы в тот период использовались в большом количестве не только в домашнем хозяйстве, но и в сельском хозяйстве, строительстве и ремеслах.

Однако за пределами Италии рабов даже в ту эпоху было очень мало, и они не играли практически никакой роли в экономической и социальной жизни. Так, известный русский историк Михаил Иванович Ростовцев в своем уникальном труде по социальной и экономической истории ранней Римской империи [9] указывает на то, что в подавляющем большинстве провинций, за исключением Италии, Сицилии и некоторых областей Испании, рабов практически не было или они были в незначительном количестве, повторяя данный вывод также применительно к конкретным провинциям Римской империи [10]. К такому же выводу пришёл французский историк А.Гренье в своем труде о Римской Галлии [11].

В целом, если исходить из имеющихся оценок населения ранней Римской империи — 50-70 миллионов человек — и из оценок количества рабов ведущими историками, то численность рабов даже в самом начале имперского периода (конец I в. до н. э. — середина I в. н. э.) в пропорции ко всему населению империи должна была составлять лишь порядка 4-8 %. Это расходится с выводами советских и марксистских историков, которые придавали теме рабства гипертрофированный характер и учитывали пропорцию рабов в населении только самой Италии, а не всей Римской империи.

Роль рабов в классовых битвах

Известно о нескольких восстаниях рабов, произошедших во II—I вв. до н. э. на территории Италии и Сицилии. В 196 г. до н. э. произошло восстание рабов в Этрурии, в 185 г. — в Апулии. Более серьёзный мятеж вспыхнул в 133 г. под предводительством Евна в Сицилии, где рабы имели особенно много поводов к неудовольствию и где их численность была очень велика. По словам античного автора Диодора, число мятежников доходило до 200 тысяч [12]. Только с большим трудом удалось Рутилию подавить восстание. Но и в последующее время Сицилия продолжала оставаться очагом восстаний (напр. в 105—102 гг.).

Самым грозным восстанием было восстание Спартака (73-71 гг. до н. э.), в армии которого состояло около 120 тысяч человек. Однако по свидетельству римских историков Аппиана и Саллюстия, в восстании Спартака участвовали не только рабы, но и свободные пролетарии, которых в «армии рабов» было довольно много. Кроме того, прослышав об успехах Спартака, против власти Рима подняли мятеж города римских союзников в Италии, что значительно усилило размах восстания. Как пишет С.Николе, «война Спартака являлась также войной против господства Рима, а не только восстанием рабов» [13].

В целом рабы не играли большой роли в классовых битвах Древнего Рима[14], за исключением отдельных районов, в частности, Сицилии, где рабы в какой-то период составляли очень значительную часть населения. Но даже в Италии роль социальных движений рабов была невелика, за исключением периода со 135 по 71 гг. до н.э. (когда она была значительна), не говоря уже о других римских провинциях[15]. Восстание Спартака, будучи лишь отчасти движением рабов, в свою очередь, составляло лишь небольшой эпизод в гражданских войнах 80-х-70-х гг. до н. э., длившихся два десятилетия (когда лидерами противоборствующих сторон являлись Марий, Сулла, Серторий, Помпей). А во время последующих гражданских войн: 49-30 гг. до н. э. (Цезарь, Кассий, Брут, Август, Помпей, Антоний), 68-69 гг. н. э. (Гальба, Вителлий, Веспасиан), 193—197 гг. (Альбин, Нигер, Север), 235—285 гг. («век 30 тиранов»), — совсем не известно о каких-либо самостоятельных массовых движениях рабов[16].

Приведенные факты опровергают утверждения советских и марксистских историков о том, что рабы в Древнем Риме составляли основной «класс эксплуатируемых», игравший ведущую роль в классовой борьбе с «классом эксплуататоров». Рабы представляли собой в целом лишь небольшую социальную прослойку, игравшую довольно скромную роль в классовых битвах, за исключением периода со 135 по 71 гг. до н.э.[16];[14].

Исчезновение массового рабства

В последующие столетия, когда уменьшился приток военнопленных, а жители покоренных территорий все более по своему статусу приближались к гражданам Рима [17], число рабов начало быстро сокращаться. Как указывает С.Николе, есть признаки его некоторого уменьшения уже с конца I в. до н. э., и ещё более — в течение I в н. э.[18]. Во II—III в. н. э. рабы как в целом в империи, так и в самой Италии, составляли незначительный процент населения. Как отмечал известный английский историк А.Х.М. Джонс, специально исследовавший этот вопрос, количество рабов в указанные столетия в пропорциональном отношении было ничтожным, они стоили очень дорого и применялись в основном как домашняя прислуга у богатых римлян [19]. По его данным, средняя цена раба к этому времени по сравнению с IV в. до н. э. увеличилась в 8 раз [20]. Поэтому купить и содержать рабов могли себе позволить лишь богатые римляне, державшие рабов в качестве домашней прислуги; применение рабского труда в ремеслах и сельском хозяйстве во II—III вв. н. э. потеряло всякий смысл и практически исчезло.

