Кобаяси, Камуи

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Камуи Кобаяси
Выступления в «Формуле-1»
Сезоны

5 (2009-2012, 2014)

Автомобили

Sauber
Toyota
Caterham

Гран-при

77 (75 стартов, 1 ПТ)

Дебют

Бразилия 2009

Последний Гран-при

Абу-Даби 2014

Место в 2014

22 (0 очков)

Лучший финиш Лучший старт
3 (Япония 2012) 2 (Бельгия 2012)
Подиумы Очки БК
1 125 1

Камуи Кобаяси (яп. 小林 可夢偉 Кобаяси Камуи?, родился 13 сентября 1986 года в Амагасаки, Япония) — японский автогонщик.





Гоночная карьера

Начало карьеры

Камуи начал свою гоночную карьеру в 1996 году, попробовав себя в картинговых соревнованиях. Постепенно молодой пилот всё уверенней чувствовал себя в подобных соревнованиях, в какой-то момент начав побеждать в отдельных гонках: начав с мелких региональных гонок Кобаяси постепенно стал побеждать и в различных чемпионатах Японии. Успехи молодого пилота отметили руководители автоспортивной программы концерна Toyota, пригласив Камуи сначала в свою гоночную школу (где японец пробыл три сезона — в 2001-03 годах), а после её успешного окончания выступив одним из спонсоров и менеджеров пилота.[1]

В 2002 году Кобаяси дебютировал в гонках формульного типа, выйдя на старт японского первенства Формула-Toyota. Уроженец Амагасаки быстро привык к новой для себя технике и уже на следующий год входил в число лидеров этой серии по стабильности результатов, в итоге закончив чемпионат на второй строчке личного зачёта. Оценив прогресс молодого японца, менеджмент накануне сезона-2004 решил испытать его европейскими сериями, устроив Камуи в двухлитровые первенства Формулы-Рено. Кобаяси сравнительно быстро справился со всеми новыми особенностями гонок: быстро выучив новые трассы и преодолев языковой барьер он уже в первый сезон выиграл несколько гонок в итальянском первенстве, а через сезон отметился титулами как в первенстве Италии, так и в еврокубке, отметившись победами в 12 из 31 гонки сезона.

Не имея целью довести Кобаяси до верхних ступеней европейской автоспортивной иерархии как можно быстрее, менеджмент отправляет японца в 2006-07 годах в очень сильную по составу Евросерию Формулы-3, где Камуи получает шанс проявить себя на фоне Себастьяна Феттеля, Ромена Грожана и Нико Хюлькенберга. Уроженец Амагасаки быстро находит подход к новой машине, регулярно финиширует в очковой зоне, несколько раз бывает на подиуме и, в итоге, заканчивает год на восьмой строчке общего зачёта, совсем немного уступив другому подопечному Toyota: Кадзуки Накадзиме, имевшего к тому моменту за плечами уже два года выступлений в чемпионате Японии на аналогичной технике. В 2007 году Камуи настраивается на борьбу за призовые места в личном зачёте, выигрывает свою первую гонку в серии, но оказывается недостаточно стабильным, чтобы занять место выше четвёртого, будучи в состоянии как дважды финишировать на подиуме в рамках одного этапа, так и пять гонок подряд не попадать в очковую зону.

2008-12

Локальная неудача в последний год в Формуле-3 никак не повлияла на менеджмент пилота: в 2008 году Камуи был предоставлен шанс попробовать себя в сериях на технике GP2: сначала в азиатском первенстве, а затем и в основном. Команда DAMS предоставила Кобаяси вполне конкурентоспособную технику, но стабильность результатов японца оставляла желать много лучшего и если в азиатском первенстве количество ошибок ещё как-то удавалось сводить к минимуму и за два сезона Камуи выиграл там четыре гонки и по итогам чемпионата-2008/09 стал чемпионом (правда при отсутствии в том сезоне всех основных конкурентов), то в основном первенстве сначала для японца было большой проблемой просто финишировать, а когда с ненадёжностью удавалось справляться, то японец слишком часто оказывался вне борьбы за зачётные баллы. В итоге за четыре десятка стартов в серии он лишь девять раз попадал в очковую группу (при этом выиграв одну гонку) и десять раз прекращал борьбу досрочно.