Повсеместно в данный период обработка земли велась свободными арендаторами — колонами. Советские историки утверждали, в стремлении доказать марксистский тезис о существовании «рабовладельческого строя» в античности, что колонат был одной из разновидностей рабовладельческих отношений. Однако все колоны были формально свободными, их зависимость от латифундистов имела совсем иной характер, чем зависимость раба от своего хозяина. В истории есть много примеров такой же зависимости крестьян от крупных землевладельцев — Древний Египет, Персия в ранней античности, Индия и Китай накануне колониального завоевания, Франция накануне Французской революции и т. д. Положение крестьян в этих странах было похоже на положение рабов или крепостных, но фактически они не являлись ни теми, ни другими, поскольку их формальная свобода сохранялась[21]. В любом случае колоны не были рабами, а были свободными гражданами, и на них ни в коей мере не распространялись римские законы о рабах, которыми были четко установлены юридический статус раба, права рабовладельца и т. д.

Об исчезновении массового рабства в эту эпоху свидетельствует, помимо имеющихся фактов, также трансформация римского слова «раб». Как писал немецкий историк Эд Майер, латинское слово «servus» (раб) к концу античности изменило своё значение, им перестали называть рабов (которых было очень мало), а стали называть крепостных [22].

По свидетельству Константина Багрянородного Сервами же на языке ромеев обозначаются рабы, почему и "сервилами" в просторечии называется обувь рабов, а "цервулианами" — носящие дешевую, нищенскую обувь.[23]

В течение IV века указами римских императоров в крепостных была превращена значительная часть населения Римской империи (см. далее). Соответственно, именно в данном значении («крепостной») это слово («serf», «servo») и вошло во все западноевропейские языки: английский, французский, итальянский, испанский, — сформировавшиеся после краха Западной Римской империи. А для рабов был позднее введен новый термин — slave, sklav. Это также может служить подтверждением выводов историков об исчезновении рабства как массового явления во II—III вв. н. э.[24].

Введение крепостного права

Переход к крепостничеству начался уже во II—III вв., когда появился новый вид рабов — casati. Владельцы поместий наделяли такого раба участком земли, причём он, живя вдали от господ более или менее самостоятельной жизнью, пользовался большими правами, чем когда бы то ни было раньше: он мог вступать в брак, ему предоставлена была фактически гораздо большая свобода распоряжаться продуктами своего труда; у него было, в сущности, собственное хозяйство. Фактически по своему положению рабы-casati были уже не столько рабами, сколько крепостными крестьянами.

Окончательно история рабства в античности завершилась с официальным введением в Римской империи крепостного права или некой его разновидности. Как указывает А.Х.М. Джонс, это произошло в правление императора Диоклетиана (284—305 гг.), который всем без исключения крестьянам: как арендаторам земли (колонам), так и собственникам земли, — запретил, под страхом сурового наказания, покидать своё место жительства [25]. В течение IV в. преемники Диоклетиана ещё более ужесточили эти меры и распространили их на подавляющую часть населения. Законами и указами Диоклетиана и императоров IV века практически все граждане центральных и западных провинций Римской империи были прикреплены либо к определенному участку земли, либо к своему месту жительства, а также к определенной профессии, которая передавалась по наследству: сын кузнеца теперь мог стать только кузнецом, а сын торговца — только торговцем. Кроме того, и жениться теперь сын кузнеца мог только на дочери кузнеца, а сын крестьянина — только на дочери крестьянина, причем из своей деревни или местности. Фактически это означало введение крепостного права для всех или большинства жителей Римской империи, за исключением высших государственных чиновников и богатых собственников земли и недвижимости. Даже для людей свободных профессий (в том числе наемных рабочих, прислуги и т. д.), было введено правило, по которому они после определенного числа лет, проведенного на одном месте, уже не могли больше его покинуть [26].

Некоторые авторы связывают введение крепостного права в поздней Римской империи с острым демографическим кризисом и нехваткой рабочих рук, особенно на западе империи, достигшими к этому времени критических размеров [27].

См. также

Напишите отзыв о статье "Рабство в Древнем Риме"

Ссылки

  • [booknik.ru/today/not-slaves/o-rabstve-v-antichnosti/ Виктор Сонькин о рабстве в античности]

Примечания

  1. Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, p. 213
  2. Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, p. 208
  3. Моммзен Т. История Рима. Москва, 2001, т. 1 кн. 1, 2, с. 326
  4. Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, p. 215
  5. Jones A.H.M. The Later Roman Empire (284-606). A Social Economic and Administrative Survey. Baltimore, 1964, pp. 852-854, 446
  6. Валлон А. История рабства в античном мире. Смоленск, 2005, с.345
  7. Finley M. Ancient Slavery and Modern Ideology. New York, 1980, p. 80
  8. Brunt P. Italian Manpower, 225 B.C.-A.D.14. Oxford, 1971, pp. 4, 121—124
  9. Как отмечает, например, историк Ф.Миллер, эта книга Ростовцева является единственным значимым крупным трудом в данной области. Millar F. The Roman Empire and its Neighbours, London, 1967, p. 11
  10. Ростовцев М. И. Общество и хозяйство в Римской империи. С-Петербург, 2000, т. 1, с. 212—226 (на Балканах и в Придунайских провинциях); т. 2, с. 5-35 (в Египте, Сирии и Малой Азии); т. 2, с. 54-58 (в Римской Африке)
  11. A.Grenier. La Gaule Romaine. In: Economic Survey of Ancient Rome. Baltimore, 1937, Vol. III, p. 590
  12. Ковалев С. История Рима, под ред. Э.Фролова. С-Петербург, 2003, с. 395
  13. Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, p. 226
  14. 1 2 Meyer E. Kleine Schriften. Halle, 1924. Bd. 1, p. 210
  15. Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, pp. 224-226
  16. 1 2 Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, pp. 226-228
  17. Этот процесс завершился в 212 году, когда все жители Римской империи (за исключением пленных «варваров»-иностранцев), были уравнены в правах.
  18. Rome et la conquete du monde mediterraneen, ed. par C.Nicolet. Paris, 1979, tome 1, p. 214
  19. Джонс А. Гибель античного мира. Ростов н/Д, 1997, с.424-425
  20. Jones A. Slavery in the Ancient World. Economic History Review, 2d ser., 9, 1956 pp. 191—194
  21. Существуют разные гипотезы о том, какова может быть природа данного явления. См., например, статью Азиатский способ производства или книгу [www.yuri-kuzovkov.ru/second_book/ Кузовков Ю. Мировая история коррупции. М., 2010, глава XIII]
  22. Meyer E. Kleine Schriften. Halle, 1924, Bd. 1, S. 178, 212
  23. [www.vostlit.info/Texts/rus11/Konst_Bagr_2/frametext32.htm КОНСТАНТИН БАГРЯНОРОДНЫЙ->ОБ УПРАВЛЕНИИ ИМПЕРИЕЙ->ПУБЛИКАЦИЯ 1991 Г.->ГЛАВА 32]
  24. Если бы рабство в Римской империи сохранилось до III—IV вв. как массовый институт, то для нового массового института — крепостничества — было бы придумано новое название, как это, например, произошло на Руси, где после введения крепостного права в конце XVI в. продолжали существовать холопы (рабы) и понятие холопство (рабство), параллельно с введением новой категории — крепостных, и нового понятия — крепостное право.
  25. Jones A. The Later Roman Empire (284—606). A Social Economic and Administrative Survey. Baltimore, 1964, Vol. I, pp.68-69
  26. Lot F. La fin du monde antique et le debut du moyen age. Paris, 1968, pp.110-111; Piganiol A. L’empire chretien (325—395). Paris, 1972, p. 315
  27. [www.yuri-kuzovkov.ru/first_book/ Кузовков Ю. Глобализация и спираль истории. М., 2010, глава I]
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Рабство в Древнем Риме