Позиции Кобаяси в программе Toyota всё больше слабели, но осенью 2009 года японец вытянул свой счастливый билет: в подразделении Toyota в Формуле-1 из-за последствий серьёзной аварии выбыл из строя один из боевых пилотов, а на его замену было решено пригласить именно Камуи, к тому моменту уже закончившего сезон в GP2.[2] Пара лет работы различной тестовой работы с командой в сочетании с неплохим автомобилем положительно сказались на дебюте японца: в первом же своём Гран-при он квалифицировался одиннадцатым, а уже в своей второй гонке: на Гран-при Абу-Даби, набрал первые очки, опередив и опытного напарника по команде Ярно Трулли и Кими Райкконена на Ferrari. За два боевых уик-энда в Формуле-1 Камуи заметно улучшил к себе отношение как в программе Toyota, так и у многих потенциальных спонсоров и работодателей, а потому, когда осенью японский концерн принял решение свернуть свою программу в чемпионате мира, Кобаяси сравнительно легко нашёл себе место боевого пилота в другой команде.

Новым местом работы японца стала команда Sauber, также в этот период пребывавшая в поиске вариантов своего развития после окончания сотрудничества с BMW. Кобаяси удачно вписался в новый коллектив, демонстрируя стабильные и достаточно высокие результаты. После не слишком удачного начала сезона (шесть сходов на первых восьми Гран-при) Камуи стал регулярно набирать очки и, в итоге, сначала выиграл внутрикомандное противостояние у Педро де ла Росы, а затем неплохо проявил себя и на фоне потенциально более быстрого Ника Хайдфельда. В итоге, когда в межсезонье Петер выбирал кого из этой троицы оставить боевым пилотом вместе с протеже новых спонсоров — мексиканцем Серхио Пересом, выбор пал именно на японца.

Постепенно швейцарская команда изыскала внутренние резервы и стала заметно улучшать свой болид: в 2011 году Кобаяси и постепенно прогрессирующий Перес всё чаще боролись на грани очковой зоны, а спустя год и вовсе стали одними из претендентов на подиумные позиции. Заметно прибавивший в стабильности мексиканец даже пару раз мог выиграть гонки, но оступался в последний момент, а Камуи выступал чуть скромнее, лишь раз добравшись до подиумной позиции в гонке (правда на Гран-при Японии), а также отметившись лучшем кругом китайской гонке.

2013-14

Накануне сезона-2013 Sauber отказался от услуг Кобаяси, предпочтя ему проведшего накануне неплохой сезон в Force India Нико Хюлькенберга. Камуи пробовал найти себе место в других командах, но в итоге лишь договорился с Ferrari об участии в их полузаводской команде в гонках на выносливость. В июне, пилотируя вместе с Оливье Береттой и Тони Виландером Ferrari 458 Italia японец дебютировал в суточном марафоне на трассе Сарта. Интернациональный экипаж финишировал пятым в своём классе. В оставшийся период года Кобаяси некоторое время боролся за подиум общего зачёта своего класса в FIA WEC, но ни в паре с Виландером, ни в паре с Физикеллой Камуи не показывал должной стабильности результатов, в итоге оказавшись лишь седьмым в классификации. Также в том году японец принял участие в одном из этапов азиатского первенства ле-мановских прототипов. В межсезонье Ferrari предлагала Кобаяси продлить контракт, но он предпочёл вернуться в Формулу-1 в качестве боевого пилота, пусть и в одной из слабейших команд пелотона.[3] Решение мало себя оправдало — Камуи провёл 15 из 19 гонок сезона, но не сумел ни разу финишировать выше тринадцатой позиции. Постепенно усугублявшиеся финансовые проблемы Caterham привели не только к проблемам со скоростью у их машины, но и к пропуску японцем трёх Гран-при — на два не приехала сама организация, а на третьем Кобаяси по финансовым соображениям отстранили от пилотажа, предпочтя ему одного из протеже новых спонсоров.

Статистика результатов в моторных видах спорта

Отрывок, характеризующий Кобаяси, Камуи

Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».