Когда Пьер вернулся домой, ему подали две принесенные в этот день афиши Растопчина.
В первой говорилось о том, что слух, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, – несправедлив и что, напротив, граф Растопчин рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей, – говорилось в афише, – но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова в первый раз ясно ыоказали Пьеру, что французы будут в Москве. Во второй афише говорилось, что главная квартира наша в Вязьме, что граф Витгснштейн победил французов, но что так как многие жители желают вооружиться, то для них есть приготовленное в арсенале оружие: сабли, пистолеты, ружья, которые жители могут получать по дешевой цене. Тон афиш был уже не такой шутливый, как в прежних чигиринских разговорах. Пьер задумался над этими афишами. Очевидно, та страшная грозовая туча, которую он призывал всеми силами своей души и которая вместе с тем возбуждала в нем невольный ужас, – очевидно, туча эта приближалась.
«Поступить в военную службу и ехать в армию или дожидаться? – в сотый раз задавал себе Пьер этот вопрос. Он взял колоду карт, лежавших у него на столе, и стал делать пасьянс.
– Ежели выйдет этот пасьянс, – говорил он сам себе, смешав колоду, держа ее в руке и глядя вверх, – ежели выйдет, то значит… что значит?.. – Он не успел решить, что значит, как за дверью кабинета послышался голос старшей княжны, спрашивающей, можно ли войти.
– Тогда будет значить, что я должен ехать в армию, – договорил себе Пьер. – Войдите, войдите, – прибавил он, обращаясь к княжие.
(Одна старшая княжна, с длинной талией и окаменелым лидом, продолжала жить в доме Пьера; две меньшие вышли замуж.)
– Простите, mon cousin, что я пришла к вам, – сказала она укоризненно взволнованным голосом. – Ведь надо наконец на что нибудь решиться! Что ж это будет такое? Все выехали из Москвы, и народ бунтует. Что ж мы остаемся?
– Напротив, все, кажется, благополучно, ma cousine, – сказал Пьер с тою привычкой шутливости, которую Пьер, всегда конфузно переносивший свою роль благодетеля перед княжною, усвоил себе в отношении к ней.
– Да, это благополучно… хорошо благополучие! Мне нынче Варвара Ивановна порассказала, как войска наши отличаются. Уж точно можно чести приписать. Да и народ совсем взбунтовался, слушать перестают; девка моя и та грубить стала. Этак скоро и нас бить станут. По улицам ходить нельзя. А главное, нынче завтра французы будут, что ж нам ждать! Я об одном прошу, mon cousin, – сказала княжна, – прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу.
– Да полноте, ma cousine, откуда вы почерпаете ваши сведения? Напротив…
– Я вашему Наполеону не покорюсь. Другие как хотят… Ежели вы не хотите этого сделать…
– Да я сделаю, я сейчас прикажу.
Княжне, видимо, досадно было, что не на кого было сердиться. Она, что то шепча, присела на стул.
– Но вам это неправильно доносят, – сказал Пьер. – В городе все тихо, и опасности никакой нет. Вот я сейчас читал… – Пьер показал княжне афишки. – Граф пишет, что он жизнью отвечает, что неприятель не будет в Москве.
– Ах, этот ваш граф, – с злобой заговорила княжна, – это лицемер, злодей, который сам настроил народ бунтовать. Разве не он писал в этих дурацких афишах, что какой бы там ни был, тащи его за хохол на съезжую (и как глупо)! Кто возьмет, говорит, тому и честь и слава. Вот и долюбезничался. Варвара Ивановна говорила, что чуть не убил народ ее за то, что она по французски заговорила…
– Да ведь это так… Вы всё к сердцу очень принимаете, – сказал Пьер и стал раскладывать пасьянс.
Несмотря на то, что пасьянс сошелся, Пьер не поехал в армию, а остался в опустевшей Москве, все в той же тревоге, нерешимости, в страхе и вместе в радости ожидая чего то ужасного.
На другой день княжна к вечеру уехала, и к Пьеру приехал его главноуправляющий с известием, что требуемых им денег для обмундирования полка нельзя достать, ежели не продать одно имение. Главноуправляющий вообще представлял Пьеру, что все эти затеи полка должны были разорить его. Пьер с трудом скрывал улыбку, слушая слова управляющего.
– Ну, продайте, – говорил он. – Что ж делать, я не могу отказаться теперь!
Чем хуже было положение всяких дел, и в особенности его дел, тем Пьеру было приятнее, тем очевиднее было, что катастрофа, которой он ждал, приближается. Уже никого почти из знакомых Пьера не было в городе. Жюли уехала, княжна Марья уехала. Из близких знакомых одни Ростовы оставались; но к ним Пьер не ездил.
В этот день Пьер, для того чтобы развлечься, поехал в село Воронцово смотреть большой воздушный шар, который строился Леппихом для погибели врага, и пробный шар, который должен был быть пущен завтра. Шар этот был еще не готов; но, как узнал Пьер, он строился по желанию государя. Государь писал графу Растопчину об этом шаре следующее:
«Aussitot que Leppich sera pret, composez lui un equipage pour sa nacelle d'hommes surs et intelligents et depechez un courrier au general Koutousoff pour l'en prevenir. Je l'ai instruit de la chose.
Recommandez, je vous prie, a Leppich d'etre bien attentif sur l'endroit ou il descendra la premiere fois, pour ne pas se tromper et ne pas tomber dans les mains de l'ennemi. Il est indispensable qu'il combine ses mouvements avec le general en chef».
[Только что Леппих будет готов, составьте экипаж для его лодки из верных и умных людей и пошлите курьера к генералу Кутузову, чтобы предупредить его.
Я сообщил ему об этом. Внушите, пожалуйста, Леппиху, чтобы он обратил хорошенько внимание на то место, где он спустится в первый раз, чтобы не ошибиться и не попасть в руки врага. Необходимо, чтоб он соображал свои движения с движениями главнокомандующего.]
Возвращаясь домой из Воронцова и проезжая по Болотной площади, Пьер увидал толпу у Лобного места, остановился и слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара, обвиненного в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека с рыжими бакенбардами, в синих чулках и зеленом камзоле. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же. Оба, судя по лицам, были французы. С испуганно болезненным видом, подобным тому, который имел худой француз, Пьер протолкался сквозь толпу.
– Что это? Кто? За что? – спрашивал он. Но вниманье толпы – чиновников, мещан, купцов, мужиков, женщин в салопах и шубках – так было жадно сосредоточено на то, что происходило на Лобном месте, что никто не отвечал ему. Толстый человек поднялся, нахмурившись, пожал плечами и, очевидно, желая выразить твердость, стал, не глядя вокруг себя, надевать камзол; но вдруг губы его задрожали, и он заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди. Толпа громко заговорила, как показалось Пьеру, – для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости.
– Повар чей то княжеский…
– Что, мусью, видно, русский соус кисел французу пришелся… оскомину набил, – сказал сморщенный приказный, стоявший подле Пьера, в то время как француз заплакал. Приказный оглянулся вокруг себя, видимо, ожидая оценки своей шутки. Некоторые засмеялись, некоторые испуганно продолжали смотреть на палача, который раздевал другого.
Пьер засопел носом, сморщился и, быстро повернувшись, пошел назад к дрожкам, не переставая что то бормотать про себя в то время, как он шел и садился. В продолжение дороги он несколько раз вздрагивал и вскрикивал так громко, что кучер спрашивал его:
– Что прикажете?
– Куда ж ты едешь? – крикнул Пьер на кучера, выезжавшего на Лубянку.
– К главнокомандующему приказали, – отвечал кучер.
– Дурак! скотина! – закричал Пьер, что редко с ним случалось, ругая своего кучера. – Домой я велел; и скорее ступай, болван. Еще нынче надо выехать, – про себя проговорил Пьер.
Пьер при виде наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, так окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию, что ему казалось, что он или сказал об этом кучеру, или что кучер сам должен был знать это.
Приехав домой, Пьер отдал приказание своему все знающему, все умеющему, известному всей Москве кучеру Евстафьевичу о том, что он в ночь едет в Можайск к войску и чтобы туда были высланы его верховые лошади. Все это не могло быть сделано в тот же день, и потому, по представлению Евстафьевича, Пьер должен был отложить свой отъезд до другого дня, с тем чтобы дать время подставам выехать на дорогу.
24 го числа прояснело после дурной погоды, и в этот день после обеда Пьер выехал из Москвы. Ночью, переменя лошадей в Перхушкове, Пьер узнал, что в этот вечер было большое сражение. Рассказывали, что здесь, в Перхушкове, земля дрожала от выстрелов. На вопросы Пьера о том, кто победил, никто не мог дать ему ответа. (Это было сражение 24 го числа при Шевардине.) На рассвете Пьер подъезжал к Можайску.
Все дома Можайска были заняты постоем войск, и на постоялом дворе, на котором Пьера встретили его берейтор и кучер, в горницах не было места: все было полно офицерами.
В Можайске и за Можайском везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, – чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство.


24 го было сражение при Шевардинском редуте, 25 го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26 го произошло Бородинское сражение.
Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть – для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершении очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение.
Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, казалось, как ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и принимая сражение с вероятной случайностью потери четверти армии, он шел на верную погибель; и столь же ясно бы должно было казаться Кутузову, что, принимая сражение и тоже рискуя потерять четверть армии, он наверное теряет Москву. Для Кутузова это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше одной шашкой и я буду меняться, я наверное проиграю и потому не должен меняться.
Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только на одну восьмую слабее его; а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня.
До Бородинского сражения наши силы приблизительно относились к французским как пять к шести, а после сражения как один к двум, то есть до сражения сто тысяч; ста двадцати, а после сражения пятьдесят к ста. А вместе с тем умный и опытный Кутузов принял сражение. Наполеон же, гениальный полководец, как его называют, дал сражение, теряя четверть армии и еще более растягивая свою линию. Ежели скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Смоленска он хотел остановиться, знал опасность своего растянутого положения знал, что занятие Москвы не будет концом кампании, потому что от Смоленска он видел, в каком положении оставлялись ему русские города, и не получал ни одного ответа на свои неоднократные заявления о желании вести переговоры.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
На другой вопрос: как даны были Бородинское и предшествующее ему Шевардинское сражения – существует точно так же весьма определенное и всем известное, совершенно ложное представление. Все историки описывают дело следующим образом:
Русская армия будто бы в отступлении своем от Смоленска отыскивала себе наилучшую позицию для генерального сражения, и таковая позиция была найдена будто бы у Бородина.
Русские будто бы укрепили вперед эту позицию, влево от дороги (из Москвы в Смоленск), под прямым почти углом к ней, от Бородина к Утице, на том самом месте, где произошло сражение.
Впереди этой позиции будто бы был выставлен для наблюдения за неприятелем укрепленный передовой пост на Шевардинском кургане. 24 го будто бы Наполеон атаковал передовой пост и взял его; 26 го же атаковал всю русскую армию, стоявшую на позиции на Бородинском поле.
Так говорится в историях, и все это совершенно несправедливо, в чем легко убедится всякий, кто захочет вникнуть в сущность дела.
Русские не отыскивали лучшей позиции; а, напротив, в отступлении своем прошли много позиций, которые были лучше Бородинской. Они не остановились ни на одной из этих позиций: и потому, что Кутузов не хотел принять позицию, избранную не им, и потому, что требованье народного сражения еще недостаточно сильно высказалось, и потому, что не подошел еще Милорадович с ополчением, и еще по другим причинам, которые неисчислимы. Факт тот – что прежние позиции были сильнее и что Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которое, гадая, указать бы булавкой на карте.
Русские не только не укрепляли позицию Бородинского поля влево под прямым углом от дороги (то есть места, на котором произошло сражение), но и никогда до 25 го августа 1812 года не думали о том, чтобы сражение могло произойти на этом месте. Этому служит доказательством, во первых, то, что не только 25 го не было на этом месте укреплений, но что, начатые 25 го числа, они не были кончены и 26 го; во вторых, доказательством служит положение Шевардинского редута: Шевардинский редут, впереди той позиции, на которой принято сражение, не имеет никакого смысла. Для чего был сильнее всех других пунктов укреплен этот редут? И для чего, защищая его 24 го числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно шесть тысяч человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда. В третьих, доказательством того, что позиция, на которой произошло сражение, не была предвидена и что Шевардинский редут не был передовым пунктом этой позиции, служит то, что Барклай де Толли и Багратион до 25 го числа находились в убеждении, что Шевардинский редут есть левый фланг позиции и что сам Кутузов в донесении своем, писанном сгоряча после сражения, называет Шевардинский редут левым флангом позиции. Уже гораздо после, когда писались на просторе донесения о Бородинском сражении, было (вероятно, для оправдания ошибок главнокомандующего, имеющего быть непогрешимым) выдумано то несправедливое и странное показание, будто Шевардинский редут служил передовым постом (тогда как это был только укрепленный пункт левого фланга) и будто Бородинское сражение было принято нами на укрепленной и наперед избранной позиции, тогда как оно произошло на совершенно неожиданном и почти не укрепленном месте.
Дело же, очевидно, было так: позиция была избрана по реке Колоче, пересекающей большую дорогу не под прямым, а под острым углом, так что левый фланг был в Шевардине, правый около селения Нового и центр в Бородине, при слиянии рек Колочи и Во йны. Позиция эта, под прикрытием реки Колочи, для армии, имеющей целью остановить неприятеля, движущегося по Смоленской дороге к Москве, очевидна для всякого, кто посмотрит на Бородинское поле, забыв о том, как произошло сражение.
Наполеон, выехав 24 го к Валуеву, не увидал (как говорится в историях) позицию русских от Утицы к Бородину (он не мог увидать эту позицию, потому что ее не было) и не увидал передового поста русской армии, а наткнулся в преследовании русского арьергарда на левый фланг позиции русских, на Шевардинский редут, и неожиданно для русских перевел войска через Колочу. И русские, не успев вступить в генеральное сражение, отступили своим левым крылом из позиции, которую они намеревались занять, и заняли новую позицию, которая была не предвидена и не укреплена. Перейдя на левую сторону Колочи, влево от дороги, Наполеон передвинул все будущее сражение справа налево (со стороны русских) и перенес его в поле между Утицей, Семеновским и Бородиным (в это поле, не имеющее в себе ничего более выгодного для позиции, чем всякое другое поле в России), и на этом поле произошло все сражение 26 го числа. В грубой форме план предполагаемого сражения и происшедшего сражения будет следующий:

Ежели бы Наполеон не выехал вечером 24 го числа на Колочу и не велел бы тотчас же вечером атаковать редут, а начал бы атаку на другой день утром, то никто бы не усомнился в том, что Шевардинский редут был левый фланг нашей позиции; и сражение произошло бы так, как мы его ожидали. В таком случае мы, вероятно, еще упорнее бы защищали Шевардинский редут, наш левый фланг; атаковали бы Наполеона в центре или справа, и 24 го произошло бы генеральное сражение на той позиции, которая была укреплена и предвидена. Но так как атака на наш левый фланг произошла вечером, вслед за отступлением нашего арьергарда, то есть непосредственно после сражения при Гридневой, и так как русские военачальники не хотели или не успели начать тогда же 24 го вечером генерального сражения, то первое и главное действие Бородинского сражения было проиграно еще 24 го числа и, очевидно, вело к проигрышу и того, которое было дано 26 го числа.
После потери Шевардинского редута к утру 25 го числа мы оказались без позиции на левом фланге и были поставлены в необходимость отогнуть наше левое крыло и поспешно укреплять его где ни попало.
Но мало того, что 26 го августа русские войска стояли только под защитой слабых, неконченных укреплений, – невыгода этого положения увеличилась еще тем, что русские военачальники, не признав вполне совершившегося факта (потери позиции на левом фланге и перенесения всего будущего поля сражения справа налево), оставались в своей растянутой позиции от села Нового до Утицы и вследствие того должны были передвигать свои войска во время сражения справа налево. Таким образом, во все время сражения русские имели против всей французской армии, направленной на наше левое крыло, вдвое слабейшие силы. (Действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия.)
Итак, Бородинское сражение произошло совсем не так, как (стараясь скрыть ошибки наших военачальников и вследствие того умаляя славу русского войска и народа) описывают его. Бородинское сражение не произошло на избранной и укрепленной позиции с несколько только слабейшими со стороны русских силами, а Бородинское сражение, вследствие потери Шевардинского редута, принято было русскими на открытой, почти не укрепленной местности с вдвое слабейшими силами против французов, то есть в таких условиях, в которых не только немыслимо было драться десять часов и сделать сражение нерешительным, но немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства.


25 го утром Пьер выезжал из Можайска. На спуске с огромной крутой и кривой горы, ведущей из города, мимо стоящего на горе направо собора, в котором шла служба и благовестили, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался на горе какой то конный полк с песельниками впереди. Навстречу ему поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле. Возчики мужики, крича на лошадей и хлеща их кнутами, перебегали с одной стороны на другую. Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали по набросанным в виде мостовой камням на крутом подъеме. Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера.
Кучер Пьера сердито кричал на обоз раненых, чтобы они держали к одной. Кавалерийский полк с песнями, спускаясь с горы, надвинулся на дрожки Пьера и стеснил дорогу. Пьер остановился, прижавшись к краю скопанной в горе дороги. Из за откоса горы солнце не доставало в углубление дороги, тут было холодно, сыро; над головой Пьера было яркое августовское утро, и весело разносился трезвон. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле самого Пьера. Возчик в лаптях, запыхавшись, подбежал к своей телеге, подсунул камень под задние нешиненые колеса и стал оправлять шлею на своей ставшей лошаденке.
Один раненый старый солдат с подвязанной рукой, шедший за телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.
– Что ж, землячок, тут положат нас, что ль? Али до Москвы? – сказал он.
Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых и лежал один, и ему казалось, что тут, в них, заключается разрешение занимавшего его вопроса. Один из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой.
– Ах запропала… да ежова голова…
– Да на чужой стороне живучи… – выделывали они плясовую солдатскую песню. Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом, у телеги с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой стоял Пьер, было сыро, пасмурно и грустно.
Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов.
– Ох, щегольки! – проговорил он укоризненно.
– Нынче не то что солдат, а и мужичков видал! Мужичков и тех гонят, – сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. – Нынче не разбирают… Всем народом навалиться хотят, одью слово – Москва. Один конец сделать хотят. – Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой.
Дорога расчистилась, и Пьер сошел под гору и поехал дальше.
Пьер ехал, оглядываясь по обе стороны дороги, отыскивая знакомые лица и везде встречая только незнакомые военные лица разных родов войск, одинаково с удивлением смотревшие на его белую шляпу и зеленый фрак.
Проехав версты четыре, он встретил первого знакомого и радостно обратился к нему. Знакомый этот был один из начальствующих докторов в армии. Он в бричке ехал навстречу Пьеру, сидя рядом с молодым доктором, и, узнав Пьера, остановил своего казака, сидевшего на козлах вместо кучера.
– Граф! Ваше сиятельство, вы как тут? – спросил доктор.
– Да вот хотелось посмотреть…
– Да, да, будет что посмотреть…
Пьер слез и, остановившись, разговорился с доктором, объясняя ему свое намерение участвовать в сражении.
Доктор посоветовал Безухову прямо обратиться к светлейшему.
– Что же вам бог знает где находиться во время сражения, в безызвестности, – сказал он, переглянувшись с своим молодым товарищем, – а светлейший все таки знает вас и примет милостиво. Так, батюшка, и сделайте, – сказал доктор.
Доктор казался усталым и спешащим.
– Так вы думаете… А я еще хотел спросить вас, где же самая позиция? – сказал Пьер.
– Позиция? – сказал доктор. – Уж это не по моей части. Проедете Татаринову, там что то много копают. Там на курган войдете: оттуда видно, – сказал доктор.
– И видно оттуда?.. Ежели бы вы…
Но доктор перебил его и подвинулся к бричке.
– Я бы вас проводил, да, ей богу, – вот (доктор показал на горло) скачу к корпусному командиру. Ведь у нас как?.. Вы знаете, граф, завтра сражение: на сто тысяч войска малым числом двадцать тысяч раненых считать надо; а у нас ни носилок, ни коек, ни фельдшеров, ни лекарей на шесть тысяч нет. Десять тысяч телег есть, да ведь нужно и другое; как хочешь, так и делай.
Та странная мысль, что из числа тех тысяч людей живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), – поразила Пьера.
Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о чем нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой то тайной связи мыслей живо представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон, косые лучи солнца и песня кавалеристов.
«Кавалеристы идут на сраженье, и встречают раненых, и ни на минуту не задумываются над тем, что их ждет, а идут мимо и подмигивают раненым. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно!» – думал Пьер, направляясь дальше к Татариновой.
У помещичьего дома, на левой стороне дороги, стояли экипажи, фургоны, толпы денщиков и часовые. Тут стоял светлейший. Но в то время, как приехал Пьер, его не было, и почти никого не было из штабных. Все были на молебствии. Пьер поехал вперед к Горкам.
Въехав на гору и выехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал в первый раз мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые с громким говором и хохотом, оживленные и потные, что то работали направо от дороги, на огромном кургане, обросшем травою.
Одни из них копали лопатами гору, другие возили по доскам землю в тачках, третьи стояли, ничего не делая.
Два офицера стояли на кургане, распоряжаясь ими. Увидав этих мужиков, очевидно, забавляющихся еще своим новым, военным положением, Пьер опять вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Вид этих работающих на поле сражения бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.


Пьер вышел из экипажа и мимо работающих ополченцев взошел на тот курган, с которого, как сказал ему доктор, было видно поле сражения.
Было часов одиннадцать утра. Солнце стояло несколько влево и сзади Пьера и ярко освещало сквозь чистый, редкий воздух огромную, амфитеатром по поднимающейся местности открывшуюся перед ним панораму.
Вверх и влево по этому амфитеатру, разрезывая его, вилась большая Смоленская дорога, шедшая через село с белой церковью, лежавшее в пятистах шагах впереди кургана и ниже его (это было Бородино). Дорога переходила под деревней через мост и через спуски и подъемы вилась все выше и выше к видневшемуся верст за шесть селению Валуеву (в нем стоял теперь Наполеон). За Валуевым дорога скрывалась в желтевшем лесу на горизонте. В лесу этом, березовом и еловом, вправо от направления дороги, блестел на солнце дальний крест и колокольня Колоцкого монастыря. По всей этой синей дали, вправо и влево от леса и дороги, в разных местах виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских. Направо, по течению рек Колочи и Москвы, местность была ущелиста и гориста. Между ущельями их вдали виднелись деревни Беззубово, Захарьино. Налево местность была ровнее, были поля с хлебом, и виднелась одна дымящаяся, сожженная деревня – Семеновская.
Все, что видел Пьер направо и налево, было так неопределенно, что ни левая, ни правая сторона поля не удовлетворяла вполне его представлению. Везде было не доле сражения, которое он ожидал видеть, а поля, поляны, войска, леса, дымы костров, деревни, курганы, ручьи; и сколько ни разбирал Пьер, он в этой живой местности не мог найти позиции и не мог даже отличить ваших войск от неприятельских.
«Надо спросить у знающего», – подумал он и обратился к офицеру, с любопытством смотревшему на его невоенную огромную фигуру.
– Позвольте спросить, – обратился Пьер к офицеру, – это какая деревня впереди?
– Бурдино или как? – сказал офицер, с вопросом обращаясь к своему товарищу.
– Бородино, – поправляя, отвечал другой.
Офицер, видимо, довольный случаем поговорить, подвинулся к Пьеру.
– Там наши? – спросил Пьер.
– Да, а вон подальше и французы, – сказал офицер. – Вон они, вон видны.
– Где? где? – спросил Пьер.
– Простым глазом видно. Да вот, вот! – Офицер показал рукой на дымы, видневшиеся влево за рекой, и на лице его показалось то строгое и серьезное выражение, которое Пьер видел на многих лицах, встречавшихся ему.
– Ах, это французы! А там?.. – Пьер показал влево на курган, около которого виднелись войска.
– Это наши.
– Ах, наши! А там?.. – Пьер показал на другой далекий курган с большим деревом, подле деревни, видневшейся в ущелье, у которой тоже дымились костры и чернелось что то.
– Это опять он, – сказал офицер. (Это был Шевардинский редут.) – Вчера было наше, а теперь его.
– Так как же наша позиция?
– Позиция? – сказал офицер с улыбкой удовольствия. – Я это могу рассказать вам ясно, потому что я почти все укрепления наши строил. Вот, видите ли, центр наш в Бородине, вот тут. – Он указал на деревню с белой церковью, бывшей впереди. – Тут переправа через Колочу. Вот тут, видите, где еще в низочке ряды скошенного сена лежат, вот тут и мост. Это наш центр. Правый фланг наш вот где (он указал круто направо, далеко в ущелье), там Москва река, и там мы три редута построили очень сильные. Левый фланг… – и тут офицер остановился. – Видите ли, это трудно вам объяснить… Вчера левый фланг наш был вот там, в Шевардине, вон, видите, где дуб; а теперь мы отнесли назад левое крыло, теперь вон, вон – видите деревню и дым? – это Семеновское, да вот здесь, – он указал на курган Раевского. – Только вряд ли будет тут сраженье. Что он перевел сюда войска, это обман; он, верно, обойдет справа от Москвы. Ну, да где бы ни было, многих завтра не досчитаемся! – сказал офицер.
Старый унтер офицер, подошедший к офицеру во время его рассказа, молча ожидал конца речи своего начальника; но в этом месте он, очевидно, недовольный словами офицера, перебил его.
– За турами ехать надо, – сказал он строго.
Офицер как будто смутился, как будто он понял, что можно думать о том, сколь многих не досчитаются завтра, но не следует говорить об этом.
– Ну да, посылай третью роту опять, – поспешно сказал офицер.
– А вы кто же, не из докторов?
– Нет, я так, – отвечал Пьер. И Пьер пошел под гору опять мимо ополченцев.
– Ах, проклятые! – проговорил следовавший за ним офицер, зажимая нос и пробегая мимо работающих.
– Вон они!.. Несут, идут… Вон они… сейчас войдут… – послышались вдруг голоса, и офицеры, солдаты и ополченцы побежали вперед по дороге.
Из под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Впереди всех по пыльной дороге стройно шла пехота с снятыми киверами и ружьями, опущенными книзу. Позади пехоты слышалось церковное пение.
Обгоняя Пьера, без шапок бежали навстречу идущим солдаты и ополченцы.
– Матушку несут! Заступницу!.. Иверскую!..
– Смоленскую матушку, – поправил другой.
Ополченцы – и те, которые были в деревне, и те, которые работали на батарее, – побросав лопаты, побежали навстречу церковному шествию. За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники, один старичок в клобуке с причтом и певчпми. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой, кругом ее, впереди ее, со всех сторон шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных.
Взойдя на гору, икона остановилась; державшие на полотенцах икону люди переменились, дьячки зажгли вновь кадила, и начался молебен. Жаркие лучи солнца били отвесно сверху; слабый, свежий ветерок играл волосами открытых голов и лентами, которыми была убрана икона; пение негромко раздавалось под открытым небом. Огромная толпа с открытыми головами офицеров, солдат, ополченцев окружала икону. Позади священника и дьячка, на очищенном месте, стояли чиновные люди. Один плешивый генерал с Георгием на шее стоял прямо за спиной священника и, не крестясь (очевидно, пемец), терпеливо дожидался конца молебна, который он считал нужным выслушать, вероятно, для возбуждения патриотизма русского народа. Другой генерал стоял в воинственной позе и потряхивал рукой перед грудью, оглядываясь вокруг себя. Между этим чиновным кружком Пьер, стоявший в толпе мужиков, узнал некоторых знакомых; но он не смотрел на них: все внимание его было поглощено серьезным выражением лиц в этой толпе солдат и оиолченцев, однообразно жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: «Спаси от бед рабы твоя, богородице», и священник и дьякон подхватывали: «Яко вси по бозе к тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству», – на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; и чаще опускались головы, встряхивались волоса и слышались вздохи и удары крестов по грудям.